Порою нестерпимо хочется… [Кен Элтон Кизи] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Кен Кизи
Порою нестерпимо хочется…
Хадди Ледбеттер и Джон Ломакс. «Спокойной ночи, Айрин»То поля топчу ретиво,То стремлюсь я в города,А порою нестерпимоХочется нырнуть с обрываИ исчезнуть навсегда.
МАМЕ И ПАПЕ, объяснившим мне, что песни — удел птиц, а потом обучившим меня всем известным мелодиям и большей части слов.
По западным склонам гряды Орегонских гор… видишь: с воем и плачем вливаются притоки в Ваконду Аугу… Сначала мелкие ручейки среди клевера, конского щавеля, папоротников и крапивы… они то появляются, то исчезают, постепенно образуя будущие рукава. Потом сквозь заросли черники, голубики, брусники, ежевики ручейки сливаются в речки. И наконец, уже у подножий, мимо лиственниц и сосен, смывая обрывки коры и нежной хвои, — среди зелено-голубой мозаики серебристых елей — начинается настоящая река, вот она обрушивается футов на пятьсот вниз, и видишь: спокойно стекает в поля. Если взглянуть с шоссе, сначала она кажется потоком расплавленного металла, словно алюминиевая радуга, словно ломоть ущербной луны. Но чем ближе подходишь, тем острее чувствуешь влажное дыхание воды, видишь гниющие, сломанные ветви деревьев, обрамляющие оба берега, и пену, которая равномерно колышется, повинуясь малейшей прихоти волн. А еще ближе — и видна уже только вода, плоская и ровная, как асфальтовое покрытие улицы, и лишь ее фактура напоминает плоть дождя. Ровная улица сплошного дождя, даже в периоды наводнений, а все потому, что ложе у нее гладкое и глубокое: ни единой отмели, ни единого камня, ничего, за что мог бы зацепиться взгляд, лишь круговерть желтой пены, несущейся к морю, да склоненные заросли тростника, который упруго дрожит при беззвучных порывах ветра. Ровная и спокойная река, скрывающая саблезубые челюсти своих подводных течений под гладкой поверхностью. По ее северному берегу пролегает шоссе, по южному — горный кряж. На расстоянии десяти миль через нее нет ни одного моста. И все же на том, южном, берегу, словно нахохлившаяся птица, сурово восседающая в своем гнезде, высится старинный деревянный двухэтажный дом, покоящийся на переплетении металлических балок, укрепленных песком, глиной и бревнами. Смотри… По оконным стеклам бегут потоки дождя. Дождь пронизывает облако желтого дыма, который струится из замшелой трубы в низко нависшее небо. Небо темнеет от дыма, дым светлеет, растворяясь в небе. А за домом, на волосатой кромке горного склона, ветер смешивает все оттенки, и кажется, что уже сам склон струится вверх темно-зеленым дымом. На голом пространстве берега между домом, и бормочущей рекой взад и вперед носится свора гончих, завывая от холода и бессилия, воя и тявкая на какой-то предмет, который то ныряет, то снова появляется на поверхности воды, но вне их досягаемости — он привязан к концу лески, которая тянется из окна второго этажа. Подтягивается, делает паузу и медленно опускается под проливным дождем — это Рука, обвязанная за кисть (видишь — просто человеческая рука); вот она опустилась вниз, туда, где невидимый танцор выделывает замысловатые пируэты для изумленной публики (просто рука мелькает над водой)… Для лающих собак, для мерцающего дождя, дыма, дома, деревьев и людей, собравшихся на берегу и дерущих глотки: «Стампер! Черт бы тебя побрал, Хэнк Стамммпер!» Да и для всех остальных, кому не лень смотреть.
С востока, там, где шоссе проходит через горный перевал, где шумят и плещут ручьи и речушки, по дороге из Юджина к побережью следует президент профсоюза Джонатан Бэйли Дрэгер. Он пребывает в каком-то странном состоянии — в основном, как ему кажется, из-за гриппа, который он подхватил, — ощущение раздвоенности соединяется с удивительно ясной головой. Впрочем, и предстоящий день вызывает у него противоречивые чувства: с одной стороны, он радуется тому, что уже скоро ему удастся выбраться из этого грязного болота, а с другой стороны, его приводит в уныние благотворительный обед, в котором он должен участвовать вместе с официальным представителем Ваконды Флойдом Ивенрайтом. Ничего веселого он от него не ожидал — те несколько раз, что он встречался с Ивенрайтом по поводу всей этой истории со Стампером, не доставили ему никакого удовольствия. И все равно он был в хорошем расположении духа: сегодня они покончат со Стампером, да и со всеми делами по Северо-Западу, и он не скоро должен будет к ним вернуться. Уже завтра он сможет двинуться к югу и подлечить свою чертову простуду витамином D в Калифорнии. Всегда его здесь преследуют простуды. И коленки болят. Сырость. Неудивительно, что здесь каждый месяц пара-тройка людей отправляется на тот свет — или тонут, или просто сгнивают заживо. И все же, несмотря на этот непрекращающийся дождь, — он скользит взглядом по плывущему за окном пейзажу — эта местность не лишена привлекательности. Что-то в ней есть покойное, приятное, естественное. Конечно, Господь свидетель, хуже, чем в Калифорнии, но погода здесь несравнимо лучше, чем на Востоке или Среднем Западе. И земля здесь щедрая. И это тягучее и гармоничное индейское название: Ваконда[1] Ауга. Уа-кон-дау-ау-гау. И эти дома, тянущиеся вдоль берега — одни ближе к шоссе, другие — к воде, — очень симпатичные и совсем не производят унылого впечатления, (Дома ушедших на пенсию фармацевтов и кузнецов, мистер Дрэгер.) А все эти жалобы по поводу невыносимых трудностей, вызванных забастовкой… Эти дома совершенно не производят впечатления, что их обитатели переживают невыносимые трудности. (Дома, посещаемые туристами на уикэндах и в летнее время теми, кто проводит зиму в долине и достаточно зарабатывает, чтобы позволить себе ловлю лосося, когда тот идет вверх по реке на нерест.) И вполне современные — кто бы мог подумать, что в такой отсталой местности можно встретить такие очаровательные домики. Современные и построены со вкусом. В стиле ранчо. С широкими дворами для подсобных построек между домом и рекой. (С широкими дворами, мистер Дрэгер, между домом и рекой, чтобы ежегодный подъем воды в Ваконде Ауге на шесть дюймов мог беспрепятственно собирать свою дань.) Но вот что странно: полное отсутствие домов на берегу, ну, конечно, за исключением дома этого проклятого Стампера. Хотя разумнее и удобнее было бы строить дома на берегу. Эта нерациональность всегда производила на него странное впечатление. Дрэгер ведет свой «понтиак», вписываясь в повороты, образуемые изгибами реки; от небольшой температуры и чувства сытости он словно тает: сердце его переполняет ощущение выполненного долга, и он бесцельно забавляется размышлениями об особенностях домов, в которых нет ничего особенного. Обитателям этих домов известно, что значит жить на берегу. Даже жителям современных летних коттеджей это известно. Старые же дома, самые старые, построенные на кедровых сваях первыми поселенцами в начале девятнадцатого века, давным-давно уже подняты и оттащены подальше от берега взятыми внаем тягловыми лошадьми и быками. А те, что слишком велики, были брошены на милость реки, которая медленно, но неустанно подтачивала сваи. Много домов уже погибло таким образом. В те годы они все хотели быть поближе к воде из соображений удобства, поближе к дороге, своему «водному шоссе», как зачастую называли реку в пожелтевших газетах, до сих пор хранящихся в библиотеке Ваконды. Переселенцы спешили застолбить участки, еще не подозревая, что их водное шоссе имеет дурную привычку подмывать свои берега, заодно уничтожая все, что на них находится. Прошло немало времени, прежде чем они познакомились с этой рекой и ее замашками. Вот, скажем: — Она злодейка, настоящая злодейка. Прошлой зимой она смыла мой дом, а этой — амбар. Заглотнула — и довольна. — Так вы мне не советуете строиться здесь, на берегу? — Советую — не советую, какая разница? Делайте что хотите. Я только говорю вам, что было со мной. Вот и все. — Но если все это так, если она расширяется с такой скоростью, тогда прикиньте — сто лет назад здесь вообще не должно было быть никакой реки. — Все зависит от того, как посмотреть на это дело. Она ведь может течь в оба направления. Так, может, это не река уносит землю в море, как утверждает правительство, а море несет свою воду в глубь земли. — Черт, вы серьезно так думаете? Но как это может быть?.. Прошло немало времени, прежде чем они познакомились с рекой и осознали, что, планируя места своих обиталищ, им придется с должным уважением отнестись к ее аппетиту и отдать сто, а то и больше ярдов на его удовлетворение в будущем. Никакими законами эта полоса никогда не отчуждалась. Да и кому нужны были эти законы! Вдоль всего ее побережья — от Лощины источников, где среди цветущего кизила она брала свое начало, до заросшего водорослями залива Ваконда, где она вливалась в море, — у воды не стояло ни одного дома. То есть почти ни одного, за исключением этого единственного, который плевал на какое-либо уважение к чему бы то ни было, — он и дюйма никому не желал уступать, не говоря уж о сотне с лишним ярдов. Этот дом как стоял, так и продолжал стоять: никто его никуда не переносил и не бросал на милость выдр и мускусных крыс, которые с восторгом обосновались бы в его полузатонувшем чреве. Этот дом знали все на западе штата, и люди, даже никогда не видевшие его, называли его Старым Домом Стамперов, — он стоял, как памятник реликтовой географии, на том самом месте, где когда-то проходил берег реки… Видишь: он вздымается над рекой, упираясь основанием в искусственный полуостров, укрепленный со всех сторон бревнами, тросами, проводами, мешками с цементом и камнями, ирригационными трубами, старыми эстакадными плитами и согнутыми рельсами. Поверх древних, уже полусгнивших укреплений лежат свежие светло-желтые балки. Рядом с проржавевшими костылями серебристо поблескивают шляпки новых гвоздей. Куски покореженной алюминиевой обшивки, содранные с остовов автомобилей. Изношенные фанерные листы, скрепленные бочарной клепкой. Все это вразнобой связано друг с другом тросами и цепями и плотно вогнано в землю. И вся эта паутина соединяет основную сверхмощную четырехосную конструкцию, которая прикреплена тросами к четырем гигантским елям, высящимся за домом. Для того чтобы тросы не стирали кору, деревья обмотаны брезентом и, в свою очередь, привязаны проволочными соединениями к намертво вколоченным в поверхность скалы костылям. Внушительное зрелище: двухэтажный деревянный памятник человеческому упрямству, не согнувшийся ни перед лицом времени, ни под натиском воды. И сейчас, в разгар паводка, он гордо стоит, взирая на толпу полупьяных лесорубов, расположившихся на противоположном берегу, на припаркованные машины, патрульную службу штата, пикапы, джипы, грязно-желтые грузовики и на всю камарилью, которая с каждой минутой все больше заполняет пространство между рекой и шоссе. Дрэгер минует последний поворот, и вся эта картина предстает его взору. «Боже мой!» — стонет он, убирая ногу с акселератора, — чувство удовлетворения и благополучия тут же уступает место болезненной тоске. Дурные предчувствия охватывают его. «Что там делают эти идиоты?» — и целебный витамин D старой доброй Калифорнии стремительно исчезает из виду. Впереди уже отчетливо маячат еще три-четыре недели новых переговоров под проливным дождем. «Черт бы их всех побрал!» По мере приближения к берегу он вглядывается в собравшихся сквозь не прекращающие работать «дворники» и уже узнает лица — Гиббонс, Соренсен, Хендерсон, Оуэнс и громила в спортивной куртке, вероятно Ивенрайт, — все лесорубы, члены профсоюза, с которыми он познакомился за последние несколько недель. Человек сорок — пятьдесят: одни пристроились на корточках в гараже недалеко от шоссе; другие — в машинах и пикапах, выстроившихся вдоль берега, несколько человек — на ящиках под вывернутой вывеской пепси-колы, на которой изображена бутылка, поднесенная к красным влажным губам в четыре фута длиной, и написано «Дружба»… Но большая часть этих идиотов стоит прямо под дождем, несмотря на то что и в сухом гараже, и под вывеской хватает места, стоят себе, словно долгая жизнь и работа в сырости уже отучила их видеть разницу между дождем и его отсутствием. «А в чем, собственно, дело?» Он сворачивает с дороги и опускает стекло. На самом берегу стоит заросший щетиной лесоруб в мятых штанах и перепончатой алюминиевой каске и, сложив рупором руки в перчатках, пьяно орет через реку: «Хэнк Стаммм-перррр… Хэнк Стаммм-перррр!» Он так поглощен этим занятием, что не прерывает его даже в тот момент, когда грязь из-под колес машины Дрэгера летит ему в спину. Дрэгер пытается привлечь его внимание другим способом, но никак не может вспомнить, как его зовут, и наконец решает проехать дальше, в гущу толпы, где высится здоровяк в спортивной куртке. Здоровяк оборачивается и искоса смотрит на приближающуюся машину, потом начинает ожесточенно тереть красными веснушчатыми руками свое мокрое каучуковое лицо. Да, это Ивенрайт. Пьяная харя собственной персоной. Тяжелой походкой он направляется навстречу машине. — Э-э, ребята, смотрите! Вы только гляньте! Смотрите, кто к нам вернулся! Сейчас нас научат, как разбогатеть, занимаясь честным трудом. Не правда ли, какая приятная встреча? — Привет, Флойд, — радушно произносит Дрэгер. — Ребята… — Какая приятная неожиданность, мистер Дрэгер, — ухмыляется Ивенрайт, заглядывая в машину через опущенное стекло, — что вы оказались здесь в такой отвратительный день. — Неожиданность? Но, Флойд, мне казалось, мы договаривались. — Разрази меня гром! — Ивенрайт опускает кулак на крышу машины. — А ведь действительно. Благотворительный обед. Но, видите ли, мистер Дрэгер, у нас тут немножко переменились планы. — Да? — откликается Дрэгер и бросает взгляд на собравшихся. — Что-нибудь случилось? Кто-нибудь запил? Ивенрайт поворачивается к своим дружкам: — Ребята, мистер Дрэгер интересуется, не запил ли кто, — потом возвращается обратно и отрицательно качает головой. — Не, мистер Дрэгер, к сожалению, ничего такого. — Понимаю, — медленно, спокойно и недоумевающе произносит Дрэгер. — Так что же случилось? — Случилось? Совершенно ничего не случилось, мистер Дрэгер. Пока. Как видите, мы — все вот — и пришли сюда, чтобы ничего не случилось. Там, где ваши методы проваливаются, нам приходится браться за дело самим. — Что ты имеешь в виду «проваливаются», Флойд? — Голос все еще спокойный, все еще довольно-таки радушный, но… это тошнотворное предчувствие беды поднимается все выше и выше, из живота к легким и сердцу, как холодное пламя. — Почему попросту не сказать мне, что случилось? — Боже милосердный!.. — Кажется, в голове Ивенрайта что-то забрезжило. — Он же не знает! Ребята, Джонни Б. Дрэгер, он же ни хрена не знает! Как вам это нравится? Наше собственное руководство ничего даже не слышало! — Я знаю, Флойд, что контракты уже подписаны и готовы. Я слышал, что комитет собирался вчера вечером и все были единодушны… — Во рту у него совсем пересохло — языки пламени уже достигли горла, — о, черт! Не мог же Стампер… — Он сглотнул и, пытаясь сохранять невозмутимый вид, спросил: — Хэнк передумал? Ивенрайт снова хлопает кулаком по крыше машины: — Да, черт побери, передумал! Он передумал! Он попросту вышвырнул его из окна! — Соглашение? — Да, все ваше вонючее соглашение. Именно так. Все наши переговоры, которыми мы так гордились, — пшик! — и нету! Похоже, Дрэгер, на этот раз вы облажались. Вот так-то… — Ивенрайт трясет головой, гнев уступает место глубокому унынию, словно он только что сообщил о конце света. — Мы оказались на том же месте, где были до вашего приезда. И Дрэгер чувствует, что, несмотря на свой похоронный тон, Ивенрайт испытывает удовольствие от происшедшего. «Что бы тут ни тявкал этот жирный дурак, он рад моей неудаче, — думает Дрэгер, — хотя ему от этого и не будет ничего хорошего». — Но почему Стампер передумал? — спрашивает Дрэгер. Ивенрайт прикрывает глаза и качает головой: — Где-то у вас ошибочка вышла. — Странно, — бормочет Дрэгер, стараясь ничем не выдать своего беспокойства. Он считает, что волнение всегда надо скрывать. В записной книжке, которую он хранит в нагрудном кармане, записано: «Беспокойство, испытываемое в ситуациях менее значительных, чем пожар или авианалет, только путает мысли, создает нервотрепку и обычно лишь усугубляет неприятности». Но в чем же он ошибся? Дрэгер смотрит на Ивенрайта. — Но почему? Он объяснил почему? Ивенрайта снова захлестывает гнев. — А я ему что, сват? брат? Может, закадычный друг? С какой стати я, откуда вообще кто-нибудь может знать, почему Хэнк Стампер передумал? Сволочь! Лично я предпочитаю не вмешиваться в его дела. — Но, Флойд, надо же выяснить, что он собирается делать! А как это стало известно? Он что, отправил вам послание в бутылке? — Почти в этом духе. Мне позвонил Лес и сказал, что он слышал, как жена Хэнка говорила Ли — это его сладкорожий братец, — что в конце концов Хэнк решил взять в аренду буксир и провернуть все это дело. — И вы не знаете, что его вдруг заставило так резко переменить планы? — Дрэгер обращается к Гиббонсу. — Ну, судя по тому, как тот сопляк развеселился, он, видимо, знал… — Хорошо, так вы его спросили? — Не, я не спрашивал; я сразу пошел звонить Флойду. А вы как считаете, что мне оставалось делать? Дрэгер обеими руками хватается за баранку упрекая себя за то, что позволил себе расстроиться из-за этого идиота. Наверное, это все из-за температуры. — Ну хорошо. А если я пойду поговорить с этим парнем, как вы думаете, он скажет мне, по чему Хэнк передумал? Если я попрошу его? — В этом я сомневаюсь, мистер Дрэгер. Потому что он уже ушел. — Ивенрайт ухмыляется и делает паузу. — Хотя жена Хэнка все еще там. Taк что вам с вашей методикой, может, и удастся чего-нибудь от нее добиться… Мужики смеются. Дрэгер погружается в размышления, поглаживая пластмассовый руль. Одинокая утка проносится низко над головами, скосив пурпурный глаз на собравшуюся толпу. Видит око, да зуб неймет. Гладкая поверхность руля действует на Дрэгера успокаивающе — он снова поднимает голову — А вы не пытались связаться с Хэнком? Лично спросить его? То есть… — Связаться? Связаться? Черт бы вас подрал, а чем, вы думаете, мы здесь занимаемся? Вы что, не слышите, как орет Гиббонс? — Я имел в виду по телефону. Вы не пытались позвонить ему? — Естественно, пытались. — Ну?.. И что?.. Что он сказал?.. — Сказал? — Ивенрайт снова трет лицо. — Ну что ж, сейчас я вам покажу, что он сказал. Хави! Принеси-ка сюда эти стекляшки. Мистер Дрэгер интересуется, что ответил Хэнк. Человек на берегу медленно поворачивается: — Ответил?.. — Да-да, ответил, ответил! Что он нам сказал, когда мы, так сказать, попросили его подумать. Неси сюда бинокль, пусть мистер Дрэгер взглянет. Из нагрудного кармана пропитанной дождем фуфайки извлекается бинокль. Он холодит руки Дрэгеру даже через толстые кожаные перчатки. Толпа подается вперед. — Вон! — Ивенрайт торжествующе указывает вперед. — Вон ответ Хэнка Стампера! Дрэгер следует взглядом за его рукой и замечает, что там, в тумане, что-то болтается, какой-то предмет висит словно на удочке перед этим древним и странным домом на том берегу… «А что это?..» Он подносит бинокль к глазам и вращает указательным пальцем колесико настройки. Он чувствует, что собравшиеся замерли в ожидании. «Я никак не…» Предмет расплывается, мелькает, вертится, исчезает и наконец попадает в фокус — и мгновенно он чувствует удушливую вонь, втекающую в его саднящее горло… — Похоже на человеческую руку, но я не… — Вот это предчувствие беды расцветает полным цветом. — Я… что это? — Но вокруг машины уже начинает звучать колючий промозглый смех. Дрэгер произносит проклятие и в слепой ярости пихает бинокль кому-то в лицо. Даже поднятое стекло не может заглушить хохота. Он наклоняется вперед, к шаркающим «дворникам». — Я поговорю с ней, с его женой — Вив, кажется? — в городе, я узна́ю… — Разворачивается и выезжает на шоссе, спасаясь от громовых раскатов хохота. Сжав зубы, он снова вписывается в виражи, выделываемые этой стервозной рекой. В душе у него все смешалось, его захлестывают волны злобы — никогда в жизни над ним никто не смеялся, не говоря уж о таких идиотах! Он весь клокочет от слепой безумной ярости. Но что страшнее всего — он подозревает, что над ним смеялись не только эти дураки на берегу — ну, казалось бы, почему он должен из-за них так переживать? — но и еще кое-кто невидимый, прячущийся за окном второго этажа этого чертова дома… Что могло произойти? Кто бы там ни подвесил эту руку, он был уверен, что бросает всем такой же насмешливый и дерзкий вызов, как и сам старый дом; ведь тот, кто взял на себя труд подвесить эту руку на виду у всей дороги, не поленился связать все пальцы, кроме средне го, который торчал вверх в универсальном жесте издевки над всеми проходящими и проезжающими. Более того, Дрэгер не мог отделаться от ощущения, что в первую очередь этот вызов был адресован именно ему. «Мне! Он унизил лично меня за то… за то, что я так заблуждался. За…». Он поднял этот бессовестный палец против всего истинного и благородного в Человеке; богохульно противопоставил его вере, взращенной за тридцать лет, более чем за четверть века самопожертвования во имя честного труда, — восстал против идеологии, почти религии, постулаты которой были аккуратно за писаны и перевязаны красной ленточкой. Доказанные постулаты! Что Человек глуп и противится всему, кроме Протянутой Руки; что он готов встретиться лицом к лицу с любой опасностью, кроме Одиночества; что он готов отдать жизнь, перенести боль, насмешки и даже дискомфорт — самое унизительное из всех возможных лишений в Америке — во имя распоследнего своего несчастнейшего принципа, но он тут же откажется от них всех скопом ради Любви. Дрэгер не раз был свидетелем этого. Он видел, как твердолобые боссы готовы были пойти на любые уступки, только бы их прыщавые дочки не оказались объектом насмешек в школе; видел, как зубры правых сил жертвовали на больницы и увеличивали зарплату своим служащим, только чтобы не рисковать сомнительной привязанностью престарелой тетушки, которая играла в канасту с женой одного из лидеров забастовки — его, естественно, не то что лично, даже по имени никто не знал. Дрэгер был уверен: Любовь и все ее сложные разновидности побеждают все; Любовь, или Боязнь Ее Потерять, или Опасения, Что Ее Недостаточно, несомненно, побеждают все. Это знание было оружием Дрэгера; он обрел его еще в молодости, и все двадцать пять лет своего мягкого руководства и тактичного делопроизводства он пользовался этим оружием с огромным успехом. Его твердая вера в силу своего оружия превращала мир в простую и предсказуемую игрушку в его руках. А теперь какой-то безграмотный лесоруб, не имеющий за душой никакой поддержки, устраивает дешевое представление и пытается доказать, что он неуязвим для этого оружия! Черт, эта проклятая температура! Дрэгер сгибается над рулем — как ему хочется считать себя уравновешенным и терпимым! — но стрелка на спидометре ползет все дальше и дальше, несмотря на все его усилия сдержаться. Огромная машина движется сама по себе. Она несется к городу, взволнованно шипя мокрыми шинами. Мимо проносятся огни. Словно спицы в колесе, за окнами мелькают ивы и снова замирают в неподвижности, исчезая позади. Дрэгер нервно проводит рукой по своему жесткому седому ежику, вздыхает и снова отдается дурным предчувствиям: если Ивенрайт сказал правду — а с чего бы ему лгать? — это означает еще несколько недель вынужденного терпения, которое изматывало его и лишало сна две трети ночей за прошедший месяц. Снова заставлять себя улыбаться и что-то говорить. Снова слушать с притворным вниманием. Дрэгер опять вздыхает, стараясь взять себя в руки, — какого черта, раз в жизни любой может ошибиться! Но машина не сбавляет скорость, и в глубине своей ясной и аккуратной души, там, где зародилось это дурное предчувствие, а теперь, словно густой мох, покоилось смирение, Дрэгер начинает ощущать зародыш нового чувства. «Но если бы я не ошибся… если бы не допустил промашки…» Нежный зародыш с лепестками недоумения. «Значит, этот конкретный идиот гораздо сложнее, чем я мог представить». Так, может, и другие не так просты. Он тормозит перед кафе «Морской бриз», машину заносит, и поребрик оставляет грязный след на ее дверцах. Сквозь мечущиеся «дворники» ему видна вся Главная улица. Пустынная. Только дождь и коты. Он решает не надевать пальто — поднимает воротник и, выйдя из машины, поспешно направляется к освещенному неоновыми огнями входу. Бар внутри тоже выглядит пустынным; что-то тихо наигрывает музыкальный автомат, но вокруг никого не видно. Странно… Неужели весь город отправился на грязный берег, чтобы добровольно стать посмешищем? Но это ужасно… И тут он замечает толстого бледного бармена — классический тип, который стоит у окна и наблюдает за ним из-под длинных опущенных ресниц. — Что-то совсем пусто, а, Тедди? И это неспроста… — Да, мистер Дрэгер. — Тедди! — «Даже эта жаба знает больше меня». — Флойд Ивенрайт сказал мне, что здесь жена Хэнка Стампера. — Да, сэр, — доносится до Дрэгера. — В самом конце, мистер Дрэгер. — Спасибо. Кстати, Тедди, ты не знаешь, почему… — Что «почему»? Он замирает, неподвижно глядя на бармена, пока тот, смущенный его тупым, бессмысленным взглядом, не опускает глаз. — Ну, не важно. — Дрэгер поворачивается и направляется прочь: «Я не могу его спрашивать об этом. То есть он не сможет сказать мне — даже если знает, он не скажет мне…» Автомат щелкает, шуршит и начинает издавать следующую мелодию:
Я всегда считал, что хорошо бы нанять какого-нибудь лоточника сбывать мой товар. Подмигивающего, улыбчивого торговца, мастера своего дела с луженой глоткой, чтобы он высовывался из своего ларька и размахивал руками с засученными белыми манжетами, привлекая внимание проходящих: «Ну-ка, ну-ка, посмотрите! Обыкновенное чудо нашего мира, парни-девки! Визуальный раритет! Верти туда-сюда, смотри сквозь него… и окажешься неизвестно где! А все дело в том, что внутри одна в другой лежат концентрические сферы… но простым глазом их не увидишь, для этого нужны специальные научные приборы! Да, ребята, настоящее научное чудо! Уникальная вещица! Вы что, не согласны?..» И все же надо сказать, что вдоль всего западного побережья разбросаны городишки, очень сильно напоминающие Ваконду. Самый северный — Виктория, южный — Эврика. Эти городки, зажатые между океаном и горным хребтом, живут только тем, что им удается отвоевать от того и от другого. Городки, обреченные своим географическим расположением, обкрадываемые фиктивными мэрами и коммерческими фирмами, увязшие в застывшем времени… облупившиеся стены консервных заводов, заросшие лишаем и мхом лесопилки… как все они похожи друг на друга — словно матрешки. Изношенное оборудование, устаревшая электропроводка. И люди, постоянно жалующиеся на тяжелые времена, плохую работу, недостаток денег, холодные ветра и предстоящую суровую зиму… И вокруг каждой лесопилки, как правило стоящей на реке, и каждого консервного завода с прогнившими досками на побережье разбросаны человеческие жилища, скорее напоминающие собачьи конуры. Полоса мокрого асфальта, освещенная неоновым светом, представляет собой главную улицу. Даже если на ней и встречаются светофоры, то это скорее дань традиции, нежели мера предосторожности… Член транспортной комиссии на заседании муниципалитета: «В Нэхалеме у них целых два светофора! Я не понимаю, почему у нас нет ни одного. Честное слово, как будто у нас нет гордости». Ему представляется, что все дело в отсутствии светофоров. По соседству с прачечной — киношка, функционирующая по вечерам четв., пят. и суб. Оба учреждения принадлежат одному и тому же мрачному и болезненному типу. Афиша гласит: «Пушки острова Наварон». Г. Пек. 99 центов. Только на этой неделе». На противоположной стороне улицы за окнами выставлены потрепанные отретушированные фотографии домов и ферм… Там проживает лысый зять кино-прачечного магната — агент по продаже домов, имений и земельных участков, известный своими махинациями с закладными и красноречием на торжественных обедах: «Друзья, мы живем на земле будущего! Это спящий гигант. Конечно, не все так просто, перед нами стоят большие трудности. Уже восемь лет мы живем под властью этого держиморды из Белого дома. Но мы уже подняли головы, и теперь все в наших руках. Мы — хозяева жизни!» Он сидит за столом, усыпанным стружкой, а перед ним стоит коллекция деревянных фигурок, которые он выточил сам, своими умелыми руками, и взоры этой деревянной армии обращены через окно на улицу, на длинный ряд заброшенных магазинов. Висящие на дверях таблички «Сдается внаем» отчаянно призывают хозяев вернуться, вымыть покрытые известью окна, заполнить полки сверкающими рядами банок с консервированным мясом и фасолью, а стеклянный прилавок — картонками со сластями из Копенгагена; чтобы вокруг очага собрались бородатые, потные парни в шипованных сапогах, которые еще лет тридцать назад готовы были переплачивать в четыре раза за дюжину яиц, парни, которые пользовались только бумажными деньгами, так как мелочь просто высыпалась из их дырявых карманов. «Продается», «Сдается внаем» — гласят таблички на дверях. «Благосостояние на Новых Землях» — провозглашает агент-оратор, сидя за стаканом пива. Хитрый делец, заключивший со дня основания своей конторы единственную сделку с конопатым мужем собственной сестры и жалким обанкротившимся владельцем киношки по соседству с прачечной. «Черт побери, дальше будет лучше! Только из-за этой чертовой власти мы переживаем спад!» Но со временем жителей Ваконды начали посещать сомнения. Первыми зашевелились члены тред-юниона: «Дело не в администрации, дело в механизации. Электропилы и переносные движки — в два раза меньше людей могут свалить в два раза больше деревьев. Ответ ясен: лесорубы должны иметь шестичасовой рабочий день. Дайте нам шестичасовой рабочий день с восьмичасовой оплатой, и мы будем валить в два раза больше деревьев!» И все собравшиеся кричат, свистят и топают ногами, выражая свое одобрение, хотя все прекрасно понимают, что после собрания за стойкой в баре какой-нибудь хлюпик заметит: — Все дело в том, что тогда нам не хватит деревьев; за последние пятьдесят с небольшим лет их сильно поубавилось! — Нет-нет-нет! — заявляет агент по недвижимости. — Все дело не в отсутствии леса, а в отсутствии целей! — Может быть, — вмешивается преподобный Брат Уолкер из Церкви Господа и Метафизических Наук, — дело в отсутствии веры. — И перед тем как продолжить, отхлебывает еще пива. — Духовное состояние современного общества внушает гораздо больше тревог, чем экономическое. — Конечно! Я далек от мысли недооценивать духовный аспект, но… — Но для поддержки духа человеку необходимо что-то кушать и чем-то прикрывать свою наготу, Брат Уолкер. — Видите ли, брат, человеку надо как-то жить. — Да, но «не хлебом единым», если вы помните. — Конечно! Но и не Богом единым. — Так что, если у нас не будет леса… — Да хватает нам леса! Разве Хэнк Стампер со своей компанией валит его без передышки? Да? Нет? В глубокой задумчивости все обращаются к пиву. — Значит, дело не в недостатке леса… — Нет. Нет, сэр… С утра они пили и беседовали, сидя за огромным овальным столом, специально зарезервированным для подобных собраний, и хотя эта группа из восьми — десяти горожан не представляла собой официальной организации, тем не менее с ними считались как с представителями общественного мнения, а выполнение их решений почиталось за священный долг каждого. — Кстати, это интересная мысль, по поводу Хэнка Стампера. Место, где происходят эти сборища, называлось салун «Пенек» и располагалось напротив пакгауза, по соседству с кинотеатром. Внутри салун ничем не отличался от подобных заведений в любом другом городке, а вот фасад его был довольно примечателен. Его украшала коллекция неоновых вывесок, собранных хозяином со всех конкурировавших с ним и обанкротившихся баров в округе. Когда наступают сумерки и Тедди зажигает неоновую рекламу, она зачастую производит такой неожиданный эффект, что у посетителей стаканы вываливаются из рук. Разноцветные огни мигают, переплетаются и шипят, словно электронные змеи. Скручиваясь и раскручиваясь. Темными дождливыми вечерами все это обилие неонового света оглушительно жужжит, поражая разнобоем цвета и названий: ближе к дверям огненно-алым — «Красный дракон», ниже мигает желто-зеленым «Ночной колпак» и вспыхивает стакан с шерри; рядом провозглашается в густооранжевых тонах «Войди и получи!», еще чуть дальше «Погонщик быков» выпускает красную стрелу в парикмахерскую, расположенную по соседству. «Чайка» и «Черный кот» пытаются забить друг друга кричаще красно-зелеными тонами. Потом сразу три подряд — «Алиби», «Кружка рака» и «Дом Ваконда», — и рекламы разных марок пива… Но, несмотря на это скопление вражеских знамен, собственной рекламы «Пенек» не имел. Много лет назад на зеленом оконном стекле значилось «Пенек. Салун и гриль», но по мере того, как Тедди разорял и закрывал конкурирующие бары, ему требовалось все больше места для размещения захваченных реклам, которыми он гордился, словно это были скальпы врагов. И лишь в ясный погожий день, когда свет не горел, на стекле можно было различить смутные очертания букв, но назвать это настоящей рекламой, конечно, было нельзя. Темными вечерами, когда зажигаются перекрывающие друг друга вывески, она и вовсе не видна. Впрочем, в этом салуне есть и собственная вывеска — она не освещена, но зато украшена изысканным орнаментом и укреплена двумя винтами прямо над дверью. В отличие от остальных она появилась у Тедди не в результате его экономических махинаций, а после непродолжительной супружеской жизни, длившейся всего четыре месяца. Несмотря на скромность и неприметность, Тедди любит ее больше всех сверкающих неонов. В спокойных синих тонах она напоминает: «Помни. Даже Один Стакан — Это Слишком Много. Христианское Общество Трезвенниц». Тедди обрел покой и счастье в своем собрании вывесок: невысокий толстячок в стране лесорубов, как Наполеон, компенсировавший недостаток роста коллекцией медалей, украшавших его грудь. И теперь, пока эти дикари рвали и метали, обсуждая свои беды, он мог позволить себе хранить молчание. — Тедди-мишка, повторим. …и распускали сопли после очередного стакана… — Тедди, сюда! …и замирали от медленного животного ужаса… — Тедди! Черт побери, дай-ка освежиться! — Да, сэр! — отвлекаясь от своих размышлений. — О да, сэр, пива? — Господи, да конечно же! — Сию минуту, сэр… — Он мог оставаться за стойкой среди непрекращающегося гомона и всполохов рекламы и одновременно находиться совершенно в другом измерении, не имеющем никакого отношения к их грубому громкому миру. Потом, словно придя в себя, он начинал метаться за стойкой, и все его высокомерие слетало с него в мгновение ока. Толстые сардельки пальцев начинали трястись, когда он хватал стаканы: «Сию минуточку, сэр». И, демонстрируя спешку, тут же летел назад с заказом, словно старался восполнить мгновения своей задумчивости. Но собравшиеся уже забыли о нем, вернувшись к обсуждению своих местных хлопот. Ну, естественно! Как же им его не игнорировать! Они просто боятся присмотреться к нему. Нам неприятно чужое превосходство… — Тедди! — Да, сэр. Простите, я запамятовал, вы сказали — светлое? Сейчас я поменяю, только соберу остальные стаканы… Но посетитель уже пьет то, что ему принесли. Тедди бесшумно и незаметно возвращается за стойку. Но вот электрифицированная дверь бара открывается, и в солнечном сиянии стеклянной арки возникает новая фигура — это огромный старик в шипованных сапогах; впрочем, вид у него такой же отрешенный, как у Тедди. Местный отшельник, с лицом, заросшим седой бородой, известный под именем «старый дровосек откуда-то с южной развилки». Когда-то первоклассный верхолаз, теперь он уже был так стар и слаб, что зарабатывал на жизнь тем, что разъезжал по вырубленным склонам на разбитом пикапе и, распиливая кедровые пни, собирал вязанки дранки, которые и продавал на фабрику по десять центов за вязанку. Страшное падение — от верхолаза до сборщика дранки. И позор этого падения каким-то образом влиял на уничтожение самой человеческой личности, ибо он двигался словно в тумане, и после того как он проходил мимо, никто бы не смог с определенностью описать его внешность или хотя бы вспомнить о том, что он был. Однако то, что он заходил в «Пенек» довольно редко (хотя и проезжал мимо по крайней мере раз в неделю), не позволяло относиться к его появлению с таким же пренебрежением, как к существованию Тедди. Он был редкостью, а Тедди — всего лишь предметом обычного антуража. Перед тем как двинуться к бару, он помедлил мгновение, прислушиваясь к разговору. Но под его испытующим взглядом беседа начала замирать, чахнуть, пока окончательно не иссякла. Тогда он громко чихнул в бороду и, не говоря ни слова, двинулся дальше. У него было собственное мнение относительно нынешнего никудышного положения вещей. Пока старик не взял себе большой стакан красного вина и не удалился в затемненную заднюю часть помещения, разговор так и не возобновлялся. — Бедный старый недоумок, — преодолев охватившую всех подавленность, наконец произнес агент по недвижимости. — Ага, — откликнулся лесоруб в битой каскетке. — Вообще, по слухам, он еще боец будьте-нате. — Пьет? — Дешевый портвейн. Получает от Стоукса раз в неделю. — Как печально! — промолвил владелец кинопрачечного комплекса. — Тс-тс, — прошипел Брат Уолкер. Почему-то это прозвучало у него как «тиск-тиск». — Да. Здорово хреново. — После стольких лет работы в лесу; позор. — Позор? Нет, не позор, а преступление, твою мать, простите, Брат Уолкер, но меня все это уже достало! — И еще с большей страстью, возвращаясь в тональность предшествовавшего разговора, шмякает волосатым кулаком по столу: — Настоящее преступление, твою мать! Чтобы этот старый бедняга должен был… Разве Флойд Ивенрайт уже два года не обещает нам пенсии и гарантированный ежегодный доход? — Верно, это правда. И они снова впрягаются в старую тему. — Вся беда с этим городом в том, что мы не можем даже поддержать организацию, которая создана в помощь нам, — тред-юнион! — Да, Господи, это и Флойд говорит. Он говорит, что Джонатан Бэйли Дрэгер считает, что Ваконда на несколько лет отстает от других лесных городов. И я, кстати, думаю то же самое. — Эти ваши размышления все равно возвращают нас сами знаете к кому и ко всему их твердолобому выводку! — Верно! Точно! Лесоруб в каскетке снова ударяет кулаком по столу: — Позор! — Лично я, несмотря на всю свою любовь к Хэнку и всем его домочадцам, — Господи Иисусе, мы же выросли вместе! — считаю: что касается наших проблем, то самый главный враг — это он. Вот так я думаю. — Аминь. — Аминь, чтоб он провалился. — Выведенный из транса резкостью этого пожелания, Тедди вздрагивает и устремляет взгляд на собравшихся. — Пока мы его не уничтожим, у нас ничего не получится! Тедди протирает стакан и смотрит сквозь него на грязный палец, которым потрясает владелец волосатого кулака. — Вся беда в этом проклятом доме! …В музыкальном автомате мигают разноцветные огоньки, он булькает и начинает жужжать. Зажигается экран. В наступившей тишине слышно лишь дыхание собравшихся. Низкое вечернее солнце отблескивает от опутанного железной проволокой пальца, ныряющего в волнах, он вращается как стрелка компаса и наконец застывает, указывая на дом. Сейчас этот грубо отесанный монолит купается в свете восходящего солнца, постепенно заполняясь шумом и гомоном готовящегося завтрака… — Да, наверно, ты прав, Хендерсон. — Еще бы я не был прав! Вся беда в нем, если вы хотите знать мое мнение! Из окна кухни слышны смех, крики, проклятия. «Вставайте, ребята, быстрее! Старик, несмотря на свои болячки, уже на ногах». Соблазнительный запах жарящихся сосисок. Хэнк торжествует. Это его победа. И, наблюдая за спорящими, прислушиваясь к их доводам, Тедди, прячась от солнца за стойкой бара, втайне уверен, что все их беды никак не связаны с экономикой, — за время их идиотских прений он среди бела дня уже заработал почти двенадцать долларов, — и уж абсолютно убежден, что нечего все валить на Стамперов. Нет, дело совсем в другом. С его компетентной точки зрения… — Кстати, Хендерсон, ты тут вспомнил о Флойде — а я что-то уже пару дней его не вижу. А к западу от дома в своей глинобитной хижине с постели поднимается индеанка Дженни. Она натягивает на себя полинявшее красное платье, недоумевая, кто виноват в том, что она влачит такое жалкое существование, и размышляя, удастся ли ей когда-нибудь отыскать эту проклятую медаль Святого Христофора. На Юге Джонатан Бэйли Дрэгер глядит на дорогу, прикидывая, где бы остановиться на ночь, перед тем как въехать в Орегон. На Востоке почтальон пытается расшифровать карандашные каракули в адресе трехпенсовой открытки и уже готов бросить это неблагодарное дело. — Да, где же Ивенрайт? — На Севере, в Портленде. Пытается раз и навсегда покончить с тем самым субъектом, о котором мы только что говорили… Кулак сжат, палец торчит вверх. Обитатели старого дома с шумом и суетой собираются к завтраку — они еще не догадываются, что весь округ уже показывает на них пальцем и петля осуждения вот-вот затянется на их шее… А на Севере, в Портленде, словно резиновая надувная игрушка, в своем новеньком сорокадолларовом костюме, чопорный и неумолимый, восседает Флойд Ивенрайт. Он только что закончил трудиться над кипой пожелтевших документов. Когда-то аккуратные и свежие, они лежат перед ним на столе, как куча прелых листьев, — на некоторых из них поблескивают капли пота. У Флойда всегда потеют руки, если ему приходится заниматься чем-нибудь отличным от простого физического труда. И сейчас, когда он трет ими лоб и свой красный носик, ему кажется, что это вообще не его руки. Такое ощущение, что кожа сползла и обнажились нервные окончания. Даже мозоли куда-то исчезли. Смешно. Кто бы мог подумать, что человек может испытывать такую любовь к своим мозолям? Хотя это, наверное, как привычка ходить в шипованных сапогах, — стоит раз надеть их и потом, вне зависимости от того, сколько лет ты их уже не носишь, тебе все равно будет казаться, что без них земля под ногами скользкая и ходить по ней неудобно, даже если всю оставшуюся жизнь ты проходишь в полуботинках. Покончив с растиранием лица, Флойд закрывает глаза и некоторое время пребывает в полной неподвижности. Глаза у него устали. И спина у него устала. К черту, да он весь дьявольски устал. Но дело стоило того. Он чувствует, что произвел хорошее впечатление на клерка, а главное, он сам удовлетворен полученной информацией. Она безоговорочно доказывает, что Стамперы поставляли лес «Ваконда Пасифик». Так что не было ничего удивительного, что вся их месячная забастовка не произвела на администрацию фирмы никакого впечатления. С таким же успехом они могли продолжать хоть до посинения и не получить ничего. Пока Стампер и подобные ему будут продолжать работать! Все было даже хуже, чем он предполагал. Он думал, что Джером нанял Стампера и заключил с ним контракт на покупку леса, чтобы каким-то образом возместить убытки, которые он понес за время забастовки. У него возникли эти подозрения сразу, как только он увидел, как рьяно работают Стамперы. И естественно, ему не понравилось, что они работают, когда весь город бастует. Поэтому он и написал Джонатану Дрэгеру, а тот уже занялся расследованием. И, Боже милосердный, чем же кончилось это расследование: выяснилось, что еще в августе Стамперы подписали контракт с «Ваконда Пасифик» и с тех пор втайне ото всех валили лес и складывали бревна. А стало быть, эти сволочи за рекой не просто работали, пока весь город тащил на своем горбу всю тяжесть забастовки, но еще и зарабатывали в два, а то и в три раза больше, чем обычно! Вздрогнув, он открыл глаза, сложил небрежно разбросанные документы и запихал их в папку. «Это пригодится», — произнес Флойд, кивая худому служащему, который все это время сидел напротив и нервно барабанил пальцами по столу. Казалось, ему не хотелось, чтобы Флойд уходил. — Я слышал, вы учились вместе с Хэнком Стампером, — произнес он голосом, который показался Флойду слишком приторным. — Вы ошибаетесь, — холодно ответил Флойд, не удостаивая его взглядом, потом взял банку с пивом и отхлебнул из нее. Он чувствовал, что собеседник не спускает с него глаз. Он догадывался, что этот маленький узкоплечий стукач отмечает про себя даже малейшие изменения в выражении его лица, чтобы потом в по дробностях передать все мистеру Дрэгеру; это можно было понять сразу, ознакомившись с подготовленной им информацией о Стамперах. В ней было учтено все, до последней мелочи. Его донос Дрэгеру, вероятнее всего, будет таким же скрупулезным. Флойду была противна лицемерная улыбка клерка, и он с большим удовольствием размозжил бы его трепещущие пальцы кулаком. Он вообще не понимал, как такой человек мог иметь отношение к их тред-юниону. И Флойд поклялся себе, что, как только ему удастся связаться с руководством, он сделает все, чтобы этого гада подколодного не стало в их организации. Но если вы хотите научиться влиять на начальство, сначала нужно приобрести влияние в низах. Поэтому, придав своему лицу бесстрастное выражение и выпрямив позвоночник Флойд попросту отпил еще пива. — По крайней мере, мне говорили именно так, — продолжил клерк. Его льстивый голос заставил Ивенрайта приподнять тяжелые веки и попытаться прикинуть степень успешности своей поездки. Он лично приехал из Ваконды, чтобы получить эту информацию. И теперь, перед разговором с Дрэгером, ему захотелось проверить себя. Он потратил чуть ли не час, чтобы отыскать дом этого стукача в запутанной сети улиц Портленда. До этого он был в городе всего лишь раз, да и то в таком раздраженном состоянии, что в памяти у него остался лишь красный туман. Это было, когда Флойда не взяли на Всеамериканские игры, и товарищи по команде скинулись ему на автобусный билет, чтобы он не расстраивался. «Конечно, тебя должны были включить, Флойд. Ты же лучший защитник. Тебя просто обманули». Этот обман и вызванная им снисходительная забота товарищей — все всплыло у него в памяти при виде огней Портленда, и алая дымка вновь застлала ему взор. Из-за нее-то он и проплутал, теряя время и вчитываясь в указатели. В результате у него не хватило времени даже на ужин. А несвежее пиво только жгло внутренности. Глаза болели так, словно под веки был насыпан песок, и ему приходилось прилагать особые усилия, чтобы выдавать свое постыдное медленное чтение за педантичную скрупулезность. От того, что он втягивал живот и старался не сутулиться, болела спина. Но теперь, глядя на своего собеседника, он чувствовал, что все было не зря. Он был уверен, что произвел благоприятное впечатление в качестве районного координатора Ваконды. Что он не только понравился, но и слегка припугнул этого хлыща. Флойд не спеша поставил банку на стол и вытер руку о брюки. — Нет, — произнес он, — это не так, это не совсем так. — Когда-нибудь именно таким тоном он будет отвечать на пресс-конференциях. — Нет, я учился во Флоренсе — это город в десяти милях к югу от Ваконды. И только потом переехал в Ваконду. А то, что вы говорите… — он умолк и задумчиво потер лоб, словно вспоминая, — это мы оба были защитниками в своих… командах. На протяжении всех четырех лет мы регулярно встречались. Даже на Всеамериканских играх. Это было немного рискованно, но вряд ли этот хлыщ был настолько знаком со спортивной жизнью, чтобы знать, что две команды из одного города не могли принимать участие во Всеамериканских играх. Флойд поспешно бросил взгляд на часы и поднялся: «Ну, мне пора». Профсоюзный стукач встал со своей табуретки и протянул руку. И Ивенрайт, который когда-то бегал за пятьдесят ярдов по пересеченной местности, чтобы перед приездом профсоюзных властей отмыть свою лапу в ручье, теперь посмотрел на ручку своего коллеги так, словно у того между пальцев ползали вши. «Вы хорошо поработали», — промолвил он и вышел вон. На улице он тут же расстегнул верхнюю пуговицу брюк, испытывая полное удовлетворение: отлично это у него получилось, так славненько оставить этого коротышку стоять с протянутой рукой. Да и вообще он все провел на высшем уровне. Надо, чтоб тебя уважали, надо, чтоб они понимали, что ты не хуже их, не меньше их. Даже больше! Но, подняв руку, чтобы протереть глаза перед тем, как залезть в машину, Флойд почувствовал, что она совсем онемела и стала чужой. Онемела еще сильнее, чем раньше. И пальцы не его. Он принялся нервно искать ключи, зацепил цепочку и извлек их на божий свет. Дженни обыскивает полки в поисках Святого Христофора. Потом, так и не найдя его, решает выпить, усаживается и смотрит в окно, затянутое паутиной. Прищурившись, она разглядывает небо. Полная луна отчаянно борется с бегущими облаками, Дженни вздыхает. А в салуне дребезжит музыкальный автомат. Кто-то бросает в него десятицентовик, и Хэнк Сноу начинает голосить:
Можно прочертить след во мраке горячей головешкой, его можно даже зафиксировать, определив начало и конец, но с не меньшим, успехом можно не сомневаться в его предательском непостоянстве. Вот и все. Хэнк знал… Точно так же, как он знал, что Ваконда не всегда текла по этому руслу. (Да… хочешь, я расскажу тебе кое-что о реках, друзьях и соседях?) На протяжении всех двенадцати миль многочисленные излучины, заводи и рукава отмечали ее старое русло. (Хочешь, я расскажу тебе пару-другую речных тайн?) В большинстве топей по ее берегам, вода не застаивалась и постоянно очищалась близлежащими ручьями, превращая их в целую цепь чистых и глубоких, зеркально-зеленых заводей, на дне которых лежали, словно затонувшие бревна, огромные голавли. Зимой эти заводи служили ночными стоянками для целых армий казарок, мигрировавших к югу вдоль побережья. Весной над водной гладью арками нависали длинные и изящные ветви ив. И когда налетал легкий бриз и кончики листьев задевали поверхность воды, из глубины маленькими серебряными пулями вылетали мальки лосося в надежде на поживу. (Смешно, что я узнал это не от отца, не от дядьев и даже не от Бони Стоукса — мне рассказал об этом старина Флойд Ивенрайт пару лет назад, когда мы впервые столкнулись с ним по поводу профсоюза.) Другие топи заросли рогозом, которым кормились гагары и свиязи; третьи превратились в трясины, в багряной маслянистой жиже которых безмолвно увядали и растворялись кленовые листья, взморник и дурман. Некоторые же окончательно занесло, и они настолько высохли, что стали богатыми оленьими пастбищами или заросшими в два этажа ягодными чащобами. (А было это так: мне нужно было встретиться с Флойдом в городе, и я решил отправиться туда не на мотоцикле, а испытать новую лодку «Морской конек 25», которую я меньше чем за неделю до того купил в Юджине. Подплывая к городскому причалу, я врезался во что-то под водой, наверное старый затонувший буек. Мотор заглох, и мне пришлось грести вручную, проклиная все на свете, включая чертов профсоюз.) Одна такая ягодная чащоба расположена вверх по реке, недалеко от дома Стампера, — кусты в ней так переплелись и образовали такие непроходимые заросли, что туда не рискуют заходить даже медведи: на земле, поросшие мхом, лежат скелеты оленя и лося, запутавшихся и погибших в ловушке ветвей, а вверх поднимается настоящая колючая стена, которая кажется абсолютно непроходимой. (На собрании в основном говорил Флойд, однако я не мог ему внимать с должным усердием. Мне не удавалось сосредоточиться на нем. Я просто присутствовал, устремив взгляд в окно, туда, где затонула моя лодка, и чувствуя, что могу попрощаться со своим воскресным отдыхом.) Но когда Хэнку было десять лет, он изобрел способ проникновения: он выяснил, что кролики и еноты проложили замысловатую сеть туннелей у самой земли и, натянув клеенчатое пончо с капюшоном, чтобы не поцарапаться, можно проползти под колтуном переплетшихся веток. (А Флойд все говорил и говорил; я знал, что он ждет, когда я и еще полдюжины присутствующих будем окончательно убаюканы. Не знаю, как остальные, но я совершенно не мог уследить за его логикой. Штаны мои подсохли, я согрелся и нацепил свои мотоциклетные очки, чтобы он не заметил, если я случайно задремлю. Я откинулся назад, отдавшись мрачным мыслям о лодке и моторе.) Когда над чащобой стояло яркое весеннее солнце, сквозь заросли листьев проникало достаточно света, и Хэнк часами ползал на четвереньках, исследуя ровные туннели. Зачастую ему доводилось сталкиваться нос к носу с коллегой-исследователем — старым самцом-енотом, который, впервые наткнувшись на мальчика, пыхтел, рычал, шипел, а под конец еще и выпустил мускусную струю, на которую был бы способен не всякий скунс, однако, по мере того как они встречались снова и снова, старый разбойник в маске начал относиться к непрошеному гостю в капюшоне как к сообщнику. Застыв в сумрачном колючем коридоре, зверь и мальчик стояли друг перед другом и сравнивали свою добычу, прежде чем разойтись по своим секретным делам: «Ну что добыл, старый енот? Свежую вапату? Здорово. А у меня череп суслика…» (Флойд все говорил и говорил, я сидел в полусне, проклиная реку, и лодку, и все на свете, пока вдруг не вспомнил о том, что случилось со мной давным-давно и о чем я начисто забыл…) В этих коридорах хранились несметные сокровища: хвост лисицы, запутавшейся в колючках; окаменевший жук, застывший в последнем усилии своей схватки с тысячелетней грязью; ржавый пистолет, от которого все еще веяло романтикой и ромом… Но ничто не могло сравниться с находкой, сделанной как-то холодным апрельским днем. (Я вспомнил рысей, с которыми повстречался в зарослях; да, я запомнил их, рыжих рысей.) В конце странного нового коридора я наткнулся на трех детенышей рыси. Их серо-голубые глаза открылись совсем недавно, и они пялились на меня из уложенного мхом и шерстью лежбища. Если не считать маленькой шишечки вместо хвоста и кисточек на ушках, они ничем не отличались от котят, которых Генри мешками топил каждое лето. С широко раскрытыми глазами, потрясенный такой неслыханной удачей, мальчик замер, глядя на то, как они возятся и играют. «Ах ты ослиная жопа! — почтительно прошептал он, словно такая находка нуждалась в благоговейности выражений дяди Аарона и не снесла бы крепких высказываний Генри. — Три детеныша-рысенка сами по себе… Ах ты ослиная жопа!» Он взял ближайшего зверенка и принялся продираться сквозь заросли, освобождая себе место, чтобы развернуться. Он решил возвращаться тем же путем, что и пришел, инстинктивно почувствовав, что рысь-мать вряд ли выберет коридор, пахнущий человеком. Двигаться с шипящим и царапающимся рысенком в руках было очень неудобно, и тогда он взял его зубами за шкирку. Котенок тут же успокоился, обмяк и спокойно повис, пока Хэнк изо всех сил локтями и коленями продирался сквозь заросли ежевики. «Скорей! Скорей!» Когда он выбрался из чащи, грудь и руки у него были исцарапаны до крови, но он не чувствовал боли, он не обращал на нее внимания, единственное, что он ощущал, — это легкий трепет паники где-то под ложечкой. А если бы разъяренная рысиха набросилась на него? Под пятнадцатью футами ежевики он был абсолютно беспомощен. Прежде чем идти дальше, он сел и отдышался, после чего проделал еще десять ярдов, уже выпрямившись и встав на задние конечности, и запихал котенка в пустой ящик из-под взрывчатки. А потом по какой-то причине, вместо того чтобы нести ящик домой, как подсказывал ему внутренний голос, он решил рассмотреть свою добычу. Он осторожно откинул крышку и склонился над ящиком. — Эй, ты! Ах ты, рыська… Зверек перестал метаться из угла в угол и поднял свою пушистую мордочку на звук голоса. И вдруг издал такой трагический крик, полный мольбы, страха и безнадежности, что мальчик с сочувствием подмигнул ему. — Ну что, зверек, тебе одиноко? Да? Котенок в ответ завыл, повергнув мальчика в полное смятение, и после пяти минут бесплодных попыток убедить себя, что никто, никто не стал бы туда возвращаться, разве что законченный болван, Хэнк сдался. К тому времени, когда он добрался до лежбища, два оставшихся котенка заснули. Они лежали, прижавшись друг к другу, свернувшись клубками, и тихо мурлыкали. Он остановился на мгновение, чтобы перевести дыхание, и в наступившей тишине, когда колючки не царапали по клеенчатому капюшону и не резонировали в ушах, услышал, как на выходе из зарослей плачет котенок: слабый жалобный вой пронизывал джунгли как иголка. Господи, да такой звук должен быть слышен на мили вокруг! Он схватил следующего котенка, сжал зубами шерстку на его загривке и, поспешно развернувшись в тесном закоулке, который уже начал приобретать обжитой вид, помчался на четвереньках к выходу, к спасению сквозь наступавшие ужас и колючки. Ему казалось, что уже прошли часы. Время остановилось. Ветви с шипением проносились мимо. Вероятно, пошел дождь, так как в туннеле совсем стемнело, а земля стала скользкой. Напрягая зрение и извиваясь с раскачивающимся рысенком в зубах, он продвигался вперед, оглашаемый пронзительными призывами на помощь, которым эхом вторил печальный вой котенка из ящика. Чем темнее становилось в туннеле, тем он делался длиннее — Хэнк был уверен в этом. А может, связь была обратной. Он, задыхаясь, дышал ртом сквозь шерсть. Он боролся со слизкой грязью и вьющимся кустарником, словно это была вода, захлестывавшая его, и когда наконец он вырвался наружу, прежде всего глубоко вздохнул, как пловец, вынырнувший на поверхность после длительного пребывания под водой. Он положил второго котенка в ящик к первому. Оба тут же затихли и задремали, уткнувшись друг в друга. Их нежное мурлыканье смешивалось с тихим шелестом дождя в сосновой хвое, и единственным диссонирующим звуком был душераздирающий вой третьего котенка, который, испуганный и мокрый, остался один в дальнем конце коридора. — Все будет в порядке! — обнадеживающе крикнул он в чащу. — Не бойся. Это дождь; мама уже торопится домой с охоты. Это просто дождь. На этот раз он даже поднял ящик и прошел несколько ярдов по направлению к дому. Но с ним делалось что-то странное: несмотря на то что он чувствовал себя в полной безопасности, — он уже вынул из дупла свой пистолет 22-го калибра, который всегда прихватывал с собой, когда отправлялся в заросли, — сердце его билось как бешеное, а в животе все бурлило от страха — он все представлял себе, в какой ярости будет рысь. Он остановился и замер с закрытыми глазами. «Нет. Нет, сэр, как хотите, не могу. — Он потряс головой. — Нет. Я не такой болван, чтобы так рисковать!» Но страх продолжал шнырять в его грудной клетке, распирать ребра, и он подумал, что тот и не покидал его с тех самых пор, как он обнаружил беззаботно игравших рысят. И этот страх, этот безумный-трепет-перед-чем-то, знал мальчика гораздо лучше, чем тот самого себя. Ему-то с первого же мгновения было ясно, что тот не успокоится, пока не получит всех троих. Даже если бы это были не рысята, а молодые драконы и мамаша при каждом его шаге посылала бы ему вслед струи пламени. Так что только после того, как он выбрался из зарослей с третьим рысенком в зубах, он наконец успокоился и безмятежно направился к дому, торжествующе неся на плече, как небывалый военный трофей, ящик из-под взрывчатки. И когда на расплывшейся тропинке он увидел старого енота, трусившего ему навстречу, он отсалютовал невозмутимому зверьку и, между прочим, посоветовал ему: «Эй, мистер, ты бы не ходил сегодня в заросли; это может плохо кончиться для такого старика». Генри был в лесу. Дома оставались лишь дядя Бен и Бен-младший — все, кроме отца, звали его Маленький Джо, он был ниже и младше Хэнка, но в нем уже проступала дьявольская, неземная красота, которой отличался его отец. Они жили в старом доме в ожидании, когда очередная дама сердца дяди Бена сменит гнев на милость и разрешит им вернуться к себе в город. При виде рысей и залитого кровью Хэнка оба, не сговариваясь, сделали один и тот же вывод. — Неужели ты? Хэнк, неужели ты дрался за них с рысью? — воскликнул Джо. — Нет, не совсем, — скромно ответил Хэнк. — Нет, ты дрался! Дрался! Вот это да, малыш! Может, это была не совсем рысь. Но ты кого-то победил. Ты победил! — возразил Бен, глядя на исцарапанное грязное лицо племянника и его торжествующие глаза. Оставшийся день он посвятил сооружению клетки на берегу реки, чем поверг и Хэнка, и собственного сына в невероятное изумление. — Меня не очень-то интересуют клетки, — объяснил он им. — И я не слишком-то умею их делать, но если эти кошки подрастут и начнут враждовать с гончими, нам нужно будет как-то оградить их. Вот мы и сделаем хорошую клетку, удобную клетку, самую лучшую клетку на свете. И эта паршивая овца, позор семьи, красавчик и лентяй, гордившийся тем, что за всю свою жизнь палец о палец не ударил, разве что для того, чтобы ухлестнуть за очередной юбкой, гнул спину весь день, помогая двум мальчишкам строить совершеннейшую из клеток. Для основы был приспособлен старый кузов от пикапа дяди Аарона, пропитавшийся грязью до такой степени, что тому пришлось его снять. Кузов покрасили, покрыли известью, укрепили и водрузили на специально выпиленные подпорки. Нижняя половина, включая пол, состояла из металлической сетки, чтобы клетку было удобно чистить. Дверцу сделали большой, чтобы и Хэнк, и Джо Бен могли спокойно проходить к ее обитателям. Внутри установили ящики для укрытия, набросали сена, чтобы в нем можно было рыться, укрепили обмотанный мешковиной шест, чтобы рысята могли лазать, а наверху прикрутили ивовую корзину, выстланную старыми шерстяными тряпками. К потолку подвесили резиновые мячики, внесли внутрь небольшое деревце и поставили противень с чистым речным песком на случай, если рысята, как и другие кошки, предпочтут справлять нужду в нем. Клетка получилась потрясающе красивой, прочной и удобной — «чертов кошатник», как называл ее Генри, когда его нос в очередной раз улавливал запахи, свидетельствовавшие о том, что ее давненько не чистили. — Лучше не придумаешь, — отступая назад и взирая на плоды своего труда, с грустной улыбкой заметил Бен. — Чего еще можно желать? Все лето Хэнк провел в клетке с рысятами, и к осени они настолько привыкли к его утренним визитам, что, если он задерживался хотя бы на пять минут, поднимали такой вой, что Генри приходилось отпускать Хэнка, каким бы важным делом он в этот момент ни занимался. К празднику Хэллоуин они уже были такими ручными, что их можно было приводить играть в дом, а в День Благодарения Хэнк пообещал одноклассникам, что в последний день перед рождественскими каникулами он приведет всех троих в школу. Накануне после трех суток непрекращающегося проливного дождя вода в реке поднялась на четыре фута; и Хэнк очень волновался, что ночью может унести лодки, как это уже было в прошлом году, и он не сможет перебраться на другой берег к школьному автобусу. Или еще того хуже — вода затопит клетку. Прежде чем улечься спать, он натянул резиновые сапоги, набросил прямо на пижаму пончо и с фонарем в руках вышел все проверить. Дождь утих и лишь накрапывал, да налетавшие порывы ветра бросали в лицо холодные, пронизывающие капли; буря миновала; белое туманное пятно над вершинами гор свидетельствовало о том, что сквозь тучи пробирается луна. В тусклом желтом свете фонаря он разглядел покачивающиеся на темной воде лодку и моторку, накрытые зеленым брезентом. Тросы, которыми они были привязаны к швартовам, натянулись, но все было в порядке. Ветер гнал воду из океана в реку, и, вместо того чтобы бежать с суши к морю, река обратилась вспять. Обычно она четыре часа текла к океану, потом замирала на час и два-три часа текла назад. Во время этого течения вспять, когда соленая морская вода ринется сплетаться с грязными дождевыми потоками, бегущими с гор, река и поднимется до высшей отметки. Хэнк замерил высоту воды на причале — черные воронки водоворотов достигали отметки 5 — пять футов — выше, чем при обычных приливах. Затем он обогнул причал и направился по шаткой дощатой дорожке к выступу дома, где его отец, уцепившись согнутой рукой за канат, вбивал дополнительные клинья в фундамент, состоявший из переплетений бревен, троса и труб. Генри, не прикрываясь от налетающих шквалов дождя, вовсю орудовал молотком. — Эй ты, мальчик! Что тебе здесь надо в такую темень? — свирепо закричал он и, смягчившись, добавил: — Пришел помочь предку бороться с наводнением, да? Худшее, что мог себе представить Хэнк, — это мерзнуть под этим дождем, бессмысленно размахивая молотком, но он ответил: — Не знаю. Могу остаться, могу уйти. Он уцепился за трос и повис, глядя мимо отца, черты лица которого колебались в неверном свете. Наверху, в комнате матери, горела лампа, и в отблесках ее пламени, на фоне темных туч, ему были видны контуры клетки. — Как ты думаешь, насколько она еще может подняться? Генри склонился вниз и сплюнул табачную жвачку. — Прилив кончится через час. Если она будет подниматься с такой же скоростью, то вода повысится еще фута на два, на три от силы, а потом начнет спадать. Учитывая к тому же, что дождь стихает. — Угу, — согласился Хэнк, — я тоже так думаю. — Глядя на клетку, он прикинул, что даже для того, чтобы добраться до подставок, река должна подняться на добрых 15 футов, но к этому времени уже и дом, и сарай, а то и весь город будут благополучно смыты в океан. — Так что я, пожалуй, пойду и завалюсь в койку. Оставлю ее на твое попечение, — бросил Хэнк через плечо. Генри остался смотреть вслед своему сыну. Луна наконец вырвалась наружу, и удалявшийся мальчик в бесформенном черном с посеребренными краями пончо казался ему такой же загадкой, как и тучи, на которые он сейчас походил. «Сукин сын!» Генри достал еще табаку и снова принялся забивать клинья. Когда Хэнк добрался до постели, дождь окончательно прекратился и на небе проглянули звезды. Большая луна предвещала множество моллюсков на отмелях, а также холодную сухую погоду. Перед тем как заснуть, по отсутствию звуков с реки Хэнк определил, что вода кончила прибывать и теперь потечет обратно в море. Когда утром Хэнк проснулся и выглянул в окно, он увидел, что лодки на месте и уровень реки не выше, чем обычно. Он быстро позавтракал, схватил заранее приготовленный ящик и побежал к клетке. Сначала он забежал в сарай за парой холщовых мешков, чтобы постелить на дно. Было холодно, пробирал легкий морозец, и дыхание коровы струилось словно молоко. Распугивая мышей, Хэнк вытащил два мешка и выскочил через заднюю дверь. Морозный воздух давал ощущение легкости, и ему хотелось прыгать и дурачиться. Он завернул за угол и замер: берег! (И когда я уже совсем начал клевать носом, Флойд и старик Сиверсон, у которого была небольшая лесопильня в Миртлевилле, сцепились по какому-то поводу и своими криками разогнали мой сон…) Весь берег, на котором стояла клетка, исчез: вместо него чисто и свежо поблескивал новый, словно ночью гигантская бритва луны откромсала от земли кусок. («Сиверсон, — орет Ивенрайт, — не будь таким безмозглым идиотом! Я говорю дело». — «Враки! Какое дело?» — отвечает Сиверсон. «Это серьезно!» — «Чушь! Тебе нужна моя подпись и чтобы я потерял работу — вот о чем ты говоришь!») И у подножия этого нового берега, среди корней и грязи, над вздувшейся поверхностью реки выступает край клетки. В углу за металлической сеткой плавает ее содержимое — резиновые мячики, разорванный игрушечный медвежонок, корзинка, мокрая подстилка и съежившиеся тельца трех рысят. ( «Не много ли хочет эта твоя организация, о которой ты тут распинаешься?» — вопит Сиверсон. «Чушь, Сив! Она хочет только, чтобы все было справедливо…» — «Справедливо?! Ей нужна выгода — вот что ей нужно!») Намокшая шерстка прилипла к телу, и они выглядят такими маленькими, мокрыми и безобразными. ( «О'кей, о'кей! — заводится Флойд. — Она хочет справедливой выгоды!») Ему не хотелось плакать; многие годы он уже не позволял себе слез. И чтобы прекратить это щекочущее чувство в носу и горле, он заставляет себя подробно представить, как все это было: обваливающаяся земля — клетка качается и сползает в воду, трое котят выброшены из теплого, уютного гнезда в ледяную воду, беспомощные, заточенные в клетку, не имеющие возможности выплыть на поверхность. Он представляет все в мельчайших подробностях, с убийственной тщательностью проживает все снова и снова, запечатлевая в душе каждую крохотную деталь, пока его не зовут из дома, кладя предел этим мучениям. (Эта оговорка Флойда вызывает общий смех, к которому присоединяется даже он сам. И еще некоторое время все подкалывают его на эту тему, кто как может: «Единственное, чего она хочет, — это справедливой выгоды!» Все, кроме меня. Я продолжаю клевать носом, вспоминая утонувших рысят и новенькую лодку.) И тогда на место боли, чувства вины и утраты приходит нечто большее, совсем иное… Оставив ящик и мешки, я вернулся в дом за завтраком, выдача которого каждое утро сопровождалась костлявым щипком матери за щеку. Затем отправился к Генри, который готовил лодку, чтобы везти меня и Джо Бена к автобусу. Замерев, я молился, чтобы никто из них не заметил, что со мной нет ящика с рысятами. (…Приходит чувство гораздо более сильное, чем, чувство вины или утраты, приходит с тем, чтобы остаться навсегда.) И они бы не заметили, потому что моторка не заводилась из-за мороза, и Генри дергал за трос, пинал, тряс и стучал по ней до тех пор, пока не содрал пальцы в кровь, и тогда ему уже стало ни до чего. Мы забрались в шлюпку, и я уже решил, что пронесло, когда на середине реки востроглазый Джо Бен издал вопль, указывая на берег: «Клетка! Хэнк! Клетка!» Я ничего не сказал. Генри перестал грести, замер и повернулся ко мне. Я заерзал и сделал вид, что у меня развязался шнурок и я очень занят. Но довольно скоро стало ясно, что они мне не дадут улизнуть просто так, пока я им чего-нибудь не скажу. Поэтому я просто пожал плечами и спокойно, как само собой разумеющееся, сказал: — Вшивое дело, вот и все. Ничего особенного, просто вшивое дело. — Конечно, — ответил Генри. — Конечно, — повторил Джо Бен. — Просто страшный облом, — добавил я. — Само собой разумеется, — согласились они оба. — Но я вам скажу, я скажу вам — вы… — Я чувствовал, что мой спокойный, обыденный тон куда-то ускользает, и ничего не мог с этим поделать. — Если мне еще когда-нибудь… когда-нибудь, не знаю когда, удастся поймать таких, таких рысят, — о Господи, Генри, эта вшивая река, я, я… И уже не в силах продолжать, я принялся колотить кулаком по борту лодки, пока Генри не остановил меня. На этом все было закончено, вопрос был закрыт и забыт навсегда. Никто в доме больше никогда не вспоминал об этом. Некоторое время одноклассники еще спрашивали, как поживают рысята и почему я не привез их в школу, но я довольно грубо советовал им оставить меня в покое, и, после того как пару раз подтвердил серьезность своего совета более убедительными средствами, они заткнулись. Так это постепенно выветрилось и из моей памяти. По крайней мере из активной ее области. Лишь много лет спустя, случалось, я сам себе поражался, что вдруг ни с того ни с сего меня подмывало сорваться с места и мчаться домой, будь то баскетбольная тренировка или свидание? Я действительно не мог понять, с чего бы это вдруг. Окружающим — тренеру Левеллину, собутыльникам или очередной милашке — я говорил, что боюсь, что уровень в реке поднимется и я не смогу добраться до дому. «Сообщали о наводнении, — говорил я. — Если вода поднимется достаточно высоко, может отвязаться лодка, и что я тогда буду делать без своего старого каноэ?» И тренерам, и закадычным дружкам я повторял одно и то же — что должен рвать когти, «так как чувствую, эта старая Ваконда встает стеной между мной и ужином». И девушкам я говорил: «Просто, малышка, мне пора, а то может унести лодку». Но себе, себе я говорил другое: «Стампер, у тебя с ней свои счеты, с этой рекой. Будь честным. Маленьким девочкам ты можешь рассказывать все что угодно, но ты-то знаешь, что все эти байки — чушь, и у тебя просто свои счеты с этой гадиной рекой». Похоже было, что мы с ней подписали соглашение, договорились мстить друг другу. «Видишь ли, сладкая моя, — рассказывал я какой-нибудь старшекласснице, сидя субботним вечером в отцовском пикапе с запотевшими стеклами, — если я сейчас не пойду, мне всю ночь придется дрожать на берегу; видишь, какой дождь, льет, как моча из коровы!» Пичкай ее любыми сказками, но знай: все дело в том, что ты должен — тогда я еще не знал почему, — должен вернуться домой, надеть спасательный жилет и плащ, взять гвозди и молоток и вколачивать их как безумный в фундамент. Даже если тебе придется отказаться от верного траханья, ты должен пренебречь всем ради лишнего получаса на этом чертовом выступе! И я никак не мог понять почему, до того самого собрания в Ваконде, на котором я смотрел в окно на свою затонувшую лодку и вспоминал, как потерял рысят, а Флойд Ивенрайт сказал старику Сиверсону: «Единственное, чего она хочет, — это справедливой выгоды». Вот этими-то словами я и могу все объяснить, друзья-приятели: эта река мне не подруга. Может, она подруга казаркам и лососям. Очень может быть, что она подруга старой леди Прингл и ее Клуба Пионеров в Ваконде — каждый год 4 июля они проводят старинные посиделки на пристани в честь первого бродяги в мокасинах, который приплыл сюда в своем челноке сто лет тому назад, — они ее называют Дорогой Пионеров… Черт ее знает, может, так и было, ведь сейчас мы ее тоже используем вместо железной дороги для сплавки бревен, и все же, и все же она мне не друг. И дело не только в рысятах; я мог бы рассказать сотню историй, привести сотню причин, которые вынуждают меня бороться с этой рекой. И будьте уверены, веских причин; потому что теперь, когда наступило время размышлений, — когда выбираешь деревья на спил и целый день ничего не делаешь, разве что замеряешь по шагомеру пройденное расстояние, или часами сидишь в укрытии, свистя в птичий манок, или доишь утром корову, когда Вив лежит с судорогами, — у тебя есть масса времени, когда ты можешь думать о себе: я, например, понял, что река для меня может означать все что угодно на свете. Хотя это несколько и преувеличивает ее значение. Достаточно просто видеть ее, как она есть. Просто ощущать студеность ее воды, видеть ее течение, вдыхать, когда она течет обратно от Ваконды, все запахи городского мусора и отбросов, которые приносит бриз, — и этого достаточно. И лучший способ увидеть это — не скользить взглядом вверх или вниз по течению, не всматриваться в даль или в глубь, а просто смотреть на нее в упор. И помни: единственное, чего она хочет, — это справедливой выгоды. Вот так, пристально глядя на нее, я понял: все дело в том, что этой реке нужно кое-что, принадлежащее, как я считал, мне. Она уже кое-что получила и замышляла, как бы получить еще. А поскольку я был известен как один из Десяти Самых Крутых Парней по эту сторону гор, я поставил своей целью сделать все возможное, чтобы не дать ей этого. А это означало, что я решил бороться, драться, и брыкаться, обманывать, и притворяться, и, уж когда все пойдет прахом, слать проклятия в ее адрес. Логично, не правда ли? Все очень просто. Если Хочешь Победить — Старайся. Отчего же, такое высказывание даже можно повесить у себя над кроватью. По этому закону можно жить. Его можно считать одной из Десяти Заповедей Победителя. «Если Хочешь Победить — Старайся». Просто и ясно, как скала: правило, которое меня никогда не подводило. И все же не прошло и месяца со дня приезда моего младшего брата, как выяснилось, что существуют другие способы достижения цели — мягкость, уступчивость… Оказалось, можно добиться победы, не стискивая зубов и не держась из последних чертовых сил… победить, уж наверняка не будучи одним из Десяти Самых Крутых Парней по эту сторону гор. И, более того, выяснилось, что порой только так и можно победить — оставаясь слабым, теряя и делая все спустя рукава. И осознание этого чуть не доконаломеня. Когда я выбрался из ледяной воды в лодку и увидел, что тощий парень в очках не кто иной, как маленький Леланд Стампер — дрожащий, что-то бормочущий, перепуганный моторкой, так и не научившийся обращаться ни с одним механизмом, превосходящим размерами ручные часы, — я страшно развеселился. Правда, конечно же я был удивлен и доволен, хотя и не подал вида. Я обронил пару ничего не значащих слов и спокойно воззрился на него, словно то, что он оказался посередине Ваконды Ауги, где его уже сто лет никто не видел, было самой обыденной вещью, которая случается со мной каждый день, словно если я и был чем-то удивлен, так это его отсутствием здесь накануне. Не знаю, зачем я это делал. Уж точно не со зла. Просто я никогда не умел себя вести при всяких там событиях типа «возвращение домой». Наверно, я так поступал, потому что просто чувствовал себя неловко и хотел подразнить его, как я дразню Вив, когда она раскисает и я не знаю, что делать. Но по его лицу я увидел, что он не так меня понял, что я задел его гораздо больнее, чем намеревался. В последний год я очень много думал о Ли, вспоминал, каким он был в четыре, пять, шесть лет. Отчасти, наверное, из-за того, что вести о его матери заставили меня вспомнить прошлое, но еще и потому, что он был единственным ребенком, с которым я общался в своей жизни, и порой я думал: «Наш сейчас был бы таким же. Наш бы тоже сейчас так говорил». В некоторых отношениях Ли был хорошим образцом для сравнения, в некоторых — нет. У него всегда было хорошо с сообразительностью, зато плохо со здравым смыслом; к школе он уже знал таблицу умножения, зато никак не мог понять, почему три гола составляют 21 очко, хотя я и брал его с собой на матчи, когда отношения у нас еще были хорошими. Дай-ка вспомнить, ему было девять или десять, когда я попробовал обучить его передавать мяч. Я бегал — он бросал. У него был неплохой бросок, и, думаю, со временем он мог бы стать приличным защитником, но через 10-15 минут ему все надоедало, и он заявлял: — Это глупая игра; мне совершенно неинтересно учиться в нее играть. Я начинал уговаривать: — О'кей, смотри: скажем, ты защитник у «Упаковщиков Зеленого берега». Четверо сзади, трое впереди, четверо и трое. О'кей, что ты будешь делать? Он вертится на месте, смотрит по сторонам, на мяч. — Не знаю. Мне неинтересно. — А почему тебе неинтересно, недоумок? — Неинтересно, и все. — Разве ты не хочешь, чтобы твоя команда победила в своей лиге? — Нет, не хочу. — Не хочешь?! — Мне это неинтересно. Совершенно. Этим он меня окончательно доканывает. — Хорошо, а что же ты играешь, если тебе неинтересно? И он отходит от мяча. — Я не играю. И никогда не буду играть. Вот в таком роде. И то же самое в отношении многого другого. Казалось, он ни на чем не может сосредоточиться. Кроме книг. Они были для него гораздо реальнее живых, дышащих существ. Наверное, поэтому его было так легко дурачить — он был готов принять за чистую монету все что угодно, особенно если это попахивало таинственностью. Например… вот еще что вспомнил: когда он был совсем маленьким, он имел обыкновение стоять на причале в спасательном жилете и ждать нас с работы — яркий оранжевый жилет. Он стоял, держась за сваю, и смотрел на нас сквозь свои очки, словно и не ожидая от меня подвоха. — Ли, малыш, — говорил я, — представляешь, кого я нашел сегодня в горах?! — Нет. — Он хмурился и отворачивался от меня, клянясь себе, что на этот раз он так просто не дастся. Никогда, после того, как я так бессовестно провел его накануне. Нет уж, сэр! Нет, маленький книгочей Леланд Стэнфорд, блестящий глаз, пушистый хвост, знающий таблицу умножения и умеющий складывать двузначные цифры в уме. И так он стоял, вертелся и скидывал камешки в реку, пока мы распаковывали снаряжение. Но можно было поспорить, что он уже заинтригован, несмотря на все его нарочито небрежное поведение. Я делал вид, что уже позабыл, о чем была речь, и спокойно работал. Наконец он произносил: — Нет… думаю, ты никого не находил. Я пожимал плечами и продолжал перетаскивать снаряжение в сарай. — Может, ты кого-нибудь видел, но чтоб поймать — нет, ты еще никогда никого не поймал. Я награждаю его многозначительным взглядом, словно прикидывая, говорить ему или нет, — ведь он еще совсем ребенок и вообще; тут он уже начинал по-настоящему крутиться. — Ну, Хэнк, ну кого ты видел? И я говорил: — Я видел Прятку-Безоглядку, Ли, — потом испуганно косился по сторонам, как бы проверяя, не подслушал ли кто эти страшные новости, — нет, никого, кроме собак. Но, на всякий случай, я понижал голос: — Да, сэр. Самая настоящая Прятка-Безоглядка. Черт бы ее побрал. Я надеялся, что у нас больше не будет с ними хлопот. С нас хватило их в тридцатые годы. А теперь, Боже мой… Тут я умолкал и, покачивая головой, лез за чем-нибудь в лодку, словно и без того было сказано уже достаточно. Или, может, потому, что мне показалось, что это ему неинтересно. Однако я знал, что крючок крепко вошел под жабры. Ли шел за мной по пятам, заставляя себя молчать, пока хватало сил. Опасаясь, что я снова обману его, как на прошлой неделе, когда я рассказал об огромной куропатке с одним крылом, которая могла летать только кругами. Лучше уж он помолчит. Но если я выжидал достаточно долго, он всегда срывался и спрашивал: — О'кей, и что же такое Прятка-Безоглядка? — Прятка-Безоглядка?! — Я бросал на него косой взгляд и переспрашивал: — Ты никогда не слышал о Прятке-Безоглядке? Разрази меня гром. Эй, Генри, черт побери… ты только послушай: Леланд Стэнфорд никогда не слышал о Прятке-Безоглядке. Что ты на это скажешь? Генри оборачивался в дверях — там, где он уже расстегнул штаны и кальсоны, топорщится густая шерстка — бросал на Малыша взгляд, говорящий, что такой маменькин сынок может ни на что не надеяться. «Говорит само за себя». И удалялся в дом. — Ли, малыш, — начинаю я, усаживая его к себе на закорки и направляясь к дому, — для лесоруба нет ничего страшнее Прятки-Безоглядки. Это одно из самых страшных созданий. Она маленькая, действительно совсем небольшая, но быстрая, о Господи, как ртуть. Она все время прячется у тебя за спиной, и, как бы ты быстро ни оглядывался, она успевает скрыться. Иногда их можно услышать на болотах в безветренную погоду, когда стоит полная тишина. Случается, ты успеваешь заметить ее краем глаза. Никогда не обращал внимания: если немного скосить глаза, когда ты один в лесу, то что-то мелькает? А обернешься — никого. Он кивает, глаза огромные, как блюдца. — Так вот эта Прятка-Безоглядка все время держится у человека за спиной и выжидает, пока не удостоверится, что они одни — ее жертва и она. Потому что Прятка-Безоглядка боится нападать на человека, если рядом кто-нибудь есть, — она совершенно беззащитна, когда вонзает клыки в свою жертву. Поэтому она хоронится у тебя за спиной, пока ты не войдешь в глубь леса, и тогда — прыг! Набрасывается. Он, наполовину веря, наполовину нет, переводит взгляд с меня на Генри, который читает газету, и, подумав, спрашивает: — О'кей, если она все время у тебя за спиной, как ты узнаешь, что она там? Я сажусь и пододвигаю его ближе к себе, так, чтобы можно было говорить шепотом. — У Прятки-Безоглядки есть одна особенность — она не отражается в зеркале. Знаешь, как вампиры. Поэтому сегодня днем, когда мне почудилось, что сзади что-то скользнуло, я достал из кармана компас — вот этот, видишь, как в нем все хорошо отражается, как в зеркале? — поднял его повыше и заглянул. И черт бы меня побрал, Ли! Я никого не увидел. Он стоит с раскрытым ртом, и я чувствую, что могу еще долго продолжать в таком же духе, если бы не Генри, который уже хрюкает и держится за живот, не давая мне сохранять серьезное выражение лица. Дальше все происходит, как всегда, когда Ли обнаруживал, что его надули. — Хэнк, ах ты, Хэнк! — кричит Ли и несется к матери, которая награждает нас осуждающим взглядом и уводит его прочь от таких неотесанных вралей, как мы. Поэтому, увидев, как он прянул от моей насмешки в лодке, я очень удивился, когда сразу же вслед за этим он не закричал: «Ах ты, Хэнк!» — и не помчался прочь. Все меняется. Хоть он и выглядел все таким же горячим, норовистым и обидчивым, я знал, что ему уже давно не шесть лет. Но за скупыми точеными чертами его лица все еще проступал старый Ли, малец Ли, которого я носил с причала на закорках, прикидывая, сколько он еще будет слушать бред своего сводного брата. Теперь все изменилось. Хотя бы потому, что он закончил колледж — единственный в этой безграмотной семье, на кого теперь можно указать, — и образование сделало его куда как более прозорливым. А кроме того, теперь ему не к кому было бежать. И, глядя на Ли в лодке, я увидел в его глазах нечто такое, что дало мне понять — он не в том состоянии, чтобы выслушивать мои идиотские шутки. Похоже было, что на этот раз он сам подозревает, что за его спиной скрывается Прятка-Безоглядка, и мои слова не прибавляют ему уверенности в себе. Поэтому я решил облегчить положение и спросил его о школе. Он ухватился за предоставленную возможность и принялся рассказывать о занятиях и семинарах, гнете академической политики, и болтал до самого причала, ведя лодку со скоростью черепахи и делая все возможное, чтобы не смотреть на меня, — он с преувеличенной внимательностью огибал затонувшие бревна, всматривался в небо или созерцал ныряющих зимородков. Он не хотел встречаться с моим взглядом, и я отвел глаза в сторону, обращаясь к нему лишь в той мере, в какой требовал его рассказ. Из него получился рослый парень, гораздо выше, чем кто-либо из нас предполагал. Футов шесть в нем было точно — на пару дюймов выше меня, и, несмотря на всю свою худобу, весил он тоже фунтов на 20 больше меня. Сквозь белую рубашку и широкие брюки торчали узловатые плечи, локти, колени. Волосы закрывали уши, очки в такой тяжелой оправе, что удивительно, как это они до сих пор не сломали ему нос, твидовый пиджак с оттопыривающимся карманом лежал поперек колен — могу поспорить, что трубка… в кармане рубашки шариковая ручка, на ногах грязные кроссовки и такие же грязные носки. И клянусь, выглядел он хуже смерти. Во-первых, у него было обожжено лицо, как если заснуть под ультрафиолетовой лампой; под глазами большие черные круги; былая бесстрастная невозмутимость, делавшая его похожим на сову, уступила место горькой капризной улыбке, унаследованной им от матери, с тем лишь отличием, что на его лице было написано, что ему известно в этой жизни несколько больше, чем ей. И что, пожалуй, он предпочел бы и вовсе этого не знать. Когда он говорит, губы лишь на мгновение искривляются в этой улыбке, лишь на долю секунды, придавая его лицу горестное выражение, очень схожее с тем, что можно увидеть за карточным столом у своего партнера, когда ты на его тузовый стрит выкладываешь фул и что-то внутри подсказывает ему, что так будет продолжаться весь вечер. С такой улыбкой Бони Стоукс рассматривает свой носовой платок после приступа кашля, чтобы удостовериться, что, как он и опасался, состояние его здоровья ни к черту… и он улыбается, потому что — вот видишь: …Бони Стоукс, старый знакомый Генри, который считает, что лучшее времяпрепровождение — это постепенное умирание. Он улыбается так всякий раз, как Джо Бен, считающий, что лучшее времяпрепровождение отрицает всякую постепенность и признает лишь «во весь опор», сталкивается с ним в «Пеньке», где тот играет с нашим предком в домино, а Джо, налетев на него, поддает его руку и заодно сообщает, как здорово тот выглядит. — Мистер Стоукс, вы давно не выглядели так плохо. — Знаю, Джо, знаю. — Вы были у врача? Что я говорю? Наверняка были. А вот что я вам скажу: вы приходите лучше в субботу вечером на службу, посмотрим, не поможет ли вам Брат Уолкер. Мне доводилось видеть, как он вытаскивал людей, уже стоящих одной ногой в могиле. Бони качает головой: — Не знаю, Джо. Боюсь, мое состояние слишком тяжело. Джо Бен берет старого вампира за подбородок и поворачивает его голову сначала в одну сторону, потом в другую, пристально вглядываясь в морщинистые впадины, в которых утонули глаза. «Может быть, может быть. Слишком далеко зашло даже для Божественных сил». И оставляет Бони сидеть и наслаждаться своей болезнью. Джо Бен всегда такой; наверное, он самый общительный парень на свете. Он таким стал. Маленьким он был совсем другим. Мы с ним были неразлучны с самого детства, и в то время он не слишком-то отличался разговорчивостью. Случалось, за всю неделю от него можно было не услышать ни единого слова. А все из-за того, что он боялся, что может невзначай сказать то же самое, что его отец. Он был так похож на старого Бена Стампера, что больше всего на свете страшился стать таким же, как отец, или просто превратиться в него. Говорили, что уже в младенчестве он был вылитый отец — смазливое личико, блестящие черные волосы, и с каждым годом он походил на него все больше и больше. В старших классах он часами простаивал в уборной перед зеркалом, корча всевозможные рожи и пытаясь изменить свое лицо, но ничего из этого не получалось; девчонки носились за ним точно так же, как женщины за дядей Беном. Чем красивее Джо становился, тем больше его это пугало. Наконец, летом, перед выпускным классом, он совсем уже готов был смириться и даже купил себе блестящий «Меркурий», точно такой же, как был у его отца, но вдруг умудрился поссориться с самой домашней девочкой во всей школе, и та в городском парке изрезала его прекрасное лицо перочинным ножиком. Он никогда не рассказывал, чем была вызвана ссора, но несомненно она полностью переменила его. Он решил, что новое лицо дает ему право быть самим собой. — Я тебе точно говорю, Хэнк, еще год — и неизвестно, что бы со мной стало. К этому времени отец Джо уже исчез в горах; и Джо утверждал, что и ему с большим трудом удалось избежать подобной судьбы. — Может, и так, но все-таки очень интересно, что у тебя произошло в парке с этой маленькой совой, Джоби. — Скажи, классная девушка?! Я собираюсь на ней жениться, Хэнк, вот увидишь. Как только мне снимут швы. Да, все будет отлично! Он женился на Джэн, когда я был за морями-океанами, и ко времени моего возвращения у них уже были мальчик и девочка. И оба были красивы как куклы, еще красивее, чем Джо Бен в свое время. Я поинтересовался у Джо, не волнует ли его это. — Не-а. Все прекрасно. — Он расплылся в улыбке и принялся носиться вокруг детей, щекоча то одного, то другого и смеясь за троих. — Потому что, понимаешь, чем они красивее, тем меньше походят на меня. Вот так-то. Видишь, у них с самого начала будет свой путь. Он родил еще троих, и каждый следующий был красивее предыдущего. Когда Джэн носила последнего, Джо Бен серьезно увлекся Церковью Господа и Метафизических Наук и начал уделять много внимания всяческим приметам и предзнаменованиям. Поэтому, когда младенец родился, Джо на основании разных предзнаменований, имевших место в день его появления на свет, заявил, что этот — последний. В Техасе пронесся страшный ураган; на побережье Ваконды приливом выбросило кита, и целый месяц город буквально задыхался, пока из Сиэтла не прибыла команда взрывателей и не покончила с ним; в заброшенной сторожке в горах были найдены останки Бена Стампера, заваленные брошюрами для девушек; а вечером старый Генри получил из Нью-Йорка телеграмму, в которой сообщалось, что его жена выбросилась из окна сорокового этажа и разбилась насмерть. Меня это известие потрясло гораздо больше, чем старика. Еще много времени спустя я пытался разузнать подробности. И когда мы плыли в лодке, я чуть было не попросил Ли рассказать об обстоятельствах ее смерти и о том, что ее толкнуло на это; но я решил не делать этого по той же самой причине, по которой не стал спрашивать, что заставило его бросить веселую студенческую жизнь в Йеле и вернуться к нам помогать с лесом. Я просто молчал. Я прикинул, что и так уже сказал достаточно и что в свое время он сам все расскажет. Мы добираемся до причала, я привязываю лодку и, заглушив мотор, прикрываю его брезентом. Сначала у меня мелькает мысль попросить Ли вырубить мотор — вдруг это поможет ему встряхнуться, но потом мне приходит в голову не делать этого. Так я и колеблюсь от одного к другому — то ли делать, то ли нет, как будет лучше. Потому что единственное, в чем я убеждаюсь все больше и больше, — Малыш действительно напряжен до предела. Он замолкает и оглядывается. Глаза у него становятся как будто стеклянными. И молчание, протянувшееся между нами, начинает походить на колючую проволоку. Но, несмотря на это, я чувствую себя прекрасно. Он вернулся; черт побери, он вернулся. Я откашливаюсь и сплевываю в воду, глядя на солнце, которое, как огромная пыльная красная роза, склоняется к заливу. Осенью, когда на полях жгут жнивье, оно всегда приобретает такой пыльный, подернутый дымкой оттенок, а перистые облака, огибающие мыс, словно золотарники, гнущиеся на ветру. Это всегда очень красиво. — Эй, взгляни, — говорю я, указывая на закат. Он медленно поворачивается, моргая глазами, словно в несказанном удивлении. — Что? — Вон. Смотри. Где солнце. — Что там? — БЕРЕГИСЬ! — Где? Я начинаю объяснять ему, но чувствую, что он не понимает, он просто не видит этого. Он не различает цвета, как дальтоник. С ним действительно что-то не в порядке. И тогда я говорю: — Ничего, ничего. Просто из воды выпрыгнул лосось. Ты не успел его заметить. — Да, правда? — Ли отводит взгляд от брата, но предельно внимателен к каждому его движению: вот сейчас БЕРЕГИСЬ! Я продолжаю повторять себе, что надо пойти пожать ему руку, сказать, как я рад, что он приехал, но знаю, что я на это не способен. Как не способен на то, чтобы поцеловать старика в щетинистую щеку и сказать, что я страшно переживаю из-за того, что его так покалечило. Точно так же, как старик никогда не сможет похлопать меня по плечу и сказать, как я здорово работаю за двоих с тех пор, как он загнулся. Просто это не в нашем стиле. И так мы стоим с Малышом, искоса глядя друг на друга, пока до нашей своры гончих не доходит, что перед домом топчутся люди, и, подпрыгивая, псы несутся узнать, не сгодится ли на что нам их помощь. Они скалятся, ползают на брюхах, мотают своими бессмысленными хвостами, скулят, воют и лают, демонстрируя все, на что способны. — Господи Иисусе, ты только посмотри на них. Они у меня дождутся, что я потоплю всю их вонючую свору. Жуть. Парочка гончих цепляется за мою голую ногу, пока я пытаюсь натянуть штаны: при виде меня они выражают такое несказанное счастье, что, похоже, готовы обглодать мою конечность до кости. Мне приходится отмахиваться от них штанами. «Назад, сукины дети! Провалитесь вы к дьяволу! Если вам не терпится на кого-нибудь прыгать, прыгайте на Леланда Стэнфорда, он хотя бы в штанах. Ступайте поприветствуйте его, давайте!» Ли протягивает к ним руку. Но смотри, БЕРЕГИСЬ… И впервые за всю свою безмозглую жизнь один из этих дураков прислушивается к тому, что ему говорят. Старый, глухой, полуслепой кобель с рыжими подпалинами и чесоточными струпьями на боках хромает к Ли и принимается лизать ему руку. Ли замирает… Яркие мазки красок в звенящем воздухе оттеняют фигуры Ли и его сводного брата: синее небо, белые облака и этот яркий рыжий мазок. Ли смотрит. Где это он?.. И когда Малыш кладет свой пиджак и садится на корточки, то можно подумать, что эту проклятую собаку никто никогда в жизни не чесал за ухом — так она реагирует. Я надеваю штаны, беру свитер и жду, когда Ли будет готов. Он встает, и пес, вскочив, кладет ему на грудь обе лапы. Я хочу отогнать его, но Ли говорит: — Нет, подожди минутку… — Подожди, подожди, пожалуйста… Хэнк… это Зуек? Это старый Зуек? Подожди, он же был стариком, когда я еще был маленьким… Неужели он до сих пор?.. — Господи, конечно же это старый Зуек, Ли. Как это ты узнал его? Неужели ему действительно уже столько лет? Господи, ну конечно, если ты его помнишь. Черт возьми, ты погляди, он, кажется, вспомнил тебя! Ли улыбается мне и прижимает к себе собачью морду. «Зуек? Привет, Зуек, привет… — Он повторяет это снова и снова. — …Привет, старый Зуек, привет…» — повторяет он. Синее и белое, желтое и красное, там, где бриз колышет флажок. За дымкой люпина мерцают деревья. На фоне гор, опираясь на причал, возвышается огромный и молчаливый старый дом. Что это за дом? Я стою, глядя на Малыша и старую гончую, и качаю головой. «Мальчик и его собака, — произношу я. — Ну разве это не клево?! Ты только посмотри на старого разбойника; я уверен, он узнал тебя, Малыш. Посмотри на него. Видишь, он счастлив, что ты вернулся». Я снова качаю головой, беру ботинки и иду по настилу к дому, оставив Ли, ошеломленного встречей, которую ему устроила старая глухая гончая. По дороге я решаю сделать все, что в моих силах, чтобы помочь Малышу прийти в себя, надо как-то встряхнуть его, пока он окончательно не скис. Бедный Малыш. Залился слезами, как несчастная девчонка. Надо его встряхнуть. Но не сейчас. Попозже. Пусть пока побудет один. Поэтому я решительно и дипломатично ухожу в дом. (К тому же я не хочу оказаться поблизости, если вдруг мой братишка, умевший складывать двузначные цифры уже в шестилетнем возрасте и закончивший колледж, вдруг вспомнит, что старому Зуйку было десять или одиннадцать лет, когда он уезжал отсюда. А с тех пор прошло двенадцать лет. Для собаки это немалый срок. Может, я и не кончал колледжей, но точно знаю, что иногда лучше не разбираться в арифметике.) «Что это за земля? — продолжал спрашивать себя Ли. — И что я делаю здесь?» Налетевший ветерок покрывает рябью перевернутый мир, мягко покачивающийся на речной глади, и дробит облака, небо и горы на яркую мозаику. Ветерок замирает. Мозаика разглаживается, и вновь перевернутый мир мягко пульсирует в набегающих на причал волнах. Ли отрывает взгляд от отражений в реке, в последний раз похлопывает пса по костистой седой голове, поднимается и смотрит вслед брату. Хэнк идет босиком к дому, перекинув свитер через веснушчатое плечо. Ли восхищенно смотрит, как играют мышцы на его узкой белой спине, на широкий размах рук и изгиб шеи. Неужели для простой ходьбы нужна вся эта игра мышц, или Хэнк просто демонстрирует свои мужские достоинства? Каждое движение полно неприкрытой агрессии даже по отношению к воздуху, сквозь который движется Хэнк. «Он не просто дышит, — думает Ли, прислушиваясь, как Хэнк сопит сломанным носом, — он поглощает кислород. Он не просто идет — он пожирает расстояние своими прожорливыми шагами. Открытая агрессия, вот что это такое», — заключает он. И все же он не может не отметить, как радуется все тело Хэнка — как наслаждаются его плечи размахом рук, с каким удовольствием его ноги вбирают тепло досок. Эти люди… неужели я один из них? Мостки, шедшие вдоль причала, были так продырявлены шипованными ботинками, так исхлестаны дождями и иссушены солнцем, что приобрели вид роскошного плотного серебристо-серого ковра, вытканного из тонкой пряжи. Они прогибались от каждого шага и шлепали по воде. Опоры, вдоль которых причал поднимался или опускался в зависимости от высоты воды в реке, от долголетнего трения отполировались и были сплошь покрыты волосатыми ракушками; в трех футах над водой рачки и мидии шипели и трескались на солнце, повествуя о бывших и грядущих приливах. Мостки заканчиваются подъемом, снабженным перилами с одной стороны. Он ведет к изгороди, окружающей двор; при высокой воде, когда причал всплывает, этот подъем сокращается до пологого склона, при отливе он обрывается вниз так круто, что время от времени в сырую погоду люди, влезающие на него без шипованной обуви, поскользнувшись, летят в реку, словно выдры. Хэнк бегом преодолевает этот подъем, и гончие, слыша гулкие звуки его шагов, гурьбой кидаются вслед за ним, воем свидетельствуя о своей верности: с их точки зрения, каждый, направляющийся к дому, направляется к их мискам, а обед можно ожидать в любое время. Ли остается стоять в одиночестве. Даже рыжий старик, скуля, бросается догонять своих собратьев, предпочтя возможную трапезу Ли. Он стоит еще мгновение, глядя, как старый пес с трудом одолевает подъем, потом берет пиджак с брезентовой крыши навеса для лодок и следует за ним. С нависших над водой проводов срывается зимородок и ныряет в реку, охотясь за своей тенью. Что это за создания? И где находится эта земля? В одном месте мостки причала были мокрыми от захлестнувшей их взрывной волны; здесь собаки оставили свои крапчатые следы, запутавшиеся в огромных отпечатках босых ног Хэнка. «Однако, если бы не пятка, — вслух произносит Ли, рассматривая следы, — все эти следы могли бы быть отнесены к одному виду». Голос звучит странно и плоско, а вовсе не насмешливо, как он надеялся. Чуть дальше он замечает еще одни следы — еле видные, призрачные, поблекшие, уже почти совсем высохшие. Вероятно, следы женщины, которую он видел, подруги Хэнка. Он присматривается. Точно, как он и предполагал, — босые следы Дикого Цветка братца Хэнка. Но, следуя за ними вверх, он замечает также, как удивительно узка ее стопа, как легок и изящен отпечаток в отличие от вмятин, оставленных лапами собак и Хэнка. Босая — это верно, но что касается роста и веса — об этом еще рано судить. Он преодолевает подъем и оглядывается. Рядом с известняковой печью сложена огромная пирамида поленьев, которые сияют на солнце, как слитки какого-то блестящего металла. Топор, воткнутый в пень, указывает на старый кирпично-красный амбар, одна стена которого увита листьями дикого винограда. Спереди, на огромной раздвижной двери, осевшей и соскочившей со своих полозьев, сушатся и дубятся шкуры енота, лисы и мускусной крысы. Кто их поймал и содрал с них шкуры? В нашем мире, сегодня? Кто это играет в «Следопыта» в лесах, полных радиоактивных осадков? А с краю, отдельно, в полном одиночестве, похожее скорее на неровно вырезанное оконце, чем на звериную шкуру, — темное пятно медвежьего меха. Что это за племя, столь поглощенное собой, что грезит наяву? Он уставился в темную заводь меха, как в темное окно, пытаясь что-то различить за ним. Хэнк уже входил в дом… (Когда я вошел на кухню, Генри уже ел. Я говорю ему, что вернулся Малыш, и он, не вынимая кости, торчащей из жирного рта, как клык у кабана, поднимает глаза. — Какой малыш? — кричит он сквозь кость. — Куда вернулся? Какой малыш? — Твой сын вернулся домой, — говорю я ему. — Леланд Стэнфорд, огромный как жизнь. Господи, да можешь ты наконец оторваться от жратвы? — Я говорю спокойно и деловито, потому что совершенно не хочу, чтобы он начал заводиться. Потом поворачиваюсь к Джо Бену: — Джоби, где Вив? — Наверно, наверху, пудрит нос. И она, и Джэн здесь… — Постой! О чем это ты говорил, какой малыш, чей сын? — Твой сын, черт побери, Леланд. — Брехня! — Он думает, что я опять вешаю ему лапшу на уши. — Никто никуда не вернулся! — Как хочешь. — Я пожимаю плечами и делаю вид, что собираюсь сесть. — Просто решил, что надо тебе сказать… — Что! — Он изо всех сил шмякает по столу своей вилкой. — Я хочу знать, какого черта, что происходит у меня за спиной? Какого дьявола, я не потерплю… — Генри, вынь изо рта кость и выслушай меня. Если ты хотя бы на минуту успокоишься, я постараюсь все тебе объяснить. Твой сын, Леланд, вернулся домой… — Где он? Дайте-ка мне взглянуть на этого говнюка! — Потише ты, черт бы тебя побрал! Об этом-то я и хотел поговорить с тобой, если ты заткнешься хоть на мгновение: я вовсе не хочу, чтобы ты перегрыз ему хребет, не разобравшись, что он тебе не свиная отбивная. А теперь послушай. Он будет здесь с минуты на минуту. И пока он не вошел, давай договоримся. Да сядь же ты. — Я усаживаю его и сажусь сам. — И ради всего святого, вынь ты эту кость изо рта. Слушай меня.) Ли механически поворачивает голову. В дальнем конце двора, как воинственные личинки, в земле роется выводок свиней. Еще дальше рощица низкорослых яблонь подставляет солнцу свои сморщенные яблочки. А еще дальше — огромный зеленый занавес леса, сотканный из папоротника, ягод, сосен и елей, задник с лесным пейзажем, спущенный с небес до земли. Дешевая декорация для чего-нибудь вроде «Девушки с Золотого Запада». Интересно, какая публика еще станет смотреть такое? А какие актеры — играть? Этот зеленый занавес был одной из границ детского мира Ли; другой границей была стальная поверхность реки. Две параллельные стены. Мать Ли сделала все возможное, чтобы они стали для него такой же осязаемой реальностью, как и для нее самой. Он никогда не должен, — нараспев произносила она, — заходить в тот лес, и уж ни в коем случае не приближаться к берегу. Он может считать эти горы и реку стенами, понял ли он? Да, мама. Точно? Да. Точно-точно? Да, горы и река — это стены. Тогда хорошо; беги играй… но будь осторожен. А как же быть еще с двумя стенами? Для того чтобы ощущение камеры было полным, к южной стене леса и северной реки нужно было добавить еще восточную и западную границу. Например, мама, вверх по реке свалены такие скользкие и замшелые валуны, которые прекрасно подойдут для того, чтобы свернуть себе шею. Или ниже по течению, где ржавое чрево заброшенной лесопилки на каждом шагу угрожает заражением крови, а стада хищных кабанов готовы заживо сожрать человека… как насчет этого? Нет, только лес и река. У ее камеры было только две стены; для его камеры нужны были еще две. Она была приговорена к пожизненному заключению между двумя параллельными линиями. Или не совсем параллельными. Потому что однажды они пересеклись. Но кто же наколол дрова, вынес помои свиньям, вырастил эти яблони на искалеченной земле? И что за ненормальные оптические линзы позволяют видеть редкие звездочки триллиума на фоне серебристо-серой хвои и не видеть мухоморов, растущих тут же? Как можно смотреть на пыльное красное солнце над рекой и тут же не видеть стол, залитый запекшейся кровью, и бирку, все еще привязанную к большому пальцу ее ноги? «Посмотри на заход моими глазами!» (И черт бы все это побрал, потому что, когда мне наконец удается заставить старого дурака вынуть изо рта кость и усадить напротив себя, всего измазанного подливкой, я понимаю, что не знаю, что ему сказать. «Слушай, — говорю я, — дело в том… ну, Господи, Генри, хотя бы потому, что он проделал тяжелый долгий путь. Он сказал мне, что всю дорогу ехал на автобусе. Уже и этого достаточно, чтобы довести человека до посинения…» Продолжать боюсь из опасения, что старик вспылит и начнет задавать всякие вопросы, которые вертятся у меня в голове…) Через плечо Ли видит солнце, тонущее в гнойном мареве, и его пронзительные крики леденят ему душу. Передернув плечами, он решительно направляется по тропинке к дому и входит внутрь. Кто бы ни занимался реконструкцией внешнего вида дома, было очевидно, что на этом он остановился; внутри дом выглядел запущенным и еще более неприглядным, чем в воспоминаниях Ли: ружья, вестерны в бумажных обложках, банки из-под пива, пепельницы, битком набитые апельсиновыми корками и бумажками из-под конфет; грязные запчасти от инвалидной коляски с удобством расположились на кофейных столиках… Бутылки из-под кока-колы, молочные бутылки, винные бутылки были так равномерно распределены по всей комнате, что казалось — кто-то специально задался целью их единообразного распространения. «В оформлении интерьера заметно северо-западное влияние, — заключил Ли, пытаясь улыбнуться, — помоечные мотивы. Я считаю, что эта часть комнаты слишком перегружена; разбросайте здесь еще несколько бутылок…» Кто разбросал здесь этот хлам? Здесь почти ничего не изменилось: разве что углубилась темная дорожка, протоптанная тысячами грязных сапог, от входной двери по так и не достроенному полу к середине комнаты, где над огромной железной плитой, которая все еще чадила в том месте, где дымоход был плохо подогнан к трубе, на скрещивающихся и расходящихся бечевках, благоухая, висели желто-серые носки. Огромная дверь захлопнулась сама по себе, и Ли обнаружил, что в этой величественной закопченной комнате он один. Он да старая плита, уставившаяся на него своим блестящим стеклянным глазом и оглашавшая пространство стонами и вздохами, словно страдающий ожирением робот. Мокрые следы Хэнка вели к закрытой двери кухни, из-за которой до Ли доносилась приглушенная реакция на сообщение о его приезде. Он не мог разобрать слов, но чувствовал, что вскоре она обрушится на него, преодолев полоску света, шедшую поперек комнаты, от щели в дверях. Он умолял их не спешить. Ему нужно было время, совсем немного времени, чтобы сориентироваться на этой территории. Он стоял не шевелясь. БЕРЕГИСЬ. Может, они еще не услышали, что он вошел. Если он не будет шуметь, они не узнают, что он здесь. Теперь БЕРЕГИСЬ. Стараясь дышать как можно бесшумнее, он оглядывается, пытаясь хоть что-нибудь различить во мраке. Три крохотных оконца, застекленные многочисленными осколками, скрепленными между собой медной проволокой, пропускают слабый, мутно-кровавый свет. К тому же некоторые из них покрашены. Но и некрашеные настолько стары и стекло их такого плохого качества, что все освещение напоминает какое-то зеленовато-подводное царство. В общем, этот вялый свет не столько помогает, сколько мешает видеть. По комнате плавают облака дыма, и если бы не плита, что-либо различить было бы и вовсе невозможно — лишь всполохи пламени за стеклянной дверцей удерживают все предметы в комнате на своих местах. Кто же здесь так традиционен, чтобы сохранять такую готику? Что за сборище привидений кормит эту прожорливую плиту и выдыхает эти пастельные испарения? Он бы предпочел, чтобы света было побольше, но не решался идти на цыпочках через всю комнату к лампе. Оставалось удовлетвориться пульсирующим и подмигивающим печным глазом. Свет мягко блуждал по комнате, дотрагиваясь то до одного, то до другого предмета… Вот пара пестро разодетых французских вельмож танцуют керамический менуэт; охотничий нож с рукояткой из оленьего рога сдирает обои со стены; целый батальон «Сборников для чтения» сомкнутыми рядами марширует по L-образной полке; дышат тени; длинноногие табуретки запутались в паутине полумрака… Где же живые обитатели этого мира? — Послушай! — Через кухонное окно я окидываю взглядом двор. — Наверное, он уже в гостиной, — шепчу я. — Наверное, он уже вошел и стоит там. — Один? — невольно таким же шепотом отвечает Генри. Так шепчутся в библиотеках или борделях. — Какого дьявола, что с ним стряслось? — Ничего с ним не стряслось, я уже говорил тебе. Я просто сказал, что он немного не в своей тарелке. — Тогда почему он не идет сюда, на кухню, если он там, если с ним все в порядке? Сел бы, перекусил. Клянусь, я не понимаю, что здесь происходит… — Тссс, Генри, — говорит Джо Бен. Все его дети сидят над своими тарелками, глаза, как и у Джэн, огромные, как доллары. — Просто Хэнк считает, что мальчик устал с дороги. — Знаю! Мне уже говорили об этом! — Тссс! — Что это вы цыкаете на меня!.. Господи, можно подумать, что мы от него прячемся. В конце концов, он мой сын. И я хочу знать, какого черта… — Па, единственное, о чем я тебя прошу, дай ему несколько минут осмотреться, прежде чем ты накинешься на него со всеми своими вопросами. — Какими вопросами? — О Боже, обыкновенными. — Ну что ж, ясно. И что ты считаешь, я буду у него спрашивать? О его матери? Кто ее сбросил или что-нибудь вроде этого? Я не такой законченный идиот, не знаю уж, что вы, сукины дети, обо мне думаете, прошу прощения, Джэн, но эти сукины дети, кажется, считают… — О'кей, Генри, о'кей… — Что за дела? Разве он мне не родной сын? Может, я и выгляжу как булыжник, но не совсем же я окаменел! — Хорошо, Генри. Просто я не хотел… — Ну, а раз ты говоришь «хорошо»… И он начинает подниматься. Я чувствую, что говорить с ним бессмысленно. Какое-то мгновение он стоит, поводя искалеченной рукой по пластмассовой поверхности стола, который всегда норовит зацепить его, так как ножки идут не перпендикулярно полу, а слегка изогнуты. Поэтому я прыгаю, чтобы вовремя поймать его, но он вытягивает руку и покачивает пальцем. И так он стоит, хорошо сохраняя равновесие, в натуральную величину, полный самоконтроль, никакого пота, медленно обводит всех нас взглядом, ерошит волосы на голове маленького Джона, явно напуганного всем происходящим, и произносит: — Значит, так. Раз вы считаете, что все о'кей… Тогда, пожалуй, я пойду высунусь туда и скажу «привет» своему сыну. Может, я буду неправильно понят, но, думаю, на это я еще способен. — Он разворачивается и покачиваясь направляется к двери. — Думаю, уж по крайней мере, на это я способен.) Плита гудит и постанывает, нагло восседая на своих четырех кривых ножках. Задумчиво поднеся палец ко рту, перед ней стоит Ли и разглядывает коллекцию пустяков и мелочей, собранных за долгие годы жизни: сатиновые подушки с выставки в Сан-Франциско; документ в рамочке, удостоверяющий, что Генри Стампер является одним из учредителей общества «Мускулистых обезьян» округа Ваконда; лук и пучок стрел; прибитые гвоздиками видовые открытки; веточка омелы, свисающая с потолка; резиновая утка, выпучившая глаза на валяющегося рядом в соблазнительной позе мишку; снимки довольных рыбаков с рыбами, достигающими им до бедер; снимки убитых медведей с принюхивающимися к ним собаками; фотографии кузин, племянников, племянниц — каждая с датой. Кто делал эти снимки, выводил чернилами эти даты, кто купил этот ужасающий набор китайских тарелок? (Я выхожу и смотрю. Генри останавливается в дверях перед ступенькой. — Если бы я только лучше слышал. — Он наклоняется и смотрит вниз. — Мальчик? — зовет он. — Ты там, в темноте? Я обхожу его и поворачиваю выключатель. Ли, вон он, стоит, прижав руку ко рту, словно не знает, идти навстречу или бежать прочь. — Леланд! Мальчик мой! — кричит старик и грузно движется к Ли. — Ах ты, сукин ты сын! Черт, что ты говоришь? Положи туда. Боже милостивый, Хэнк, ты посмотри на него. Ну и жердина; мы его тут немножко подкормим — надо же на эти кости насадить немного мяса. Да, Малышу приходится нелегко с рокочущим стариком, особенно когда тот протягивает ему для рукопожатия левую руку, — Ли теряется, но потом тоже протягивает левую. Тем временем Генри меняет решение и принимается ощупывать его руки и плечи, словно покупая товар на базаре. Ли беспомощно стоит, не соображая, за какое место его схватят в следующий момент. И тут, глядя на них, я невольно начинаю смеяться. — Нет, ты скажи, Хэнк, одна кожа да кости, кожа да кости. Надо будет его тут как следует откормить, чтобы он хоть на что-нибудь годился. Леланд, разрази тебя гром, как ты жил-поживал?) Неужели это он? Рука, вцепившаяся в плечо Ли, была жесткой, как дерево. «Я ничего, так себе». Ли неловко поводит плечами и опускает голову, чтобы не видеть устрашающую внешность отца. Пятерня Генри продолжает скользить по его руке, пока не достигает кисти, и там, с медленной неумолимостью корня, сплетает свои пальцы с пальцами Ли, посылая вверх, к плечу, скачущие искорки боли. Ли поднимает глаза, чтобы воспротивиться этому, и понимает, что старик продолжает говорить с ним своим громким и непререкаемым голосом. Ли удается придать своей гримасе вид неловкой улыбки — он знал, что Генри не умышленно причиняет ему боль своей железной хваткой. Может, это такая традиция — крошить запястье. У каждого братства есть свой особый способ рукопожатия, почему бы не иметь его «Мускулистым обезьянам» Ваконды? Наверняка они тоже проводят жестокие инициации и общедоступные вечеринки. Так почему бы им не пользоваться особым стальным пожатием? И принадлежу ли я к этому обществу? Ли целиком поглощен обдумыванием этих вопросов, когда вдруг замечает, что Генри умолк и смотрит на него в ожидании ответа. «Да, жил помаленьку…» Как бишь я его называл? Загляни в эти зеленые глаза с такими ослепительно белыми белками. Папа?.. Вглядись в ландшафт этого лица, изрезанного орегонскими зимами и обожженного прибрежными ветрами. «Не слишком успешно… — Генри продолжает дергать его за руку, и она болтается, как веревка, — но как-то тянул». Или отец? И снова чувствует трепет крыльев у своей щеки, и все предметы в комнате начинают колебаться, как рисунки на раздувающейся кружевной занавеске. — Ну и ладно! — произносит старик, с невероятным облегчением. — В наше время с этими кровососами-социалистами человек только так и может жить, больше ему надеяться не на что. Ну же! Садись, садись. Хэнк сказал мне, что ты сильно долго ехал. — Да, немного утомился. — Папа?.. Отец?.. «Это твой отец», — продолжал убеждать его чей-то скептический голос. — Да, так что, если ты не возражаешь, я бы предпочел, чтобы ты меня отпустил, — добавляет он. Генри смеется: — Неудивительно. Отвык, а? — И он со значением подмигивает Ли, так и не выпуская его несчастную руку. В это время в поле видимости появляется Джо, а за его спиной — жена и дети. — А-а. Вот и мы. Джо Бен — ты помнишь Джо Бена, Леланд? Своего дядю Бена, а, мальчик? Ну-ка, ну-ка, хотя… его порезали до твоего отъезда и твоей… — Конечно, — устремляется Джо на помощь Ли. — Еще бы! У меня даже все зажило при Ли. По-моему, он был даже… нет, постойте-ка, я женился на Джэн в пятьдесят первом, к этому времени ты уже уехал, да? В сорок девятом — пятидесятом? — Да, что-то вроде этого. Честно говоря, я не помню. — Значит, ты уехал до моей женитьбы. Значит, ты не знаком с моей женой! Джэн, пойди сюда. Это — Ли. Немного обгорелый, но это точно он. А это Джэн. Правда, она прелесть, Леланд? Джо отпрыгивает в сторону, и из темного коридора, вытирая руки о передник, робко появляется Джэн. Безучастно остановившись рядом со своим кривоногим мужем, она спокойно ждет, когда он представит всех детей. — Рада познакомиться, — бормочет она, когда Джо заканчивает, и снова растворяется в коридоре, который поглощает ее, как ночь свои создания. — Она немного нервничает в присутствии посторонних, — гордо объясняет Джо Бен, словно сообщая о повадках призовой гончей. — А вот наши отпрыски, а? — Он пихает близнецов под ребра, они визжат и подпрыгивают. — Эй, Хэнкус, а где твоя жена, раз уж мы показываем Леланду всех домочадцев? — Откуда я знаю. — Хэнк оглядывается. — Вивиан! С тех пор как она ушла с берега, я ее не видел. Может, она увидела, что сюда идет старина Ли, и бросилась наутек. — Она наверху, снимает джинсы, — отваживается Джэн и тут же быстро добавляет: — Переодевается в платье… переодевается. Мы с ней собираемся в церковь, послушать. — Вив у нас хочет быть то, что называется «цивилизованной женщиной», Малыш, — извиняющимся тоном говорит Хэнк. — Женщин хлебом не корми, дай им поучаствовать в общественной жизни. Все-таки какое-никакое занятие. — Ну так, сэр, если мы не будем садиться, — переминается Генри, — пойдем назад, к харчам. Начнем откармливать этого парня. — И, покачиваясь, он направляется к кухне. — Как ты насчет перекусить, Малыш? — Что? Не знаю. — Идите сюда! — зовет Генри уже изкухни. — Тащите его сюда, к столу. — Ли механически направляется на звук голоса. — А ну, козявки, брысь из-под ног. Джо, убери свою малышню из-под ног, пока они здесь все не разнесли! — Дети заливисто смеются и разбегаются. Ли, мигая, смотрит на голую лампочку в кухне. — Хэнк, знаешь, чего бы я хотел на самом деле?.. За спиной у него раздается шум — это сопровождающие лица. — Леланд! Как ты насчет свиных отбивных, а? Джэн, достань мальчику тарелку. — Я бы хотел… — «Что это за хрупкая известняковая статуя, исполняемая Лоном Чейни? Это мой отец?» — Садись. Пиджак положи туда. Ах вы маленькие говнюки! — Берегись, Малыш. Никогда не вставай между ним и столом, — Хэнк! — БЕРЕГИСЬ! –Я бы лучше… — Сюда, мальчик. — Схватив Ли за руку, Генри втаскивает его в залитую светом кухню: — У нас тут есть немного жратвы, сейчас ты взбодришься. — Корни дерева. — Давай, парочку котлетин, тут вот картошка… — Может, немного бобов? — спрашивает Джэн. — Спасибо, Джэн, я… — Ты еще спрашиваешь! — громыхает Генри, разворачиваясь на стуле к плите. — Ты же не будешь возражать против фасоли, а, сынок? — Нет, но я бы… — А как насчет консервированных груш? — Можно чуть-чуть… через некоторое время. Дело в том, что я валюсь с ног после этой дороги. Может, я бы немножко вздремнул, перед тем как… — Черт побери! — опять грохочет Генри, мелькая перед Ли в кухонном чаду. — Мальчик валится с ног! Да что это мы в самом деле! Конечно. Возьми тарелку наверх, в свою комнату. — Он поворачивается к буфету и наваливает на тарелку пригоршни печенья из кувшина, сделанного в виде Санта-Клауса. — Ну вот, ну вот. — Мама, а можно нам тоже печенья? — Сейчас, сейчас. — Послушайте! Я знаю! — внезапно подскакивает на своем стуле Джо Бен — кухня битком набита людьми — и начинает что-то выяснять, почему, мол, все стоят и никто не хочет сесть. Но тут бисквит, который он жует, попадает ему не в то горло, и Джо приходится умолкнуть. — Мама! — Сейчас, сейчас, милый. — Малыш, ты уверен? Может, перекусишь сначала? — Хэнк бесцеремонно колотит посеревшего, задыхающегося Джо Бена по спине. — Наверху прохладно для еды… — Хэнк, у меня нет сил жевать. Джо Бен проглатывает свой бисквит и каркает придушенным голосом: — Сумки? Где его вещи? Я схожу за его вещами. — Вперед! Я с тобой. — Хэнк направляется к задней двери. — И немножко фруктов. Джэн достает из холодильника два сморщенных яблока. — Постой, Хэнк… — Боже ж ты мой, Джэн! Ты разве не видишь, мальчик еле стоит. Ему нужно место, чтобы отдохнуть, а не эти сушеные какашки. Честное слово, Леланд, я не понимаю, как они только выносят своих засранцев. Но я тебе советую… — Холодильник снова открывается. — Где у нас груши, которые я собирал? — Что, Малыш? — У меня нет вещей, понимаешь, по крайней мере в лодке. — Точно. Помню, я даже удивился, когда мы с тобой плыли. — Водитель автобуса не мог… Генри выныривает из холодильника. — Вот! Попробуй это! — И рядом с печеньем водружается груша. — Очень полезно после долгого пути; я, например, с дороги очень люблю груши. — БЕРЕГИСЬ! Все встают. — Послушайте! — Джо Бен щелкает пальцами. — А постель-то ему есть где-нибудь? — О Боже! — Все опять начинают скакать… — Ну-ка, вы! — Генри хлопает дверцей холодильника. — Правильно! — Он высовывает голову в коридор, как будто у него там камердинер. — Правильно. Вы понимаете, что ему нужна своя комната? Пожалуйста. Ради Бога, все вы… — Папа, я уже решил какую. — Мамочка, печенье… — Я привезу его вещи! — кричит где-то впереди Джо Бен. — Он говорит, они на автобусной станции. — Не забудь взять свою тарелку, Ли! — Ты уверен, что тебе этого хватит, мальчик? Налей ему стакан молока, Джэн. — Нет! Правда. Спасибо. — Спасибо! — Пошли, Малыш. — Хэнк… — А если еще чего захочешь — крикни… — Я… — Ничего, Малыш… — Я… — Ничего. Пошли наверх. Ли даже не заметил, как Хэнк взял его за руку и повел по коридору — еще один мазок в общей неразберихе… И это я? А это мои близкие? Эти люди? Эти безумные люди? («Потом поговорим, сынок! — кричит ему вслед старик. — У нас с тобой еще будет время поговорить». Ли собирается ответить, но я его останавливаю: «Малыш, пошли наверх, иначе он никогда от тебя не отстанет». И я очень вовремя подтаскиваю Ли к лестнице, пока Генри снова не накинулся на него. Он поднимается передо мной, как сомнамбула или что-нибудь в этом роде. Когда мы добираемся до верха, мне не приходится показывать ему, куда идти. Он останавливается перед дверью своей бывшей комнаты и ждет, когда я ее открою, потом входит внутрь. Можно подумать, что он ее заранее забронировал, — так уверенно он себя ведет. — А ведь ты мог и ошибиться, — улыбаюсь я ему. — Ведь я мог иметь в виду другую комнату. Он оглядывается — свежезастеленная кровать, чистые полотенца — и отвечает мне тихо, не отводя взгляда от приготовленной для него комнаты: — Ты тоже мог ошибиться, Хэнк, — я мог и не приехать. — Но улыбки на его лице нет; для него это серьезно. — Ну это, Малыш, как Джо Бен всегда говорит своим ребятишкам: лучше перестраховаться, чем потом всю жизнь лечиться. — Тогда я лягу, — говорит он. — Увидимся утром. — Утром? Ты что, хочешь проспать всю жизнь? Сейчас же всего полшестого или шесть. — Я хотел сказать — позже. Увидимся позже. — О'кей, Малыш. Спокойной ночи. — Спокойной ночи. — Он отступает, закрывает дверь, и я почти слышу, как бедняга облегченно вздыхает.) Еще мгновение Ли стоит не шевелясь в медицинской тишине комнаты, затем быстро подходит к кровати и ставит тарелку и стакан молока на столик. Потом садится на кровать, обхватив колени. Сквозь сморившую его усталость он смутно различает шаги, удаляющиеся по коридору. Точно какое-то огромное мифическое существо направляется готовить трапезу из опрометчивых путников. «Ма, Ми, Мо, Му», — шепчет Ли и, сбросив кроссовки, закидывает ноги на кровать. Заложив руки за голову, заново узнавая и вспоминая, он рассматривает узор на дощатом потолке, образованный дырочками от выпавших сучков. «Что-то вроде психологической сказки. С новым поворотом сюжета. Мы встречаем героя в логове людоедов, но как он оказался здесь? Что его сюда привело? Может, он пришел сюда с мечом в руке, поклявшись сразить этих великанов, так долго грабивших страну? Или он принес свою плоть в жертву этим демонам? Эти люди… эта обстановка… как я из этого выберусь? Как, Господи?» Проваливаясь в сон, он слышит, как в соседней комнате, словно отвечая ему, кто-то поет, — правда, смысл этого ответа он не успевает разобрать — нежная, высокая и полногласная трель редкостной волшебной птицы:
Что-то знать — это значит полагаться на свое знание, быть в нем уверенным, куда бы оно тебя ни вело. Когда-то давным-давно у меня была Ручная белка по имени Омар. Он жил в ватных темных внутренностях нашей старой зеленой тахты. Омар отлично знал эти внутренности, и уверенность в них обеспечивала ему безопасность, невзирая на возможность быть раздавленным из-за неведения садящихся. Он вполне благополучно существовал там, пока тахту не застелили красным пледом, чтобы прикрыть ее вылезавшие потроха. И тут он потерял ориентиры, а заодно и веру в свое знание нутра. Вместо того чтобы попытаться включить плед в свою картину мира, он перебрался в водосток в задней части дома и захлебнулся во время первого же ливня, вероятно продолжая винить во всем плед: черт бы побрал этот непостоянный мир! Черт бы его побрал! Что было известно о жене Хэнка бездельникам, сидящим в «Пеньке» или болтающимся вокруг да около офиса тред-юниона: «Она не из нашего штата. Она читает книжки, но не такая ученая чистюля, как вторая жена старика Генри. На мой вкус, она чертовски красивая». «Может, конечно, и так, но…» «Да ну, она сухая как щепка. А тощая! Хотя в постели, может, и ничего». «Я бы тоже не прочь с ней, но…» «Настоящая ягодка эта Вив. И всегда такая доброжелательная при встрече…» «Да, это все так, и все же… что-то в ней есть странное». «Черт побери, да ты вспомни, где она живет, в этом змеином гнезде. Ничего удивительного, что она немного дерганая…» «Я не об этом. Я имею в виду… ну, например, почему это Хэнк никогда не появляется с ней в городе?» «Потому же, почему и остальные. Тупица ты, Мел, кто же таскает за собой своих баб? Они же только мешают, если захочешь немножко расслабиться. А Хэнк в этом смысле ничем не отличается от остальных. Не помнишь, что ли, как он таскал на пляж Энн Мэй Гриссом или Барбару, официантку из „Яхт-клуба“, да и всех этих девиц из пивбара, — усаживал их к себе на мотоцикл, а они уж вцеплялись в него изо всех сил, только чтобы не слететь». «Да, Мел, а кроме того… может, ей и самой не очень-то приятно бывать в городе — слушать, что люди говорят. Вот она и сидит дома и радуется, как говорится…» «Да, но какая другая женщина потерпела бы, когда вокруг ее дома поднимается такая буча? Говорю вам, в ней есть что-то странное…» «Может, и так, ну странная, что ж из того? И все равно я бы не отказался с ней переспать». И дальше это «что-то странное» не обсуждается. Они замечали и многое другое в Вив, но никогда не обсуждали это, словно из страха, что сам факт упоминания ее необыкновенно плавной походки, изящных подвижных рук, белоснежной шеи или какой-нибудь веточки, которую она любила прикалывать к блузке, будет намекать на нечто более существенное, чем обычное досужее любопытство. При этом в коридоре тред-юниона зачастую обсуждалась высокая грудь Симоны, а время от времени раздавались и споры относительно того, каким надо быть смельчаком, чтобы пуститься на исследование недр индеанки Дженни. Да и вообще не было в округе такой женщины, за исключением Вив,чья анатомия широко не обсуждалась бы. Когда же дело доходило до Вив, казалось, мужчины замечали лишь самые общие черты: миленькая… доброжелательная… чересчур худая, но чем тоньше, тем горячее кровь. Как будто больше о ней было нечего сказать. Словно своим умолчанием они категорически заявляли, что больше ничего не замечают. Вив была родом из Колорадо, из жаркого, прокаленного солнцем городка, в котором скорпионы прятались в черную растрескавшуюся глину или заползали в перекати-поле, обрамлявшее все изгороди, и наблюдали, как мимо грохотали грузовики со скотом. Городишко назывался Рокки-Форд, и на железнодорожной станции, на белой деревянной арке, где возвышался деревянный арбуз, было выведено: «Арбузная столица мира». Теперь арка уже рухнула, но в те дни, когда Хэнк возвращался из Нью-Йорка на своем новеньком «харли», купленном на деньги, полученные по увольнении из армии, эта расписная притча во языцех сияла в лучах маслянистого солнца, а широкий брезентовый стяг, приколоченный к ней, сообщал о ежегодной арбузной ярмарке: «Сколько Арбузов Человек Может Съесть… Бесплатно!!!» «Перед таким соблазном трудно устоять», — решил про себя Хэнк и, снизив скорость, начал пробираться по запруженным толпами людей улицам — цветастые рубахи, раздувающиеся штаны, выцветшие соломенные шляпы, голубые рабочие комбинезоны. «Эй, папаша, как проехать к бесплатным арбузам?» — обратился он к первому же загорелому лицу, обернувшемуся в сторону его мотоцикла. Вопрос произвел странное действие. Лицо вдруг покрылось целой сетью морщин, расползавшихся словно трещины по глинистому дну пруда, который внезапно пересох под зверским солнцем. «Ну конечно! — прокаркало из щели рта. — Конечно! Для того я пахал как ишак, чтобы потом раздавать арбузы первому, первому вонючему встречному…» По мере произнесения голос становился все более хриплым, пока не превратился в яростный ржавый скрип. Хэнк тронулся дальше, оставив старика стоять с надувшимся от гнева лицом. «Лучше спросить кого-нибудь из горожан, — разумно решил он, — или туристов, ну их к бесу, этих несчастных фермеров. Ясно, их корежит от бесплатных раздач». Он медленно ехал по главной улице, расцвеченной красно-белыми полосатыми флагами и афишами родео, чувствуя, как на лбу выступает пот. Вот он, колокол Хэнка. Как ему нравилось в этот июльский полдень ехать на мотоцикле в расстегнутой до пояса рубашке, ощущая, как ветер хлещет его по груди и остужает проступивший пот! Ему нравились даже мальчишки, которые пускали ему под колеса свои торпеды и веселились, когда мотоцикл в испуге издавал яростный рев. Ему нравились люди на тротуарах с приколотыми к карманам яркими сатиновыми ленточками, с которых свисали маленькие деревянные арбузики. Ему нравились грязные, рахитичные ребятишки, державшие на длинных палках зеленые надувные шары, выкрашенные в полоску в виде арбузов; и разгоряченные женщины, обмахивавшиеся газетками в пикапах; и арбузы, сложенные на блестящей соломе, позади пикапов, на бампере которых было выведено белым кремом для сапог: «Сорок центов каждый. Три штуки — доллар». Ему нравился месяц июль. В кошельке у него была тысяча долларов; он радовался, что вырвался из цепких лап Вооруженных Сил и может катить себе на своем новом подержанном мотоцикле куда пожелает, ощущая, как в заднем кармане штанов потеют долларовые бумажки. Это по Хэнку звонил колокол… И все же, все же, несмотря на все эти мириады радостей, Хэнк никогда еще не чувствовал себя таким несчастным, и уж вовсе был не способен понять почему. Потому что, несмотря на все эти приятные мелочи, что-то было не в порядке. Он не мог точно сказать, что именно, но после длительного периода отрицания этого он наконец, скрепя сердце, был вынужден признать, что он и окружающий мир находятся не в ладах друг с другом. И, осознав это, он уже не мог избавиться от этого ощущения. Где-то впереди оркестр играл марш, и в медном мареве дня Хэнку показалось, что молоточки ударника стучат прямо ему в виски. «Может, нужна соломенная шляпа?» — подумал он и сорвал таковую с ближайшего прохожего, чей размер головы показался ему подходящим; человек уставился на Хэнка раскрыв рот, но, увидев выражение лица обидчика, вовремя вспомнил, что дома у него есть еще одна, и даже лучше. Хэнк прислонил мотоцикл к шесту, на котором в безветренном пекле болтался флаг, и отправился в бакалейную лавку за квартой холодного пива; попивая пиво из горлышка, он начал проталкиваться сквозь толпу в сторону оркестра. Он пытался улыбаться, но лицо его запеклось почти так же, как у фермеров. Да и к чему утруждать себя? Фермерам было не до того, а туристы и горожане глазели направо и налево, на фотографов из «Лайфа» и чистеньких детишек, запускавших свои торпеды. «У всех такой вид, — подумал он, — словно что-то должно случиться. — И тут же сам себе возразил: — Да нет, это просто жара». Выехав из Нью-Йорка, он повсюду, во всех городишках, которые проезжал, встречал одни и те же лица, с одинаковым выражением. «Все дело в жаре, — объяснял он себе, — и в общеполитической ситуации в мире». И все же почему все встречавшиеся ему или куда-то нервно спешили, словно готовясь к какому-то грандиозному, но довольно туманному делу, или лениво переругивались, словно только что потерпев в нем неудачу? Их настороженная всепоглощенность раздражала его. Черт подери, он только что вернулся после военной акции, которая забрала больше жизней, чем первая мировая война, и все для того, чтобы обнаружить, что сладкая земля свободы, которую он защищал, рискуя жизнью, провоняла. А ведь он сражался за каждого из этих простых американских парней, спасая их от коварной угрозы коммунизма. Так в чем же дело, черт побери? Почему небо затянуто оловянной фольгой, а в душе тлеет отчаяние? Что произошло с людьми? Он не мог припомнить, чтобы жители Ваконды были такими вздрюченными или, наоборот, такими подавленными. «Эти ребята на Западе умеют держать фасон… сорвиголовы». Но чем больше он подставлял лицо сухому американскому ветру, чем дальше продвигался по Миссури, Канзасу и Колорадо, не наблюдая никаких признаков ни «фасона», ни «сорвиголов», тем тревожнее становилось у него на душе. «Жара и эта заварушка за океаном, — пытался он поставить диагноз болезни нации, — вот и все». (Но отчего она распространилась повсеместно, где бы я ни оказывался? От беззубого малыша до дряхлого старца?) «И к тому же влажность», — робко добавлял он. (Но почему я так бешусь от ярости, почему мне приходится изо всех сил сдерживать себя, чтобы не вцепиться в эти загорелые лица и не заорать: «Проснитесь же, раскройте глаза, чтоб вас разорвало, взгляните вокруг! Вот он — я, ради вас рисковавший шкурой в Корее, чтобы уберечь Америку от коммуняк! Проснитесь и радуйтесь!») Я вспомнил это, это непреодолимое желание вцепиться в кого-нибудь и разбудить его, потому что знал: теперь, после возвращения Малыша, оно снова будет посещать меня и причинять мне уйму хлопот. Обычно это состояние наступало у меня после приступов ярости. Как, например, с тем весельчаком из бара, которого я повстречал, колеся по стране. Это было в том самом городе, где я познакомился с Вив. Здоровенный парень, он отпустил какую-то шуточку по поводу армии, увидев через витрину бара на улице пьяного солдата, на что я ему заметил, что, если бы не этот солдат, он, возможно, уже пахал бы в Сибири, вместо того чтобы сидеть тут над пивом, макая в него свой уродливый нос… Он ответил мне что-то по поводу того, что я являюсь типичным продуктом пропаганды Пентагона, я в свою очередь заявил, что он типичный продукт чьего-то дерьма; в общем, не успели мы оглянуться, как круто сцепились. Теперь-то я знаю. Да и тогда я знал, что это за тип — такие подписываются на журналы вроде «Нация» или «Атлантика» и даже, наверное, читают их — и что у меня не было ни малейшего шанса переспорить его; но я был слишком разгорячен, чтобы попридержать язык. А дальше все было как обычно, когда я сцепляюсь с кем-нибудь, кто и сквозь сон может рассказать в сто раз больше, чем я в трезвом и бодром состоянии: я начинаю лепить все подряд, ни к селу ни к городу, и в результате оказываюсь в полных дураках: адреналин выделяется полным ходом, а мне только остается болтать языком, вместо того чтобы остановиться и поискать какой-нибудь логический выход. В общем, когда я уже окончательно запутался, я перешел к более убедительным аргументам, которыми пользовался обычно. Он шел по тротуару маленького городка Колорадо под грохот духового оркестра, и злость его нарастала с такой же скоростью, как ртуть в термометре. От долгой тряски на мотоцикле болели почки. Кварта пива вызвала лишь тупую головную боль. Заезженный неторопливый ритм «Звездно-полосатый навсегда» воспринимался как намеренное издевательство над человеком, только что расставшимся с военной формой. И когда в баре загорелый бездельник в цветастой рубахе, расстегнутой аж до волосатого пупа, начал разглагольствовать о недостатках текущей внешней политики — это оказалось последней каплей (и чего я только лез спорить с этим типом! — я же чувствовал, что он завалит меня фактами и цифрами). Так что через десять минут после начала спора Хэнк уже поливал красно-бело-золотой оркестр проклятиями сквозь прутья зарешеченного окошка камеры. (День я завершил, остужая свою ярость в местной каталажке.) Под взглядами собравшихся у окошка парней он орал, пока не охрип, после чего в облаке пыли, плававшей в солнечных лучах, отошел от окна и растянулся на лежанке. И здесь он невольно заулыбался: хороший он устроил спектакль — настоящее событие дня. Через окно до него доносилось, как подробности его драки излагались и передавались счастливыми очевидцами. В течение часа он подрос на шесть дюймов, приобрел страшный шрам через все лицо, а чтобы смирить его пьяное неистовство, уже понадобилось десять здоровых мужчин. (Естественно, это состояние быстро проходит: тогда в Рокки-Форде моя злоба утихла, как только я вмазал этому парню, — так что я даже не возражал против небольшого отдыха согласно закону; к тому же там-то я и познакомился с Вив — в этой каталажке, — но это уже к делу не относится…) Хэнк проснулся от легкого постукивания по решетке. В камере было невыносимо душно, и он весь взмок от пота. Прутья решетки поколебались у него перед глазами и замерли — за ними стоял полицейский в хаки с темными пятнами пота под мышками; рядом с ним был и турист, которому врезал Хэнк, с распухшим лицом и проступающими из-под загара синяками. За ними мелькнула девушка — полупрозрачная в мареве жары, — то ли была, то ли нет. — Судя по твоим бумагам, — произнес полицейский, — ты только что из-за океана. Хэнк кивнул, попытавшись улыбнуться и стараясь еще раз увидеть эту девушку. За решеткой в ветвях дерева жужжал жук. — Военно-морские силы… А я служил на Тихом во время войны… — с оттенком ностальгии промолвил турист. — Участвовал в сражениях? Хэнку потребовалось не больше секунды, чтобы сообразить, что происходит. Он опустил голову и горестно кивнул. Закрыв глаза, он принялся массировать переносицу большим и указательным пальцами. Туристу не терпелось узнать, как это было. Драка с корейцами? Хэнк уклончиво ответил, что еще не может рассказывать об этом. «Но отчего на меня? — спросил турист с таким видом, что вот-вот заплачет. — Почему ты набросился на меня?» Хэнк пожал плечами и откинул назад пыльные волосы, закрывавшие ему глаза. «Наверно, — пробормотал он, — ты был самым большим, кого мне удалось найти». Говорил он это, конечно, в расчете на эффект, но когда уже произнес, — «простите, мистер, но вы больше всего подходили», — понял, что на самом деле это недалеко от истины. Полицейский вместе с туристом удалились в дальний конец комнаты и, посовещавшись шепотом, вынесли оправдательный приговор, учитывая, что Хэнк извинился, но с тем условием, чтобы к заходу солнца ни его, ни его мотоцикла в городе не было. Когда Хэнк вторично приносил свои извинения, в дверях снова мелькнуло то же видение. Выйдя, он остановился у раскаленной добела глинобитной стены и, щурясь на солнце, стал ждать. Он был уверен, что девушка знает, что он ее ждет. Точно так же, как любая женщина знает, когда ей свистят, хоть и не подает вида. Потому что ты должен за ней бегать. Через несколько мгновений из-за задней стены действительно выскользнула девушка и, подойдя к нему, остановилась рядом. Она спросила, не нужно ли ему вымыться и отдохнуть. Он в свою очередь поинтересовался, нет ли у нее подходящего места для этого. В тот вечер они любили друг друга за пределами города в набитом соломой кузове пикапа. Одежда их лежала поблизости, на берегу мутного пруда, который был вырыт городскими мальчиками, попросту расширившими одну из оросительных канав и сделавшими запруду. До них доносились журчание воды, переливавшейся через самодельную дамбу, и серенады лягушек, перекликавшихся друг с другом с разных берегов. Тополь сыпал пух на их обнаженные тела, покрывая их словно теплым снегом. Вот он, колокол Хэнка; теперь уже совсем отчетливо, ясно… Пикап принадлежал дяде девушки. Она взяла его, чтобы ехать в кино в Пуэбло, но по дороге заехала в бар, где ее дожидался Хэнк. Он последовал за ней в поля на своем мотоцикле. И теперь, лежа в благоуханном сене рядом с ней, ощущая звездный свет на своем голом животе, он спросил ее: откуда она? чем занимается? что любит? По собственному опыту он знал, что женщинам нравятся такие беседы, они для них что-то вроде вознаграждения; и он всегда выполнял свой долг, проявляя при этом довольно вялый интерес. — Послушай, — зевнул он, — расскажи мне о себе. — В этом нет никакой необходимости, — спокойно ответила девушка. Хэнк подождал немного. Девушка начала напевать какую-то простую мелодию, а он лежал, недоумевая, неужели она настолько прозорлива, насколько это явствовало из ее заявления; и решил, что вряд ли. — Нет. Послушай, дорогая, я серьезно. Расскажи мне… ну, что ты хочешь от жизни. — Что я хочу? — Похоже, это ее рассмешило. — Неужели тебе это действительно надо? То есть, правда, к чему это? Так хорошо быть просто мужчиной и женщиной, этого достаточно. — Она задумалась на мгновение. — Вот послушай: как-то летом, когда мне было шестнадцать, моя тетя взяла меня с собой в Меза-Верде, в индейское поселение. И там, когда устроили пляски, один мальчик и я никак не могли оторвать глаз друг от друга. Так и смотрели друг на друга. Индейцы были толстыми и старыми, и на самом деле мне было совершенно неинтересно знать, кто такой птичий бог или солнечный бог, и мальчику тоже. Мы оба были гораздо красивее, чем их танцы. Я помню, на мне были джинсы и клетчатая рубашка; да, а волосы были заплетены в косички. Мальчик был очень смуглым, наверно иностранец… таким смуглым, даже смуглее индейцев. На нем были кожаные шорты — такие носят альпинисты. Луна сияла. Я сказала тете, что мне надо в уборную, поднялась на скалу и стала его ждать. Мы занимались любовью прямо на камнях. И, знаешь, может, он действительно был иностранцем. Мы не произнесли с ним ни слова. Она повернулась к Хэнку, откинула волосы назад, и он увидел, как отрешенно она улыбается. — Так что… неужели ты действительно хочешь знать, что мне нужно от жизни? — Да, — медленно проговорил Хэнк, на этот раз уже вполне серьезно. — Да, думаю, да. Она снова легла на спину и сложила руки за голову. — Ну… естественно, я хочу, чтобы у меня был дом, и дети, и все остальное, как у всех… — А что-нибудь как не у всех? Она помолчала, прежде чем заговорить снова. — Наверно, — медленно произнесла она, — мне нужен еще кто-то. Для дяди и тети — я всего лишь помощница в тюрьме и фруктовой лавке. Ну, конечно, я хочу еще множество всяких необычных вещей — например, ножик для разрезания страниц, хорошую швейную машинку и канарейку, как была у моей мамы, но все-таки больше всего я хочу действительно что-то значить для кого-нибудь, быть для кого-нибудь больше, чем тюремная кухарка или продавщица арбузов. — А что значить? Кем быть? — Наверно, кем этот Кто-то захочет. — Черт побери, не слишком-то честолюбивые помыслы. А что, если этот Кто-то захочет видеть в тебе кухарку и продавщицу арбузов, что тогда? — Он не захочет, — ответила она. — Кто? — спросил Хэнк с гораздо большей озабоченностью, чем хотел показать. — Кто не захочет? — Ну не знаю. — Она рассмеялась. — Просто Кто-то. Кто в один прекрасный день окажется. Хэнк почувствовал облегчение. — Ну ты даешь: ждать, что когда-нибудь появится кто-то, кого ты даже не знаешь, чтобы стать для него чем-то. К тому же как ты узнаешь этого кого-то, даже если и встретишь его? — Я его не узнаю, — промолвила она, садясь и прислоняясь к борту пикапа с ленивой неторопливостью кошки. Спрыгнув на землю, она остановилась на мокром песке у канавы и принялась завязывать свои волосы в узел на затылке. — Это он узнает меня. — Она повернулась к нему спиной. — Эй! Ты куда? — Все нормально, — ответила она шепотом, — я просто в воду. И она вошла в канаву так легко, что даже не потревожила лягушек, которые продолжали выводить свои трели. Вот звонит колокол Хэнка. Луны не было, но ночь была такой ясной и чистой, что тело девушки как будто светилось, такой светлой была ее кожа. «Как она умудрилась остаться такой белой, — недоумевал Хэнк, — в местности, где даже бармены загорелые?» Она снова начала что-то напевать. Потом повернулась к пикапу и бросила взгляд на Хэнка, стоя по колено в воде, по которой плыл пух и отражения звезд. Затем она двинулась дальше, и Хэнк смотрел, как темная вода поглощает ее белое тело — сначала колени, потом узкие бедра, женственность которых подчеркивалась лишь тонкой талией, живот, темные соски грудей, — пока над тополиным пухом не осталось лишь лицо. Зрелище было потрясающее. «Ах ты жопа, — прошептал он себе под нос, — она и вправду необыкновенная». — Я люблю воду, — буднично заметила девушка и без малейшего всплеска исчезла под водой, что было настолько противоестественно, что Хэнку пришлось уговаривать себя, что в самом глубоком месте канава не больше четырех футов. Он следил за расходящимися кругами, не отводя взгляда. Еще ни одной девушке не удавалось его так заарканить; и пока она пребывала под водой, он полуиспуганно, полувесело прикидывал, кто тут кого залавливает. И небо, как он заметил, уже не казалось оловянной фольгой. Он остался на следующий день и познакомился с девушкиной тетей, которая была замужем за полицейским. Пока Вив ходила на работу в тюрьму, Хэнк ждал ее, читая детективные журналы. Ему так и не удалось добиться от нее ни сколько ей лет, ни откуда она, правда тетушка, с жесткими, как проволока, волосами, сообщила ему, что родители ее умерли и большую часть времени она проводит во фруктовой лавке на шоссе. Следующую ночь они тоже провели в пикапе, и Хэнк начал ощущать какую-то неловкость. Он сказал девушке, что на рассвете должен уехать, а потом вернется, о'кей? Она улыбнулась и ответила, что с ним было очень хорошо, и, когда в сером предутреннем свете он пришпорил мотоцикл, поднимая фонтан белой пыли, она, встав на капот, махала ему рукой. Через Денвер в Вайоминг, где ледяной ветер исхлестал его до мяса так, что пришлось обращаться к врачу, который прописал ему мазь… снова вниз в Юту, где еще одна драка — на этот раз в Солт-Лейк-Сити… вдоль Змеиной реки, где ручейники, врезаясь в его защитные очки, разбивались насмерть… в Орегон. Когда он перевалил через горный кряж и навстречу ему ринулась зеленеющая долина Вилламетт, он понял, что обогнул земной шар. Он отправлялся на Запад из Сан-Франциско, все западнее и западнее, а через два года сошел на Восточное побережье, туда, где впервые высадились его предки. Он двигался почти по прямой, и вот круг замкнулся. Под оглушительный рев мотоцикла он скатился с горного кряжа и, не сбавляя скорости, миновал старый дом за рекой. Ему не терпелось увидеть добрых старых лесорубов, сорвиголов, которые умеют держать фасон. Тяжело ступая, он с победоносным видом вошел в «Пенек». — Разрази меня гром, похоже, с тех пор, как я уехал, тут поубавилось бездельников. Эй, слышишь, Тедди? — Здравствуйте, мистер Стампер, — вежливо ответил Тедди. Остальные заулыбались, небрежно помахивая руками. — Тедди-мальчик, дай-ка нам бутылку. Целую! — Он облокотился на стойку и, сияя, уставился на посетителей, которые поглощали свои ленчи с пивом. — Мистер Стампер… — робко начал Тедди. — Как ты тут жил, Флойд? Все толстеешь? Мел… Лес. Идите сюда, давайте приговорим бутылочку, — ну, Тедди, старый змей. — Мистер Стампер, продажа непочатых бутылок в барах запрещена в Орегоне законом. Вы, наверное, забыли. — Я не забыл, Тедди, но я вернулся домой с войны! И хочу немножко расслабиться. А как вы на это смотрите, ребята? Музыкальный автомат зашипел. Ивенрайт взглянул на часы и поднялся. — Как ты смотришь, если мы откупорим эту бутылочку вечерком в субботу? По вечерам торговля разрешена. — Мистер Стампер, я не могу… — Я «за», — подхватил Лес. — Здорово, что ты вернулся. — А вы, черномазые? — добродушно взглянул он на остальных. — Похоже, у вас тоже неотложные дела. О'кей. Тедди… — Мистер Стампер, я не могу вам продать… — О'кей, о'кей. Мы все отложим это. Увидимся позже, птички. Поеду покатаюсь — взгляну на город. Они попрощались, его старые дружки, сорвиголовы, умеющие держать фасон, и он вышел, недоумевая, что это на них нашло. У них был усталый, напуганный, сонный вид. На улице Хэнк обратил внимание на то, как потускнели горные вершины, и обескураженно подумал: неужели весь мир обрюзг, пока он за него сражался? Он миновал берег, торговые доки, где тарахтели моторки: «будда-будда-будда» — и рыбаки заполняли резервуары блестящим лососем, покосившиеся хижины и засиженную чайками свалку, проехал между дюнами и выбрался на пляж. Обогнув горы бревен, он остановился у самой пенистой кромки, уперев ноги в плотный мокрый песок и зажав между ними мотоцикл. Словно маг, прошедший все этапы замысловатого колдовства, он замер в ожидании, когда наконец мир содрогнется и раскроется в мистическом откровении, которое все расставит для него по своим местам раз и навсегда. Он первый из Стамперов обогнул земной шар. Он ждал, затаив дыхание. Кричали чайки, мухи роились над выброшенными прибоем трупами птиц, и волны разбивались о сушу с методичностью тикающих часов. Хэнк разразился громким хохотом и ударил ногой по стартеру. «Ну лады-лады, — произнес он, продолжая смеяться и снова ударяя по стартеру, — лады-лады-лады…» После чего с песком, забившимся за отвороты штанов, и цинковой мазью на носу вернулся в старый деревянный дом на другом берегу заждавшейся его реки. Отец с молотком, гвоздями и девятым номером кабеля продолжал сражаться с рекой, уговаривая ее повременить. — Я вернулся, — поставил Хэнк в известность старика и прошествовал наверх. На несколько месяцев — в шумящие леса с дымом, ветром и дождем, потом — на лесопилку, уговаривая себя, что работа в помещении усмирит его иммигрантскую душу, что цинковая мазь спертого воздуха залечит его обветренную шкуру. На время он даже обрел покой, нажимая все эти кнопки и рычаги автопил. Потом, при первом приближении весны, снова в леса. Но это небо!.. Почему полное такой несказанной синевы небо казалось ему пустым? Все лето он пропахал на лесоповале с таким упорством и самоотдачей, с какими лишь готовился к чемпионату по борьбе в свой выпускной год в школе, но в конце сезона, когда мышцы его вздулись буграми, его не ожидали ни турниры, ни противники, ни медали. — Я уезжаю, — заявил он старику осенью. — Мне нужно кое-кого повидать. — Какого хрена, что это ты тут несешь, в разгар сезона?! Кого это еще ты там должен повидать?! Зачем? — Зачем? — осклабился Хэнк, глядя на покрасневшее лицо отца. — Видишь ли, Генри, мне надо повидать этого кое-кого, чтобы узнать, не являюсь ли я кем-то. Я вернусь не позднее чем через пару недель. А на время своего отъезда я все улажу. Он оставил старика кипевшим и ругавшимся на чем свет стоит, а через два дня, уложив небольшую сумку, в жавших новых ботинках и новом фланелевом пиджаке с одной пуговицей, он сел на поезд, идущий на Восток. В эту осень его не ждала арбузная ярмарка, но брезентовый стяг, возвещавший о прошлогоднем событии, все еще болтался на деревянной арке. Он хлопал и полоскался в порывах пыльного красного ветра, а выцветшие буквы отрывались и летели под колеса поезда, словно какие-то странные листья. Сначала он отправился в тюрьму, где получил от дяди информацию и заодно приобрел у него подержанный пикап. Распрощавшись с дядей и тюрьмой, он нашел Вив в брезентовой палатке, где она острой палочкой выводила ориентировочный вес на глянцевитых арбузных боках: посмотрит на арбуз, задумается и выцарапывает. — Наугад? — спросил он, подходя сзади. — А если ошибешься? Она выпрямилась и, прикрыв глаза рукой, взглянула на него. Каштановый локон прилип ко лбу. — Обычно я определяю почти точно. Она попросила его подождать с другой стороны миткалевой занавески, которая отделяла ее крохотную комнатку от прилавка. Хэнк, решив, что она стесняется убожества своего жилища, молча согласился, и она нырнула под занавеску, чтобы собраться. Но то, что он ошибочно принял за стыд, скорее было пиететом: крохотная комнатка, в которой она жила после смерти родителей, была для нее своеобразной исповедальней и прибежищем. Ее взгляд блуждал по затрепанным стенам — видовые открытки, газетные вырезки, букетики засохших цветов: детские украшения, которые, как она знала, ей суждено покинуть вместе с этими стенами, — пока она не встретилась с ним, глядящим из овального зеркала в деревянной оправе. Нижняя часть лица, смотревшего на нее, была искажена трещиной, пролегавшей ровно посередине, но, несмотря на это неудобство, оно улыбалось ей в ответ, желая удачи. Она еще раз все оглядела, беззвучно поклявшись хранить верность всем святым мечтам, надеждам и идеалам, которые берегли эти стены, и, подтрунивая над собой за такую глупость, на прощание поцеловала собственное отражение в зеркале. Она вышла с маленькой плетеной сумочкой, в желтом подсолнуховом хлопчатобумажном платье и соломенной шляпе с широкими полями — все было новеньким, разве что ценники были срезаны. Перед тем как отправиться, она обратилась к Хэнку с двумя просьбами: «Когда мы доберемся дотуда, куда мы едем, до Орегона… знаешь, что бы я хотела? Помнишь, я говорила тебе о канарейке?..» — Сладкая ты моя, — перебил Хэнк, — если тебе надо, я поймаю целую стаю птиц. Я тебе достану всех голубей, воробьев, какаду и канареек на свете. Черт, какая ты хорошенькая! Кажется, красивее тебя я никого еще не видал. Но… послушай, как тебе удалось запихать все свои волосы в шляпу? Мне больше нравится, когда они распущены… — Но они такие длинные и так быстро пачкаются… — Ну тогда, может, их выкрасить в черный цвет? — Он рассмеялся и, взяв у нее сумку, подтолкнул к пикапу. Так она и не произнесла свою вторую просьбу. Она полюбила буйную зелень своего нового пристанища, старого Генри, Джо Бена и его семейство. Она быстро приспособилась к жизни Стамперов. Когда старый Генри обвинил Хэнка в том, что тот привел в дом мисс Серую Мышь, на первой же совместной охоте на енотов Вив быстро заставила его изменить свое мнение, перекричав, перепив и пересилив всех до единого мужчин, так что обратно ее, хохочущую и распевающую во все горло, пришлось волочь на самодельных салазках, как раненого индейца. После этого старик перестал ее подкалывать, и она регулярно ходила с ними на охоту. Не то чтобы ей нравилось убивать, когда собаки рвут визжащих лисиц или енотов, ей просто нравилось ходить по лесам, быть со всеми вместе, а что они там думали о ней при этом, ее не волновало. Если им хотелось считать ее кровожадной охотницей, ну что ж, она может быть и такой. Она принимала участие в жизни Стамперов, но собственного мира у нее так и не появилось. Сначала это беспокоило Хэнка, и он решил, что может помочь ей, предоставив отдельную комнату: «Нет, конечно, не для того, чтобы в ней спать, но это будет место, куда ты сможешь уйти шить и всякое такое, она будет твоя, понимаешь?» Она не совсем понимала, но возражать не стала, хотя бы потому, что там она сможет держать птичку, купленную Хэнком, которая раздражала все остальное семейство; кроме того, она чувствовала, что и ему будет спокойнее жить в своем жестоком мире насилия, в который она никогда не сможет войти, если у нее будет своя «швейная» комната. Иногда, возвращаясь поздно вечером из Ваконды, Хэнк заставал Вив в этой комнате лежащей на кушетке с книгой в руках. Он садился рядом и рассказывал ей о своих приключениях. Вив слушала, поджав колени, потом выключала свет и шла укладывать его в постель. Эти загулы в городе никогда ее не беспокоили. Пожалуй, единственной особенностью Хэнка, о которой она неизменно сожалела, была его способность стоически переносить любую боль; случалось, когда они раздевались, Вив разражалась бурными рыданиями, заметив у него на бедре глубокий ножевой порез. «Почему ты сразу не сказал?» — возмущалась она. А Хэнк лишь ухмылялся, потупив глаза: «Ничего особенного, царапина». — «Черт бы тебя побрал! — кричала она, воздевая руки. — Провались ты к дьяволу со своими царапинами!» Эти сцены всегда забавляли Хэнка, давая ему ощущение мальчишеской гордости, и он продолжал по возможности как можно дольше скрывать свои раны от жены; как-то раз, когда на лесоповале он сломал себе ребро, она узнала об этом лишь тогда, когда он снял рубашку, чтобы помыться; когда Хэнк потерял два пальца на лесопилке, он обмотал обрубки тряпкой и не показывал их Вив до тех пор, пока она не спросила его за ужином, почему он сидит за столом в рабочих рукавицах. Смущенно опустив голову, он ответил: «Боюсь, я просто забыл их снять» — и, стащив рукавицу, обнажил настолько изуродованную и покрытую спекшейся кровью и ржавчиной кисть, что Вив потребовалось полчаса лихорадочной работы, чтобы очистить рану и удостовериться, что руку не придется ампутировать. Бывало, Джанис, жена Джо Бена, отведя Хэнка в сторонку и прижав его к стене, несмотря на его ухмылку, корила его за то, что он без должного уважения относится к духовным потребностям Вив и не дает ей в полной мере быть женой. «Ты имеешь в виду служанкой, Джэн? Я глубоко ценю твои добрые намерения, но поверь мне: Вив — жена в полной мере. А если ей нужно кого-нибудь обихаживать, я принесу ей котенка». Кроме того, добавлял он уже про себя, для того чтобы рассуждать о духовных потребностях Вив или о том, как помочь им реализоваться, с ней надо было быть получше знакомой. Для того чтобы научиться настраиваться точно на длину волны Вив. Возможно, Джэн умела разбираться в людях, но не настолько хорошо… (Однако Джэн меня все-таки довела. Она всегда загоняла меня в угол своими советами. Но обычно я пропускал их мимо ушей. Случилось это, когда в первое утро после возвращения Ли она подошла ко мне и сказала, чтобы я обращался с ним полегче. «Полегче? Что ты хочешь сказать этим „полегче“? Мне нужно, чтобы он работал, вот и все». Она ответила, что вовсе не это имела в виду, а только чтобы я сразу не устраивал с ним споров. Но я знал, к чему она клонит, знал даже лучше ее самой. Накануне вечером мы с Вив говорили о непреодолимом желании Джэн быть благодетельницей для всех городских бездельников, и когда на следующее утро она снова взялась за свои советы, я был совершенно не в том настроении, чтобы сносить это. А все потому, что я знал: если мы с Малышом повздорим и мне захочется кому-нибудь вмазать, как это было с тем пижоном в баре в Колорадо, я вытрясу из Ли душу… и на этот раз дело не обойдется пустяками. А нам так нужны рабочие руки. «Просто я хочу сказать, Хэнк, — промолвила Джэн, — чтобы ты нашел какую-нибудь безопасную тему для разговора». Я улыбнулся, поднял ее лицо за подбородок и сказал: «Джэнни, зайка, успокойся; я буду с ним говорить только о погоде и лесе. Обещаю тебе». — «Хорошо», — ответила она, глаза ее снова подернулись совиной восковой пленкой, — я зачастую подтрунивал над Джо, как это его жене удается видеть сквозь нее, — и она удалилась на кухню готовить завтрак. Как только Джэн исчезла, практически с тем же самым на меня навалился Джо. Только он еще требовал, чтобы я что-нибудь сказал Ли. — Скажи ему, как он вырос, или что-нибудь такое, Хэнк. Вчера вечером ты вел себя с ним очень холодно. — Боже милостивый, да вы что, сговорились с Джэн?! — Просто надо, чтобы мальчик почувствовал себя дома. Ты помни, он ведь у нас впечатлительный. Джо продолжал распинаться, а я — копить раздражение, — очень уж смахивало на начальную школу. Впрочем, мне кажется, я знал, какую они преследуют цель. И я плохо понимал, как это мне удастся, особенно учитывая присутствие в доме еще одной впечатлительной особы, я уже не говорю о том, что Вив вообще вела себя странно, после того как ей стало известно о контракте с «Ваконда Пасифик». Единственное, что было ясно, — для сохранения мира и спокойствия мне придется ходить на ушах. Как бы там ни было, я отправился к его комнате и пару минут постоял у дверей, прислушиваясь, встал он или нет. Пару минут назад его звал Генри, но он мог счесть этот крик за дурной сон; Генри вставал раньше всех и, если мне не удавалось его заткнуть, поднимал в доме целую бурю. Ничто так не бесит, как то, что кто-нибудь криками вытаскивает тебя из кровати, и ты знаешь, что, как только все отвалят на работу, этот калека снова заберется в постель, чтобы продрыхать до полудня. В комнате темно и мрачно, леденящий воздух льется сквозь полуоткрытое окно… Я уж совсем было собрался постучать ему в дверь, как услышал в комнате какие-то звуки, — на цыпочках я отошел от дверей и отправился бриться, вспоминая, как Генри в первый раз будил кузена Джона, который приехал из Идаго работать на нас. Накануне, в вечер своего приезда, Джон выглядел довольно скверно, — по его утверждению, он добирался до нас по великой алкогольной реке, — поэтому мы уложили его пораньше, надеясь, что хороший сон поможет ему прийти в себя. Когда утром Генри открыл к нему дверь, Джон сжался в комок на постели и принялся махать руками: «Что такое? Что такое?» Генри объяснил ему, что половина четвертого — вот что такое. «Господи Иисусе! — воскликнул Джон. — Что же ты не ложишься, Генри? Ты же сам говорил, что завтра у нас тяжелый день!» И накрылся с головой одеялом. Нам потребовалось три дня, чтобы привести Джона в чувство, да и после этого от него было мало толку. Он ныл и стенал, слоняясь туда и обратно. Тогда до нас еще никак не доходило, что мы пытаемся завести его, напрочь лишив привычного топлива; точно так же, как грузовику требуется дизель для того, чтобы нормально двигаться, Джону требовалось заправиться «Семью коронами». Генри утверждал, что пьет Джон потому, что его мама заставляла все семейство валиться на колени и молиться, как умалишенных, когда их папаша возвращался домой навеселе, — кажется, это был один из двоюродных братьев Генри, — а Джон так никогда и не понял, что этой молитвой они вовсе не возносили Господу благодарность, как, например, после обеденной трапезы. Таким образом, согласно Генри, выпивка стала для него чем-то священным, и он так утвердился в этой вере, что в крепости ее мог поспорить даже с пастором. Промерзшая скорлупа постели смыкается над беззащитным комочком тепла, который ты не в силах покинуть… Джон был хорошим работником. Вообще алкоголики работают гораздо лучше, чем принято считать. Может, они вообще нуждаются в выпивке как в лекарстве, как Джэн, которой необходимо по вечерам принимать таблетки от щитовидной железы, чтобы быть уравновешенной. Помню, однажды нам пришлось посадить Джона за руль пикапа, чтобы он отвез нас в город, — в тот день Генри поскользнулся на замшелой скале и здорово разбился, так что нам с Джо надо было сидеть с ним в кузове и придерживать, чтобы его не подбрасывало и не трясло. Кроме Джона, вести было некому. На мой взгляд, он прилично вел, и только Генри орал всю дорогу: «Лучше я пешком пойду, чем ехать с этим несчастным алкашом! Я пойду пешком, черт побери, я пойду пешком…» — можно было подумать, что он мог идти…) Ты пытаешься поглубже зарыться в теплую сердцевинку, но тут коридор сотрясает тяжелая поступь Генри, и в твое темное убежище сна словно пушечный снаряд влетает: «Подъем! Подъем!» — военный клич, за которым следует вооруженное взятие двери: бум-бум-бум! — и снова: — Подъем, подъем! Кто спит, того убъем! Хих-хи-хи! Новый натиск на дверь, и тоненькое злорадное хихиканье. — Где пилилы? Где рубилы? Где таскалы? Подавалы? В бога душу мать, где тут лесорубы? Мне работать без них никак! В бога душу мать, а мне спать никак без тишины! Дверь снова сотрясается под градом ударов. Бам-бам-бам! «Мальчик?» Дом вот-вот рухнет. «Мальчик! Вставай! А ну-ка порастрясем это болото!» Я зарываюсь в подушку. Вокруг темно, хоть глаз выколи, а этот выживший из ума полудурок может ведь и дом поджечь, лишь бы убедить лежебок, что ночь вовсе не предназначена для сна. И в этом сумбуре пробуждения первый же взгляд наружу убеждает меня, что по сравнению с предыдущим вечером никаких изменений к лучшему не произошло. Ибо я снова прекрасно осознавал, где я, но не мог определить время действия. Некоторые факты были очевидными: мрак, холод, грохочущие сапоги, стеганое одеяло, подушка, свет из-под двери — таковы были признаки реальности, — но привязать их к какому-то определенному времени я не мог. А необработанные признаки реальности без шлифовки времени тут же расплываются, а сама реальность становится такой же бессмысленной, как запуск разрозненных частей авиамодельки… Да, я в своей старой комнате, в темноте — это очевидно, холодно — это определенно, но когда? «Уже почти четыре, сынок!» Бам-бам-бам! Но я имею в виду время! Год! Я попытался вспомнить подробности своего приезда, но они склеились за ночь и сейчас в темноте никак не хотели разлепляться. Позже оказалось, что мне потребовалось целых две недели, чтобы собрать все детали, и еще больше, чтобы склеить их в необходимой последовательности. — Сынок, что ж ты копаешься? Что ты там делаешь? Зарядку. Упражнения по-латыни. — Ты окончательно проснулся? Громко киваю. — Тогда что же ты делаешь? Мне удается что-то промямлить; вероятно, это удовлетворяет его, потому что он удаляется по коридору, сотрясаясь от дьявольского хихиканья. Но после того как он уходит, я уже не могу вернуться в свой теплый сон, в голове у меня начинает брезжить, что они всерьез намерены вытащить меня на улицу в эту студеную ночь и заставить работать! И, осознав это, я задаю себе самому его вопрос: «Так что же ты здесь делаешь?» Пока мне удавалось избегать ответа на этот вопрос или при помощи шуточек, или заслоняясь от него сомнительными фантазиями о героической схватке и праведном свержении. Но сейчас, в четыре утра, перед лицом каторжной работы, я не мог более увиливать от ответа, каким бы он ни был. Но я был слишком сонным для того, чтобы принимать какое-либо решение, поэтому снова решил отложить его на время. Но вернувшийся старый полтергейст опять забарабанил мне по черепу, сделав выбор за меня. — Вставай, мальчик! Вставай, встряхнись! Пора оставить свой след на земле! Ли резко вскакивает… Лучше не рисковать, я мрачно вперяюсь глазами в дверь, от последнего заявления у меня горят щеки: «Да уж, Леланд. Так что, если собираешься что-то совершить, начинай совершать…» Я оделся и спустился на кухню, где мои сородичи нюх в нюх, локоть к локтю дружно поедали яйца и блины за клетчатой скатертью. Все тут же обратились ко мне с приветствиями, приглашая сесть и разделить с ними хотя бы вторую половину завтрака. — Мы тебя ждали, Ли, — с натянутой улыбкой промолвил Джо Бен, — как соловей лета. На кухне было гораздо тише, чем накануне вечером: трое из детей Джо сидели у плиты, поглощенные комиксами, жена Джо отмывала сковородку металлической щеткой, Генри умело управлялся с пищей, заталкивая ее между искусственных челюстей одной рукой. Хэнк слизывал с пальцев сироп… Дивная картина американского завтрака. Ли нервно сглатывает и пододвигает стул, который, как ему кажется, предназначался ему. Но тут я замечаю, что неуловимая лесная нимфа тоже еще отсутствует. — А где твоя жена, Хэнк? Генри еще не научил ее вставать и встряхиваться? Хэнк сидит в напряженной позе, при этом, вероятно, считая, что выглядит гораздо лучше, чем накануне… Хэнк пропускает вопрос мимо ушей, зато Генри живо откликается: — Ты имеешь в виду Вив? — Он отрывает лицо от тарелки. — Боже милостивый, Леланд, мы вышвыриваем ее из постели, прежде чем кто-нибудь из нас, мужчин, еще и пальцем начинает шевелить. Как и малышку Джэн. Что ты, Вив давно на ногах, приготовила завтрак, подмела пол, собрала груши, сложила сумки с ленчем. Можешь не сомневаться, уж я-то научил этого парня, как обращаться с женщинами. — Он хихикает и подносит к губам чашку — огромный блин исчезает вместе с потоком кофе. Громко выдохнув, он откидывается назад и оглядывает кухню в поисках отсутствующей девушки. Яичная скорлупа, приставшая к его лбу, выглядит как третий глаз. — Я думаю, она где-нибудь здесь, если ты хочешь познакомиться… — На улице, — задумчиво замечает Хэнк, — у коровы. — А почему она не завтракает с нами? — Откуда я знаю. — Он пожимает плечами и с удвоенной энергией набрасывается на пищу. Тарелка пустеет, и Джэн предлагает мне нажарить еще блинов, но Генри заявляет, что времени и так в обрез, и я говорю, что утром могу обойтись кукурузными хлопьями. «Это научит тебя вскакивать сразу, помяни мое слово». — Там в плите есть кое-что, — говорит Хэнк. — Я отложил, чтобы не остыли, если он не успеет. Он достает из черной пасти плиты сковородку и сваливает содержимое мне на тарелку с таким видом, как сваливают остатки собаке или кошке. Я благодарю его за то, что он спас меня от участи поглощать холодные хлопья, и проклинаю про себя за то, что он уже предусмотрел мое опоздание. И снова Ли чувствует, как краска заливает его щеки. Трапеза продолжается если и не в полной тишине, то по крайней мере без участия слов. Пару раз я бросаю взгляды на брата Хэнка, но он, кажется, позабыл о моем существовании и полностью поглощен более высокими мыслями. (…Естественно, Джон прекрасно доехал, и старику не пришлось идти в больницу пешком, как он собирался, но оказалось, что это еще не все. Когда через день мы с Джоби отправились в клинику, первым, кого мы встретили, был Джон — он сидел на ступеньке у входа, свесив руки между колен и мигая красными глазами. «Я слышал, Генри сегодня отпускают домой», — промолвил он. «Да, — ответил я. — Он не столько переломался, сколько вывихнул. Они его всего загипсовали, но док говорит: это в основном для того, чтобы он вел себя поспокойнее». Джон встает и запихивает руки в карманы. «Я готов в любой момент», — заявляет он, и японимаю, что он с чего-то взял, что мы с Джо снова будем ехать в кузове, удерживая старика. У меня, конечно, не было никакого желания болтаться в кузове, да еще удерживать там беснующегося Генри, поэтому, даже не подумав, я говорю: «Знаешь, Джон, я думаю, кто-нибудь из нас будет в лучшей форме, чтобы вести машину, а тебе я на этот раз советую прокатиться в кузове». Я даже не представлял себе, что это его заденет. А его задело, и здорово. Он похлопал глазами, пока они до краев не наполнились слезами, пробормотал: «Я просто хотел помочь» — и, согнувшись, поплелся за угол…) Отсутствие беседы за столом приводит Ли в состояние совершенно неконтролируемой нервозности. Ему кажется, что молчание, как лампа в полицейском участке, направлено прямо на него. Он вспоминает старую шутку: «Так ты четыре года изучал тригонометрию, да? Ну-ка скажи мне что-нибудь по-тригонометрийски». Они ждут, чтобы я сказал что-нибудь, чтобы оправдался за все эти годы учебы. Что-нибудь стоящее… Я уже закончил трудиться над блинами и допивал кофе, когда Генри вдруг ударил по столу ножом, с которого стекал желток. «Постойте! Подождите минуту!» Он свирепо воззрился на меня и наклонился так близко, что я мог рассмотреть смазанные маслом и расчесанные брови этого старого тщеславного петуха. «У тебя какой размер ноги?» Смущенно и слегка встревоженно я сглотнул и что-то пробормотал в ответ. «Мы должны найти тебе сапоги». Он поднимается и вразвалку направляется прочь из кухни искать сапоги, в которых, как он считает, я нуждаюсь; я откидываюсь на спинку стула, решив воспользоваться передышкой. — Сначала мне показалось, — смеюсь я, — что он собирается обрезать мне ноги так, чтобы они влезли в сапоги. Или, наоборот, растянуть их. Что-то вроде прокрустова ложа. — А что это? — с интересом спрашивает Джо Бен. — Что это за ложе? — Прокрустово ложе? Прокруст? Ну, псих греческий. Которого победил Тезей. Джо с благоговением качает головой, глаза круглые, рот раскрыт — верно, и у меня был такой вид, когда я слушал истории легендарных обитателей северных лесов, и я принимаюсь за краткую лекцию по греческой мифологии. Джо Бен потрясенно внимает; его дети отрываются от своих комиксов, даже его толстенькая жена забывает о плите и подходит послушать; Ли говорит очень быстро, и сначала нервозность придает его речи оттенок высокомерного снобизма, но постепенно, ощущая искренний интерес слушателей, тон его меняется, и он начинает рассказывать с настоящим чувством и энтузиазмом. Он удивлен и даже горд тем, что ему удается внести свой вклад в застольную беседу. Это пробуждает в нем простое и доступное красноречие, о котором он никогда и не подозревал. Старый миф обретает в его изложении новизну и свежесть. Он искоса бросает взгляд на брата, проверяя, производит ли он на него такое же впечатление, как на Джо Бена и его семейство… — Но когда я взглянул на Хэнка, чтобы узнать, какое впечатление на него производит мое мастерское знание мифологии, я увидел, что он со скучающим, отрешенным видом уставился в свою пустую грязную тарелку, словно все это или давно ему известно, или представляется абсолютной ерундой… — и его вдохновенная лекция иссякает тут же, скукоживаясь, словно лопнувший шарик… (Поэтому, когда Джон не появился на следующий день, я решил, что надо пойти к нему и все уладить. Джо предупредил меня, что это может быть не просто, потому что Джон по-настоящему обиделся, а Джэн добавила, что наверняка мне придется попотеть. Я им ответил, чтоб они не волновались, потому что я еще не встречал ни одного человека, с которым нельзя было бы поладить при помощи глотка виски. И на этот раз я оказался прав: Джон сидел в своей лачуге как побитая собака, но когда я пообещал ему целый ящик «Семи корон», он воспарил, как птичка. Хорошо бы, чтобы всегда все было так просто. Я знал, что вчерашнюю ссору с Вив виски не уладишь, потребуется нечто гораздо большее, да и для того чтобы последовать совету Джэн и найти безопасные темы для разговоров с Ли, тоже потребуется недюжинная изобретательность. За завтраком я ему рассказал кое-что о сапогах, но это была просто сухая информация: как их смазывать, что мокрые сапоги лучше впитывают жир, чем сухие, и что лучшей смазкой является смесь медвежьего жира, бараньего сала и крема для обуви. Но тут Джо Бен начал утверждать, что лучше всего покрыть весь сапог масляной краской; мы с ним принялись спорить на эту старую тему, и больше я Ли ничего не успел сказать. Впрочем, я не уверен, что он вообще меня слушал…) Генри вернулся с «вездеходами» — шипованными сапогами, страшно холодными и заскорузлыми на вид, — вероятно, недавнее прибежище мигрирующих скорпионов и крыс, — и, чтобы я не сбежал, все трое набросились на меня и втиснули мои ноги в эти кожаные чудовища. Затем надели на меня куртку Джо Бена, Хэнк вручил мне каскетку с десятком разноцветных заплат, которая походила на шляпки, сделанные по дизайну Джексона Поллока; Джэн вложила мне в руки мешочек с ленчем, Джо Бен дал нож с шестью лезвиями, и все отступили на пару шагов, чтобы полюбоваться на результаты. Генри в сомнении закатил глаза, сообщил, что, на его взгляд, на эти кости все же надо нагулять побольше мяса, и предложил мне щепотку из своей табакерки в качестве знака, что я прошел экзаменовку. Джо Бен сказал, что я выгляжу отлично, и Хэнк поддержал его. Я был выведен на все еще абсолютно темную улицу, если не считать бледно-голубой полоски над горами; и вынужден был последовать за смутными силуэтами Хэнка и Джо Бена, ощупью спускаясь по невидимым мосткам к причалу, — старик ковылял сзади, разрезая мрак прыгающим мутным лучом огромного фонаря. По дороге он что-то бормотал себе под нос, столь же бессмысленное, как и свет его фонаря. — Этот Ивенрайт, я ему не доверяю; так и жди от него подвоха. Когда мы заключили этот контракт, честное слово, я подумал… Осторожно, ребята. Зачем покупать новое снаряжение? Я в свое время сказал Стоуксу: зачем нужен новый осел, если этот еще ходит?.. Послушай, Леланд, я тебе рассказывал про свои зубы? — Он поднял фонарь к лицу, и я увидел, что он извлекает изо рта зубы. — Ну, что скажешь? — Он выпятил губы. — Моих только три — смотри-смотри, — а два подлеца даже напротив друг друга. Что скажешь? — Он торжествующе рассмеялся и вставил челюсть обратно. — Страшно повезло! Джо Бен так и сказал мне: такое везение — это признак чего-то там… Эй, Джо, не забудь смазать лебедку, слышишь? Если с ней как следует обращаться, она еще прослужит пару сезонов… А как она выглядит — кого это волнует… — Кряхтение и ворчание. — Охо-хо! — Временами он останавливается, проклиная палеолитическую боль в плече. — Да, и пусть Боб будет поосторожнее с весами, они скользкие, как жир, — стоит чихнуть, и они уже норовят обмануть. К тому же вам придут помогать ребята Орланда, да? И никакого кофе и трепотни каждые двадцать минут. Мы еще не «Ваконда Пасифик». Чтобы все крутились. У нас до Дня Благодарения один месяц — понимаете вы? — всего один месяц… Он изрекал разрозненные наставления, вероятно уповая, что они каким-то чудом смогут компенсировать его монументальное отсутствие. — Черт бы вас всех подрал, вы слышали про лебедку? Что я сказал?! Последнюю часть речи заглушал заводимый Хэнком мотор; и только после того как он завелся и принялся монотонно урчать, трос был аккуратно убран под кормовое сиденье, а бак проверен, Хэнк обратил внимание на старика. «Знаешь… — Хэнк броском снял причальный канат с бухты, устроился у мотора и протянул руку за фонарем, который Генри отдал с такой же неохотой, как, вероятно, Наполеон свою шпагу на острове Святой Елены. — Знаешь… — он поворачивает фонарь к Генри, и тот, попав в луч света, запинается, словно этот свет выжег все его костлявое нутро, — …ты сегодня с утра такой шумный». Генри оторопело моргает. Его рука начинает невольно подниматься, чтобы заслонить глаза от света, но на полпути он решает, что этот жалкий жест не подобает ему, и он опускает руку, предпочтя негодующе отвернуться и от света, и от язвительных слов своего непочтительного сына. «Кышшш!» Нам же он предоставляет любоваться своим величественным профилем на фоне занимающегося утра. Величественный и непоколебимый, он стоит, устремив в даль стальные глаза, потом медленно достает из кармана табакерку, открывает ее одной рукой и заправляет катышек под нижнюю губу… — Ты только посмотри на него, — шепчет Хэнк. Седые волосы обрамляют его голову, как грозовая туча, резкие линии скул, высокий лоб, крючковатый нос, нависающий надо ртом, напоминающим подкову… — Да-а-а… — выдыхает Джо. С аристократической строгостью и величественной надменностью он так и стоит к нам в профиль в луче фонаря, пока Хэнк не поддает Джо Бену в ребра и снова не начинает шептать: Черт, как он красив! — Ну, — соглашается Джо Бен, — второго такого не сыскать. — Как ты думаешь, не страшно оставлять с ним наедине мою беззащитную крошку? — Трудно сказать, — отвечает Джо Бен. — В таком возрасте — и такая грива. — Да. Как пророк, ни дать ни взять. Все это звучит как довольно-таки заезженная пластинка; и я представляю себе, что такие сцены повторяются у них каждое утро. Старик изо всех сил старается не обращать на них внимания. И все же я вижу, как довольная улыбка начинает смягчать его суровые черты. — Он и есть, ты только посмотри. — Голос Хэнка полон насмешливого благоговения и восхищения. — Ты только взгляни, как у него расчесаны и напомажены брови. Будто он их специально смазывал… — Щенки! — рычит Генри. — Сукины дети! Для вас нет ничего святого! — Он бросается к сараю за веслом, но Хэнк вовремя отчаливает, оставляя на берегу мечущуюся фигуру, столь разъяренную и в то же время столь безусловно довольную этими насмешками, что я вместе с Хэнком и Джо Беном не могу удержаться от хохота. Смеясь, они плывут по реке. После комедии, разыгранной на причале, напряжение, не отпускавшее Ли во время утренней лекции, наконец спадает, и Хэнк чувствует, что его тревога из-за Вив ослабевает по мере того, как удаляются огни дома. (На причале мы, как всегда, пощипали старика, и я заметил, как рассмеялся Ли, — значит, немного успокоился. Я думаю, самое время сделать шаг и попробовать поговорить с ним. Черт побери, самое время наладить отношения.) И чем больше светлеет небо, тем чаще братья бросают друг на друга взгляды и снова отводят глаза, выжидая… Поначалу я боялся, что Хэнк и мой кузен-гном начнут меня втягивать в какие-нибудь разговоры, но, похоже, как и за завтраком, оба не имели никакого намерения беседовать. Было холодно. Мотор ритмично толкал лодку вперед, и все были погружены в свои мысли. Иссиня-ледяной рассвет только-только начинал высвечивать силуэты гор. Я запихал подбородок поглубже в овечий воротник куртки Джо Бена и отвернулся в сторону, чтобы колючий туман не разъедал глаза. Нос лодки, бух-бух-бухтя, разрезал поверхность воды; мотор пел на высокой, резкой ноте, к которой примешивалось утробное бульканье воды под днищем. Хэнк вел лодку вверх по течению, чутко и послушно следуя указаниям Джо Бена, который сидел на носу и предупреждал о плывших навстречу случайных бревнах. «Бревно. Налево. О'кей». Убаюканный движением, качкой… певучим шипением воды, скользящей под алюминиевым днищем неподвижной лодки, я согрелся, и меня начало клонить в сон. (Всю дорогу вверх по реке я сидел как на ножах — ни малейшего представления, как с ним говорить и о чем. По-моему, единственное, что я сказал за все это время, — «какое прекрасное утро»…) Этот рассвет напоминал мне какое-то мерзкое вещество, постепенно заполнявшее все пространство, за исключением гор и деревьев, которые продолжали зиять черными дырами. Грязный глянец покрыл воду. Бензиновая пленка — стоит чиркнуть спичкой и шарахнет так, что до самого горизонта понесется огненная река. (Знаешь, трудно говорить с человеком, которого давно не видел, но и молчать с ним нелегко. Особенно трудно, когда у тебя есть много чего ему сказать и ты не имеешь ни малейшего представления, как это сделать.) Покачиваясь, мы двигались вперед, минуя призрачные сваи, проплывавшие в дымке. За миткалевыми деревьями в окнах домов мелькали керосиновые лампы, создавая впечатление театральной декорации, на страже которой стояли фантомы собак. Мимо мускусных крыс, оставлявших за собой серебристые пузырьки, когда они ныряли, унося что-то в свои подземные норы. Мимо испуганных птиц, взлетевших разбрызгивая воду. (И я действительно жутко обрадовался, когда мы причалили и взяли Энди, потому что от присутствия нового человека атмосфера заметно разрядилась и мне уже не надо было мучиться и думать, о чем с ним говорить.) Причалив к рискованно качающемуся пирсу, который нависал над рекой, как продолжение тропинки, выходившей из зарослей берега, мы приобрели еще одного пассажира — сутулого увальня с опущенными глазами и уголками рта, раза в два больше и почти раза в два младше меня. Пока Хэнк не познакомил нас, он топтался в лодке так, что чуть не перевернул ее. «Вот тут — садись, Энди. Это твой двоюродный брат Леланд Стэнфорд. Да садись же, черт побери…» Он был как медведь, пораженный всеми традиционными бедами юности, — прыщи, адамово яблоко и такая всепоглощающая робость, что при любом моем случайном взгляде с ним начиналась чуть ли не агония. Он сел, вжавшись между двумя остриями собственных коленок, шурша бумажным коричневым мешком, в котором как минимум находилась индейка, а то и две. Я был так тронут его смущением, что рискнул спросить: «Я так понял, Энди, что ты один из членов предприятия Стамперов?» И на удивление, Энди тут же расслабился. «Еще бы! — радостно воскликнул он. — Само собой». Он настолько успокоился, что тут же заснул на брезенте. Через несколько минут мы снова остановились, чтобы взять еще одного пассажира — мужчину лет сорока в традиционной каскетке лесорубов и двух грязных комбинезонах. «Один из наших соседей, — объяснил Хэнк, пока мы подплывали. — Зовут Лес Гиббонс. Пильщик в „Ваконда Пасифик“, из-за забастовки остался без работы… Как дела, Лес?» Лес был старше, грязнее, волосатее и чуть ниже нашего первого пассажира, но он был настолько же говорлив, насколько Энди молчалив. Он молотил языком не переставая, пережевывая жвачку и поддерживая диалог такого местного колорита, что было трудно отделаться от впечатления, что это не персонаж из романов Эрскина Колдуэлла, а реальный человек, который произносит естественный для себя текст. — Ни к черту, Хэнк, — отвечает Лес. — Ни к черту. Да ну к бесу, и я, и баба, и дети сожрали последнюю гнилую фасолину и обглодали последнюю кость от солонины — не знаю, чего они ждут. Если эти умники не поторопятся, мы просто протянем ноги. Хэнк с явной симпатией качает головой: — Я думаю, сейчас всем приходится туго, Лес. — Но не так херово. — Лес перегибается через борт, чтобы сплюнуть табачную жвачку. — Но если ты думаешь — я сдался, так напрасно. Фига. Поеду сегодня в город — говорят, там нанимают на дорожные работы. Копать. Что ж… — он философски пожимает плечами, — нищие не выбирают, так я, например, думаю. А вы, ребята, вы, я полагаю, вовсю сейчас загребаете, а? А? Очень рад. Разъедыть твою мать, очень приятно. Вы, Стамперы, хорошие ребята. Правда, рад за вас. Но как я ненавижу эти дорожные работы! Вот те крест. Никогда не работал лопатой, а, Хэнк? Ну я тебе доложу, это не для белого человека… Лодка достигла противоположного берега, и, плюнув прямо на сиденье, наш пассажир встал и картинно высадился. — Оченно вам благодарен, ребята. — Он кивнул мне. — Приятно было познакомиться, молодой человек. Спасибочки. Мне бы не хотелось затруднять вас, парни, но пока я не забрал свой ялик у Тедди… Хэнк делает великодушный жест: — О чем ты говоришь, Лес! — Все равно, Хэнк. — Его рука извлекает бумажник, который, как мы все понимаем, он не собирается открывать. — Не люблю быть в долгу. Так что позволь… — Перестань ты, Лес. Всегда рад помочь. Они обмениваются улыбками: Хэнк — широкой и искренней, у Леса лицо кривится, как разбитая глиняная тарелка, — после чего, бормоча благодарности, оборванный и смиренный — сама нищета, — он ковыляет к дороге, где залезает в новенький «форд». — Хэнк, подожди минутку! — кричит он. — Утра-то все холоднее, и, бывает, эта старая развалина плохо заводится. Хэнк весело кивает, а Джо Бен принимается поносить Леса на чем свет стоит себе под нос. «Старая ты перечница, мы-то что можем? К лодке, что ли, твою машину привязать?» Хэнк посмеивается. Лодка покачивается у берега, пока Лесу не удается добиться от своей машины реакции; и тогда мы снова отправляемся в путь. Уже прилично рассвело, и мне видно, как кривится лицо Джо Бена, — вероятно, он хмурится. — Я как-нибудь проберусь сюда ночью и скачу его машину в реку. — Лес хороший парень, Джо, и мы, уж точно, не желаем никакого зла из-за того… — Лестер Гиббонс подлец и всегда им был! Не помнишь, как он бросил жену и слинял на целый сезон, собирать картошку в Уотервилле? Его следует ощипать и бросить в кипящую смолу… Хэнк подмигивает мне: — Как, Малыш, ты считаешь, это по-христиански? Джоби, что ты так набросился на бедного Леса, совсем на тебя не похоже! Что он тебе сделал? — Что он мне сделал?! Да он перережет тебе горло при первом же удобном случае, и ты сам прекрасно это знаешь. Знаешь, Хэнк, мне иногда кажется, что ты слепой. Да любому же видно, что он замышляет. А ты только веселишься — с тебя как с гуся вода. — Джо всегда был сводником, Ли. Мне уж и не припомнить, в скольких переделках я из-за него побывал. — Неправда! Неправда! Просто иногда я пытаюсь заставить тебя взглянуть реальности в лицо. Я еще не встречал человека, Ли, который бы так любил откладывать все на завтра. Вот, например, вся эта история с Флойдом Ивенрайтом: если бы ты вовремя все рассказал Вив, она бы теперь не сердилась на тебя. — О'кей, — тихо произнес Хэнк странно изменившимся голосом. — Не будем об этом. — Если бы она не узнала все сама, не было бы никакого шума. — Джо… — Я таких людей еще не видел, Ли. Особенно если дело касается женщин, которых он… — Джоби, я сказал, заткнись! Это было сказано с такой силой, что мы втроем изумленно уставились на Хэнка. Он был мрачен, его колотило. Все промолчали, не решаясь даже обменяться взглядами. И в третий раз я ощутил радость борца, который замечает изъян в своем давнем противнике, крошечный, но совершенно определенный недостаток. (Черт бы побрал эту поездку! Сидеть как болван, пытаться уцепиться хоть за что-нибудь, чтобы завязать разговор, выдумывая, как бы ему сказать все, что я хочу сказать, и спросить все, что мне нужно спросить. И так ничего и не удается. Подобрав Джона на берегу, я знакомлю его с Ли, и даже Джону удается поговорить с ним гораздо больше, чем мне. Похоже, они оба не промах насчет «Семи корон». Джон предлагает ему глоток из термоса, с которым не расстается, и они принимаются обсуждать достоинства смеси виски с небольшим количеством кофе. Они явно находят общий язык. Даже все трое сыновей Орланда умудряются общаться с ним лучше, чем я. Когда мы причаливаем, они спят в кузове развалюхи грузовика, я их знакомлю с Ли, и, прежде чем снова заснуть, они засыпают его вопросами о Нью-Йорке и тамошней жизни. Даже эти балбесы.) Мы немного опаздываем из-за того, что Малыш задержался с завтраком. Сквозь деревья уже видно солнце. Мы сворачиваем к северному отрогу Свернишеи, там, где у нас вырубка, и после получаса беспрерывной тряски в полной тишине наконец добираемся до места. Кучи спиленных вчера веток еще дымятся, из-за вершин поднимается солнце, обещая чертовски жаркий день. Я спрыгиваю вниз, открываю дверцу и жду, потягиваясь и почесывая пузо, пока все вылезут, как бы и не глядя на него. «Ну что скажешь? — обращаюсь я к Джо Бену. — Неплохой денек встречает старину Леланда Стэнфорда на родине в лесах?» Джо, словно для того чтобы удостовериться, прищурившись оглядывается и с видом великого синоптика произносит: «Пожалуй! Может, до захода мы успеем слегка поджариться, но в целом все указывает прямо-таки на золотой день. Как на твой взгляд, Леланд?» После речного холода парня все еще трясет. Он нахмурившись смотрит на Джо Бена, словно прикидывая, разыгрывают его или нет, потом губы его раздвигаются в улыбке, и он говорит: «Мне не довелось слушать курсов по астрологии, Джо; так что мне придется довериться тебе». Это приводит Джо в неописуемый восторг. Джо обожает звучные слова, особенно когда они обращены к нему. Хихикая и сплевывая, он принимается извлекать все заготовленные на день мелочи — карты, каскетки — «Только не забудь надеть рукавицы!» — леденцы, табакерки, перочинные ножи и, естественно, маленький транзистор, с которым он не расстается целый день, — раскладывая все вокруг, словно заправский вояка, который готовит оружие к генеральному сражению. Он вручает Ли каскетку и, склонив голову, начинает носиться вокруг него, поправляя ее то так, то этак: «Так… да… а если так… постой-ка… вот так», валяя дурака, пока не насаживает каскетку так, как ему нравится. Потом он принимается наставлять Ли, чего можно ожидать, работая в лесу, что случается и чего надо остерегаться. — Самое главное, произносит Джо, да, самая наиглавнейшая вещь — это когда ты падаешь. Падай по направлению к стволу. И поджимай конечности. — По ходу он демонстрирует ему пару «нырков». — Вообще, лесоповал — дело простое, если ты в него вошел. Все сводится к тому, чтобы дерево превратить в бревно, а бревно в доску. Когда оно стоит вертикально, это — дерево, когда оно лежит — это поваленное дерево. Потом мы распиливаем его на куски — тридцать два фута каждый, — и это уже бревна. Потом мы тащим их к грузовику, поднимаем в кузов, грузовик везет их к мосту в Шведском ущелье, там их взвешивают, обжуливая нас, после чего мы переправляем их к себе на лесопилку и сбрасываем в воду. Когда их накапливается достаточно, мы их вытаскиваем, распиливаем и получаем доски, пиломатериалы. — Он останавливается, вертя настройку транзистора и пытаясь поймать одну из радиостанций Юджина. — А иногда мы их сразу продаем, даже не распиливая. — Я бросаю на него взгляд: что это он имеет в виду? — но он полностью поглощен радио. — А? Вот, пробивается. Слушай, Ли, ты когда-нибудь слышал это? Послушай. — Джо качает головой в такт музыке и увеличивает громкость до максимума. Медный грохот пронизывает лес. — Делает день радостнее, — расплывается он в такой широкой улыбке, что, кажется, сейчас треснет; такая мелочь, а помогает ему сносить тысячи неприятностей.
Время скручивается само вокруг себя. Дыхание набежавшего ветерка — это еще не сам ветер, однако это и не какая-то его часть, это нечто большее — постой-ка! — это как бы отдельная точка, выбранная из огромной паутины ветров, но стоит задеть ее, и вся вязь начинает звенеть. И со временем так же: оно наползает само на себя… Как растут сейчас доисторические папоротники. Как блестящий новенький топорик, которым заготавливаются дрова на будущий год, доходит до сердцевины дерева, проросшей в эпоху Гражданской войны. Как прокладываемые дороги врезаются в спрессовавшиеся слои предшествовавших эпох. Как трилобит, вышедший из эпохи палеолита, переползший через городские окраины — поля люцерны и свалки с пивными банками — и наконец добравшийся до лачуги, где он останавливается и скребется в дверь собакой, которая просится в дом в стужу. Как антикварный индеец, с лицом, похожим на аэроснимок разбомбленного города, — кстати, отец индеанки Дженни, — сидящий в бревенчатой хижине на усыпанном хвоей полу в грязной медвежьей шкуре, заколотой на его морщинистой шее иглой дикобраза. Меж тем Симона, прислонившись к своему пустому холодильнику, смотрит в полуоткрытую дверь на изваяние Пресвятой Девы в спальне, и та, вдыхая кухонные запахи вина и воска, отвечает ей таким же внимательным взглядом. Что это, интересно, они о себе думают, эти Стамперы? И к чему эта противная забастовка? В то время как остальные обитатели городка продолжали жить своими заботами. Виллард Эгглстон подсчитывает в кассе вечернюю выручку. «Если хуже не будет, если мне удастся собирать столько каждый вечер, я дотяну до нового года». Но с каждым вечером выручка все уменьшается и уменьшается. И не за горами тот вечер, когда ее окажется недостаточно. Флойд Ивенрайт напряженно ждет, пока Джонатан Б. Дрэгер небрежно листает пачку пожелтевших документов. Гончая Молли смотрит на тающую как свеча луну и чувствует, как капли застывающего воска падают прямо ей на шкуру, парализуя язык и глаза… Стоит задеть лишь одну ниточку, в любом месте, и вся сеть пассатов, ураганов и зефиров нежно завибрирует и отзовется… Как-то летним утром Джо Бен со своими тремя старшими детьми копал моллюсков, с головокружительной скоростью перебегая от одного малыша к другому, и вдруг, замерев, уставился на целый выводок тощих костлявых кабанов, вышедших из чащи и с хрюканьем устремившихся к берегу. Почти тут же с верхушек ельника слетела черная туча ворон, и с криками по двое, по трое птицы опустились на спины копавшихся в грязи кабанов. Кабан выкапывал моллюска или креветку, за эту добычу тут же поднимался крик и драка… и победительница со смехом улетала, чтобы разбить ракушку о каменистый мол. Потрясенный Джо Бен сжал голову руками. «Боже ж мой! О Господи!» — только и повторял он, словно пытаясь сдержать рвущуюся наружу душу, словно боясь, что взорвется от счастья… Господи, птицы! И эти глупые кабаны… только представь себе! Папа рассказывал мне об этом кабаньем стаде, но мне еще никогда не доводилось видеть их самому. Он говорил, что эти птицы обитали здесь испокон века, по крайней мере с тех пор, как сюда пришли кабаны. По меньшей мере, с 1900 года. О Господи, пап, ну и удальцом же ты, верно, был, болтаясь по всей стране из постели в постель со всеми этими женщинами, и сколько же ты всего навидался! Если бы только я смог раньше с тобой познакомиться, если бы смог раньше от тебя освободиться и одарить тебя любовью и уважением, которые ты заслужил! Как было бы здорово, мы бы с Хэнком и двумя сыновьями Аарона возились бы на полу, а вы с Генри сидели бы перед зажженной плитой, курили сигары, потягивали зеленое пиво… и болтали бы весь вечер о том, как оно было раньше… — Болотистые там места, сынок. Арнольд Эгглстон со своим семейством пытался там обосноваться в девятьсот шестом или седьмом. Но, насколько я помню, там было очень сыро — трясина. Арнольд-то и выпустил там своих свиней, чтобы они кормились на приволье вапатами или скунсовой капустой, — двух из этих дьяволов я видел на прошлой неделе, когда катался вниз по реке. Та самая порода — уши свисают на глаза, как крылья у машины, но они совсем одичали. И знаешь: Сэм Монтгомери, помнишь, Генри?.. Брат мисс Монтгомери. — Бетси? Бетси Монтгомери?.. — Да, она была одной из первых в длинном списке потаскушек, которые вышли из семейства Монтгомери… — Ну Бог с ней, так что ты говорил о Сэме и этих диких свиньях? — Да… Однажды мы с ним вылавливали бревна на отмели, я был чем-то занят и отвернулся от него, вдруг слышу — Сэм орет как резаный. Смотрю — на него свинья налезла и давай орудовать. Я несусь к ялику, хватаю Сэмову двустволку, которую он захватил на случаи пострелять крохалей, и вижу: то Сэм на свинью навалится, то свинья на Сэма. Орут оба, хрипят! Все в грязи как не знаю кто. «Стреляй, черт побери, стреляй!» — вопит Сэм. «А вы перестаньте крутиться, а то в тебя попаду», — отвечаю я ему. «Неважно, — кричит он, — стреляй в эту тварь!» Ну я загоняю патрон и целюсь в них. Ба-бах! Из обоих стволов. Свинья отскакивает и вприпрыжку несется назад в чащу, а Сэм — за ней: бежит и ругается на чем свет стоит, кричит, что переломает ей хребет; и не свались он, зацепившись за корень, даю голову на отсечение, он бы ее поймал… — Помню я Бетси Монтгомери. Вот теперь я ее вспомнил. Помню, ты подарил Сэму Монтгомери почти полную коробку моих сигар «Белая сова» за то, чтобы он позволил тебе сводить его сестрицу на танцы в «Яхт-клуб». — Ну и что! — Бен пожимает плечами и улыбается старшему брату. — Сигара всего лишь сигара, а с хорошей бабой и переспать можно. Оба смеются; мальчики лежат на дощатом полу, уперев подбородки в руки, и сонно ухмыляются. Все уже знают эту историю. Все уже знают все истории еще до того, как они случаются. Генри вспоминает еще одну историю, рассказанную ему старым лесорубом, а тот, в свою очередь, слышал ее от одноглазого индейца. Древняя легенда. После многих лет изнуряющего голода, когда звери и птицы покинули леса, Великий Койот вывел охотников племени на берег океана, и когда волны отхлынули, они увидели на отмели массу еды. Но Великий Койот предупредил их, что, если кто-нибудь из них попробует поднять хоть самую мелкую раковину, волны тут же устремятся назад. Один из голодных смельчаков схватил ракушку и попытался спрятать ее в своей набедренной повязке, но был застигнут за этим. И тут же вода хлынула обратно. Так они объясняют происхождение приливов… Индейский рассказчик материализуется на берегу реки в полном облачении, включая перья на головной повязке; фонарь, установленный на сплавных бревнах, освещает нетерпеливых духов, разбегающихся в пляске от его сияющего взора; и рассказы его чисты, уютны и населены бесплотными видениями, еще ни в малейшей мере не замутненными и не оскверненными прибывшими издалека бесами, имя которым «Фирма Гудзонов Залив». Его рука невесомо скользит сквозь тьму навстречу потоку его велеречивого сказания, освещенные костром лица слушателей смыкаются тесным кольцом… С противоположного берега гудит машина, и Хэнк, встав из-за стола на кухне, подходит к окну. «Помолчите минутку; кажется, старик… Теперь я все время прислушиваюсь, когда этот старый гуляка, набравшись, начнет гудеть». Виллард Эгглстон вписывает заключительную цифру в самом низу страницы, подводя итог длинному вычислению. «Если я смогу получить столько же в следующем месяце, может, мне и удастся свести концы с концами. Пока мой доход всего лишь покрывает накладные расходы». Но накладные расходы растут с каждым месяцем. Недалек тот день, когда их сумма окажется для него непомерно большой. Вилларду кажется, что всю свою жизнь он потратил на цифры, которые то слишком велики, то чрезмерно малы. Отец индеанки Дженни кряхтя встает с кресла, чтобы выключить телевизор. Он почти все время смотрит вестерны. Лежа на диване у себя в комнате, Вив читает, облокотившись на сатиновую подушку. Она большую часть времени читает. В Колорадо она никогда столько не читала; и даже первые годы в Ваконде, когда Хэнк приносил ей книги с чердака, чтобы скоротать длинные дни, она с трудом заставляла себя сосредоточиться — за все предшествовавшие годы эти книги были так зачитаны другими, что ей было очень трудно их одолевать. Но, потеряв ребенка и оказавшись на долгие недели прикованной к постели, она заставила себя попробовать осилить их, иногда снова и снова перечитывая одну и ту же страницу. Пока однажды сонным полуднем в ней что-то не щелкнуло, словно замок открылся, и она почувствовала, как распахнулись печатные двери в эти дома, полные слов. Она вошла осторожно, чувствуя, что это не ее дом, и чуть ли не надеясь, что тот, кто жил здесь раньше, — кто бы он ни был — вернется и прогонит ее. Но никто не возвращался, и она смирилась с мыслью, что живет в чужом доме, а со временем научилась ценить и восхищаться его замысловатым убранством. С тех пор у нее собралась большая разномастная библиотека. Книги на всевозможные темы — в мягких и твердых обложках, одни зачитанные до дыр, другие и вовсе никогда не открывавшиеся, — они занимали всю стену, высясь друг над другом и образуя словесную крепость от пола до потолка. Как-то вечером Вив складывала свое шитье перед тем, как идти спать, а Хэнк стоял перед этой книжной крепостью, почесывая свое голое пузо и читая названия. Он уже давно забыл, что идея с книгами изначально принадлежала ему, и теперь качал головой. «Все эти книги, — провел он рукой, — одни вшивые слова». Повернувшись, он провел пальцем по позвоночнику своей жены, вызвав этой манипуляцией сдержанное хихиканье. «Скажи мне, девочка, как это получается, что внутрь входит такое огромное количество слов, а наружу выходит так мало?» Он раздвинул у нее на затылке блестящие волосы и принялся рассматривать ее шею. «Ты уже битком набита этими словами. Как ты только не взрываешься?» Вив покачала головой и улыбнулась от удовольствия, чувствуя всю тяжесть торса Хэнка, прильнувшего к ее спине. «Нет-нет, — рассмеялась она. — Слова тут ни при чем. Слов-то я как раз и не помню. Иногда я вспоминаю что-нибудь — какую-нибудь строчку, которая мне действительно понравилась, — но — понимаешь? — это ведь не мои слова, а его, писателя». Он не понимал, но его это мало беспокоило. Хэнк привык к странностям своей жены, так же как она к его; и если половину времени она пребывала в каком-то другом мире, в то время как тело ее, что-нибудь мурлыкая себе под нос, продолжало заниматься хозяйственными делами, что ж, это был ее мир и ее личное дело. Сам он не ощущал в себе ни способностей, чтобы следовать за ней в этих путешествиях, ни права призывать ее обратно. Хэнк считал, что никто не имеет права вмешиваться в то, что происходит внутри, важно, что из этого вырывается наружу. А кроме того, оставшуюся половину времени она отдавала ему, и «разве это не больше, чем удается получить любому парню от своей жены?» — Трудно сказать, — колеблется Ли. — Наверно, это зависит от женщины и от качества той половины, которую она отдает тебе. — Вив отдает лучшую, — заверяет его Хэнк. — А что касается женщин, то поговорим после того, как ты ее увидишь. — Конечно… — Все еще находясь под впечатлением того полуобнаженного видения, которое он лицезрел в щелку всего лишь полчаса тому назад. — Только вряд ли я смогу что-нибудь сказать, не узнав все «сто процентов». Брат Хэнк таинственно улыбается: — Если ты имеешь в виду сто процентовВив, ну что ж — это ее дело. Только я думаю, можно удовлетвориться и меньшим — лицо, ноги, — а об остальном уже догадаться, как догадываешься о величине айсберга по его вершине. Вив не из тех смазливых милашек, за которыми я гонялся тут, Леланд. Она скромная. Джо говорит — такие люди «чем тише, тем глубже». Ну да ты сам увидишь. Я думаю, она понравится тебе. Хэнк пододвигает стул к самой кровати и, упершись подбородком в спинку, ждет, пока я оденусь к ужину. Он на редкость жизнерадостен, особенно по сравнению с той гнетущей тишиной, которая повисла между нами после моего дневного взрыва за ленчем. Его заботливость настолько велика, что, желая вывести меня из ступора, он даже принес мне наверх чашечку кофе, конечно не отдавая себе отчета, что этот конкретный ступор — в отличие от полуобморочного состояния, до которого меня довела встреча с тяжелым физическим трудом чуть раньше, — вызван явлением его собственной жены в слезах и полуспущенной комбинации. А вместе с кофе еще и пару чистых носков. «Пока мы не добыли со станции твой чемодан». Я улыбнулся и поблагодарил его, вероятно настолько же обескураженный переменой его настроения, как и он моим. Я-то знал, что моя перемена прочно базировалась на логике: я осознал всю опрометчивость своей дневной вспышки, — умный злоумышленник, пробираясь в королевский замок, никогда не станет ставить свой замысел под угрозу, сообщая королю, что он о нем думает. Естественно. И даже наоборот. Он будет остроумен, очарователен, раболепен, он будет рукоплескать рассказам о королевских победах, какими бы жалкими они ни были. Вот как надо вести свою игру. Потому-то великодушие Хэнка и казалось мне подозрительным — я не видел никаких причин, которые заставили бы короля заискивать перед злоумышленником, — и потому я разумно посоветовал себе поостеречься. Берегись! — он так мил, потому что преследует какую-то подленькую цель. Но очень трудно быть настороже с людьми, когда они к тебе хорошо относятся. Тогда я еще не знал, что эта коварная тактика доброты и тепла, подрывающая замысленную мною месть, растянется так надолго. Итак, я выпил кофе и с радостью принял носки — естественно, не теряя бдительности на случай возможных фокусов, — зашнуровал кроссовки, причесался и последовал за Хэнком на кухню знакомиться с его женой, даже ни на секунду не заподозрив, что эта подлая девица окажется еще более коварной, милой и нежной, чем ее проходимец муж, и что быть настороже с ней будет практически невозможно. Девица стояла повернувшись к плите, и волосы ее спадали по спине, переплетаясь с лямками фартука. И в ярком кухонном свете она была столь же прекрасна, как и в мягком сиянии своей комнаты. Хэнк взял ее за подол плиссированной юбки и потянул, потом перехватил за рукав блузки, на котором не хватало пуговицы, и повернул лицом ко мне. «Вив, это Леланд». Она убрала прядь, упавшую на лоб, протянула руку и, улыбнувшись, тихо произнесла: «Привет». Я кивнул. — Ну, и что скажешь? — спросил Хэнк, делая шаг назад, как коннозаводчик, демонстрирующий призовую двухлетку. — По меньшей мере, мне надо посмотреть ее зубы. — Ну это, я думаю, можно будет устроить. Девушка оттолкнула его руку. — Что такое?.. О чем это он говорит, Леланд? — Ли, если не возражаешь. — Или Малыш, — добавил Хэнк и ответил за меня: — Не волнуйся, я говорил о тебе лишь хорошее, родная. Разве не так, Малыш? — Он сказал, что одна твоя половина не сравнится ни с одной из целых женщин… — А Ли сказал, что, для того чтобы судить, ему надо познакомиться с тобой целиком. — Он прикасается к пуговицам блузки. — Так что, если ты… — Хэнк!.. Она поднимает ложку, и Хэнк проворно отскакивает в сторону. — Но, родная, должны же мы решить… — Но не здесь же, на кухне. — Она кокетливо берет меня за руку. — Мы с Леландом, с Ли уж как-нибудь решим это сами, без тебя. — И для закрепления сделки вызывающе встряхивает головой. — Заметано! — говорю я, и она, смеясь, возвращается к плите. Но ни этот смех, ни вызывающий кивок не могут утаить краски, которая, как красный прилив, поднимается от лифчика, чашечка которого, как мне известно, прикреплена к бретельке французской булавкой. Хэнк зевает, взирая на кокетство своей жены. — Единственное, о чем я прошу, — чтобы ты меня сначала покормила. Я даже ежа могу проглотить. А ты, Малыш? — Единственное, о чем прошу я, — это как-нибудь поддержать мои силы, чтобы я смог заползти по лестнице обратно. — Рыба будет через несколько минут, — говорит она. — Джэн пошла в амбар за яйцами. Ли, узнай у Джо, все ли дети готовы и вымыты? И Генри, кажется, уже гудит. Хэнк, не сплаваешь за ним? — Черт бы его побрал, похоже, он и впрямь решил превратиться в гулящего кота… Хэнк уходит заводить лодку, а я иду в соседнюю комнату помогать Джо сгонять его отару, искушаемый предательскими ароматами, звуками и видениями предстоящего ужина, сцены которого роятся вокруг меня, как пропагандистский фильм Госдепартамента, состряпанный для внедрения американского образа жизни в сознание всех голодных и бездомных в распоследней лачуге по всему миру: «Не слушайте вы эти коммунистические бредни, вот как на самом деле мы живем в наших добрых старых СэШэА!» — и чувствую первое невнятное шебуршание канцерогенной примеси чувства в крови, которое будет вскрыто холодным скальпелем рассудка лишь месяц спустя, когда оно уже затвердеет и оформится так, что не будет подлежать удалению… Гончая Молли снова пытается подняться на лапы и подвывает, чувствуя, как холодна земля; мгновение она стоит, но лунный свет слишком тяжел и холоден, и она снова валится под его морозным грузом. Бармен Тедди взирает сквозь переплетение неоновых огней на темный изгиб реки, тоскливо мечтая о январе: ничего хорошего нет в этом бабьем лете — одни сверчки, комары да пустозвоны, которые ни за что не истратят больше десяти центов зараз. Дождь и распутица — вот что приносит доллары. Дайте мне темный маслянистый вечер, пронизанный дождем и неоном. Такой, когда начинают выползать человеческие страхи. Такой, когда спиртное льется рекой! А Вив сквозь прядь волос, опять упавшую на глаза, смотрит, как Ли неловко вытирает мокрое лицо дочке Джо Бена. Она понимает, что он еще никогда в своей жизни не мыл ребенка. Какой странный мальчик — такой худой и изможденный. И такие глаза, словно он побывал на грани пропасти и даже заглядывал туда… Пока Ли мыл девочку, вся рубашка на нем вымокла, и он откладывает полотенце и закатывает рукава. Вив видит его воспаленную кожу. — Ой… что у тебя с руками? Он пожимает плечами. — Боюсь, они были слишком длинны для рукавов моей рубашки. — Надо смазать фундуком. Вот, Ли, присядь-ка на минутку. Сейчас… Она смачивает жидкостью сложенное кухонное полотенце. Едкий запах специй и алкоголя вспыхивает в кухонном тепле. Его руки лежат на клетчатой скатерти так же неподвижно, как два куска мяса на прилавке у мясника. Оба молчат. До них доносится звук приближающейся моторки и пьяное пение Генри. Услышав его, Вив улыбается и качает головой. Ли спрашивает, как она относится к тому, что у нее появилось еще одно животное, о котором надо заботиться. — Еще одно животное? — Конечно. Только взгляни на этот зверинец. — Пение с улицы становится громче. — Во-первых, старый Генри, который, верно, требует немало внимания… — Ну, на самом деле не так уж и много. Он не всегда так пьет. Только когда у него болит нога. — Я имею в виду — из-за своего возраста и этого несчастного случая. Потом дети, ты же, наверное, помогаешь следить за детьми Джо Бена? А все собаки, корова? Думаю, что, если уж на то пошло, и брат Хэнк нуждается в нежном омовении фундуком… — Нет, — улыбается она, — не похоже. — Ну все равно, неужели ты не расстраиваешься, когда тебе приходится взваливать на себя еще одну обузу? — А ты всегда относишься к себе так? Как к обузе? Ли улыбается и спускает рукава. — По-моему, я первым задал вопрос. — О… — она закусывает прядь волос, — по-моему, это помогает мне держать себя в форме. Старый Генри говорит, что это единственный способ, чтобы не зарасти мхом, — но когда я начинаю об этом думать… — Точно так! Точно так! — Дверь распахивается, и входит Генри с зубным протезом в руках. — Я всегда говорю, что в Орегоне надо держать себя в форме… чтобы лапы были волосатыми, а задница не зарастала мхом. Всем добрый вечер и доброго здоровьица. Вот и ты, девочка. — Он щелкает челюстью, зубы клацают, сияя в ярком кухонном свете. — Не сполоснешь их мне, а? Уронил во дворе, а какая-то собака попыталась нацепить их себе. А-ап! Как она ими пыталась сцапать муху, а! Режет на лету. Мммммм! Я был прав: я унюхал лосося еще у дома Эванса. Вив отходит от раковины и протирает челюсть полотенцем. — Понимаешь, Ли, когда я начинаю задумываться над этим, — такое ощущение, что Вив обращается к челюсти, потом, вскинув голову, она улыбается Ли, — нет, меня это не огорчает… К тому же по сравнению с некоторыми сделать что-то для тебя доставит мне одно удовольствие. Гончая Молли прерывисто вдыхает лунный свет. Тедди слушает дождь. Ли — но это уже месяц спустя, — сняв штаны, сидит на кровати и бережно осматривает исцарапанные ноги после полупьяной охоты, с которой он только что вернулся, уверяя встревоженные тени, что он прекрасно обойдется без их помощи, огромное спасибо… «И без фундука, у меня есть средство поцелительнее!» На столике рядом с кроватью лежат три коричневатые сигареты. Записная книжка в ожидании замерла на коленях. Тут же шариковая ручка и спички. Поерзав, он придает подушкам за спиной удобное положение, берет сигарету, закуривает, глубоко затягиваясь и удерживая дым как можно дольше, прежде чем выпустить его с легким шипением: прелессс-но. Затягивается еще раз и откидывается назад. Когда полсигареты уже выкурено, он принимается писать. Временами он улыбается, перечитывая особенно удавшуюся строчку. Строчки ложатся ровно и аккуратно, фразы закругляются сами собой, не нуждаясь в поправках: Почтовый ящик I Шоссе I Ваконда, Орегон Хэллоуин Норвик, Нью-Хейвен Коннектикут «Дорогой Питерс, «Благой Господь, да минет время, что сделало чужими нас с тобой!» На что тебе положено ответить — «Аминь, мой повелитель». Отвечаешь? Ну да не важно. Потому что, честно говоря, вынужден признать, что и я не слишком уверен, откуда эта реплика. По-моему, «Макбет», но с таким же успехом может быть и из дюжины других хроник или трагедий. Вот уже месяц, как я живу дома, и, как ты можешь заметить, сырой, промозглый орегонский климат покрыл мою память плесенью, так что приходится основываться на догадках, забыв о былой уверенности…» Вив выгоняет их всех из кухни: «…или ужин никогда не будет готов». И надо же, пока мы пытаемся привести детей Джо Бена в то, что он называет «божеский вид», Вив замечает, в каком состоянии мои руки. Она бросает все свои дела у плиты и настаивает, что меня надо смазать каким-то народным средством, что, естественно, приводит меня в ужас. Но когда я вижу, как ей нравится играть в медсестру, я прикусываю язык и набираюсь терпения. «Вот, — говорю я себе, — мое верное оружие. Только как правильно его использовать?» Итак, раны мои обработаны, и я отправлен в гостиную ждать ужина и обдумывать план действий. Нет, все представляется мне не таким уж сложным. В этот вечер все мои усилия пошли насмарку из-за старика. Его бьющая через край энергия сделала мыслительный процесс практически невозможным. Грохоча и топая, он носился туда и обратно по огромной комнате, как сломанная заводная игрушка, никому не нужная и абсолютно бесполезная, но тем не менее работающая. Очередной раз проходя мимо, он включил телевизор, и тот принялся изрыгать тухлую пошлятину, сообщая последние новости с фронта Великой Войны Дезодорантов, — «Нет сочащимся и капающим распылителям! Нет грубым и жестким шарикам! Один мазок — и вы гарантированы на целый день!» Никто это не смотрел и не слушал — эта пошлая болтовня была такой же бессмысленной, как и ностальгическое неистовство старика. На нее точно так же, как и на него, никто не обращал внимания, но тем не менее никто и не пошевельнулся, чтобы воцарить тишину. Каким-то образом все ощущали, что любая попытка выключить телевизор вызовет шквал протеста еще более разрушительный, чем этот грохот. При помощи различных ухищрений я попытался навести брата на разговор о его жене, но как только мы начали подбираться к этой теме, старик заявил, что если и существуют такие, кто предпочитает болтовню жратве, то он не относится к этой категории! И возглавил Исход на кухню. Следующий день принес такой же каторжный труд и изнурение, как и первый, за исключением разве того, что я пытался не выказывать брату Хэнку свою неприязнь. А он по отношению ко мне продолжал свою кампанию «доброй воли». В последующие дни я все меньше задумывался о своих планах мщения, испытывая все больше симпатии к своему заклятому врагу. Я даже пытался обосновать это для своего рассудка, который предупреждал меня об опасностях на пути наслаждений. Я настаивал, что днем мне приходится отдавать все внимание тому, чтобы не оказаться раздавленным каким-нибудь бревном, а к вечеру я настолько выматываюсь, что ни на какие конструктивные мысли об отмщении не способен, — «Поэтому я еще не готов». Но старого Советчика было не так-то легко провести. — Да, я знаю, но… НО ТЫ ВЕДЬ С НЕЙ ЕЩЕ ПОЧТИ И НЕ РАЗГОВАРИВАЛ. — Верно, но дело в том… ПОХОЖЕ ДАЖЕ НА ТО, ЧТО ТЫ ИЗБЕГАЕШЬ ЕЕ. — Может, на это и похоже, но… Я ВОЛНУЮСЬ… ОНА СЛИШКОМ ХОРОША… ЛУЧШЕ ПООСТЕРЕЧЬСЯ… — Поостеречься? А что же, ты думаешь, заставляет меня избегать ее? Я остерегаюсь! Потому что она слишком хороша! Она тепла, нежна и предательски коварна; надо быть осторожным… Но, говоря начистоту, мы оба были встревожены. Мы были испуганы. И дело было не только в Вив: все дьявольские обитатели дома были теплы, нежны и предательски коварны — от аспида брата до последнего ребенка. Я начинал их любить. И чем больше набухало мое сердце этой раковой опухолью, тем сильнее становился страх. Набухшее сердце. Эта коварная болезнь довольно часто поражает мифический орган, который гонит жизнь по сосудам эго: любовь, коронарная любовь в сочетании с галопирующим страхом. Болезнь «уйди-останься». Смертельная жажда близости и постоянное осознание ее яда. С раннего детства мы учимся относиться к ней с подозрением: мы запоминаем — никогда не раскрывайся… неужели ты хочешь, чтобы кто-нибудь копался в твоей душе своими грязными лапами? Никогда не бери конфет у незнакомых людей. И у друзей. Лучше стащи, когда никто не видит, но не бери, никогда не бери… Неужели ты хочешь оказаться в долгу? А главное, не привязывайся, никогда, никогда, никогда не привязывайся. Потому что именно привязанность усыпляет твою бдительность и оставляет тебя беззащитным… Неужели ты хочешь, чтобы какой-нибудь подлец знал, что у тебя внутри? Добавим к этому списку еще одно простое правило: «Никогда не напивайся». И я полагаю, из-за этого-то все и произошло, из-за этого дьявольского питья — оно ржавчиной разъело последний замок на последних дверях, охранявших мое выздоравливающее эго… разъело замок, и растворило запор, и откинуло крюки, и, прежде чем я сообразил, что происходит, я уже говорил брату о маме. Я рассказывал ему все — разочарования, питье, отчаяние, смерть. — Когда я узнал об этом, мне действительно было ее страшно жаль, — сказал Хэнк, когда я закончил. Только что завершилась моя вторая рабочая неделя, и мы, сидя за квартой пива на брата, праздновали, удивляясь, что обошлось без переломанных костей. Хэнк вынул длинную щепку из картонного ящика рядом с плитой и теперь перочинным ножом снимал с нее белую стружку. — Когда я узнал, я сразу послал телеграмму, чтобы доставили цветы, — кажется, должен был быть венок, — ты видел? — Нет, не видел, — довольно холодно ответил я, злясь на себя за то, что столько рассказал ему, злясь на него за то, что он не остановил меня, — «но, с другой стороны, там было столько венков, что можно было и не заметить — но еще больше злясь от воспоминания об этом венке. Один венок! Всего один! Мамино семейство предпочло проигнорировать смерть этой отщепенки. «Высокообразованная Иезавель», — фыркали они, — алкоголичка, пустопорожняя мечтательница, любительница хиромантии, френологии и случайных знакомств, сорокапятилетняя битница в черных колготках, которая не только замарала честь семьи своим бегством в дебри Севера с каким-то старым потасканным придурком, но еще и усугубила положение тем, что вернулась, заимев от него ребенка. Но как я ни презирал их за то, что они не соблаговолили прислать даже букетик фиалок, еще больше я ненавидел Хэнка за его помпезный венок из белых гвоздик. Было уже поздно. От пива мы перешли к вину. В доме стояла тишина, как в преисподней. Джо Бен с семейством ночевали в своем новом доме, намереваясь встретить восход с кистями и красками в руках. Генри уже поднялся наверх и спал как убитый. Вив лежала на диванчике рядом с Хэнком, свернувшись в прелестную головоломку и участвуя в беседе лишь выразительными взглядами янтарных глаз и изящно изогнутой позой, пока веки у нее не сомкнулись и она, натянув на себя овечью шкуру, не предпочла дипломатически заснуть. Весь старый дом тикал, как огромные деревянные часы, с реки время от времени доносились мягкие удары бревен о пристань. Под полом во сне повизгивали гончие: кто-то из них видел себя во сне героем, кто-то — трусом. Напротив меня под торшером с кисточками сидел брат и строгал, сам напоминая обструганную светотенью фигуру… — Да, венков было много… — солгал я. Он провел по дереву блестящим лезвием. — Наверное, были пышные похороны? — Очень, очень пышные, — согласился я, следя за ножом. — Учитывая обстоятельства. — Хорошо. — Тффррр, тффррр. — Я рад. — Колечки сосновой стружки падают к его ногам. Вив глубже зарывается в подушки, а я снова отпиваю из галлона с ежевичным вином. Его делает Генри. На поверхности плавали колючки, жидкость была густой от семечек, но после того, как было выпито полбутыли, вино текло как по маслу. Мы выжидали, недоумевая, что нас заставило, рискуя миром и покоем, так глубоко зайти на давно запретную территорию, и одновременно прикидывая, не попробовать ли отбросить всякую опаску и посмотреть, как далеко можно еще продвинуться. Наконец Хэнк промолвил: «Да, ну, как я уже говорил, мне действительно ее очень жаль». Во мне все еще не угасла та, первая, злость. — Да, — ответил я. Имея в виду: «Еще бы тебе не было жаль, подонок, после всего, что ты…» — А? Шептание ножа прекратилось, и несрезанная стружка, застряв, взвилась посередине щепы. Я перестал дышать: неужели он услышал то, что я подумал? БЕРЕГИСЬ, — предупредил мой Старый Охранник, — У НЕГО НОЖ! Но Хэнк продолжил движение, и стружка, благополучно упав, присоединилась к остальным; я выдохнул облегченно и разочарованно. Пустые надежды (и чего я от него ожидал?). Земля продолжала вращаться (а как в этом случае поступил бы я?), завершая свой очередной нисходящий в бездну оборот. Вилась стружка. Я отхлебнул еще домашнего вина Генри. Я корил себя за свою злость и был рад, что он не стал обращать на нее внимания. — Пора спать. — Хэнк сложил нож и мягким движением ноги, облаченной в носок, сгреб стружку в аккуратную кучку. Потом нагнулся и, взяв ее в ладони, перенес в ящик для растопки: на завтрашнее утро. Он потер руки, избавляясь от опилок и прочих сентиментальностей, и загрубевшие мозоли зашуршали друг о друга, словно были деревянными. — Я обещал Джо помочь ему утром. Вив! Киска! — Он потряс ее за плечо; Вив зевнула, и меж ослепительно белых зубов показался язычок, похожий на лепесток розы. — Пошли в койку, о'кей? Что и тебе советую, Малыш. Я пожал плечами. Вив скользнула мимо меня, сонно улыбаясь и волоча за собой овчину. У первой ступеньки Хэнк остановился; глаза его на мгновение встретились с моим взглядом: «Ммм… Ли… — Блестящие, как зеленое стекло, о чем-то молящие, но вот он снова опускает их и принимается рассматривать сломанный ноготь на большом пальце. — Жаль, что меня там не было». Я ничего не ответил — в этом мгновенном неуловимом взгляде я прочел больше чем вину, больше чем раскаяние. — Правда, мне очень жаль — может, я мог бы чем-нибудь помочь. — Имея в виду: «А было чем?» — Не знаю, Хэнк. — Имея в виду: «Ты и так сделал достаточно». — Я все это время думал о ней. — Имея в виду: «Ты считаешь, я виноват?» — Да. — Имея в виду: «Мы все виноваты». — Ну ладно, — глядя на исковерканный ноготь, и пытаясь еще что-то сказать, еще что-то спросить, услышать, и не умея, — пожалуй, пойду дрыхать. — Да, — готовый ко всему, чего он только ни пожелает, — и я. — Спок-нок, Ли, — бормочет сверху Вив. — Спокойной ночи, Вив. — Привет, Малыш. — Хэнк. Имея в виду: «Спокойной ночи, но лучше останься». Вив, тихая и легкая, как сонный луч света, останься, поговори со мной еще своими глазами. Хэнк, забудь все, что я скрывал за словами, останься, скажи что-нибудь еще. Это наш шанс. Это мой шанс. В пользу любви или ненависти, но только чтобы я наконец мог выбрать и утвердиться в них. Останьтесь, пожалуйста; пожалуйста, останьтесь… Но они уходят. Напугав, измучив и одарив меня своей близостью, бросают одного. Я в полной растерянности. Мне кажется, мы были так близко друг от друга сегодня и почему-то промахнулись. Он не рискнул идти дальше, и я не смог. Сквозь марево ежевичной каши и пьянящую кислоту напитка, в то время как мой брат со своей женой исчезают на лестнице, уходя в свою личную жизнь, спать, я оглядываюсь назад, на прошедший вечер, и думаю: «Сегодня у нас почти получилось. Немного смелости — и все бы получилось. В какое-то мгновение мы были очень близки — сердца наши набухли и созрели, открывшись трепещущим пальцам друг друга… Чуть-чуть бы нежного мужества в этот дивный момент — и все бы изменилось». Но дыхание памяти все еще колеблет такие мгновения, приводя в движение всю паутину. Люди исчезают на ступенях лестницы, чтобы видеть сны друг друга о прошедших грядущих днях, о минувших близящихся ночах; о солнечных лучах, тяжело пересекающих расходящиеся по воде круги, как будто бессмысленные… Над зыбью реки взлетает лосось с красными плавниками и иссиня-зелеными полосами, трепещет в блестящей невесомости, с оглушительным всплеском падает на бок, снова взлетает и падает, и снова взлетает — словно пытаясь убежать от кошмара, преследующего его под водой. И, снова упав, на этот раз опускается на дно, чтобы спрятаться за камнем, изможденно прильнув брюхом к песку и сдавшись на милость тюленьим вшам, грызущим его плавники и жабры. Стаи черных крикливых ворон донимают кабанов. Зеленое пиво мерцает в пульсирующих отблесках плиты. Молли смотрит, как в белых морозных облаках теряется ее жизнь. Флойд Ивенрайт бранит себя за то, что не смог произвести должного впечатления на Джонатана Б. Дрэгера, и на чем свет стоит поносит Джонатана Б. Дрэгера за то, что тот такой внушительный и вынуждает Флойда думать о произведенном им впечатлении, а потом снова себя за то, что позволил Джонатану Б. Дрэгеру так важничать и требовать от кого-то соответствующего поведения… Виллард Эгглстон надеется. Симона молится. Виллард Эгглстон отчаивается. Грузовое судно подходит к Ваконде за последней партией леса и гудит вульгарным низким голосом, как механический дракон… В «Пеньке» за исцарапанным столом у самого входа старый Генри с компанией дружков, гораздо более заинтересованных в бесплатной выпивке, чем в его рассказе, жует плохо подогнанными челюстями и глубоко вздыхает. Взяв кувшин за ручку, словно огромную кружку, он делает еще несколько глотков; он уже обратил внимание, что стоит ему налить себе в стакан, как кто-нибудь из присутствующих тут же осушает его, так что он решает не утруждать себя далее. Он умиротворенно сияет, чувствуя, что раздувшееся пузо требует ослабить ремень еще на одну дырку. Впервые в жизни у него находится время, чтобы выполнить свои столь долго игнорируемые общественные обязанности. Почти каждый день после несчастного случая он прислоняет свой костыль к стойке «Пенька», пьет, судачит о былом, спорит с Бони Стоуксом и смотрит, как большие зеленые радужные речные мухи сгорают в неоне витрины. — Тсс! Послушайте… Электрическое устройство Тедди неизменно восхищает старого Генри; и то и дело посредине какой-нибудь бурной преамбулы — глаза полузакрыты, блуждающая улыбка от наплывающих воспоминаний — он обрывает себя на полуслове: «Тссс! Тссс! Вот сейчас слушайте…» И, уловив приближающееся жужжание еще невидимой жертвы, обращает заросшее седыми волосами ухо к электросистеме. «Слушайте… Слушайте…» Голубоватая вспышка, и обугленный труп присоединяется к своим предшественникам, валяющимся на пороге. Генри шмякает костылем по столу. — Сукины дети? Видали? Еще одна, а? Боже ж ты мой, ну и хитрое устройство! Современная научная технология — вот тебе и вся штука. Я всегда говорил, с тех пор как увидел лебедку, главное — технология. Да, скажу я вам, мы проделали немалый путь. Помню… вы, конечно, не поверите — все так быстро меняется, ну каждый день… И все же, Бони, старый чистоплюй… постой-ка, кажется, это было… Молодой Генри, с модными черными усами, как белка по стволу, карабкается по крутому склону — руки мелькают стальными вспышками, — чтобы, отвязать своего пьяного кузена Ларимора, запутавшегося в воловьих поводьях. Стремительный, молчаливый и мрачный юный Генри с компасом в кармане штанов и тесаком за отворотом сапог… — Слушайте! Слышите? Аа-ааа… бэмс! Готова. Сукины дети, а? Еще одна. А в глубине бара Рей и Род — субботний оркестр, — уже переодевшиеся в джинсы и рабочие рубашки, сидят друг против друга и пишут письма своим девушкам. — Как пишется «пренебрежительный»? — спрашивает Рей. — Что пишется? — «Пренебрежительный»! Ну что ты в натуре! «При-ни-бри-жительный»! Ты, чего, не знаешь, что ли? Ну например: «Я знаю, что он тебе пренебрежительно лжет и говорит про меня всякое». — Постой-ка! — Род хватает письмо Рея. — Кому это ты пишешь? Дай-ка, дай-ка! — Поосторожней, парень! Остынь! Ручками-то не мельтеши! Кому надо, тому и пишу… — Да ты же пишешь Ронде Энн Нортрап! — …кому захочу, тому и буду… — Вот как? Ну смотри, если узнаю, мокрого места не оставлю! — Значит, вот как. — И поделом тебе. — Значит, ты и не отпираешься. — А чего отпираться! И оба снова погружаются в свои письма. Это повторяется уже восемь лет, с тех пор как они начали играть на дансингах в маленьких городках, — ругаются, ухлестывают за одной и той же женщиной, уверяя ее, что уже давно мечтают отделаться от того, другого, болвана, вырваться из этой грязной лужи и, в конце концов, прославиться где-нибудь на телевидении… Вечно на ножах и навечно связанные неудачей и неизбежными оправданиями: «Меня бы уже давно не было в этой выгребной яме, голубка, если бы не этот вонючий болван!» Сжав зубы, они усердно трудятся. Рей задумчиво устремляет взгляд в противоположный конец бара, где Генри, дойдя до самого драматического момента в своем рассказе, для усиления впечатления лупит костылем по стулу. — Ты только послушай этого старого дурака! — сплевывает Рей на пол. — Можно подумать, он глухой. Чего он так орет?! Перекрикивает всех, точно как глухой. — Может, он и есть глухой. Такой старый вполне может быть глухим. Но старик, увлеченный судьбой мух, проявляет почти нечеловеческую остроту слуха. — Слушайте. Слышите, летит? Слышите ее? Бзззз-бам! — Господи Иисусе! Дай десять центов — может, мне удастся его заглушить. Игровой автомат начинает журчать, лаская монетку, и вспыхивает. Рей возвращается на место, насвистывая прелюдию:
Вверх по реке, к югу от дома Стамперов, там, где резко начинают вздыматься горы, в глубоком гранитном каньоне Южной развилки Ваконды Ауги я знаю такое место, где можно петь хором с самим собой, если, конечно, захочется. Надо встать на склоне лицом к узенькой темно-зеленой, петляющей далеко внизу реке, к крутому амфитеатру скал на противоположной стороне: «Правь, правь, правь, вниз по теченью лодку свою пусти…» — и как только приступаешь к следующей фразе, до тебя долетает эхо: «Правь, правь, правь…», и получается точно в унисон. Так что можно петь вместе с эхом. Но нужно быть очень внимательным при выборе тональности и темпа; если ты начал очень высоко, нельзя посередине сменить тональность, и нельзя замедлить темп, если ты поспешил вначале… потому что эхо — безжалостный и непоколебимый исполнитель: в результате тебе приходится подстраиваться под эхо, потому что можешь быть полностью уверен — оно под тебя подстраиваться не станет. И еще много времени спустя после того, как ты расстаешься с этим замшелым акустическим феноменом, чтобы продолжить свою прогулку или идти ловить рыбу, тебя не покидает ощущение, что любая насвистанная тобой джига, намурлыканный гимн или спетая песня всего лишь подстройка под какое-то неслышное эхо, автоматический отклик на его требовательный и безжалостный призыв… И старый пьяница лесоруб, живущий именно в этом мире, режет дранку на вырубленных склонах этой развилки как раз неподалеку от той самой гранитной скалы. Надравшись накануне до чертиков в честь наступающего тридцать первого октября (впрочем, с такими же почестями он встречал и предыдущие тридцать дней) и проведя ночь в полной какофонии, перекликаясь с эхом и распевая над глубокой зеленой алкогольной рекой, он просыпается перед рассветом со звоном в ушах. Как раз через несколько минут после того, как Вив удается заснуть, проведя несколько часов в бесплодных попытках вспомнить слова глупой детской песенки: «Выше-выше, на макушке неба…» Некоторое время лесоруб кашляет, потом садится в кровати, похерив свои песни: «Ну и дерьмо же все это». И во сне Вив вспоминает: „…в сонном царстве кто живет? Сойка синяя там ткет пряжу тонкую из сна, всех закутает она“. Колыбельная, которую пела мне мама, когда я была маленькой. А кому я ее пою на макушке неба? Не знаю. Не понимаю…“ Рядом глубоко дышит Хэнк, в который раз погрузившись в зеркала старого школьного сна — поступить в колледж и показать этим гадам, кто здесь болван, а кто нет; дальше по коридору Ли, все еще под наркотой, мечется во сне на кровати, полной тараканов, костылей и горелых спичек. Он уже допросил себя, признал виновным и вынес приговор — смертная казнь… через усыхание, и он принимается складывать балладу, которая прославит его после смерти: музыкальный эпос, запечатлеющий все его героические победы на полях сражений и могущественные подвиги на арене любви… под дробь барабанов барабанов барабанов… — А порою, когда поешь, не можешь избавиться от ощущения, что это беззвучное эхо забытой мелодии — отзвук чужого голоса… в этом странном мире.
Банда черных туч, пробравшаяся в город под покровом ночи, на рассвете разбрелась по горизонту, словно безработные привидения в ожидании, когда завершится день и они смогут приступить к своим праздничным проделкам. Ночные зарницы зависли вверх ногами на елях в горах, пережидая день в своей наэлектризованной дремоте, словно перезаряжающиеся летучие мыши. И чесоточный отощавший ветер носится по замерзшим полям, воя от холода и голода в поисках своей подружки летучей мыши, которая висит себе высоко в горах, с храпом обрызгивая искрами сучья деревьев… в этом странном мире. Носится, воет и стучит зубами от стужи. Старое, дряхлеющее солнце осторожно карабкается вверх, в этом странном мире да еще в день Хэллоуин, и индеанка Дженни еще более осторожно открывает свои покрасневшие глаза. Вялая и уставшая после ночи, посвященной опутыванию злыми чарами Хэнка Стампера, запретившего своему отцу жениться на индеанке… она поднимается со своей лежанки, застланной свежими простынями, крестится на всякий случай и, облачившись в вязаные шерстяные одеяла, выделенные в прошлом году правительством их племени (которое состоит из нее самой, ее отца и полудюжины сводных братьев, неуклонно жиреющих где-то в соседнем округе; одеяла шерстяные, но в отличие от братьев они неуклонно худеют), выходит на улицу и направляется отдать дань новому дню чтением Библии, которая дожидается ее рядом с гладко выпиленным в фанере очком клозета. Библия поступила вместе с одеялами и была святой вещью, как и пластмассовый Иисус, которого она выкрала из Симониного «студебеккера», как и бутылка с аквавитой, материализовавшейся на ее столе как-то вечером после того, как она пропела вслух мистические слова: с ужасом и не слишком чистосердечной надеждой она произнесла их, и — будьте любезны — появилась бутылка с наклейкой, на которой было что-то написано волшебным языком, — что именно, ей так никогда и не удалось прочитать. Впрочем, и заговор ей больше никогда не удавался. Как бутылка, которую она заставила себя растянуть на долгие месяцы, делая ежедневно лишь по одному набожному глоточку, так и Библия удостоилась долгой жизни; она обязала себя, как бы ни было холодно и сыро, как бы неудобно ни было сидеть на фанере, прочитывать целую страницу, прежде чем ее вырвать. И религиозная дисциплина давала себя знать. Пока она задирала одеяла и устраивала их вокруг своих тяжелых коричневых бедер, ей показалось, что глубоко внутри она ощутила определенное откровение, которое нельзя было целиком отнести на счет вчерашних сосисок. Но она не стала спешить с выводами. Так как, несмотря на собственную благочестивость и искреннюю веру в разные объекты поклонения, в действительности она не ожидала какого-нибудь существенного эффекта от этого чтения. В основном ее контракт с Книгой Книг был вызван тем, что ее подписка на «Гороскоп» закончилась, и бутыль с аквавитой, невзирая на все магические ухищрения, вполне обыденно опустела. «По утрам первым делом читай это, — прописал мужчина, доставивший ей одеяла. — Читай с благоговением, подряд, и это тронет твою душу». Ну что ж, ладно. Вряд ли она окажется такой же бесполезной, как Святое Исцеляющее Полотно, которое она заказала в Сан-Диего, и уж точно она не может оказать такого ужасающего действия, как пейот, присланный ей из Ларедо. («Скушай, друг, и взлетишь на небо вдруг», — гласила отпечатанная инструкция этой магической школы.) Поэтому она сказала «ладно» и с показной благодарностью взяла книгу; как бы там ни было, она попробует. Но отсутствие энтузиазма восполнялось усидчивостью, и ее преданность начала приносить свои плоды. И теперь, устремив взгляд на страницу и сотрясаясь от натуги в попытках избавиться от греха, она вдруг почувствовала, как ее пронзила жалящая боль, и все вокруг закружилось — внутри этого домика! — вспыхивающими звездными спиралями. Ты только подумай, поразилась она, поднатужившись еще раз, только подумай: не прошло и двух недель, как она приступила к Пятикнижию, а душа ее уже отмечена! Теперь только бы сообразить, как использовать эти звезды в своем колдовстве… Бармен Тедди готовится к наступлению Дня Всех Святых, протирая свои неоновые лампы и снимая тряпкой жареных мух с электромухобойки. Флойд Ивенрайт, стоя перед зеркалом в ванной, готовится к встрече с Джонни Дрэгером и комитетом жалобщиков, репетируя преамбулу Международной Хартии Лесорубов Всего Мира. Агент по недвижимости, народный умелец, встречает утро, выводя мылом на собственном окне безобидные высказывания. Этим он встречает Хэллоуин уже не первый год: «Пусть на вершок, но выше всех, дружок». Он хихикает, размазывая мыло. «Новобранцев я шутя обошел на два локтя». Он пристрастился к этому занятию после того, как однажды в День Всех Святых обнаружил, что ночью какой-то злоумышленник изрисовал его окно чем-то похожим на парафин, но очень необычного качества — «вероятно, что-то специально выпускаемое правительством», — потому что, как он ни отскребал, напоминание о той ночи осталось навсегда. Моющие средства его не брали, бензин лишь на время растворял его, и даже теперь, много лет спустя, при определенном освещении безупречно чистое стекло отбрасывало на пол перед его письменным столом вполне читаемую надпись. Не без усилий он установил, что вандалы, бесчинствовавшие в эту лишенную благодати октябрьскую ночь, имели определенное намерение надругаться лишь над чистыми окнами и выскобленными стеклами. «Вероятно, неписаный закон, — предположил он. — Не гадь дружкам». Вот он и решил обойти всех хоть на вершок, пока не подтянулись новобранцы с парафином. Каков же был триумф агента на следующее утро, когда он обнаружил, что никто, кроме него самого, не оставил следов на его окне! Он даже не заметил, что на всей улице лишь его окно пестрело уродливыми надписями. Парафин, мыло и все искусство украшения окон окончательно вышло из моды благодаря вечеринкам, которые организовывали взрослые, чтобы удержать своих прирученных вандалов дома и не выпускать их на улицу в промозглые вечера. Но даже когда ему было на это указано, он отказался прислушиваться к совету и продолжал придерживаться своих мер предосторожности. «Вовремя наложенный шов лучше фунта лекарств», — вспоминал он философское высказывание Джо Бена Стампера, сияя и елозя по стеклу. «А кроме того, я спрашиваю вас: кому понравится „Зорро, иди домой“ в два дюйма парафина толщиной поперек окна в офисе?» Джо Бен выскакивает из постели и встречает Субботу Всех Святых точно так же, как и любую другую, когда Церковь Господа и Метафизических Наук Пятидесятницы проводила свои службы. Ибо, как понимал Джо, любой день может быть Днем Всех Святых, если ты правильно себя ведешь. И Джо улыбается, как Санта-Клаус. Но в отличие от свечи, которую он установил для детей в тыкве, внутреннее пламя, освещавшее его резные черты, не нуждалось в особом случае, специальном празднике, оно могло возгореться по любому поводу. Ну да… для этого было достаточно обнаружить сверчка на дне своего стакана («Хороший знак! Честное слово. Китайцы говорят, что сверчки приносят самую разную удачу»)… или просыпать хрустящие трескучие рисовые хлопья из тарелки на стол («Четыре, видите? Видите? У нас четвертый месяц, и я ем четвертую тарелку каши, и не выбрал ли Иисус четверых евангелистов?»), да он мог вспыхнуть алым румянцем просто при виде чего-нибудь такого, что нравилось его простому уму… например, неясного розового сияния утреннего солнца, игравшего на лицах его спящих детей. Обычно дети спали на полу в спальниках, ложась кто где, но прошлым вечером они легли рядком, так что единственный лучик солнца, пробравшийся в щель в ставнях, переползал с одного личика на другое. И так как никакие случайности не могли исказить благодатного мира Джо Бена, это удивительное расположение лиц, нанизанных, словно розовый жемчуг, на тоненький солнечный луч, относилось как раз к тому разряду явлений, в которых он обычно видел вспышку пророчества. Но на этот раз обычная житейская красота этого зрелища настолько захватила его, что он позабыл о его метафизическом значении. Он сжал голову руками, словно опасаясь, что тонкие стенки черепа не выдержат такого высокого напряжения и разорвутся. «О Господи! — простонал он, закрывая глаза. — О Господи, Господи, Господи!» Потом, так же быстро придя в себя, он на цыпочках обошел комнату и, лизнув палец, по очереди прикоснулся ко лбам спящих, как делал это Брат Уолкер во время церемонии крещения. «Нет в глазах Спасителя лучшей на земле влаги, — произнес Джо, перефразируя Брата Уолкера, — чем добрая старая слюна человеческая». Покончив со вспышкой крещения, Джо встал на четвереньки и пополз обратно, изо всех сил стараясь как можно меньше шуметь — высоко поднимая колени, с болезненной предосторожностью опуская ноги и прижав локти к ребрам, словно подрезанные крылья, — как цыпленок, улепетывающий из кухни за спиной у шеф-повара. Добравшись до окна, он открыл ставни и, почесывая пузо, расплылся в широкой улыбке при виде занимающегося дня. Потом, сжав кулаки, поднял руки и, зевая, потянулся. Но стоял ли Джо вытянувшись, полз ли скорчившись, он все равно напоминал плохо ощипанного беглеца из мясной лавки. Его кривые ноги топорщились буграми мышц, наползавшими друг на друга и слишком плотно натягивавшими кожу, спина была узкой и сутулой, с плеч свисали корявые руки, которые вполне бы подошли человеку в шесть футов ростом, но вынуждены были уродовать своего владельца в пять футов шесть дюймов. Когда в Ваконде наступал карнавал, Джо не мог дождаться, чтобы отправиться в город на состязания по угадыванию точного веса: еще никому не удавалось назвать его точный вес — 155 фунтов: одни говорили больше, другие — меньше, ошибаясь порой на целых 40 фунтов. Настолько обманчивым было его телосложение: то казалось, что он должен весить больше, то — меньше. Когда он с болтающимся на груди транзистором шнырял по лесу, возникало ощущение, что ему не хватает антенны, плексигласового шлема и космического костюма четвертого размера. Еще несколько лет назад он был строен и изящен, как молодая сосна, с лицом юного Адониса, — тогда казалось, что еще одного такого поразительно красивого мужчину трудно найти на свете; то, во что превратился этот Адонис, было истинным триумфом железной воли и неутомимого упорства. Теперь чудилось, что кожа мала ему на несколько размеров, а грудь и плечи слишком велики. Когда он был без рубашки, казалось, у него нет шеи; когда он надевал рубашку, казалось, что на плечах у него подплечники. Встретив Джо в болтающихся штанах, трех свитерах, с растопыренными локтями и сжатыми на уровне груди кулаками, его можно было бы принять за какого-нибудь защитника футбольной команды… если бы не сияющее лицо, выглядывавшее между плеч, — оно-то и подсказывало, что футбол здесь ни при чем, что он играет в другую, гораздо более веселую, игру… Вот с кем, правда, было не совсем понятно. Он опустил занавески. Луч света снова скользнул по спящим лицам, задерживаясь на мгновение на каждом лобике, чтобы изучить каплю доброй старой слюны. Обратившись лицом к комоду, Джо принялся влезать в холодную одежду, одновременно произнося подобострастным шепотом благодарственную молитву: все верно, веселая игра началась. Это было очевидно. Можно было бы даже догадаться с кем, если бы Джо не расточал улыбки во все стороны. Суббота была хлопотливым днем для Джо. Именно по субботам он отрабатывал свою арендную плату. Большую часть своей жизни он прожил в старом доме на другом берегу Ваконды, в детстве проводя в нем по шесть — восемь месяцев, пока его отец шатался туда и обратно по побережью, проматывая жизнь, которая выражалась для него лишь в жжении в штанах. Никто никогда не упоминал и даже не думал о деньгах; Джо знал, что он с лихвой отплатил Генри, отработав бесчисленное количество часов на лесоповале и лесопилке, отплатил за пансион и комнату и за себя, и за жену, и за детей. Не в этом дело. Старому Генри он ничего не был должен, но дому, самому дому, его деревянной плоти, он был обязан настолько многим, что знал — этот долг ему никогда не удастся возместить. Никогда, никогда, даже за тысячу лет! Поэтому чем ближе подходил день переезда в его новый дом, тем неистовее он занимался всяческими починками, положив предел этому «никогда» и вознамерившись оплатить этот неоплатный долг. Бодро размазывая краску или заделывая трещины, он спешил управиться с этим нагромождением бревен, которые так долго и так бескорыстно служили ему приютом. Он был абсолютно уверен, что каким-то образом в последнюю минуту в отчаянном броске с молотком, штукатуркой и малярной кистью ему удастся достичь этого нереального предела и оплатить долг, представлявшийся ему неоплатным. «Старый дом, старый дом, — напевал он про себя вполголоса, оседлав конек крыши с молотком в руках и гвоздями, ощетинившимися изо рта. — Когда я уеду, ты будешь сверкать как новенький. Ты и сам это знаешь. Ты простоишь еще тысячу лет!» Он любовно похлопывает крышу. «Тысячу лет», — он был уверен в этом. Ему еще предстояло перекрыть большую часть крыши и кое-что сделать снаружи, но он успеет за три-четыре оставшихся до переезда выходных, даже если для этого придется прибегнуть к Божественной Помощи! Дрожь возбуждения пронизала его при этой мысли; хотя ему и случалось близко подходить к такому состоянию, на самом деле он еще никогда не призывал Его. Нет, он, конечно, молился за разное там, но это другое, это не призыв. Можно молиться за все что угодно, но призывать Божественную Помощь! — ну… это тебе не заказ продуктов в бакалейной лавке. И она придет, можешь не сомневаться ни на секунду — ага, — только надо дождаться чего-то серьезного, не просто из-за застрявшей лебедки или корня, зацепившегося за… Вот, например, вчера вечером, когда Хэнк так расстроился из-за своего спора с Ли, я чуть было не призвал ее, а сейчас очень рад, что повременил. Просто Хэнку надо перестать тревожиться из-за этого и спокойно делать свое дело дальше — точно так же, как знаю я, так и он знал, что ему надо было вернуться в лес поискать старушку Молли, потому что это его дело, оно — в нем, просто надо спокойно принимать то, что ты и так уже знаешь… Да, очень хорошо, что я не стал ее призывать, потому что он выпутается, даже если и не Верит, правда, я еще никогда не видел, чтобы его так кидали, как это удалось Леланду. Ему бы бросить все эти размышления и спокойно принимать то, что он и так уже знает: ничего особенного, живи дальше, поправляй Малыша, когда он гнет не в ту сторону, и уж Хэнку-то совершенно незачем призывать Божественную Помощь — давно уже незачем, уже с год, с тех самых пор, как до нас дошли вести о ее самоубийстве, — да и тогда, нет, — а! — это все юнион, и еще Ли, из-за этого он и чувствует себя не в своей тарелке. Он придет в себя, если только — как все ответственные люди, как все избранные — научится копать то, что он уже знает, тогда все снова будет отлично — ага, — станет замечательно… Эти расплывчатые и грубо отесанные размышления струились в его голове, пока солнце пробивалось сквозь мглистую слоистую голубизну октябрьского неба навстречу ноябрю… а черные сбившиеся в кучу крысы туч на горизонте, казалось, и вовсе не нависнут раньше января. Джо Бен с сияющим лицом — зрачки чистые, зеленые, равномерно окруженные белками, — постепенно продвигался по гребню крыши, прибивая новую кедровую дранку. Время от времени он с удовольствием оглядывался на яркую, контрастную линию между старым и новым слоем дерева — линия была рваной и неровной и все же невероятно яркой. Он изучающе смотрел на нее и снова брался за работу, приколачивая грубо выделанную дранку и оттачивая свои мысли, абсолютно уверенный, что все будет прекрасно, тип-топ, в полном порядке… если будешь принимать то, что, ты и так знаешь, должно сделать. Само собой! И даже если над ним кто-то подшутил, он первый посмеется, хотя и согласится с этим последним. Когда Вив позвала к ленчу, Джо слез с лестницы, уверенный, что не только укрепил крышу, но и разрешил все тревоги Хэнка. Проще простого: посадить Хэнка и Малыша вместе и обсудить все по порядку. Что бы их там ни грызло, все выветрится. Не идиоты же они. Конечно, они поймут, что нечего таить зло друг на друга, конечно, поймут. Никто от этого ничего не выиграет; ведь если так пойдет дальше, у Хэнка на это уйдут последние силы, которые ему нужны на дело. Да и Ли мало не будет. Вот и все. Он разъяснит им весь расклад. Но, оценив ситуацию за столом, он решил повременить пару дней со своим посредничеством. Хэнк мрачно и тяжело молчал, закрывшись газетой, Ли курил, глядя в окно с трагическим, погибшим видом. Анемичная бледность свидетельствовала о его полной беспомощности. Взглянув на него, Джо поразился, что это тот самый человек, который еще вчера бегом тащил трос по склону в 15°. Точно, у него был побитый вид и тревожный, у Ли… Ли смотрит в свою тарелку, и тарелка отвечает ему взглядом глазуньи из двух яиц и расползается ветчинной улыбкой; словно маска черепа, эта тарелка… напоминая ему о другой маске (мальчиком он смотрел на нее, борясь со слезами) и о другом, давно прошедшем Хэллоуине. (Страстно матери: «Не понимаю, почему я должен надеть ее, я даже не понимаю, почему я должен идти!» Хэнк берет маску из ее рук и улыбается. «По-моему, хорошая», — произносит он.) Ли протыкает один глаз и размазывает желток по ветчине. — Ты бы лучше съел их, яйца, Леланд, — советует Джо, — пока не скончался на месте. А-а, я знаю, в чем дело: ты слишком долго спал. Если б с утра ты был со мной на крыше, под небесным сводом… Ли медленно поворачивается и награждает Джо горькой улыбкой. — Я был с тобой, Джозеф. Мысленно. — Перед тем как спуститься к завтраку, я решил, что для завоевания симпатии Вив мне надо принять обиженный, уязвленный вид, вызванный вчерашним неприемлемым поведением Хэнка. — Да, мысленно я был там, наверху, с первым проблеском зари, в лучах восходящего солнца. Я был свидетелем каждого удара твоего молотка. Джо хлопнул себя по щеке. — А я и не подумал. Это же прямо над твоей комнатой, да? Ой, старина, у тебя, верно, голова раскалывалась. Но ты остался жив? Бедняга, у тебя до сих пор дрожат губы… — Я подумывал, не сбежать ли, — рассмеялся я. Несмотря на всю мою решительную обиду, глядя на Джо Бена, я не мог удержаться от смеха. — Но потом, вопреки артобстрелу, решил выжить. — Правда, я страшно виноват, — извинился Джо. — Я знаю, каково это, когда всю неделю приходится вставать чуть свет, и на выходных тебя вдруг тоже будят, когда тебе вставать совсем не надо. — Извинения приняты. — И удивился: — Откуда ты знаешь, Джо? Откуда бы тебе знать, Джо, что я испытываю, когда меня будят по утрам, если сам ты всю свою жизнь встаешь с рассветом? Джо Бен во многих отношениях являл для меня загадку: вне зависимости от своей внешности он принадлежал к числу редчайших существ, сердца которых перегоняют чистейший эликсир бензедрина по их каучуковым телам. Всегда веселы, бодры, всегда сыты и подтянуты, невзирая на всю поглощаемую пищу. Джо Бен отдавал столько энергии своим трапезам, что можно было лишь поражаться, как это он не расходует ее целиком, как та машина, которая сломалась на заправочной станции, потому что потребляла топливо быстрее, чем насос успевал его подавать. Уничтожив оскаленный череп на своей тарелке, Ли, вздрогнув, отодвигает ее от себя… (Мальчик пытается пропустить мимо ушей замечание Хэнка относительно маски: «Мама, мне неинтересны эти шутки. А если мне неинтересно, почему я должен?..» Не успевает он договорить, как Хэнк подхватывает его и сажает к себе на плечо. «Потому, Малыш, что ты никогда не научишься быть свирепым, если не выйдешь отсюда и не встретишься с Пряткой-Безоглядкой на ее территории. Это дело, конечно, требует смелости и решительности, но это надо сделать, иначе ты всю жизнь просидишь в норе, как суслик. Держи, надевай маску, и мы поедем в город пугать людишек».) пытаясь не обращать внимания на тайную угрозу, которая продолжает от нее исходить. — Джо, — говорю я небрежно после небольшой паузы, — знаешь… пожалуй, я склонен принять твое предложение. – Конечно, само собой. — И, прожевав большой кусок тоста, он так же небрежно спрашивает: — А что это было за предложение? – Предоставить мне возможность стать свидетелем всесилия твоей веры в действии, сходить на субботнюю службу в твою церковь… Не припоминаешь? — Да! церковь! пошли! конечно! Правда, это не совсем церковь, то есть, конечно, церковь, но не совсем, — ну, знаешь, колокольни, витражи там, кафедры… больше похоже на палатку. Палатка, а? — Он издал короткий смешок. — Ага, так и есть — палатка. Ты как? — Похоже, ты раньше не обращал внимания на особенности вашей соборной архитектуры. — Но, эй, Ли, послушай, такая штука. Но мы с Джэн не собирались потом сразу сюда возвращаться. Во-первых, Хэллоуин: я хотел, чтобы вечером дети немного посмотрели на карнавал. — Да, Леланд, — робко поддержала его Джэн, — после церкви мы пойдем в наш новый дом. Надо покрасить кухню. Но мы будем только рады, если ты проведешь с нами весь день, а вечером вернемся. — Точняк! — щелкнул пальцами Джо Бен. — Ты когда-нибудь имел дело с краской, Ли? Это такой кайф, знаешь! Такая веселая штука. Шарк-шарк. Проводишь рукой — и ярко-красный! оранжевый! зеленый!.. — Белый, как утренний туман, и пастельно-зеленый, Джо, милый, — оборвала Джэн его восторги. — Само собой! Что скажешь, Ли? Мы тебе дадим кисть, посмотрим, как ты с ней справляешься, и вперед! Ну как? Отличное времяпрепровождение. Я ответил ему, что, боюсь, после беседы с Братом Уолкером моя рука может потерять необходимую уверенность, но я могу назвать ему несколько молодцов, которых это предложение может заинтересовать… — Джо Харпер? Как… как ты сказал? Ли, эти ребята, они из города? — Шутка, Джо, не обращай внимания. Что он и сделал тут же, пустившись в восторженное описание оттенков, которые он собирался использовать при отделке ванны: «Согласись, в ней должно быть что-то, на чем можно остановиться глазу, что-то кроме белого фарфора. Что-то первозданное, дикое, улетное!» Пока я расправлялся с яичницей, Джо Бену и его жене представилась возможность обсудить особенности водоарматуры… …Угроза, которую он наконец приписывает детскому страху, что его заставят выпить сырое яйцо… (Сидя на плече Хэнка, он в последний раз с мольбой смотрит на мать, но та отвечает: «Развлекись, Леланд».) и тому обстоятельству, что Хэнк, судя по всему, тоже очень огорчен… Джо был в превосходном расположении духа. Вчера вечером он пропустил нашу стычку и уснул, не ведая о возобновлении холодной войны между мной и Хэнком, провел ночь в светлых снах о всеобщем братстве, в то время как его родственники внизу опровергали его утопию: разноцветный мир гирлянд и майских шестов, синих птиц и бархатцев, в котором Человек Добр к Своему Брату Просто Потому, Что Так Интереснее. Бедный дурачок Джо с кукольным умишком… Говорят, когда Джо был маленьким, как-то под Рождество его кузены опустошили его чулок с подарками и запихали в него лошадиный навоз. Джо взглянул и, блестя глазами, кинулся запирать дверь. «Постой, Джо, куда ты? Что тебе принес старина Санта-Клаус?» Согласно преданию, Джо замешкался в поисках веревки. «Он принес мне новенького пони, но тот убежал. Но если поспешить, я его еще поймаю». И с тех самых пор, казалось, Джо воспринимает большую половину трудностей как собственную удачу, а дерьмо, валящееся ему на голову, как знак шотландских пони, ожидающих его за ближайшим углом, чистокровных жеребцов чуть дальше на дороге. И если кто-нибудь указывал ему, что нет там никаких жеребцов, что их просто не существует, а это всего лишь шутка — обыкновенное дерьмо, он лишь благодарил подателя сего удобрения и принимался вскапывать огород. Сообщи я ему, что хочу поехать с ним в церковь лишь с той целью, чтобы встретиться с Вив, и он возликует, что я укрепляю отношения с Хэнком, завязывая дружбу с его женой. Ли видит, как Хэнк бросает на него взгляд из-за газеты — в глазах тревога, губы кривятся в поисках осторожной и доброй фразы, которая смогла бы снова все вернуть на свои места. Он не может найти ее. Губы сокрушенно смыкаются, и, прежде чем он снова исчезает за газетой, Ли замечает на лице брата выражение беспомощности, которое одновременно заставляет его ликовать и поселяет какую-то тревогу… Но мне слишком нравился этот гном, чтобы я рискнул откровенничать с ним. Так что я говорю ему: — Меня вполне устраивает вернуться затемно, Джо. Кроме того, — кажется, я слышал — Вив, ты не собиралась сегодня за моллюсками? Сидя на хромированной табуретке, ноги на перекладине, Вив штопает носки, натянув их на электролампочку. Она затягивает узел и подносит нитку к сияющему ряду своих острых зубок — струм! — Не моллюсками, Ли, — осторожно заглядывая в коробку и выбирая следующий носок, — за устрицами. Да. Я говорила, что, может быть, пойду, но еще не знаю… — Она смотрит на Хэнка. Газета шуршит, напрягая барабанные перепонки своих новостей. — Можно я поеду с тобой? Если ты поедешь? — Куда за тобой заехать — к Джо или куда? Если я поеду. — Отлично, годится. Она надевает на лампочку следующий носок; и электрический глаз хитро подмигивает мне, высовываясь в шерстяную дырку. — Значит… — У меня свидание. Я встаю из-за стола. — Готов, как только скажешь, Джо. — О'кей. Дети! Пискля, веди малышей к лодке. Собирайте свои манатки! Прыг! Прыг! Подмигивает. Глаз постепенно смежается, прикрываясь белыми шерстяными ресницами стежков. Хлоп! — Значит, увидимся, Ли? — спрашивает она с деланным равнодушием, закусив шерстяную нитку. — Да, наверное, — зеваю я, не оборачиваясь и выходя из кухни вслед за Джо. — Днем, — зеваю еще раз: я тоже умею быть равнодушным, если хотите знать. Когда Хэнк, не осмелившись начать, возвращается к газете, на какую-то долю секунды Ли охватывает непреодолимое желание вскочить, броситься к нему и молить о прощении и помощи: «Хэнк, вытащи меня! Спаси меня! Не дай погибнуть, как грязному насекомому!» (Мальчик отворачивается от своей матери: «Хэнк, я ужасно устал…» Хэнк стучит костяшками пальцев по его голове. «Ну, не разнюнивайся, смелее, — старина Хэнкус не даст тьме слопать тебя».) Но вместо этого он решает: ну и бес с ним! какое ему дело? — и с негодованием сжимает зубы… В гостиной Хэнк спрашивает, не собираюсь ли я после службы остаться в городе подурачиться с домовыми. И я отвечаю — вполне возможно, да; он улыбается: «Немного Господа, немного чертей — отличный коктейль, да, Малыш?» — как будто наш несчастный спор давно забыт. «Ну… удачи». И когда я уже выхожу из дома, мне приходит в голову, что если уж говорить о равнодушии, то нам всем троим оно отлично удается… Выйдя на улицу, Ли обнаруживает, что на дневном небе стоит полная луна, словно прождавшая его всю ночь и теперь не намеренная пропустить развитие событий («Если ты собираешься жить в этом мире, — говорит Хэнк мальчику, когда они выходят из дома, — ты должен научиться не бояться его темной стороны».), — дневная луна пялится на него еще более свирепо, чем тарелка с глазуньей, — и все его негодование начинает быстро испаряться… Пока мы ехали в город, Джо был настолько вдохновлен перспективой моего новообращения, что взялся рассказывать мне историю о том, как сам он был спасен… — Явилось ко мне во сне ночью! — кричал он, пытаясь заглушить рев пикапа, да и весь несусветный шум — пульсацию шин по мостовой, детей, дудящих сзади в рожки и вращающих трещащие погремушки, — и все это придавало какой-то своеобразный оттенок его рассказу. — Пришло, прямо как к Давиду и всем этим. В тот день, всю ту неделю мы работали на болоте, довольно далеко отсюда к северу, — подожди, дай-ка вспомнить, — это было добрых семь, даже восемь лет назад, да, Джэн? Когда я услышал голос, призывающий меня в церковь? Была ранняя весна, ветер дул так, что казалось — сорвет все волосы у тебя с головы. Валить деревья при сильном ветре не так уж и опасно, как считают некоторые, надо только знать, что к чему… следить за деревьями с высокими макушками, которые может снести, ну и всякое такое. Я тебе когда-нибудь рассказывал о Джуди Стампер? Маленькой внучке Аарона? Она как-то гуляла в парке, выше по течению, и ее расплющило свалившейся еловой лапой. В государственном парке, ну! Ее мать с отцом тут же собрались и уехали отсюда с концами. Старый Аарон тоже чуть коньки не отбросил. И даже не было особенного ветра, в хороший летний день — у них был пикник — она только вышла из-за стола, зашла за кустики и ба-бах! — вот так-то, сразу насмерть… Бывает! Джо мрачно покачал головой при воспоминании об этой трагедии, пока мысли его не вернулись к тому, с чего он начал. — Как я уже сказал, было ветрено, и приснился мне в ту ночь сон, как будто я влез на рангоут, а ветер дует все сильнее, сильнее, все уже качается вокруг, нагибается то туда, то сюда… и вдруг раздается такой громкий голос: «Джо Бен… Джо Бен, ты должен быть спасен», и я отвечаю: «Само собой, я как раз собирался, только дай сначала влезть на это дерево», — и продолжаю обрубать сучья, а ветер еще сильнее. И снова этот голос говорит: «Джо Бен, Джо Бен, иди спасайся», и я отвечаю: «О'кей, только, Христа ради, подожди ты минутку! Видишь, я и так тороплюсь!» — и снова за топор. И тут ветер и вправду как с цепи сорвался! То, что было прежде, показалось легким дуновением. Деревья прямо вырывало из земли, все ходило ходуном, дома поднимало в воздух… И я вишу в воздухе, чуть не зубами держусь за ствол, полощет меня, как флаг. «Джо Бен, Джо Бен, иди…» Ну, думаю, с меня довольно. Прямо с кровати вскочил. – Да, — подтвердила Джэн, — вскочил прямо с кровати. В марте. – И говорю: «Вставай, Джэн, одевайся. Мы должны спастись!» – Верно. Так он и сказал: «Вставай и…» – Да, что-то в этом роде. Мы тогда жили у старины Аткинса, вниз по течению, — только заплатили, помнишь, Джэн? А через пару месяцев, Ли, старая развалина обвалилась в реку. Плюх — и нету! Клянусь, мне это и в голову не приходило, с таким же успехом я мог бы подумать, что она взлетит! Джэн тогда потеряла мамин антикварный спинет. – Да. А я уже почти забыла об этом. – Так что сразу на следующий день я отправился к Брату Уолкеру. – После того, как вы потеряли дом? — Я слегка запутался в хронологической последовательности событий. — Или после?.. – Нет, что ты, я имею в виду сразу после сна! Сейчас я расскажу тебе. У тебя волосы встанут дыбом. В то самое мгновение, когда я давал эти обеты, в то самое мгновение, когда выпил воду прямо с реки Иордан, знаешь, что произошло? Знаешь? Я рассмеялся и сказал, что опасаюсь высказывать свои догадки. – Джэн, она забеременела нашим первенцем, вот что! — Верно. Забеременела. Сразу после. — Сразу! — подчеркнул Джо. — Невероятно! — поразился я. — Трудно даже вообразить себе эликсир такой силы. Она забеременела сразу после того, как ты выпил этой воды? — Да, сэр! В то самое мгновение. — Я бы многое дал, чтобы присутствовать при таком событии. — Что ты, парень, Сила Господа в Предвидении. — Джо с пиететом покачал головой. — Как говорит Брат Уолкер, «Господь — Большой Небесный Мастер». Мастер, — знаешь, раньше так называли лесоруба, который мог повалить деревьев в два раза больше остальных. «Большой Небесный Мастер и Мазила в Преисподней!» Наш Брат Уолкер говорит таким языком, Леланд; он не пользуется всеми этимивысокопарными словами, как другие проповедники. Он рубит сплеча, не в бровь, а в глаз! — Это верно. Не в бровь, а в глаз. Бледная дневная луна скользит между деревьев, не выпуская их из вида. Вся эта болтовня о людях, подверженных влиянию полнолуния, оборотнях и прочем — чушь, полная чушь… Джо и его жена рассказывают о своей церкви до самой Ваконды. Я собирался увильнуть от посещения службы под предлогом внезапной головной боли, но Джо воспылал таким энтузиазмом, что я не решился расстроить его и был вынужден сопровождать их на карнавальную площадь, где высилась огромная темно-бордовая палатка, вмещавшая представление Джо Бена о Боге. Мы прибыли рано. Складные стулья, расположенные аккуратными рядами, были лишь частично заняты длинноголовыми рыбаками и лесорубами, напуганными собственными снами о ветряной смерти. Джо и Джэн настояли на том, чтобы сесть на их обычные места в первом ряду. «Там Брат Уолкер по-настоящему тебя проймет, Леланд, пошли». Но я отказался, сказав, что там буду слишком привлекать внимание. «И поскольку я новичок под пологом Господа, Джо, я думаю, в первый раз лучше будет попробовать этой могущественной новой веры из последнего ряда, подальше от зубов доброго брата, ладно?» А с этого выгодного места я мог спокойно улизнуть по проходу спустя несколько минут после начала службы, не нарушая ни благоговения краснорожих верующих, ни катехизиса в стиле рок-н-ролла, который изображала на электрогитаре жена Брата Уолкера. Очень вовремя я выбрался из этой палатки. Абсолютная несусветная чушь. А если что и случается по полнолуниям, так это так, чистые совпадения; совпадения, и не более того. Я говорю — «вовремя», потому что не успел я выйти, как на меня навалилось странное ощущение головокружения, тошнотворное покалывание охватило тело. И наконец я понял: балбес, у тебя же похмелье, всего и делов-то. «Послетравье», как говорил Питерс. Остаточные явления, наблюдающиеся иногда около полудня на следующий день после курения мексиканской веселящей травы. Ничего страшного. По сравнению с медленным умиранием при алкогольном похмелье очень незначительная цена за предшествовавшую улетную ночь. Ни тошноты, ни головной боли, ни помойки во рту, ни налившихся глаз, которые вызывает спиртное, — всего лишь незначительная эйфория, мечтательное шествование по воздуху, безразмерность времени — короче, зачастую даже очень приятное состояние. Правда, окружающий мир в такие дни представляется несколько глуповатым, а если еще при этом оказываешься в дурацкой ситуации — типа рок-н-ролльной церкви, — то она значительно усугубляется. Поэтому я и сказал — «вовремя», так как в тот самый момент, когда на меня начала накатывать первая волна, электрогитара заиграла мелодию «Вперед, христианские воины», а Брат Уолкер призвал обращенных встать и искать спасения, — и тут, поскольку я еще не сообразил, что мое состояние вызвано курением предыдущей ночью, я пережил несколько леденящих кровь секунд, балансируя на грани вступления на усеянный опилками путь метафизической славы. На улице я нацарапал Джо записку, в которой просил прощения за мой ранний уход, объясняя, что «даже на заднем ряду я ощутил мощь Брата Уолкера, а такую святость лучше принимать небольшими дозами», и запихал ее под «дворник» пикера. Он снова видит луну, отражающуюся в ветровом стекле пикапа: «Я тебя не боюсь. Ни капельки. Сейчас мне даже лучше, чем когда видна твоя четверть или половина… («Ну вот, неплохое местечко для начала. — Хэнк останавливает пикап и указывает на двор, где уже сгустились сумерки. — Просто постучи, Малыш, и скажи: «Угощенье или мщенье!») …потому что впервые в жизни кости ложатся по-моему…» Я двинулся в город, который лежал, казалось, за сотни миль к северу, через пустырь. Держась подветренной стороны и повинуясь внезапному импульсу, я свернул вдоль длинного ломаного хребта Шведского Ряда и пошел по старым деревянным мосткам, ведя костяшками пальцев по выбеленным ребрам заборов, окружавших скандинавские дворики. Он видит, как луна зловеще крадется за ним между кленами… (Мальчик поднимает маску и смотрит на дом. «Хэнк, но мы же в Шведском Ряду! Это же Шведский Ряд!») Он видит, как она скользит за облаками… Христианские воины все еще наступают на мой забитый стружкой череп, но из языческих нордических дворов, скрываясь за безбожными масками викингов, на меня уже пялятся худые белобрысые ребятишки. «Смотри, дядька! Эй, испугался? Эй-эй-эй!» Черт с тобой, с твоим миндальным печеньем и оборотнями. Я в прекрасной форме: впервые в жизни слабое благоухание победы дует в мою сторону (Хэнк смеется: «Швед ничем не хуже черномазого. Ну давай; вон еще ребята из твоего класса!»); так неужели ты надеешься, что сможешь напугать меня, дневная луна, да еще такая болезненно-бледная? Я ускорил свои мечтательные шаги, спеша оставить за спиной шум, гам и весь этот карнавал Валгаллы, стремясь поскорее добраться до протяжного рева всеобъемлющего соленого моря, где, раскрыв руки и закрыв глаза, меня будет ждать Вив. Ли идет все быстрее и быстрее, чуть не переходя на бег, дыхание его учащается. (Мальчик стоит у ворот, заглядывая в мрачный, поросший травой двор. У соседнего дома, протянув мешки за своей добычей, стоят Микки-Маус и ковбой в маске — оба не старше Ли. Если они могут, то и он сможет. На самом деле темный двор его совсем не пугал, — он лишь делал вид для Хэнка, — да и то, что ждало его за дверью, не пугало — какая-нибудь старая толстая шведка. Нет, на самом деле он совершенно не боялся Шведского Ряда… но он не мог поднять руку, чтобы отодвинуть самодельную задвижку на воротах.) В городе царил такой же хаос, как и на окраинах. Агент по недвижимости, с лихорадочно горящими щеками, подмигнул мне, оторвавшись от мытья своих окон, и выразил надежду, что я с удовольствием провожу время у своих; какой-то поеденный молью желтый прощелыга попробовал увлечь меня в проулок полюбоваться на его коллекцию грязных картинок. Бони Стоукс вытащил свою тень из парикмахерской и поволок в бар, где поставил ей выпивку. Гриссом нахмурился при моем приближении: «Вот идет этот мелкий Стампер читать мои книжки задаром», — и еще сильнее нахмурился, когда я прошел мимо: «Надо же! Они не слишком хороши на его изысканный вкус!» — и, прислонясь к дверному косяку, продолжил забавляться с йо-йо, дожидаясь наступления темноты. Солнце холодное, хотя яркое и пронзительное; сияют хромированные детали машин, изумрудным блеском горят изоляторы на телефонных столбах… но Ли идет, широко раскрыв глаза, словно вокруг темная ночь (наконец мальчику удается миновать ворота и пересечь двор, и он останавливается у двери. Страх снова парализует его пальцы, но теперь он знает, что то, чего он боится, находится не за дверью, а осталось у него за спиной! там, за двором! ждет его в пикапе! И, не раздумывая ни секунды, он спрыгивает с крыльца и пускается бежать. «Малыш, стой! Куда?..» За угол. «Малыш! Малыш! Постой; все о'кей!» В заросли травы, где он прячется, пока Хэнк не уходит. «Ли! Леланд, где ты?» Потом выскакивает и снова бежит бежит бежит), уже ощущая вечернюю прохладу в полдневном ветре. Я еще ускорил шаги и, обернувшись через плечо, заметил, что улизнул от христианских воинов, обошел викингов и агента по недвижимости; желтый прощелыга еще висел у меня на хвосте, но его дьявольский озабоченный взгляд и похотливая решительность поугасли. Я чуть ли не бегом свернул с главной улицы по Океанской дороге и похвалил себя за такое ловкое избавление от всех демонов. И в этот момент, скрежеща по гравию, как боевой дракон, у обочины остановилась машина. — Эй, папаша, куда тебя подкинуть? С безусого лица, слишком юного даже для покупки пива, блестят два агатовых глаза, познавших все еще до того, как Черная Чума поразила Европу. — Залезай, папаша. Литая белая дверца распахивается, обнаруживая за собой такую зловещую компанию, которой в подметки не годятся все викинги, а оборотни и вовсе кажутся не страшнее своры скулящих псов. Команда вдвойне ужасающая от того, что на них нет ни костюмов, ни масок. Кошмар подростковой моды, представленной на праздник в лучшем виде: полдюжины жующих, ковыряющихся с причмоком в зубах, вымазанных помадой сосунков. Полная машина юной Америки, представленной в цвете, — химические монстры, созданные Дюпоном, с нейлоновой плотью и неоновыми венами. — Ты чего застыл, папаша? Классно выглядишь. Правда классно! — Ничего. Просто линяю. — Да? Да? А что случилось? — Шел через город и был захвачен группой противника. — Да? Группой? Вокально-инструментальной? Да? Они разразились хохотом, сопровождавшимся пулеметным треском лопающейся жевательной резины, что несколько вывело меня из себя. — Магистрально-инструментальной, — ответил я. Хихиканье прекратилось вместе с треском резинок. — Ну… как жизнь? — поинтересовался водитель после некоторой паузы. — Обычная, — ответил я уже с меньшим энтузиазмом, ощущая, что моим благодетелям не слишком-то нравится, когда их языковые выверты не достигают цели. Поэтому я предоставил им возможность сосредоточиться на дороге и жевательной резинке. (Бежал и прятался, и снова бежал от аллеи к аллее, от тени к тени, пока перед ним не возникло освещенное полотно асфальтового шоссе.) После нескольких минут сосредоточенного чавканья шофер положил руку мне на рукав: — Ну ладно, дай ковырялку, мужик. Я протянул ему консервный нож. Он взял его без благодарности и принялся выковыривать семечко из зубов. Я начал нервничать. Атмосфера была настолько густо насыщена садизмом, что это нельзя было отнести лишь за счет воображения: на этот раз я без всяких фантазий влетел в историю. Невзирая на всю безудержность воображения, всегда можно безошибочно определить, когда тебе действительно угрожает насилие. Но как раз в тот момент, когда я уже был готов распахнуть дверцу и на полном ходу выскочить из машины, сзади к шоферу наклонилась девушка и принялась что-то ему шептать. Он взглянул на меня, побледнел, и его маниакальная ухмылка сменилась благодарной улыбкой ребенка. — О… а… знаете, мистер… если вы не будете пить пива… там впереди… в смысле, куда вас подбросить? Туда? Сюда? Везде вода. — Туда! — Я указал на колею, отходившую от шоссе в зеленые заросли. — Вон там! (Мальчик лег в канаву и лежал там, пока не успокоился; потом, резко вскочив, перебежал частную дорогу, обсаженную с обеих сторон густым кустарником.) — Меня снова охватило желание поскорей избавиться от моих новых друзей. — Вот здесь, прекрасно. Спасибо… — Здесь? Ну вы даете! Тут ничего нет, кроме песчаных дюн. — Он сбросил скорость. — Ничего, благодарю… — Эй, вы! Они говорят, вы — брат Хэнка Стампера. А? Эй! Ладно, вы сами хотели тут выйти. Водитель небрежно махнул мне рукой и ухмыльнулся с таким видом, который говорил, что, по абсолютно неизвестным мне причинам, не то мне страшно повезло, что я брат Хэнка Стампера, не то наоборот. — Хвост пираньи! — со значением прокричал он. — До свиданья. Машина дернулась и, отрыгнув на меня гравий, выбралась на шоссе, а я поспешно нырнул в кусты, пока меня не подобрала еще какая-нибудь машина с добрыми самаритянами. Освободившись от хищной компании, Ли снова пытается успокоиться: «Что за спешка? У меня, по крайней мере, еще час до встречи с ней… куча времени. (Мальчик идет в обступившем его мраке и впервые задает себе вопрос о причинах собственного бегства; он знал, что бежал не от дома, да и брата он на самом деле не боялся — Хэнк его никогда не обидит, никогда не даст его в обиду, — так от чего же он бежал? Он идет дальше, сосредоточенно пытаясь понять…) Ну ладно, серьезно, что за паника?» Если я и надеялся найти отдохновение в зеленых объятиях Матери-Природы, то был сильно разочарован. Через несколько минут дорога окончательно скрылась из виду, и, миновав последние человеческие жилища — серые хижины с геранью в кофейных банках, — я вошел в непроходимые джунгли, покрывающие все Орегонское побережье, где песчаные дюны, возвышающиеся над океаном, достаточно пропитались органическими веществами, чтобы поддерживать жизнь. Ширина этой полосы джунглей не превышала 30-40 ярдов, но и проход сквозь нее занял у меня столько же минут. Переплетения гибких кленовых ветвей и бледные опавшие листья, отмытые дождями и выгоревшие на солнце, казались такими же неестественными, как и лабораторные выродки, доставившие меня сюда. Ну так без шуток, что за спешка? Ты не опаздываешь. Но тогда… почему у меня трясется подбородок? Не так уж холодно. (Почему я побежал? Я не боюсь этих шведов. И Хэнка я не боюсь. Единственное, чего я боялся, так это того, что он увидит, как я подпрыгну, закричу или что-нибудь такое сделаю…) Хотя времени было еще мало, уже начинало смеркаться. Тучи придвинулись ко мне, закрыв солнце. Спотыкаясь, я брел на шторку мутного света, сочившегося сквозь ветви. Пробираясь сквозь заросли рододендронов и ежевики, я наткнулся на серо-черную лоснящуюся трясину, отблескивавшую, как стекло, и покрывавшую близлежащее мелководье плотной пленкой гниения. Тут и там виднелись листья лилий, на самой большой торфяной кочке сидела жаба и оглашала окрестности пронзительным криком: «Са-уомп, са-уомп!» — с таким отчаянием, как кричат: «Убили!» или «Горим!». Я попробовал обойти трясину, загибая по краю налево, к тому месту, где орала жаба, и обнаружил перед собой заросли странных растений со сладким запахом. Они росли группами, по шесть — восемь штук, как маленькие зеленые семейки, — старейшее достигало в высоту футов трех, самые молоденькие — не больше детского мизинца. Вне зависимости от размера, все они были совершенно одинаковыми по форме, не считая несчастных калек с переломанным стеблем: начинаясь от совсем узкого основания, они расширялись, как труба, к середине, а самая верхушка склонялась к земле. Представьте себе удлиненную запятую, аккуратную, зеленую и высаженную в багровую жижу. Могу сказать только, что они были похожи на какое-то художественное представление об инопланетных хлорофилловых созданиях — стилизованные фигуры, полусмешные, полузловещие, идеально подходящие для Хэллоуина. (Так что единственное, чего я боялся на задних дворах Шведского Ряда, так это того, что Хэнк увидит меня испуганным. Ну не смешно ли? Конечно… Почувствовав свой страх таким смешным, мальчик смеется, но неуклонно продолжает идти прочь из города; он знает, что его поступок навсегда лишил его дома, он знал, что старый Генри и все они думали о трусливых кошках, даже если те испытывали страх лишь от того, что для них была непереносима мысль о собственной трусости.) Я вытащил одно из растений, вырвав его из семьи, чтобы рассмотреть получше, и выяснил, что под петлей запятой виднелась круглая дырка, напоминающая рот, а на дне сходящейся конусом трубки оказалась вязкая жидкость, в которой завязли трупы двух мух и пчелы. И тут до меня дошло, что эти странные болотные растения — взнос Орегона в собрание курьезов необычных жизненных форм — дарлингтония. Не растение, не животное, выросшее на ничейной земле вместе с шагающим хмелем и парамецией, благоухающий живоглот, с одинаковым удовольствием питающийся солнечным светом и мухами, минеральными веществами и мясом. Я смотрел на растение в своей руке, и оно отвечало мне таким же тупым взглядом. — Привет, — вежливо произнес я, глядя в овальный, пахнущий медом рот. — Как жизнь? — Са-уомп! — проквакала лягушка. Я, словно обжегшись, уронил растение и снова двинулся на запад. Достигнув гребня дюн, Ли замирает от восторга: в нескольких сотнях ярдов лежит океан, серый и спокойный, с кружевной каймой, откинутой от берега, как постель, приготовленная к ночи. (Луна вела мальчика через дюны. Слабая лучина луны, слегка освещавшая манящий прибой.) Наконец я добрался до подножия крутого песчаного холма и на четвереньках полез вверх по нему, забивая песком карманы и ботинки. Орегонские дюны состоят из мельчайшего и чистейшего песка, какой только можно найти во всей Америке: постоянно движущиеся — пододвигаемые летними ветрами и смываемые зимними дождями, — раскинувшиеся в некоторых местах на целые мили без единого деревца, кустика или цветочка, слишком правильные, чтобы быть результатом трудов небрежной природы, слишком огромные, чтобы быть плодами рук человека. Даже случайному человеку они кажутся ирреальным миром. Я же, со своим предубежденным взглядом, достигнув вершины, увидел в высшей степени угрожающую местность. Он идет к вышитому покрывалу этой огромной постели в полном трансе (мальчик исчезает на абсолютно пустом, ползущем песчаном поле, не дойдя до моря…) и испытывает разочарование, когда добирается до края дюн: «А чего я, собственно, ждал? Что здесь может произойти при ярком дневном свете, на абсолютно невыразительном песчаном поле?» (…исчезает в полной тьме на черной и безлунной земле!) У самого подножия дюн, где начинался пляж, разделяя владения моря от суши, словно абсурдная стена, громоздилась гора посеребренных солнцем бревен. Я перелез через нее, думая, чем бы себя занять, чтобы провести час, остававшийся до свидания с Вив… Дойдя до пляжа, он надеется, что ужас, вселенный в него дюнами, отступит, но он никуда не девается и следует за ним по пятам, как рваные черные тучи, потрескивающие и шипящие в нескольких футах над его головой. «Наркотическое похмелье, — настаивает он. — И ничего более. Просто надо отвлечься на что-нибудь. Ну же, парень, ты спокойно можешь не обращать на него внимания…» Чтобы скоротать время, я принялся кидать камешками в перевозчиков, которые неподвижно стояли у кромки воды, повернув клювы по ветру, как маленькие флюгера. Потом откопал несколько песчаных крабов в розовых панцирях и кинул их парящим чайкам. Перевернул кучу ламинарии и понаблюдал за взрывом активности жизни насекомых, вызванным моими действиями. Пробежал, сколько выдержали мои просмоленные легкие, вдоль пенистого прибоя, покричал, соревнуясь с чайками; закатав штанины и привязав ботинки к ремню, побрызгался в набегавших волнах, пока у меня не опухли и не занемели колени… Но каждое пропетое им слово, каждый жест, прыжок кажутся каким-то ритуалом, заклинающим свирепого врага выйти из-под земли, ритуалом, который он не может остановить, так как каждое действие, рассчитанное на обеспечение успеха, также входит в подсознательную церемонию, необходимую для этой победы. По мере того как он приближается к кульминации своего океанического священнодействия, ему приходит в голову, что вся эта дикая куролесица не более чем узаконивание детской игры: «Неудивительно, что я страдаю нервным расстройством, как же, черт возьми, иначе? Я же все время бегу назад. Еще немного, и я окажусь во чреве. Вот и все. Вместе со своим похмельем. Вот и все». (Постепенно шок от падения проходит, и мальчик пытается пошевелиться. Он поднимает голову и сквозь круглое отверстие видит над собой звезды, которые гонит ветер, дующий с каменистых скал на север, он слышит, как сердито бьет лапами океан, негодующий за то, что какая-то дырка в земле лишила его законного трофея.) И единственное, что мне надо для преодоления этого, — найти другую мелодию. Он испуганно оглядывает беззвучный пляж… И тут мой взгляд случайно падает на первосортное развлечение: машина, застрявшая в песке в четверти мили к югу от меня, почти у самого волнореза, где я должен встретиться с Вив. И общий вид этой машины был мне чем-то очень знаком, действительно знаком — отличный способ времяпрепровождения, если я не ошибаюсь. (Мальчик лежит на дне огромной трубы. Трубы, уходящей в землю. «Одна из труб Преисподней! — думает мальчик, вспоминая предупреждения старого Генри о печных трубах дьявола, расставленных в дюнах, куда могут упасть беспечные гуляки. — Прямо в Ад! » — вспоминает мальчик и разражается слезами.) Я опускаю штанины, надеваю ботинки и поспешно пускаюсь в путь. Я не ошибся, это была машина самаритян. Мой старый дружок водитель спокойно курил, не обращая никакого внимания на молящий и укоризненный взгляд своей завязшей машины, которая беспомощно стояла в ловушке волн. При виде меня он вздохнул. Пачка сигарет торчала из-за рукава его пуловера, руки были засунуты в задние карманы джинсов. Петляющие следы вдоль берега красноречиво свидетельствовали о происшедшем: взбодренные пивом и готовые к решительным действиям, они миновали пост береговой охраны и спустились к пляжу. Они подбирались ближе и ближе, насмехаясь над приливом, дразня волны и швыряя песок в белоснежную пасть океана, словно он был девяностофунтовым недоноском. И были пойманы. Дощечки и ветки свидетельствовали о яростных и бесплодных попытках вытащить колеса. Но песок держал крепко. Теперь начался прилив, и настала очередь океана дразнить: с сокрушительным терпением и неторопливостью он подбирался все ближе и ближе. Следы ног вели прочь от машины, указывая, что они побежали за помощью, но если она не поспеет в ближайшие несколько минут, то будет поздно. Через пять минут пена уже будет причмокивать у коробки передач. Через десять — давиться смехом у дверец. Через полчаса волны с победным рокотом захлестнут мотор, покрывая провода солевой коррозией, вспарывая полосатую обивку сидений, разбивая окна. А еще через час они будут перекатывать машину, как резиновую игрушку в ванной. Ли тронут пассивной покорностью машины. Стоическая мудрость металла. Хотел бы он быть таким же спокойным там, на дюнах (дюны охватывает ветер. С несмолкаемым воем он дует над трубой, словно играет на невидимой дудке в сопровождении ритмических ударов прибоя, доносящегося откуда-то из другого мира. Мальчик перестает плакать: он решает, что это не может быть печной трубой дьявола, — в ней слишком холодно, чтобы она могла иметь отношение к геенне огненной…), таким же спокойным и покорным: застряв в разверстой могиле, да еще к тому же и в полнолуние… Он направляется прямо к машине. Шофер молча наблюдает за тем, как я приближаюсь. — Эй, парень, — кричу я, — что за шутки? — «Скажи — «дудки» — молит Ли почти с такой же безысходностью, как обреченная машина, — пожалуйста, скажи что-нибудь дружелюбное». Я останавливаюсь. Его дружки стоят в десяти ярдах от нас посреди коллекции содержимого машины — домкрат, шины, одеяла, клюшки для гольфа — и медленно переводят взгляды с меня на своего лидера. — Мистер Стампер, — мурлыкает он, когда рев океана слегка стихает, давая ему возможность вклиниться, — вы появились просто как герой. Говорят, что все вы, Стамперы, герои. Вы захватили с собой лопаты? Может, цепь? Или вы вызвали нам тягач? Вы, случайно, не вызвали нам тягач, мистер Стампер? Или подмога уже спешит? — Не-а. Просто шел мимо, наслаждаясь видом в одиночестве. Встревоженный его сладко-ядовитым тоном, я быстро сообразил, что эта сцена может оказаться гораздо большим, чем просто развлечение, на которое я надеялся. — Ну, пока, — бодро говорю я, намереваясь тронуться дальше. Ли стоит, глядя поверх плеча подростка на буек с сиреной, заунывно воющей на темной воде. (Время от времени до мальчика долетает вой буйков из устья залива и шум дизелей, проходящих по шоссе… но постепенно все его внимание сосредоточивается на усыпанной звездами монетке неба у него над головой: похоже, с одного края она начинает светлеть.) Но, когда я прохожу мимо него, он, слегка отвернувшись, протягивает свою веснушчатую руку и останавливает меня; блестящие стигматы прыщей украшают его щеку. Я замечаю разительную разницу в его отношении ко мне по сравнению с нашей первой встречей. Тогда в нем была просто жестокость, которая теперь каким-то образом превратилась в ненависть. — Эй, мистер Стампер! Куда же вы? Разве мы не оказали вам помощь совсем недавно? Вам не кажется, что и вы теперь могли бы нам помочь? — Конечно… — бодро и радостно. — Конечно, чем могу быть полезен? Позвонить вызвать тягач? Я как раз направляюсь обратно к цивилизации… — Я сделал неопределенный жест в сторону города. — Кого-нибудь пришлю. — Ну что вы, не надо, — пропел он. — К телефону мы уже кое-кого послали. Не можете ли вы помочь нам как-нибудь иначе? Будучи Стампером и вообще? — Его пальцы нежно теребят лацкан моего пиджака. — Конечно! — восклицаю я. — Конечно, сделаю все что в моих силах, но… — На этот раз слишком бодро, слишком радостно. Я издаю нервный смешок, и его пальцы сжимаются на моей руке. — Вы явно чему-то очень рады, мистер Стампер. А чему это вы так радуетесь? Я пожимаю плечами, прекрасно понимая: что бы я ни ответил, все будет неверно… Стайка песчанок проносится над головой Ли, словно листья, подхваченные ветром; с легким интересом он наблюдает, как они резко сворачивают и опускаются все вместе у кромки волн, в нескольких ярдах от машины. ( «Да! — восклицает мальчик. — Свет!» Теперь он абсолютно уверен в этом… наверху, в конце трубы, с одного края видимого ему лоскутка неба — свет! Небесный свет! застящий его надел звезд… Он приближался и должен был остановиться прямо над ним, специально для него! «Отче, о Божественный Отче, Господи, помоги мне! Ты можешь. Я знаю, Ты можешь. Помоги мне…») Поэтому я предпочел помолчать, однако из меня непроизвольно снова вырвалось это нервное хихиканье. — Гляньте, у мистера Стампера проснулось отличное чувство юмора при виде нашей машины в такой переделке! — И я чувствую, что он сжимает мою руку еще крепче… Почти позабыв о своей руке, Ли наблюдает за крохотными птичками, копошащимися в ручейках, оставляемых набегающими волнами: как предопределены их несчастные жизни… навсегда настроенные на ритм безжалостного океана, безмолвно подогнанные к размеренному отзвуку волн. — И знаете, ребята, что я думаю: такой парень, как мистер Стампер, сохраняющий такое чувство юмора в неприятностях, он должен помочь нам выкарабкаться, я, например, вот так это понимаю. Я понимал это несколько иначе, но не стал вступать в пререкания. Я полуобернулся, чтобы прикинуть расстояние до мола, но не прекращавшие жевать приспешники водителя перехватили мой взгляд и слегка переместились, чтобы отрезать любую возможность к внезапному побегу. Я почувствовал себя в ловушке (от долгого неморгающего взгляда вверх глаза мальчика начинают гореть. Занемевшие ноги подгибаются, помятая маска свисает с шеи, как амулет. Он забывает о своих застывших до боли пальцах, глядя на то, как свет подступает все ближе к границе его видения. «Я готов, Отче Небесный. Пожалуйста. Бери меня. Я не хочу умирать в этой несчастной дыре, Я не хочу домой. Возьми меня к себе, Господи…»), и впервые мне по-настоящему стало страшно: мне доводилось слышать об этих пляжных хулиганах и их представлении о развлечениях… Ли сбрасывает руку шофера и делает несколько шагов к воде. На него наваливается усталость, чуть ли не сонливость. Он ищет луну, но ее закрыли тучи. Он оглядывается на птичек, деловито работающих в опасной близости от прибоя: их лихорадочное клевание вызывает в нем еще одну волну усталости… — Ну, я хочу сказать, вы же Стампер, мистер Стампер, а Стампер может помочь нам выбраться… — Ему кажется, что птицы — рабы, рабы набегающих волн. — Ну, скажем, например, Хэнк Стампер. Могу поспорить, он бы поднажал своим здоровенным плечом и в один присест вытащил бы нашу машину. — Рабы, прикованные к волнам. Бегом бегом бегом за откатывающейся волной клев клев клев — назад назад назад, пока набегающая волна не обрушила на тебя смерть… и снова и снова и снова. (Мальчик лихорадочно молится в удушающей тьме, а над его головой поет свои гимны ветер, и свет, становясь ярче, все приближается…) — А если Хэнк может это сделать, могу поспорить, это и вам по плечу, а? Так что давайте-ка поднажмите. Ну?! Я понял, что ничего не остается, как развлекать моих мучителей в надежде на то, что им скоро надоест эта игра, — я закатал штанины и обошел машину со стороны моря. Вода прорезала ноги холодными ножами. Я упираюсь плечом в крыло автомобиля и делаю вид, что толкаю… Рабы волн; вот одна замешкалась, выковыривая какой-то деликатес из песка, и — БЕРЕГИСЬ! — все бегут назад назад назад, кроме одной беззаботной птички, и когда набежавшая волна откатывается, в ней отчаянно бьется серый комочек, пытающийся высвободить крылья из песка, пока не накатит новая волна, и снова не отступит, и опять не накатит («О, Отче Небесный, я чувствую твое приближение, я жду тебя, жду!») беги беги беги… — Нет, мистер Стампер, вы способны на большее; Хэнку Стамперу было бы дьявольски стыдно за вас. Вы так копаетесь, а прилив-то все подступает… Одна из птичек натыкается на захлебнувшийся комок перьев и замирает над ним на мгновение, прежде чем продолжить свой бег в бесконечной игре с волнами: нельзя останавливаться! Нет времени для скорби! Бег или смерть! Нет времени, нет времени! (Свет становится ярче. Мальчику кажется, что с небес на него указывает чей-то сияющий палец!) — Мистер Стампер, по-моему, вы даже не стараетесь. Придется вам помочь. — Ледяная резь соленой воды сжимает горло, и меня охватывает первый приступ паники. — Ну давайте, надо постараться как следует! …Он чувствует, как усталость вместе с холодом сковывает его члены; он трясет головой и выплевывает воду. Птицы — зачем они это делают? Он вспоминает дарлингтонию, сорванную им. Она не похожа на птиц, она может себе позволить роскошь выжидания. Она умеет терпеть. А если какому-то растению не удается получить своей доли мух и оно начинает голодать, то выражается это всего лишь в отсохшем листе. Все растение продолжает жить, корни продолжают жить. Но эта птичка была единым целым, и когда она захлебнулась, то утонула вся, без остатка, целиком. Погибла. Волны победили, птица проиграла. А волны всегда побеждают. Если только… — Ну вот, мистер Стампер, ваше плечо. — Я уже чувствую на себе множество рук, и мои мысли начинают панически метаться… Если только ты не будешь осторожен, если не примешь свою судьбу и не смиришься с ней. Как машина… — Ну-ка, подставьте сюда свое плечо, мистер Стампер. — Только попробуйте… Мой брат… — Что ваш брат, мистер Стампер? Вашего брата здесь нет. Вы же сами сказали — в одиночестве. — …Он не сопротивляется, и им начинает надоедать это развлечение без борьбы… — Боже мой, да вы же промокли, мистер Стампер… — И даже когда они выходят на берег, он не пытается выйти из воды, омывающей его до груди… — Вы, наверное, любите купаться, мистер Стампер. –…Вместо этого он поворачивается лицом к набегающему бульону волн и смотрит на изумительно красивую линию горизонта, потом на безумные усилия глупых птиц. Этим глупышкам только-то и надо, что бежать бежать бежать, потом переждать, остановиться… чтобы один заключительный ледяной удар прекратил всю эту невыносимую суету. Полдюжины шагов, и ты сможешь положить конец этой безумной игре. Ты не выиграешь, но и не проиграешь. Пат — это максимум, на что ты можешь рассчитывать, понимаешь? Это лучшее… — Смотрите. — Кто там? — О Господи! Это он… — Врассыпную! Разбежались! Шофер бросается первым, а за ним остальные, веером рассыпаясь в сторону дюн. Ли не видит, что они убегают. Его сбивает с ног волной. На мгновение он целиком оказывается под водой, а когда его спокойное и задумчивое лицо вновь появляется на поверхности, он видит все тот же безмятежный горизонт. Ты явилась на эту сцену, прося своей доли. Глупая птица. И всю свою жизнь надеялась хоть ненадолго прервать игру. Учись у лисы и ее уловок. Брось все. Прекрати играть, останови эту безумную суету. Если повезет, можешь назвать это передышкой. БЕРЕГИСЬ. Нет, уступи. БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! ТЫ НЕ МОЖЕШЬ ТАК ПОСТУПИТЬ СО МНОЙ! Ну что ж, посмотрим. Я уступаю… «Ли!» Я называю это передышкой… «Малыш!» и движется к горизонту, все больше погружаясь в белоснежные объятия воды… «Черт побери…» — в набегающее серое что? «Ли!» «Что? Хэнк?» И сквозь кружево пены, застывшей в воздухе, я вижу, как он перебирается через камни мола. Не бежит, нет, просто быстро идет. Он размахивает руками, кулаки сжаты, ботинки отплевывают песок, но он не бежит. Зато бегут те, другие, пластмассовые мальчики, все пятеро, бегут так, словно за ними гонится дьявол. А Хэнк просто идет. Он ни на мгновение не теряет самообладания. Ли со стороны наблюдает за происходящим сквозь забрызганные пеной очки. Он смотрит, как по мере приближения Хэнка разбегаются подростки. («О Небесный Отче, я вижу приближение твоего сияния!») Все еще лежа в воде, он смотрит, как приближается Хэнк. Он не пытается ни уйти глубже, ни выйти на мель, — но — постой-ка! — почему это здесь оказался брат Хэнк вместо его Цветка Диких Прерий? — так ничего и не решив, он дожидается, пока его не поднимает всесильное любопытство. И тогда, с трудом барахтаясь в белоснежной пене, он начинает двигаться к берегу, где, положив руки в карманы, его ждет Хэнк. Может, это и безумная суета, но не исключено, что как-нибудь потом, в один прекрасный день, ты назовешь это передышкой… Он так невозмутим, что не делает и шага, чтобы спасти меня; но постой-ка, постой-ка, что он тут делает вместо… Он спокойно стоит, руки в карманы, глядя, как я выкарабкиваюсь из прибоя. — Черт побери, Ли, — ободряет он меня, когда я оказываюсь уже достаточно близко, — только не рассказывай мне, что ты здесь купался, — более глупую отговорку и выдумать трудно. У меня не было сил даже на изобретение умного ответа. Бездыханный, я рухнул на песок, чувствуя, что наглотался соленой воды ничуть не меньше, чем вешу сам. — Ты бы мог… по крайней мере… — Я тебе посоветую очень полезную вещь, — улыбается Хэнк. — В следующий раз, когда соберешься купаться со своими друзьями, рекомендую тебе надеть плавки вместо вельветовых брюк и спортивного пиджака. — Друзьями? — прохрипел я. — Банда ублюдков, пытавшихся меня убить. Ты чуть не опоздал… Они могли… утопить меня! — О'кей, в следующий раз возьму с собой горн и при приближении буду давать сигнал кавалерийской атаки. А кстати, они не объяснили, почему хотят тебя утопить? — Объяснили, и очень доходчиво… насколько я помню. — Я продолжаю лежать на боку, волны лижут мне ноги, но сразу ответить я затрудняюсь. — А, ну как же… потому что я — Стампер. Вот и вся причина. — Действительно, серьезная причина. — Наконец он нисходит до того, чтобы наклониться и помочь мне подняться на ноги. — Поехали к Джоби, и переоденем тебя во что-нибудь сухое. Господи, ты только посмотри на себя. Ну и видок! Как это можно — чуть не потонуть, но при этом сохранить свои очки? В этом что-то есть. — Ничего особенного. А что ты здесь делаешь? Что случилось с Вив… с устрицами? — У меня джип стоит прямо за теми бревнами. Пошли. Эй, не забудь ботинки! А то их сейчас волны слизнут… Пока Ли спасал свои ботинки, Хэнк повернулся и тем же поспешным шагом пошел назад. «Откуда ты взялся, братец, как Мефистофель в шипованных сапогах? (В темных дюнах свет в дыре все прибывает и прибывает; с нарастающим нетерпением мальчик колотит по своим согнутым ногам: „Да! Да! Да, Господи, да!“ — медленно, все ярче и ярче, все ближе и ближе…) Почему ты явился вместо нее?» — Что ты здесь делаешь? — повторяю я, догоняя его. — Кое-что наклюнулось. Джо Бен пытался найти тебя после службы, но ты исчез. Он позвонил мне… — А где Вив? — Что? Вив не могла. Я попросил ее остаться помочь Энди… ни с того ни с сего началась заварушка. Джо сказал, что Ивенрайт и ребята сегодня встречались с каким-то начальником юниона. Говорит, им все известно о нашем договоре с «Ваконда Пасифик». Все всё знают. Говорит, весь город на ушах… — «Ты заревновал, — ликует Ли, — ты испугался ее встречи со мной!» (Медленно, все ярче и ближе…) — Поэтому приехал ты? — спрашиваю я, чувствуя, как мое разочарование переходит в затаенный восторг… И твоя ревность даст мне сил заставить луну подождать еще месяц. — Вместо Вив? — Господи, ну конечно, я приехал вместо нее. — Он хлопает руками по штанам, счищая песок, который налип на них, пока он помогал мне подняться. — Я же уже сказал тебе. Что с тобой такое? Кто-нибудь из этих панков стукнул тебя по голове, что ли? Пошли! Давай скорей в джип — я хочу заскочить в «Пенек», посмотреть, откуда дует ветер. — Конечно. О'кей, брат. — Я отстаю от него. — Я с тобой. Похмелье мое прошло, и, невзирая на холод, я весь расцвел от внезапного энтузиазма: он приехал вместо нее! Он переволновался только из-за одной возможности того, что могло случиться! Жалкий зародыш моего замысла развивался куда быстрее, чем я предполагал… Они поднимаются вверх по пляжу. Хэнк впереди, Ли, сотрясаясь от крупной дрожи, сзади. «Мы связаны, брат, скованы на всю жизнь, точно так же, как птицы, безмолвно настроенные на волны, в своей песне терпения и страха. Мы настроены друг на друга уже многие годы: я посвистываю и выковыриваю моллюсков, ты ревешь и сокрушаешь (ближе и ярче, он уже почти здесь: при подступающем сиянии спасения мальчик сдерживает дыхание…), но теперь, брат, роли меняются, теперь ты будешь жалобно насвистывать мелодию страха, а я завожу меланхолически протяжный рев терпеливого выжидания… и я смотрю в будущее с самоуверенной ухмылкой». — Я за тобой, брат мой. Веди меня. Веди… Ли ускоряет шаг, чтобы догнать Хэнка. Индеанка Дженни внутренне готовится к еще одному наступлению на свой безлюдный мир. Старый лесоруб опустошает последнюю бутылку и решает отправиться в город до наступления темноты. Осмелевшие с приходом вечера черные тучи плывут с океана. С болот поднимается ветер. Дюны темнеют. (Мальчик смотрит на свет.) В горах, за городом, где ручьи жаждут прихода зимы, потягивается зарница, начиная неторопливо поигрывать бело-оранжевыми сполохами в елях… (И наконец, после промозглых минут, часов или недель ожидания — он уже потерял счет времени, — поверхность земли исчезает, и виден лишь свет. И спасительное сияние оказывается не чем иным, как все той же луной, которая вела его через дюны, узким серпом месяца, который дошел до его крохотного лоскутка неба.)… вползая на небо («Ле-ееее-ланд…»), обрамляющее этот странный мир. — Леее-ланд, Леее-ланд… — Мальчик не слышит, он не спускает глаз с луны, с тоненького как нить серпа, висящего меж звезд, словно прощальная улыбка тающего Чеширского кота, — уже не осталось ничего, кроме презрительной усмешки в темноте… И теперь уже мальчик плачет не от холода и не от испуга, что провалился в темную яму, и ни по одной из тех причин, по которым он плакал раньше… — Лееее-ланд, мальчик, ответь мне!.. — снова доносится крик, уже ближе, но он не отвечает. Ему кажется, что его голос, как и плач, заперт под холодной крышкой ветра. И ни единому его звуку никогда не удастся выбраться наружу. — Леланд! Малыш!.. Дно ямы начинает проваливаться все глубже и глубже в землю, сдавливая его сознание, и в этот момент он чувствует, как что-то падает ему на шею. Песок. Он поднимает глаза: усмешка исчезла! Там человеческое лицо! — Это ты, Малыш? С тобой все в порядке? — И вспышка света! — Черт возьми, Малыш, ну и побегал же я за тобой! Из-за отсутствия инструментов Хэнк битый час тратит на то, чтобы перочинным ножом срезать ветви с маленькой сосенки, которую он приволок в дюны. Он работает на минимально безопасном расстоянии от отверстия, чтобы мальчик постоянно слышал его. Он говорит не умолкая, отпуская как бы безразличные шутки, рассказывая истории и покрикивая на гончую: «Ко мне, хватит гонять бедных кроликов!», которая в недоумении слушает его, не сходя с того места, где Хэнк ее привязал. «Черт бы побрал этого старого пса!» Он преувеличенно громко ворчит, потом подползает на брюхе к отверстию, чтобы глянуть на мальчугана, и шепчет: «Малыш, сиди спокойно, не волнуйся. Только не вертись там слишком сильно». Не поднимаясь, он отползает назад и возвращается к своей работе. Неторопливая, беспорядочная речь Хэнка являет полную противоположность его лихорадочным действиям. — Знаешь, Малыш, вот все время, пока я здесь, я думаю… что-то все это мне напоминает. И вот только сейчас я понял. Однажды старый Генри, твой дядя Бен и я — а мне тогда, кажется, было столько, сколько тебе, — поехали к дяде Аарону в Мейплтон, чтобы помочь выкопать большую яму для отхожего места… Он работает быстро, но аккуратно, — быстрее было бы отломать ветви, но они могут обломиться у самого ствола… а ему нужно оставить достаточно сучков, чтобы мальчик мог ухватиться за них, но при этом и не слишком длинных, чтобы они не задевали за стенки: малейшая неосторожность — и его засыплет. — А дело было в том, что твой дядя Аарон никак не мог удовлетвориться дыркой в пять-шесть футов под своим сортиром. Ему почему-то взбрело в голову, что если она будет недостаточно глубокой, то до нее дотянутся корни растений из сада, и дело кончится тем, что вместо морковки он будет есть дерьмо. Ну так вот. Сиди смирно, я сейчас принесу лестницу и попробую спустить ее вниз. Он снова ползет к яме, таща за собой дерево, — все ветки с него срезаны, оставлены лишь сучки друг против друга — довольно шаткое сооружение футов тридцать в длину. Не вставая, он поднимает дерево и начинает осторожно опускать его вниз, не замолкая ни на минуту. — Ну так вот, принялись мы за эту яму — грязь летит во все стороны, там суглинок и почва мягкая. Нащупал лестницу, Малыш? Крикни, когда она до тебя достанет. И довольно быстро выкопали ее футов в пятнадцать… Господи, ты ее еще не чувствуешь? Я во что-то уткнулся. Он достает из кармана фонарик и светит вниз; дерево уперлось в ногу мальчика. — Я слишком замерз, Хэнк, я не почувствовал. — Ты не можешь залезть? Мальчик качает головой. — Нет, — безучастно произносит он. — Я не чувствую ног. Светя фонариком, Хэнк осматривает стенки — может простоять еще сто лет, а может обрушиться и погрести все под собой через десять минут. Скорее второе. Он не может рисковать и бежать за подмогой, надо спуститься и вытащить Малыша. Хэнк отползает от ямы, переворачивается на спину и разворачивается ногами вперед. Дюйм за дюймом он начинает спускаться. — Ну вот, выкопали мы пятнадцать футов… дядя Бен с дядей Аароном стояли внизу, а мы с Генри наверху отбрасывали землю… Спокойно, спокойно… И тут дядя Бен говорит, что ему надо сходить в дом за водой и что он тут же вернется. А, вот и ты, Малыш. Теперь ты можешь уцепиться за мой ремень? — Я не чувствую пальцев, Хэнк. Мне кажется, они отмерли. — Ну, каждый из нас понемногу умирает, а? — Пальцы и ноги, Хэнк, — уныло говорит мальчик. — Они умерли первыми. — Ты просто окоченел. Так. Давай-ка посмотрим, что тут можно придумать… После нескольких попыток он снимает с себя ремень и, сделав петлю, пропускает ее под мышки мальчику, конец он привязывает к кожаной фирменной нашивке своих джинсов и начинает медленный подъем; разве что в небрежный тон его голоса вкрадывается какая-то дрожь. — О'кей. Ну так слушай, Ли: я, конечно, не рассчитывал, что этойсосенке придется выдержать и тебя, и меня, я ее готовил только для тебя. Так что, если можешь, помогай мне. А если не можешь, ради Иисуса Христа, только не болтай ногами и не вертись… Вот так… Ветер ударяет Хэнку в лицо, и он встает, широко расставив ноги. Он вытягивает мальчика за собой на ремне и в тот же самый момент чувствует, как песок начинает оседать. Он делает глубокий вдох и прыгает, перекатываясь на спину; Ли валится на него сверху. Из ямы доносится глухой всхлип, над ней повисает пыльное облако, пропитанное запахом гнилой древесины, и его тут же уносит ветер. — Давай-ка рвать отсюда когти, — глухо говорит Хэнк и трогается в путь; собака идет за ним по пятам; мальчик трясется на закорках. — Ты, верно, понял, куда попал? — произносит он через несколько минут гробового молчания. — Наверно, труба дьявола. — Ага. Старик их так называет. Я не знал, что они еще сохранились. Понимаешь, Малыш, давным-давно здесь был сосновый лес. Никаких дюн не было, одни деревья. Но ветер все наносил и наносил песок, пока полностью не занес весь лес. Покрыл деревья песком до самых макушек. Деревья сгнили, оставив вместо себя вот такие щели, иногда лишь слегка присыпанные сверху песком. Туда-то ты и попал. И тебе еще повезло, потому что обычно, когда люди проваливаются в них, на них сразу обрушивается песок и… Но я бы хотел вот что понять, черт побери: какого дьявола тебя понесло через дюны к океану в такую темень? А? Ну-ка расскажи мне. Мальчик молчит. Хэнк чувствует на своей шее его холодное мокрое лицо. Искореженная маска, болтаясь на резинке, шлепает то с одной, то с другой стороны. Хэнк не повторяет свой вопрос. — В общем, больше никогда не ходи сюда. Труба дьявола не такое уж приятное место для ночевки даже в Хэллоуин. Хорошо еще, что со мной был этот пес, а то все твои следы занесло… Да. А! Так знаешь, что приключилось с дядей Аароном в этой яме? Понимаешь, мы ее копали недалеко от амбара, где Аарон держал старую лошадь — слепого мерина лет двадцати, не меньше, чтобы катать ребятишек. Аарон всю жизнь его держал и ни за какие коврижки не хотел с ним расстаться. В общем, этот мерин знал наизусть каждый дюйм двора — от дома до изгороди и от амбара до свинарника. Мы развлекались тем, что надевали на него шоры и пускали в галоп, но он никогда ни столба не задел, ничего такого. Ну ладно, короче, пока мы копали эту яму, никто из нас и не думал о нем. Кроме дяди Бена. Это относилось как раз к тому разряду вещей, о которых Бен умел думать. В общем, вылезает он из ямы за водой и кричит Аарону: «Генри с мальцом тоже пойдут глотнуть водички, Аарон! Скоро вернемся!» Оттаскивает он нас от ямы, прикладывает палец к губам и шепчет: «О'кей, а теперь тихо и смотрите». — «Что смотреть, болван?» — спрашивает папа, а Бен отвечает: «Молчи и смотри…» Ну, мы с папой стоим. А Бен начинает утаптывать землю вокруг ямы — сопит и пинает ее обратно в яму. Но так, чтобы Аарон его не видел. Аарон орет: — Ааааа! Отойди, скотина, черт бы тебя побрал, отойди! Сейчас упадешь на меня! Отойди! А Бену того и надо — фыркает и принимается еще пуще скидывать комки на Аарона. Аарон орет все громче и громче. И вдруг — трудно даже себе представить — какой-то скрежет, пыхтенье, и — бах! — Аарон выскакивает на поверхность! Чистых пятнадцать футов — ни веревки, ни лестницы, — вылетел как из пушки. Он и сам потом не мог объяснить, как это ему удалось. Папа и Бен подхватили его на плечи и с криками «ура!» принялись таскать до дома и обратно. Но знаешь, что мы увидели, когда вернулись обратно? На дне ямы лежал этот слепой мерин, естественно уже дохлый. Когда я кончил рассказывать маленькому Ли эту историю о мерине, я думал, он рассмеется, или назовет меня обманщиком, или что-нибудь такое. Но он словно и не слышал. И еще я думал, когда доставал его, что он напуган до полусмерти, но и тут он меня озадачил. Вид у него был совершенно не испуганный. Он был спокоен и расслаблен — даже вроде умиротворен… А когда я спросил его, как он, он сказал — прекрасно. Я спросил, не страшно ли ему было там, внизу, и он ответил, что сначала было немножко страшно, а потом нет. Я спросил его: «Как это вышло?» Я сказал: «Лично я трясся все время, пока лез вниз и обратно». А он помолчал и промолвил: «Помнишь канарейку, которая у меня была? Я все время боялся, что кто-нибудь оставит открытым окно, она простудится и умрет. А потом она умерла, и я перестал бояться». И произносит он это прямо так, как будто счастлив. И теперь, когда я спрашиваю его, не испугался ли он этих панков, которые измывались над ним на берегу, он ведет себя точно так же беспечно, словно пьяный. Я говорю: «Неужели эти чертовы сосунки не понимали, что волны могут накатить на тебя машину?» — Не знаю. Может, понимали. Их это не слишком беспокоило. — Ну а тебя? — спрашиваю я. — Не так сильно, как тебя, — говорит он, ухмыляясь и стуча зубами от холода, пока я веду машину к дому Джо; похоже, он чем-то очень доволен. Но, несмотря на весь его улыбающийся и довольный вид, я не могу отделаться от навязчивого ощущения, что он отправился к океану по той же причине, по которой мальчишкой пошел через дюны, и что я ко всему этому, как и тогда, имею какое-то отношение. Может, это пререкание, которое у нас вышло вчера после охоты, может, еще что-то. Одному Богу известно. Помаленьку я ему рассказываю, что сегодня приключилось, как вернулся Ивенрайт с копией документов и как народ просек, где зарыта собака. — Кстати, может быть, поэтому эти панки и устроили тебе вивисекцию. — Тогда понятно, почему они так переменились ко мне, — добавляет он. — Они подвозили меня днем на машине, и не то чтобы были чересчур любезны, но по крайней мере никто из них не пытался меня утопить. Наверное, узнали новости в пивбаре. Может, они для того и вернулись на пляж, чтобы отыскать меня. Я отвечаю ему, что вполне возможно. — В настоящее время нас не слишком-то любят. Я ничуть не удивлюсь, если на главной улице нас начнут бомбардировать цветочными горшками из общих соображений, — замечаю я почти всерьез. — И именно туда-то мы и направляемся. — Точно. И как можно быстрее. Как только ты переоденешься. — А могу я узнать — зачем? — Зачем? А затем, что провалиться мне на этом месте, если я буду спрашивать разрешения у банды черномазых, чтобы приехать в город, как бы они там на меня ни злились… Чтобы они еще распоряжались, могу я выпить в баре в субботу вечером или нет! — Даже если ты и не собирался туда ехать в эту субботу? — Ага, — отвечаю я, и по тому, каким тоном он задает этот вопрос, я понимаю, что он способен осознать мои движущие мотивы не больше, чем я причины, заставляющие его безропотно купаться в холодном океане, — абсолютно верно. — Смешно, — говорит он. — И поэтому тебе позвонил Джо Бен? Потому что он знал, что ты не захочешь упустить случая приехать в город и воспользоваться всеобщей враждебностью? — Точно, — начиная слегка накаляться, отвечаю я. — Для меня нет ничего приятнее, чем войти в комнату и знать, что присутствующие с огромным удовольствием пристрелили бы меня на месте. Я люблю пользоваться преимуществами — ты не ошибся, — сообщаю я ему, чувствуя, что он все равно это не поймет. — Ну что ж, я прекрасно это понимаю; напоминает сумасшедшего, спускающегося с Ниагары в кофейной банке, потому что этот способ отправиться на тот свет, на его взгляд, ничуть не хуже любого другого. — Верно, — отвечаю я; он абсолютно ничего не понимает, — это нечто гораздо большее, потому что это — способ остаться в живых… И пока они, шагая в ногу, спешат через дюны к городу — Хэнк впереди, Ли чуть позади (и безмолвная зарница нежно полыхает перед ними), — начинают падать первые капли дождя, словно тысяча глаз открывается на белой маске песка, и осока колышется в такт неслышной мелодии… Это приводит на ум еще одно соображение к сюжету о певцах с эхом и тех, кто вторит ему, а именно — о танце. Нет, не субботние танцульки, где делаешь шажки в такт уже слышанной и известной мелодии и где знаешь, даже если всего лишь на клеточном уровне, куда ты этими шажками придешь… а Танец Дня, где движения непредсказуемы, а мелодия так же беззвучна, как та, под которую танцует осока, как эхо или песня, еще не обретшая своего эха. Танец, в котором ты никогда точно не знаешь, к чему придешь. Он может завести тебя в такие дебри, что ты даже не будешь знать, где оказался, пока не выберешься обратно. А иногда ты не сможешь понять и этого, потому что тебе попросту не удастся вернуться туда, откуда ты начал… И когда Брат Уолкер расчехлил орган, положив конец гитарным переборам своей жены, и наконец завершил свою громоподобную службу, все пойманные танцем прихожане облегченно закрыли глаза, вздохнули и уныло вернулись в мир своих ежедневных забот… все, кроме Джо Бена, все так же обращенного к небу, в душе которого безостановочно звучала музыка. И который совершенно не чувствовал себя запутавшимся и сбитым с толку. Выйдя со всем своим семейством из палатки и приблизившись к пикапу, он обнаружил записку Ли; но прежде чем он смог решить, что по этому поводу думать, один из собратьев по вере, настолько одухотворившийся после службы, что даже забыл свою врожденную неприязнь к Стамперам, подошел к нему и довел до сведения брата Джо Бена, что вскорости в здании тред-юниона состоится известное собрание. «Чтоб мне съесть свою шляпу, уж оно-то на вас, сукиных детей, подействует… сегодня днем, и Ивенрайт будет, и забастовочный комитет, и мистер Джонатан Б. Дрэгер собственной персоной! — известил он Джо. — И если в ходе собрания выяснится то, что мы собираемся выяснить, брат Стампер, то будьте готовы, сукины дети, мы уж с вами поквитаемся!» После того как тот гордо отчалил, Джо Бен еще некоторое время постоял, обдумывая информацию. Если то, что выяснится, повлечет за собой такие тяжелые для него и его семьи последствия, так, может, ему лично посетить собрание?.. Это представлялось Джо Бену наилучшим выходом после того, как его брату по вере хватило здравого смысла рассказать ему обо всем. Он глянул по сторонам в поисках Ли, потом затолкал Джэн и детей в пикап и отвез их в новый дом, откуда, оставив им инструкции по окраске, снова поспешил в город. Он вернулся в Ваконду кружным путем, приближаясь к ней с тщательнейшими предосторожностями, пока не вырулил на Главную улицу со стороны пляжа при полном отсутствии свидетелей. Он припарковал пикап в зарослях акации за консервным заводом и выкурил сигарету под оглушительный треск стручков, заплевывавших ветровое стекло своими семенами. Он докурил сигарету, поднял воротник своей кожаной куртки и двинулся по главной улице, как дикий раненый зверь. Акация прикрывала его, пока он не дошел до усыпанного рыбьими костями дока. За доком он пробрался до пожарной станции. Затем начиналось открытое пространство — перед ним расстилалась Главная улица. Джо Бен подтянул штаны и, весело насвистывая, ступил на тротуар, пытаясь сделать вид, что он бесцельно гуляет. Он даже нашел пивную банку, чтобы можно было, пиная, гнать ее перед собой. Он благополучно миновал кафе «Морской бриз», измазанное мылом окно конторы по недвижимости, пересек улицу, чтобы оказаться напротив «Пенька», и двинулся дальше, запихав руки в нагрудные карманы и склонив свое изрезанное шрамами лицо к потрескавшейся мостовой. Он шел намеренно медленно, что не только не скрывало, но, наоборот, подчеркивало его спешку. Миновав витрину «Пенька» и отойдя от него на приличное расстояние, он боязливо огляделся и бросился бегом на противоположную сторону улицы, после чего тут же вернулся к своей медленной, как бы небрежной походке, ссутулив спину и еле передвигая дрожащие от напряжения ноги. Когда он достиг того места, где параллельно с улицей начиналась аллея, он остановился, сошел с тротуара на обочину, небрежно кося глазом на аллею, словно подающий городской сборной в ожидании знаков от партнера… бросил взгляд через плечо налево, потом направо и мгновенно исчез в узком проулке, будто подающий внезапно решил, что ему удастся с мячом в руках прорваться незамеченным мимо отбивающего. В общем, он привлек бы меньше внимания, если бы шествовал с флагами и оружейными залпами, но, по счастью, дело близилось к обеду и субботнему матчу по телевидению, небо было пасмурным и на улицах было пусто. И все же, прижавшись спиной к стене тред-юниона, он постоял, прислушиваясь, нет ли шагов. Но единственным долетевшим до него звуком был вой сирен на буйках да скрип голодного ветра, роющегося в отбросах. Довольный, Джо обошел здание, беззвучно вспрыгнул на дровяной ящик и подобрался к окну. Он оглядел сумрачные ряды складных стульев и осторожно приподнял оконное стекло на несколько дюймов. Сначала он попытался удобно устроиться под открытым окном, сдался и, спрыгнув вниз, поднял большой пень для колки дров. Тот шмякнулся с металлическим грохотом, открытое окно захлопнулось. Джо снова залез на ящик, опять открыл окно, подтолкнул под него пень и уселся ждать, поставив локти на колени и подперев подбородок руками. Он вздохнул и впервые за все это время задумался: во имя всего святого, зачем он это делает? И что он услышит нового, кроме того что они с Хэнком уже давным-давно знают? Зачем? И стоит ли беспокоиться о том, как сказать об этом Хэнку? Или о том, как Хэнк поступит? Хэнку просто надо собраться с силами и сказать им: «Ваша взяла», что — Джо был уверен — Хэнк и сделает. Потому что Хэнк знает, что ему придется им так сказать, когда они кончат психовать и трепать языками. И после того как все будет сделано и сказано, Хэнку все равно придется принимать решение, как бы ему это ни не нравилось, потому что такова его судьба. Так что же он тянет время? Я всегда говорю ему, что наша судьба — принимать свою судьбу, и лучше всего принимать ее со стороны, чтобы успеть разглядеть ее, а заодно и бутсу, которая ее нам подает. И Хэнку такая судьба вполне может понравиться, вполне, точно так же, как ему иногда нравится доить корову. Разве я не повторял ему это по тысяче раз на дню? Будь радостен и счастлив, и крутись, и люби каждый клочок этой жизни, даже если он такой мерзкий, как этот. Я, конечно, не надеюсь, что ты познаешь живого Спасителя, как я, но ты ведь знаешь, что творится здесь, на земле, потому что я вижу по твоим глазам, что ты уже научился видеть. Так как же так, если ты знал, что будет дальше, и уже знал, как тебе придется поступать, почему ты не прекратил все эти мучения, не бросился навстречу грядущему и не сделал того, что должно было быть сделано?.. Но и тогда я ничего не понимаю. А может, неспособность броситься навстречу тому, что грядет, — тоже часть судьбы, которую он должен принимать? Я припоминаю, что однажды чуть было не случилось, когда нам было шестнадцать или семнадцать и он решил пойти навстречу тому, что он уже видел, а не дожидаться, когда оно само подползет. Семнадцать. Это были первые дни нашего выпускного класса. Мы подъехали и оставили его мотоцикл перед лестницей, где все всегда околачивались в ожидании звонка. Парни в сине-белых свитерах из толстой шерсти, покрытых инициалами, цифрами, значками, эмблемами золотых мячей и всякими украшениями, которые можно вышить или приколоть. Когда они стоят так, прислонившись, то похожи на генералов какой-нибудь армии увальней. И новичок тоже стоит на ступеньках, как гостящий генерал, в желто-красном свитере, украшенном всего лишь одной вещицей, всего лишь одной, — парой крохотных медных боксерских перчаток. В Ваконде нет бокса, и вот он стоит со своим украшением. На Хэнке нет свитера. Он говорит, что его от него тошнит. И этот парень, Виланд, машет Хэнку рукой, такой дешевый жест, который он подсмотрел в «Лайфе». Мне они не машут. Они вообще не понимают, почему Хэнк со мной возится. Парень машет. «Что скажешь, Хэнк?» — «Ничего особенного, Гай». — «Посмотри-ка эту шину, спустила, а?» — «Возможно, Гай». — «О-о-о, так дело не пойдет. Как провел лето, Хэнк? Как? Попробовал? Видишь, спущена… клянусь, была спущена, Хэнк, о-о-о, пощупай ее; спорю, ты все лето ничем не занимался, кроме как… ну ты и эта твоя потаскушка мачеха…» Хэнк смотрит в глаза Гаю и улыбается. Спокойная такая улыбка, без всякого там бешенства или угрозы. По правде говоря, даже просительная улыбка, чтобы Гай кончал, потому что он — Хэнк — устал драться из-за этого все лето. Мягкая и просительная. Но какой бы просительной она ни была, в ней таится достаточно угрозы, чтобы намертво заткнуть Гая Виланда. И Гай линяет. Минуту все молчат, и Хэнк снова улыбается, словно ему так неловко, что он сейчас умрет, и тут внезапно этот новичок выходит вперед и встает на место Гая. «Так это ты — Хэнк Стампер?» И тоже улыбается, как в вестернах. Хэнк поднимает голову и отвечает «да», тоже как в вестернах. «Да», — отвечает Хэнк, а я говорю себе, что в это самое мгновение он уже понимает, что будет дальше. И Хэнк улыбается новичку. И улыбка у него такая же усталая, застенчивая и просительная, как и до того. Мы стоим вокруг. За нами, на площадке, занимается спортивная команда школы. Гай подходит сзади и говорит Хэнку, что это Томми Остерхаус из Ливана. Хэнк пожимает ему руку. «Как жизнь, Томми?» — «Вполне сносно; а как ты?» — «Знаешь, Хэнк, Томми в прошлом году стал чемпионом округа». — «Ты не шутишь, Гай, это правда?» — «Точно, так что теперь ты да Сайрес Лейман, Лорд, Ивенрайт, я и Томми как следует окопаемся на поле, а?» Я прислоняюсь к мотоциклу и слушаю, как они говорят о футболе, и вижу, как Томми Остерхаус посматривает на руки Хэнка. При распасовке мяча с площадки доносятся вопли болельщиков: «Два-четыре-восемь-шесть, кто сильнее всех здесь есть?» Я жду и наблюдаю за тем, как все тоже ждут. Некоторое время они еще треплются о том о сем, потом Гай откашливается и наконец подбирается к делу. «Ты знаешь, Хэнк, что Томми еще и боксер отличный?» — «Без шуток, Томми, неужто?» — «Боксирую помаленьку, Хэнк». — «Ну, чтобы завоевать такую медаль, надо здорово уметь, Томми». — «Да, Хэнк, я занимаюсь время от времени… у нас была команда в Ливане». — «А Томми был капитаном, Хэнк». — «А вы, ребята, не занимаетесь боксом?» — «Не положено, Томми». — «А знаешь, Хэнк, Томми стал чемпионом штата, и которым? — третьим на чемпионате Северо-Запада „Золотые перчатки“!» — «Всего лишь третьим, Гай; здорово пришлось попотеть, когда я встречался с армейскими ребятами из форта Льюис». — «А знаешь, Хэнк, Томми набрал сто шестьдесят семь очков в прошлом году в Корвалисе на соревнованиях штата по борьбе». — «Да, кажется, ты мне уже говорил об этом, Гай». — «О Господи, да мы в этом сезоне разбросаем „Маршфилд“, как бумажных кукол. Чемпион по боксу! — Гай берет Томми за рукав. — И чемпион по борьбе! — Он берет за рукав Хэнка и соединяет их руки. — Могу поспорить!» «А теперь разойдитесь по своим углам и начинайте!» — рвется у меня с языка. Но я бросаю взгляд на Хэнка и предпочитаю промолчать, я вижу его лицо и умолкаю. Потому что я знаю этот взгляд. Скулы, растянутые в улыбке, побелели по краям, словно мышцы высосали из них всю кровь. Я знаю этот взгляд и поэтому предпочитаю не встречать. Хэнк смотрит с этой улыбкой на Томми; он уже все проиграл в уме — первые небрежные фразы, и тычки в коридоре, и грязную площадку, и последнее оскорбление, до того самого момента, когда он знает, что начнется, когда все знают, что начнется. И Хэнк пытается покончить с этим. Потому что он устал после целого лета драк и насмешек, его уже тошнит от всего этого, и он с радостью без этого обойдется. Он улыбается Томми, и я вижу, как мышцы на его шее уже начинают подтягивать за собой руки. На мгновение Томми отвлекают эти тупые девицы «два-четыре-восемь-шесть», и он поворачивается, даже не догадываясь, что драка, которую он планировал устроить недели через три-четыре, уже здесь и не нуждается ни в каких подготовительных мероприятиях. А я стою и смотрю, как мышцы поднимают руки Хэнка, словно тросы десятого номера бревно на грузовик. И только я в полной мере знаю, что это значит. Я знаю, как силен Хэнк. Он может держать обоюдоострый топор на вытянутой руке восемь минут и тридцать шесть секунд. Максимум, который я видел, — четырнадцать, и то это был такелажник тридцати пяти лет, здоровый как медведь. Генри говорит, что Хэнк такой жутко сильный из-за того, что его настоящая мать ела слишком много серы, когда носила его, и это каким-то странным образом повлияло на его мышечные ткани. Хэнк только ухмыляется, когда Генри так говорит, и замечает, что это вполне возможно. Хотя я думаю иначе. Я думаю, все не так-то просто. Потому что Хэнк только тогда установил этот рекорд восемь тридцать шесть, когда дядя Аарон начал подшучивать над ним и говорить, что он знает в Вашингтоне одного молодца, который держит так топор восемь минут. Тогда-то Хэнк и сделал это. Восемь тридцать шесть по секундомеру. И без всякой серы, так что дело не в ней. Из-за чего бы там это ни было, но я знаю, что он жутко сильный и что, если он сейчас врежет Томми Остерхаусу, пока тот смотрит на болельщиков, он размозжит его, как мул, лягающий дыню, но я ничего не говорю, хотя время еще есть. Наверное, я не пытаюсь прекратить это, потому что тоже устал, просто от смотрения на это, на то, как Хэнку приходится возиться со всем этим дерьмом. Потому что тогда я еще не принимал своей судьбы и не получал от нее удовольствия. В общем, я ничего не говорю. Короче, если бы не звонок, зазвонивший именно в это мгновение, Хэнк наверняка врезал бы Томми и снес бы ему череп, как спелую дыню. Хэнк тоже чувствует, как близко он подошел к этому. И как только звучит звонок, плечи его опускаются, и он смотрит на меня. Руки у него дрожат. Мы идем в класс, и во время ленча он мне ничего не говорит. Когда я подхожу, он стоит у фонтанчика в кафетерии, глядя на то, как из него струится вода. «Не хочешь встать в очередь за жрачкой? Я собираюсь смыться, Джоби. Сможешь сам добраться до дому?» — «Хэнк, ты…» — «Или, смотри, я могу оставить тебе мотоцикл, а сам добраться на попутке, если ты…» — «Хэнк, мне плевать на мотоцикл, но ты…» — «Ты что, не видел, что было утром? Не видел, что чуть было не произошло? Черт, я не знаю, что со мной такое». — «Хэнк, послушай». — «Нет, Джо, я не понимаю, что такое… я словно пьян». — «Хэнк, послушай». — «Я бы размазал его, Джоби, ты понимаешь?» — «Хэнк, послушай! Послушай! Ну послушай!» Он стоит передо мной, но я не могу сказать ему то, что собирался. Это было в первый раз, когда я пришел в школу со своим новым лицом — я изменился внешне, но внутрь это еще не просочилось. Поэтому я не мог найти слов, чтобы объяснить ему. А может, я тогда еще не знал. Но я не мог ему сказать: «Послушай, Хэнк, может, там кто-нибудь и верит, что Иисус есть Христос и рожден от Господа и все, кто любит его, — от его плоти. Может, когда-нибудь утренние звезды и запоют хором, и все сыновья Господа возликуют, может, когда-нибудь волк и будет делить кров с ягненком, а леопард станет смирным, как дитя, и может, все перекуют свои мечи на орала, а пики — в рыболовные крючки и всякое там такое, но до этого времени ты должен принимать то, что добрый Господь присудил тебе, и делать то, что он назначил тебе, да еще и с кайфом!» Знал ли я это тогда? Может быть. Может, в самой глубине души. Но я не знал, как это сказать ему. Поэтому единственное, на что я был способен, это повторять: «Послушай, Хэнкус, ну послушай, Хэнк» — а он смотрел, как струится вода. И вот он идет домой и на следующий день не появляется, и через день тоже, и тогда тренер Левеллин спрашивает на занятиях, куда делась наша звезда, и я говорю ему, что Хэнк нездоров, а Гай Виланд намекает, что Хэнк скоро вообще не будет вылезать из постели, к тому же не своей, и все смеются, кроме тренера. После занятий, вместо того чтобы идти пешком в мотель, где мы с папой живем в это время, я сажусь на автобус. Автобус идет мимо мотеля, но мне не хочется выходить там. Когда мы проезжаем мимо, через кухонное окно я вижу своего отца: голова закинута к лампе, зубы поблескивают как ртуть — он чему-то смеется, чего я не вижу, с кем он там на этот раз — одному Богу известно. Но это заставляет меня задуматься. Посеешь ветер — пожнешь бурю. Этого не избежать ни папе, ни мне, ни даже Хэнку, а уж он с этой женщиной довольно посеял ветра, не задумываясь над тем, как будет его пожинать. Может, ему это сказать? Я стою на берегу и ору до тех пор, пока в сарае не показывается свет и Хэнк не направляется в моторке ко мне. «Вот те на, это ты, Джоби?» — «Ага, приехал взглянуть, умер ты или что». — «Нет, черт побери, я тут занимаюсь делами, пока Генри поехал в Такому подписывать контракт на лес». — «Хэнк, тренер Левеллин спрашивал…» — «Да, я так и знал, что он спросит». — «Я сказал ему, что ты болен». — «А что ты сказал Томми Остерхаусу? А?» — «Ничего». Он наклоняется, поднимает пригоршню голышей и принимается швырять их в воду, один за другим, в темноту. Там, в доме, вспыхивает свет. Я тоже поднимаю несколько камешков и присоединяюсь к нему. Я собирался поговорить с ним, но, уже сходя с автобуса, я знал, что нам не удастся поговорить, потому что мы никогда с ним не разговаривали. Нам никогда не удавалось поговорить. Может, потому, что нам никогда этого не было надо. Мы росли вместе и без того знали, что происходит. Хэнк знает, что я приехал сказать ему, что он может возвращаться в школу и жить дальше, потому что все равно рано или поздно он и Томми Остерхаус должны подраться. И я знаю, что он уже отвечает: «Само собой, но ты же видел в тот день, что „рано“ никак не получилось, а мне уже надоело хлебать все это дерьмо в ожидании „поздно“. И меня не волнует эта драка». Зато меня волнует. «Я хочу сказать, мне наплевать, кто сколько нанесет ударов и кто сколько получит, меня волнует другое: почему, черт побери, я всегда должен драться — не с одним, так с другим!» (И всегда будешь, Хэнк, отныне, и впредь, и до второго пришествия, так что лучше тебе принять то, что ты и так уже знаешь, и даже постараться найти в этом что-нибудь приятное. Всегда будешь — с Томми Остерхаусом, Флойдом Ивенрайтом или Бигги Ньютоном, с разваливающейся лебедкой, лесными зарослями или рекой, потому что это — твоя судьба, и ты знаешь это. И к тому же она предполагает, что ты должен драться по правилам, потому что, если бы ты врезал Томми Остерхаусу, когда он пялился на девчонок, ты бы попросту убил его без всяких на то причин.) Но я ничего не говорю. Мы еще некоторое время кидаем камешки, после чего он отвозит меня на мотоцикле домой. На следующий день он в школе. После занятий он достает свой спортивный костюм, и мы идем на поле и садимся на землю, пока тренер Левеллин в десятый раз рассказывает нам, как он учился в колледже. Похоже, Хэнк не слушает. Устав от болтовни Левеллина, он выковыривает палкой землю из протекторов. Все остальные слушают о том, какие мы хорошие молодые люди и что он должен гордиться нами, как мы там ни сыграем в этом сезоне — выиграем, проиграем или сведем вничью, потому что мы все равно покажем хорошую игру, заслужив славу школе Ваконды. Я вижу Томми Остерхауса, который слышит это впервые и сидит с открытым ртом, словно на вкус пробуя каждое слово и кивая всякий раз, когда тренер говорит что-нибудь такое, что ему особенно нравится. Хэнк кончает ковыряться в протекторах и отбрасывает палку. Потом он поворачивается и тоже замечает, с каким видом слушает Томми. — Парни, — говорит тренер, — парни… Я хочу, чтобы вы всегда помнили: вы мне как сыновья. Выигрываете вы, проигрываете или играете всухую. Я люблю вас. Я люблю вас, мальчики, как сыновей. И я хочу, чтобы вы помнили то, что сказал вам старый футболист. «Земля обетованная». Вспомните это стихотворение! Вспомните! И он закрывает свои опухшие глаза, словно собирается молиться. Все молчат. Когда он начинает говорить, то напоминает слепого брата Брата Уолкера, Брата Леонарда Провидца. — Запомните это, парни, — повторяет тренер, — запомните:
Эксцентричный диабетик — бывший профессор анатомии, а ныне владелец странной лавки раритетов, расположенной на прибрежном шоссе неподалеку от Ридспорта, — вместо запрещенных спиртных напитков употребляет серовато-синенькие, трупно-голубенькие ягодки, которые собирает в жутких тенистых зарослях, окружающих его магазинчик… «Коктейль из белладонны, — успокаивает он своих взволнованных друзей, употребляющих пиво. — Для кого-то яд, для кого-то — кайф». Тедди, владелец «Пенька» и по совместительству бармен, может, и поспорил бы с экс-профессором о вкусах, зато первым в Ваконде согласился бы с его основополагающим принципом. Ибо самые суровые дни обитателей города становились для Тедди самыми благодатными, самые темные вечера — самыми яркими. Разочарование толпы в вечер Хэллоуина поглотило выпивки гораздо больше, чем если бы Биг Ньютон оторвал голову Хэнку Стамперу… И точно так же дождь, принесший на следующее утро потоки отчаяния забастовщикам, для Тедди звучал звонкой радостной капелью. Совсем другие реакции вызвал дождь у Флойда Ивенрайта. «Боже, Боже, Боже мой!» В воскресенье он проснулся поздно, с тяжелым похмельем, с опаской размышляя о влиянии вчерашнего пива на собственный желудок. «Вы только взгляните — вот и он. Грязный сукин дождь! А что это такое мне снилось? Что-то ужасное…» — В этой земле человек гниет как труп, — так отозвался на дождь Джонатан Дрэгер, выглянув из окна гостиницы на Главной улице и увидев бегущие по ней черные потоки воды в дюйм глубиной. — Дождь, — только и вымолвил Тедди, глядя сквозь кружевные занавески на низвергающиеся небеса. — Дождь. Всю бурную ночь катились тучи с океана — они двигались угрюмыми толпами, разъяренные столь долгим вынужденным ожиданием, полные мрачной решимости с лихвой расквитаться за упущенное время. По ходу проливаясь дождем, они плыли над пляжами и городом, двигаясь к фермам и холмам, и наконец начинали громоздиться вдоль стены прибрежных гор, по инерции тяжело вползая друг на друга. Всю ночь напролет. Некоторым удавалось перевалить через горные хребты, и они, перегруженные дождем, обрушивались в долину Вилламетт, но большинство, вся эта груда, собранная и пригнанная сюда с далеких океанских просторов, грузно откатывалась назад, навстречу новым хлопьям туч. И, сталкиваясь, они взрывались и обрушивались на город. Гарнизоны осоки, пикетирующие подножия дюн, были наголову разбиты авангардом туч и теперь лежали поверженные; упавшие зеленые стрелы травы лишь указывали направление обрушившейся на них атаки, но к серому рассвету все уже было закончено. К рассвету с дюн в океан бежали потоки воды, дочиста смывая с пляжей весь летний мусор. Кучки прибрежных деревьев гнулись под порывами ветра, дующего с океана, — рощицы задушенных кедров и елей, скрючившихся и парализованных ужасом, застыли, словно увидев в свете молнии страшный лик Медузы Горгоны. К полудню этого первого ноябрьского дня маленькие короткохвостые мыши, обитавшие в корнях этих деревьев, повылазив из своих нор, впервые на памяти местных жителей, начали Великий Исход к Востоку, к возвышенности, опасаясь, что такой потоп почти наверняка зальет их жилища… — Боже, Боже мой, мыши уходят из своих нор. Что-то нас ждет дальше, — так отнесся Ивенрайт к этой миграции. — Грызуны перебираются зимовать на городские помойки, — задумчиво определил Дрэгер и записал в свою записную книжку: «Человек Познается по Мышам, Кормящимся у Него». — Пожалуй, в это воскресенье лучше пораньше открыть, — решает Тедди и спешит в ванную взглянуть в зеркало, надо ли побриться. У причала старые скандинавские рыбаки смотрят на перекатывающиеся над головами черные тучи и укрепляют лодки дополнительными перлинями. Индеанка Дженни в своей хижине, растопив на плите смолу, воск и старый гребешок, замазывает потеки на потолке, заталкивая эту клейкую массу в трещины и дыры своим широким заскорузлым пальцем и напевая что-то невнятное под одинокое дребезжание дождя. Люди на Главной улице перебегают из укрытия в укрытие, с опущенными головами минуя лужи и изрыгающие фонтаны брызг водостоки. Движения их так же суетливы и безумны, как и у мышей, бегущих из своих нор; старейшие обитатели Ваконды, самые непоколебимые лесорубы, обычно гордые своим стоическим приятием любой погоды, — «Сколько ни льет, мне еще ни разу не удавалось вымокнуть по-настоящему», — ветераны, прославившиеся своей выносливостью к легендарным дождям прошлого, — даже они поколеблены внезапностью и яростной решительностью этого первого дождя. — Льет, как моча из коровы, — делятся они своими соображениями друг с другом. — Как из десяти коров. Как из доброй сотни! — перекликаются они, перебегая из парадной в парадную. — Говорят, такого еще не было, — заверяют они друг друга в «Пеньке», сидя за кружками с пивом. — Рекорд. Однако к вечеру радио у Тедди сообщило о количестве выпавших осадков. «Четыре дюйма с полуночи». Ничего необычного в этом вовсе не было. «Всего четыре дюйма? Это, конечно, тоже немало, но если судить по тому, как он льет, можно было бы ожидать не четыре, а целую сотню!» — Всего лишь четыре дюйма, — саркастически замечает про себя Тедди, — каких-то крохотных четыре дюйма. — Я думаю, это ошибка, — задумчиво отмечает Ивенрайт. — Откуда эти ослы из береговой охраны берут такую чушь? Не иначе, как с потолка. Суки! Да в канаве за моим домом вода уже к полудню поднялась на фут! И почему эти ослы считают, что умеют измерять уровень воды лучше других? «Четыре дюйма дождевой воды, — притворно улыбается Тедди, — и страх, прятавшийся все лето, сегодня вырвется и расцветет. — Он бесшумно плавает по сумрачным закоулкам бара, как толстенький водяной паучок, в белом переднике и рубашке, черных брючках и остроносых ботиночках. — …Расцветет всеми своими красками и причудливыми формами — укрепляя свою паутину подобострастной услужливостью. — Но все его оттенки и все формы произрастают из одного и того же семени страха… — Его маленький темный ротик раздвинут в привычной улыбке, черные глазки подмечают все происходящее в его владениях: вот кто-то теребит кнопку возврата монет на музыкальном автомате, троица в глубине гасит о стол сигареты, походки тяжелеют, языки ворочаются все с большим трудом… все видит, кроме поверхности стойки да ряда стаканов, которые неустанно протирает. — И семя это есть во всех нас. Оно во мне, и во Флойде Ивенрайте, и в Лесе Гиббонсе. Но я отличаюсь от них. Я знаю, что его цветение не вызвано дождем. Его цветение вызывает лишь глупость. А местная почва хорошо удобрена глупостью». Тедди считает себя специалистом по страху и глупости; он много лет изучал их, никогда не испытывая недостатка в подопытных экземплярах. Он переводит взгляд на Джонатана Дрэгера — представителя юниона, вызванного Ивенрайтом, чтобы помочь с этими забастовочными глупостями, — который, в легком синем плаще и шляпе, минует неоновую арку. Пока тот раздевается, Тедди следит за его уверенными, благополучными движениями. Он еще вчера вечером обратил на него внимание, когда тот со спокойным интересом наблюдал за дракой. Как и сам Тедди, а также, возможно, Хэнк Стампер, этот мистер Дрэгер отличался от остальных подопытных. В нем было что-то особенное, что выделяло его. Тедди и себя считал непохожим на остальных горожан, потому что, хотя он и носил в себе естественное зерно страха, как и прочие, у него хватало сообразительности и терпения, чтобы не дать ему расцвести. С другой стороны, Хэнк Стампер, он не был ни терпеливым, ни сообразительным, но по какой-то прихоти природы тоже был начисто лишен страха. И этот Дрэгер безусловно был из тех же, и даже более… — Добрый вечер, ребята, — обратился Дрэгер к сидящим за самым большим столом. — Погодка-то! Говорят, вода уже поднялась на четыре дюйма… — Откуда они это взяли? — вскипел Ивенрайт. — Эти четыре дюйма. Перед тем как ответить, Дрэгер вешает плащ и шляпу и аккуратно стряхивает с брюк капли дождя. — Из Метеорологической Службы Соединенных Штатов, Флойд, — объясняет он, удостаивая Ивенрайта понимающей улыбкой. — Он хитрый, этот мистер Дрэгер. И кажется, тоже сообразительный, и это, несомненно, выделяет его. Похоже, тоже лишен страха… — А почему ты спросил, Флойд? Ты считаешь, больше четырех дюймов? — …но и не только это. — Умп… — Ивенрайт пожимает плечами. Похмелье все еще не отпустило. И ему чертовски не нравится, как эта важная городская жопа реагирует на запутанность ситуации… — Я ничего не считаю, мистер Дрэгер. — Ну конечно. Я просто пошутил. Что же отличает его от всех этих безмозглых болванов, да и от меня с Хэнком Стампером? — Похоже, больше чем четыре дюйма, — отваживается агент по недвижимости. — А знаешь, в чем тут дело, Флойд? Хочешь, скажу? Это просто контраст, вот и все. Солнечные дни и хорошая погода, стоявшая до ноября, в каком-то смысле усыпили нас, понимаешь? И тут ба-бах — разверзлись хляби небесные! — Он откидывается на спинку кресла и издает свой легкий, вежливый ротарианский смешок. — Вот мы и забегали, как цыплята с отрезанными головами… Хо-хо-хо… — Смех, рассчитанный на то, чтобы согреть сердца всех присутствующих, а может, и улучшить положение с продажей земли. — Вот и все. Не о чем беспокоиться. А мы-то бегаем, кричим, что вот-вот потоп. Хо-хо-хо. — Все смеются, соглашаясь с его хитрым объяснением; конечно, все дело в неожиданности, внезапности… Потом смех стихает, и Тедди видит, как все с вопросительным видом поворачиваются к улыбающемуся Дрэгеру: — А вы как считаете, мистер Дрэгер? — Уверен, что так и есть, — заверяет их Дрэгер. (Я знаю, — наблюдает за ними Тедди, — все они боятся ночи и темноты…) — А я не уверен, что дело в этом, — внезапно произносит Ивенрайт, глядя на руки Дрэгера, лежащие на столе: кисти покоятся друг на друге, ногти чистые, кутикулы ухожены — как две шикарные породистые собаки. Он переводит взгляд на свои руки, узловатые и уродливые, покрасневшие, с выпавшими, как после чесотки, волосами: «Да, у меня другое мнение». — Да? А как ты это можешь объяснить, Флойд? — Я знаю, эти, животные, они все боятся сил мрака; потому-то они и покупают себе телевизоры и «бьюики», мигающие красными и зелеными фарами… потому-то они и слетаются на мои неоновые огни. Как жуки на свет, на огонь. Любыми способами избавиться от темноты… — Правда, Флойд, что ты скрываешь? — Да, Флойд… Чудовищная сосредоточенность покрывает лицо Ивенрайта целым лабиринтом морщин. Да, он знает, в чем тут дело, черт побери, если ему только удастся это правильно выразить. Он думал об этом всю ночь. Дело гораздо серьезнее, чем простая неожиданность, и им есть о чем тревожиться. Всю ночь он пытался разобраться в своем ощущении — после того, как Хэнк Стампер исколошматил железного Ньютона до потери сознания, — лежа в кромешной тьме, еще полупьяный, он старался определить причину своей настойчивой и зловещей тревоги, разобрать предостережения, нашептываемые влажными холодными губами дождя, — что это? — и к полудню, когда он вылез из постели, ему удалось расшифровать их. — Смотрите, — начал он, старательно подбирая слова. — Этот дождь… и как он всех выбил из колеи — в нем гораздо больше, чем просто внезапная перемена погоды. Потому что для всех нас — людей, связанных с лесом, и других, которые тоже живут за счет него, — этот дождь все равно что атомная бомба. Он заставляет себя не смотреть на Дрэгера, облизывает губы и продолжает: — Для нас этот дождь все равно что торнадо или землетрясение. И выжить при нем нам будет так же трудно. — Не хочу их запугивать, но, черт побери, должны же они понимать… должен же он понять! — Задумайтесь на минутку, и вы поймете, о чем я. — Пора бы ему уже сообразить, что это не очередная вечеринка, на которых он привык посиживать, что-то марая в своей неразлучной записной книжке. — И вы поймете, почему я пытаюсь вас расшевелить, пока не поздно и все мы не погибли. Все отхлебывают из своих стаканов, чтобы укрепиться духом и подготовиться к зловещему заявлению Ивенрайта о всеобщей гибели. — Да, все они бегут из тьмы к свету. Одни быстрее, другие медленнее… — Но только Ивенрайт раскрывает рот, чтобы изложить свою мысль, дверь открывается и, словно актер на реплику, входит Лес Гиббонс. Все поворачиваются к Лесу и наблюдают за неуклюжим танцем, который он совершает, пытаясь отряхнуться от дождя. Ивенрайт раздраженно ворчит, но Лес не врубается: он колошматит насквозь вымокшей шляпой по ноге, испытывая явное удовольствие от всеобщего внимания к своей особе. — Там река, братцы, поднимается, без шуток! И как! Я сказал своей бабе, чтобы не ждала меня до утра, если так пойдет дальше. Так что, надеюсь, кто-нибудь меня приютит. А? Если мне не удастся вернуться? Досада на лице Ивенрайта исчезает, и, вдруг просияв, он видит новый поворот своего доказательства. — Ты на машине, Лес? Через мост? — Конечно нет! Какая машина после того, как я дал ее покататься деверю! Разбил он ее. Потому-то я и говорю, что еле перебрался: позвонил Стамперу и попросил, чтобы он перебросил меня на другой берег. И знаешь, сначала мне показалось, что этот сукин сын и не приедет. А потом он прислал вместо себя Джо Бена — вроде того, что он не может тратить время на меня. Ивенрайт предпринял еще одну попытку:
— Но ведь вчера кто-то отвозил тебя через мост, Лес… Отчего же ты ему не позвонил? — Отчего, отчего, да оттого, что это небезопасно, Флойд! У меня во дворе все смыло дочиста. Такого даже в сорок девятом не было. Поэтому, естественно, я засомневался — доеду ли от дома до моста. Времени-то у воды не было, чтобы впитаться, — сразу такой дождь после такой долгой засухи… — В том-то и дело! — Ивенрайт опускает оба кулака на стол с такой неожиданной силой, что Лес спотыкается о ножку стула. — Это-то я и пытался объяснить вам, парни… В этом-то все и дело! — Ну, клянусь Господом, сейчас вы врубитесь. — Вам, конечно, это неизвестно, мистер Дрэгер, но вы, ребята, знаете не хуже меня, что будет с иссушенной землей после этого проливного дождя! Что будет с трелевкой, да и со всем лесоповалом, если мы не закатаем рукава, и к тому же в темпе?! То есть если мы, в конце концов, не начнем что-нибудь делать! Он кивнул, давая им возможность поразмыслить над этим. Лес замер в неудобной позе, скованный ножками упавшего стула и страстью Ивенрайта. Он еще никогда не слышал, чтобы Флойд говорил так убедительно. Да и никто не слышал. Они смотрели на него в недоуменном молчании; прежде чем продолжить, он напряг лицевые мышцы, как это делают некоторые, перед тем как откашляться: — Потому что это не просто дождь, парни… это как начало казни. — Он встал и отошел от стола, потирая свою толстую шею. У стойки он повернулся. — Казнь! Чертов нож отрезает дорогу по эту сторону долины. Кто-нибудь хочет поспорить со мной на десять долларов, что после сегодняшней ночки Костоломный отрог еще не под водой? Никто не хочет прокатиться до него на грузовичке? Говорю вам, чертовы вы тугодумы, и снова повторяю: если мы не вернемся на склоны на этой самой неделе, на этой сукиной неделе — забастовка там, не забастовка, пикетирование — не пикетирование, — зарубите себе на носу, что всю зиму по понедельникам мы будем кататься в Юджин за карточками по безработице! Он поворачивается к ним спиной, чувствуя на себе их взгляды, а также то, что за всем этим наблюдает Дрэгер. Ну что ж, это должно их удовлетворить. Он ожидает, что Дрэгер как-то отреагирует, но вызванная его речью тишина затягивается. Плечи его поднимаются и опадают в тяжелом вздохе. Он снова потирает шею. И когда он снова поворачивается к ним лицом, на нем обвисают морщины, свидетельствующие об усталости и самопожертвовании. Тедди наблюдает за происходящим в зеркале — все, словно перепуганные насекомые, — Ивенрайт возвращается к столу… и больше всех испуган сам Ивенрайт. — Парни… я хочу сказать… вы же все знаете! Вы же знаете, о чем я говорю, что я, мать вашу растак, твержу вам уже целую неделю! И еще раньше я предупреждал их, мистер Дрэгер, я делился с ними своими подозрениями… И, как бы он ни старался выглядеть крутым и смелым, больше всего боится этих темных сил… сам, Ивенрайт. — До вчерашнего дня я держал все в тайне, дожидаясь, когда я буду уверен, когда получу копию… Самый перепуганный вид у Гиббонса, но он не такой глупый, чтобы на самом деле быть таким испуганным, как выглядит. — До вчерашнего дня вы, ребята, думали, что мы неплохо стоим. И несмотря на все мои улики против Стамперов, мне никак не удавалось вас расшевелить. Вы думали: «Подождем еще немного». Вы думали: «"Ваконда Пасифик" долго не продержится, им нужен лес. Им надо складировать его на просушку для весенних работ». Вы считали, что мы их взяли за горло, да? Потому что, вы считали, компания ничего не заработает, если у нее не будет продажного леса. Вы думали: «О'кей, пока солнце светит Хэнку Стамперу, пусть пользуется, нас это не касается. Живи и давай жить другим. Нельзя осуждать человека за то, что он честно зарабатывает свой трудовой доллар». Так вы думали, верно? — Он сделал паузу, чтобы осмотреть присутствующих; он надеялся, что Дрэгер обратил внимание на то, как все, один за другим, включая даже агента по недвижимости и его деверя, стыдливо опустили глаза. — Виллард Эгглстон — по соседству с Гиббонсом, он боится не меньше Флойда Ивенрайта, хотя на его лице и не написано такого смятения. — Да, сэр… «Нельзя осуждать человека за то, что он честно зарабатывает свой доллар», — так вы думали. — Флойд снова начинает опускаться на стул и тут же опять подскакивает: — Но в этом-то все и дело, черт побери! Все это время он не просто честно зарабатывал свои доллары! Все это время, пока он тут бегал, улыбался и пожимал нам руки, он резал нас без ножа, точно так же, как этот дождь теперь перерезал нам дороги! И все они болтают о дожде и дорогах, когда на самом деле все зависит от тьмы; стоит мне перерезать здесь провода — и все они тут же перемрут от страха… Теперь Ивенрайт приближался к кульминационной точке — он слегка присел, и голос у него стал нежным, как у Спенсера Треси, когда тот побуждал своих соплеменников к действию. — И я говорю вам, парни, запомните: если мы не уговорим этого упрямца, так его растак, чтобы он разорвал… свой незаконный контракт с «Ваконда Пасифик», если мы, как и собирались, не загоним этих толстожопых в угол своей забастовкой, если они не начнут бегать там кругами в своем Фриско и Лос-Анджелесе, так как им к весне будут нужны бревна и лес, если мы не сделаем этого в ближайшем будущем, пока дождь не размыл дороги так, что их уже будет не восстановить, можете или сказать своим бабам, чтобы они привыкали жить на государственные пятьдесят два сорок в неделю, или идти подыскивать себе другую работу! — Он с мрачной решимостью кивнул своим слушателям и наконец с торжествующим видом повернулся к стоящему в стороне стулу, где с непроницаемым видом режиссера на прослушивании восседал Дрэгер. — Разве вам так не кажется, Джонни? — Раскрасневшись от искренности и заливаясь потом от близости печи. — Разве вы иначе воспринимаете наше положение? Тедди смотрит. Дрэгер любезно улыбается, ничем не выдавая своего отношения к представлению. (Все они, кроме этого мистера Дрэгера.) Он задумчиво заглядывает в свою трубку. — Так что же ты предлагаешь, Флойд? (Этот мистер Дрэгер, он действительно отличается ото всех,) — Что ты предлагаешь, Флойд? — Пикет! Я предлагаю пикетировать их лесопилку. Давно надо было это сделать, но я хотел дождаться, пока вы сами дозреете. — А что мы выдвигаем в качестве претензии? — спрашивает Дрэгер. — По закону мы не имеем права… — К черту закон! — взрывается Ивенрайт, не настолько непроизвольно, насколько делает вид, но, черт возьми, уже пора погорячиться! — Провались он в тартарары! — Дрэгер, кажется, слегка удивлен этим всплеском и замирает, держа горящую спичку над своей трубкой. — Я хочу сказать, Джонатан, мы должны снова начать работать! — Да, конечно… — Значит, надо что-то делать. — Возможно… — Дрэгер слегка хмурится, раскуривая трубку. — Но, как бы там ни было, у вас найдутся желающие целый день стоять на улице при такой погоде? — Конечно! Лес! Артур, ты как? Ситкинсов здесь нет, но я гарантирую, что они согласятся. И я. — Но, прежде чем вы пуститесь в эту мокрую и противозаконную авантюру, я бы хотел, если мне будет позволено, предложить вам кое-что. — Господи Иисусе!.. — Как будто я не жду уже целую неделю, чтобы ты хоть как-то оправдал свою зарплату. — Конечно, мы с радостью выслушаем ваше предложение. — Почему бы сначала не поговорить с мистером Стампером? Может, никакого хождения под дождем и не потребуется. — Поговорить? С Хэнком Стампером? Вы же видели вчера, как разговаривают Стамперы, как чертовы людоеды… — Вчера я видел, как его спровоцировали задать урок хулигану; и то, как он поступил, отнюдь не поразило меня какой-то особенной неразумностью… — Неразумность — это то самое слово, Джонатан: разговаривать с Хэнком Стампером — все равно что общаться со столбом… Разве я не ходил к нему? И какие я услышал доводы? Динамит, который в меня запустили. — И все же я бы предпринял эту небольшую поездку вверх по реке и попросил бы его пересмотреть свою точку зрения. Ты и я, Флойд… — Вы и я? Разрази меня гром, чтобы я сегодня туда поехал!.. — Давай, Флойд, а то ребята подумают, что ты боишься выходить на улицу по вечерам… — Джонатан… вы не знаете. Во-первых, он живет на другом берегу реки, и туда нет дороги. — Разве мы не сможем взять в аренду лодку? — спрашивает Дрэгер, обращаясь ко всем присутствующим. — У мамы Ольсон, — поспешно отвечает Тедди, стараясь не встречаться с потемневшим взглядом Ивенрайта. — Мама Ольсон, за консервным заводом, сэр, она даст вам моторку. — Но там дождь, — стонет Ивенрайт. — Она и тент вам даст, — добавляет Тедди, сам несколько удивляясь обилию своих предложений. Он выскальзывает из-за стойки, чтобы поправить рычаг на платном телефоне. Он поднимает трубку и смущенно улыбается. — Вы можете позвонить ей прямо отсюда. Он видит, как Дрэгер благодарит его вежливым кивком и поднимается со стула. Тедди передает ему трубку, чуть ли не кланяясь. — Да. Хотя я еще не понимаю, в чем тут дело, но я чувствую, что этот мистер Дрэгер — не обычный человек. Он положительно умен и в высшей степени тонко чувствует. К тому же он может быть и бесстрашным. — Тедди отступает и замирает, сложив свои ручки под передничком и глядя на то, с каким уважительным молчанием все ждут, когда Дрэгер наберет номер и закажет разговор, как собаки, с немым повиновением ожидающие следующего шага своего хозяина. — Но и это не все, в нем есть нечто большее; да, он разительно отличается от других… (К утверждению, что яд для одного может оказаться кайфом для другого, следует добавить, что то же самое относится и к тому, что святой для одного может оказаться злом для другого и герой для одних может стать величайшей обузой для других. Так и Ивенрайту стало казаться, что герой, которого он так долго ждал для разрешения всех неприятностей со Стамперами, оказался всего лишь обузой, усугубившей неприятности. Вместе с Дрэгером он упрямо преодолевал течение в довольно утлой лодчонке с навесным мотором, который вызывал мало доверия. Дождь поутих и перешел в обычную зимнюю морось… не столько дождь, сколько мутный серо-голубой туман, который, вместо того чтобы опускаться на землю, лишь облизывает ее, вызывая глубокие патетические вздохи у растущих по берегам деревьев. Впрочем, довольно приятный звук. В нем не было ничего угрожающего. Старый добрый дождь, если и не приятный, то вполне приемлемый, — старая седая тетушка, приезжающая погостить каждую зиму и задерживающаяся до весны. С ней привыкаешь жить. Приучаешься мириться с некоторыми неудобствами и не раздражаться. Ты же знаешь, что она редко сердится и совсем не злобна, так что же горячиться, а если она слишком надоедлива, так надо научиться не обращать на нее внимания. Что и пытался сделать Ивенрайт, пока они с Дрэгером ехали в открытой лодке, взятой у мамы Ольсон. Ему удалось почти совсем не обращать внимания на морось и не горячиться по поводу влажного ветра, но, как он ни старался, ему не удавалось игнорировать поток, хлещущий ему на шею и заливающийся в штаны. Уже миновал час с тех пор, как они тронулись от причала у консервного завода к дому Стамперов, — вдвое больше, чем должна была бы занять вся дорога, а все потому, что он не проверил — прилив или отлив, чтобы поймать нужное течение. Ивенрайт скрючился у мотора, храня промозглое молчание; сначала он злился на Дрэгера, предложившего нанести мистеру Стамперу этот бессмысленный визит, а потом со всей яростью обрушился на самого себя не только за то, что не выяснил, куда течет река, но и за то,что настоял на аренде лодки, вместо того чтобы доехать на машине до гаража и погудеть Стамперу, чтобы тот их перевез. («Он может не приехать за нами, — объяснил он Дрэгеру, когда тот предложил добраться к Стамперам на машине, — а если и приедет, с этого негодяя станется не отвезти нас обратно», — прекрасно понимая, что Хэнк страшно обрадуется случаю оказать дружескую помощь и, скорей всего, будет сладким, сукин сын, как варенье!) И последней досталось маме Ольсон за то, что она выдала ему дырявое пончо, в котором он чуть не захлебнулся, уж не говоря о загубленной пачке сигарет. Едва различимый в темных сумерках, Дрэгер сидел на носу, перевернув трубку и не произнося ничего, что могло бы сделать поездку более приятной. (Да и когда вообще этот сукин сын сказал что-нибудь ценнее, чем «это надо обсудить». Меня уже тошнит от этого.) Каким образом Дрэгеру удалось вскарабкаться на самую вершину профсоюзного бизнеса, оставалось для Ивенрайта неразрешимой загадкой. Кроме внешности, в нем не было ничего. Мало того что он опоздал на неделю, за все свое пребывание в городе он не сделал ничего для бастующих — походил, покивал да поулыбался как придурок. (Разве что — смешно сказать! — все время что-то корябает в своей записной книжке.) Он не задал ни единого вопроса (но, как это ни смешно, такое ощущение, что все ответы у него уже записаны) ни о моральном состоянии участников столь длительной забастовки, ни об истощившемся забастовочном фонде, ни о чем, к чему подготовился Ивенрайт. (Как будто он считает, что он такой умный, что ему незачем снисходить с какими-либо вопросами до таких болванов, как мы.) Единственное, что Ивенрайт был вынужден поставить ему в заслугу (может, он считает, что мы должны целовать ему ноги только потому, что у него есть какой-нибудь дружок в Вашингтоне), это его спокойное и ненавязчивое поведение (…ну ничего, он еще увидит). К тому же Флойд не мог не восхищаться его умением ставить людей на место, доводя до их сведения, что он — начальник (надо бы и мне научиться), а они всего лишь жалкие исполнители (это — единственный способ добиться уважения и дисциплины от пачки идиотов). Так весь безмолвный путь по реке Ивенрайт кипел и мучился, преклонялся и ненавидел, надеясь, что Дрэгер произнесет что-нибудь, на что он, Флойд Ивенрайт, рявкнет, давая ему понять, что он его в грош не ставит и ему наплевать на него, даже если бы он был президентом всех Соединенных Штатов! Вдали в окнах дома показались огни. «Сука», — наконец промолвил Ивенрайт, так и не дождавшись вопроса и придав своему высказыванию всеобъемлющее, глобальное значение, после чего нервно тяжело сглотнул: он замерз, не ждал от встречи ничего хорошего и мечтал о сигарете у него чуть ли не катились слезы от запаха трубочного табака Дрэгера. Они привязали трос к маркеру причала и вступили в густой мрак, напоминавший Ивенрайту о фонарике, оставшемся лежать на переднем сиденье его машины. «Опять сука», — повторил Ивенрайт, но уже более спокойно. Дрэгер предложил покричать, чтобы кто-нибудь вышел из дома с фонарем, но Ивенрайт отверг это предложение: «Ну уж это вы меня не заставите делать, — и добавил шепотом: — К тому же, я думаю, они нам его не вынесут». Когда габаритные огни на лодке были погашены, а свет из кухонного окна скрылся за густой живой изгородью, тьма стала кромешной. Не успевали они зажечь спичку, как она тут же с шипением гасла, словно ее зажимали чьи-то мокрые пальцы; потеряв всякую надежду на свет, они вслепую принялись карабкаться по скользким крутым мосткам, прислушиваясь к шуму реки внизу. Ивенрайт шел первым, продвигаясь дюйм за дюймом с вытянутыми вперед руками. Оба молчали, словно им мешал разговаривать шорох дождя, пока Ивенрайт не врезался лбом в сваю; для него было настолько непостижимо, что какой-то невинный ночной объект мог проскользнуть между его рук, что он решил, будто его кто-то стукнул дубиной из засады. «Грязный негодяй!» — заорал он, пытаясь схватить своего невидимого противника, облаченного в мокрую холодную слизь и панцири морских уточек. «Ой!» — вскрикнул он снова излишне громко, и из-под дома выкатилось черное разъяренное облако безжалостно лающих и рычащих собак. «О Господи, — прошептал он, слыша, как невидимая свора, стуча когтями, тявкая, ворча и огрызаясь, несется к ним по мосткам. — Боже милосердный!» Он выпустил сваю и, в полном ужасе обхватив Дрэгера, прильнул к нему всем телом. — Боже, Боже, Боже мой! Вышедший с фонарем Джо Бен так и обнаружил их обнявшимися и покачивающимися под дождем, в окружении своры восторженных собак. — Нет, вы только посмотрите! — добродушно воскликнул Джо. — Это же Флойд Ивенрайт со своим, наверное, гостем. Заходите, ребята, в доме тепло. Ивенрайт глупо мигнул от резкого света, все более утверждаясь в своих самых пессимистических ожиданиях от этой экскурсии. — Не сомневайтесь! — снова закричал Джо. — Я не знаю, чем вы там занимаетесь, но в тепле все равно лучше. Дрэгер высвободился из объятий Ивенрайта и улыбнулся Джо. — Спасибо. Мы так и поступим. — Он принял приглашение с такой же любезностью, с какой оно было сделано. Вив принесла им в гостиную горячий кофе. Старик приправил его бурбоном и предложил сигары. Старшая дочурка Джо пододвинула им стулья поближе к печи, а Джо, вероятно, настолько опасался, как бы они не умерли, — «Чуть не окоченели, стояли обнявшись, пытаясь хоть как-то согреться», — что принес им целую кипу одеял. Ивенрайт отказался от всего и в полном молчании переживал унизительность этого издевательского гостеприимства. Дрэгера это совершенно не волновало: он взял и кофе и сигару, сделал комплимент Джо Бену относительно его очаровательных детей, похвалил сигары старого Генри и робко попросил Вив принести ему стакан теплой воды с разведенной в ней ложкой соды: «Для желудка». Покончив с содой, Дрэгер поинтересовался, нельзя ли ненадолго побеспокоить Хэнка Стампера — у них есть для него предложение. Джо сказал, что в данный момент Хэнк на берегу, проверяет фундамент. — Может, подождете его здесь? Он скоро вернется. Или хотите пойти и обсудить с ним это предложение под дождем? — Побойся Бога, Джо, — усмехнулась Вив. — Там же ужасно. Он скоро будет. Я могу его позвать… — Пожалуйста, не надо, миссис Стампер, — поднял руку Дрэгер. — Мы пойдем и поговорим с ним. — Ивенрайт, не веря своим ушам, раскрыл рот. — Я бы не хотел отрывать человека от дела. — Господи, Дрэгер, что вы говорите? — Флойд… — Но, Боже мой, здесь печка, а вы хотите идти и… — Флойд. Они отправились на улицу. Джо Бен в качестве провожатого размахивал фонарем с такой же бешеной скоростью, с какой произносил свой монолог о внезапном дожде, поднимающейся воде и о том, давно ли Флойд имел дело с динамитом. Они обогнули извилистую дорожку и увидели Хэнка в пончо, непромокаемых штанах и с фонарем в зубах, привязывающего бревно к чему-то похожему на железнодорожный рельс, — бревно недавно смыло, и надо было закрыть брешь, образовавшуюся в бесформенном укреплении. Половина лица у Хэнка была все еще распухшей и синей после драки, отклеившийся кусок пластыря никчемно свисал с пореза на подбородке. Ивенрайт представил Дрэгера, и Хэнк пожал ему руку. Ивенрайт замер, ожидая, что Дрэгер изложит цель их приезда, но тот отошел в сторону, и Флойд понял, что именно ему предоставляется обратиться к Хэнку с просьбой. Он сглотнул и начал. Хэнк вынул фонарь изо рта и стал слушать. — Постой-ка, правильно ли я тебя понял? — произнес он, когда Ивенрайт закончил. — Ты хочешь, чтобы я сейчас пошел домой, позвонил в «Ваконда Пасифик» и вежливо отказал в трех миллионах футов, которые я им нарубил, за что вы, ребята, из благодарности поможете мне сбыть их кому-нибудь другому? — Или, — предложил Дрэгер, — мы сами закупим у вас всю сделку. — Кто? Юнион? — И горожане. — Представляю себе. Но дело в том, мистер Дрэгер — и Флойд, ты это знаешь, — что я не могу это сделать. Я не один, чтобы распоряжаться. Дело принадлежит довольно большому числу людей. Ивенрайт принялся отвечать, но Дрэгер перебил его: — Подумайте, Хэнк. — Голос звучал безучастно, не выражая ни скрытой угрозы, ни стремления к достижению договоренности. — Масса людей в городе зависят от открытия лесопилки. — Да! — подхватил Ивенрайт. — Как я уже начал говорить, Хэнк, ты не можешь так поступить и продолжать считать себя христианином. От тебя зависит весь город. Весь город, твой родной город, ребята, с которыми ты вырос, играл в мяч… их жены и дети! Хэнк, я знаю тебя, парень; я же старина Флойд, помнишь? Я же знаю, что ты не какой-нибудь толстосум из Фриско или Лос-Анджелеса, кровосос, наживающийся за счет своих соотечественников. Я знаю: ты не допустишь, чтобы весь город — женщины, дети — голодал по твоей милости всю зиму. Хэнк опустил глаза, несколько раздосадованный риторикой Ивенрайта. — Они не будут голодать, — покачал он головой и улыбнулся. — Разве что кто-нибудь не сможет оплатить свой телевизор или… — Будь проклята твоя душа, Стампер!.. — Ивенрайт пропихнулся между Дрэгером и Хэнком. — Ты же видишь, в какой мы переделке. И мы не позволим тебе заставить нас жрать дерьмо. — Не знаю, Флойд. — Хэнк снова покачал головой, глядя на висящие концы троса, которым он обматывал бревно. Один из его пальцев кровоточил. — Я не знаю, что я могу сделать. У меня тоже обязательства, и нам тоже нелегко. — Хэнк, а не можете вы подождать и продать лес позже? — спросил Дрэгер. — После того, как завершится забастовка. — Воистину странный голос — должен был признать Ивенрайт, — безвкусный, невыразительный, словно ешь снег или пьешь дождевую воду… — Нет, мистер Дрэгер, не могу; разве Флойд не познакомил вас всех с собственными изысканиями? Я сам под дулом. По контракту доставка должна быть осуществлена ко Дню Благодарения — или мы их доставляем, или контракт расторгается. Если мы нарушаем сроки, цена понижается, и они будут платить нам по собственному усмотрению. А захотят, так и вообще не заплатят — заберут лес за неустойку. — Они не сделают этого. Ты прекрасно знаешь… — Могут, Флойд. — Никакой суд их не оправдает! — Могут. Откуда тебе знать? А даже если и нет, что я буду делать с двадцатью акрами леса, плавающего по реке? Наша скромная лесопилка, работая круглосуточно всю зиму, не обработает и четверти… а даже если и обработает, кому мы его продадим? — Продадите. — Флойд был уверен. — Как? Все крупные компании уже забиты строительными договорами до отказа. — Черт, Хэнк, ну подумай своей башкой. — Ивенрайта внезапно охватил энтузиазм. — Ты можешь продать его тем, кому собиралась продавать «Ваконда Пасифик». Понимаешь? Конечно. К весне им потребуется строительный материал, понимаешь, и тут ты! С «ВП» ты порываешь, леса, чтобы обеспечить договоры, у них не будет, и ты продаешь их подрядчикам свой в два раза дороже! Вот и все. — Торжествующе улыбаясь, он повернулся к Дрэгеру. — Как вы думаете, Джонни? Вот и ответ. Черт, как это я не подумал об этом раньше? Почему это я не подумал? Дрэгер предпочел пропустить этот вопрос мимо ушей. Хэнк заканчивает изучать свой порезанный палец и с видимым удовольствием переводит взгляд на восторженного Ивенрайта. — Вероятно, Флойд, ты не подумал об этом по той же причине, по которой сейчас не думаешь о том, что если я сейчас позволю «ВП» заработать на полную мощь, то они сами смогут обеспечить лесом свои контракты. — Что? — Понимаешь, Флойд? Ты не хочешь, чтобы я продавал лес «ВП», потому что тогда им самим придется его валить. Верно? И пилить собственный лес. Чтобы выполнить поставки по договорам. — Не понимаю, — нахмурился Ивенрайт, и ручеек воды, сбежав по носу, начал стекать вниз. — Ну, понимаешь, Флойд, — снова терпеливо начал Хэнк, — я не смогу продать лес покупателям «ВП», потому что если вы вернетесь на работу… — О Господи, неужели ты не понимаешь, Флойд? — не вытерпел Джо Бен. Весело поблескивая глазами, он вышел из темноты. — Неужели не понимаешь? Ну. Если мы разорвем свой контракт, чтобы его смогли заключить вы, тогда они сами смогут обеспечить поставки своим покупателям… — Что? Подожди минутку… Хэнк изо всех сил старается скрыть охватившее его веселье, чтобы оно не стало еще более очевидным. — Джо Бен говорит, Флойд, что если мы позволим вам, ребята, вернуться к работе, то мы лишимся собственного рынка. — Ага, Флойд, понимаешь? Если мы дадим вам валить их лес, тогда лес, который мы собираемся им продать… — Он делает вдох, чтобы попробовать еще раз сызнова, но вместо этого из него с фырканьем вырывается смех. — Черт бы вас побрал, — рычит Флойд. — …если мы позволим вам убедить нас не отдавать им наш лес, — такого рода беседы Джо Бен мог вести сутками, — и вы отдадите им свой лес… — К черту. — Флойд, ссутулившись, отвернулся от фонаря и сжал зубы. — Фиг с ним, Джо Бен. — Вы всегда сможете продать лес, — просто заметил Дрэгер. — Правильно! — схватился Ивенрайт за новую возможность, беря Хэнка за руку. — Поэтому я и говорю: к черту всю эту болтовню! Вы всегда сможете продать лес. — Может быть… — Черт побери, Хэнк, да будь же разумным… — Он делает глубокий вдох, готовясь к еще одной атаке, но Дрэгер его опережает: — Что нам сказать людям в городе? Хэнк отворачивается от Ивенрайта; что-то в голосе Дрэгера лишает всю ситуацию юмора. — Что мы должны сказать людям в городе? — повторяет Дрэгер. — Говорите что хотите. Я даже не понимаю… — Вы знаете, Хэнк, что «Ваконда Пасифик» принадлежит сан-францисской фирме? Вы отдаете себе отчет, что за прошлый год ваш округ был ограблен на девятьсот пятьдесят тысяч долларов? — Я не понимаю, какое отношение… — Это ваши друзья, Хэнк, ваши коллеги и соседи. Флойд сказал мне, что вы служили в Корее. — Голос у Дрэгера был спокоен. — Не думаете ли вы, что верность и преданность, проявленные вами за океаном, должны быть проявлены и здесь, на родине? Верность друзьям и соседям, когда им угрожает чужой враг? Верность… — Верность за-ради Бога… верность? — Да, Хэнк. Я думаю, вы понимаете, о чем я говорю. — Терпеливое спокойствие его голоса оказывало почти завораживающее действие. — Я говорю о коренной преданности, истинном патриотизме, беззаветной, чистосердечной привязанности, которая всегда хранится глубоко внутри нас; может, мы иногда о ней и забываем, но когда встречаем человеческое существо, нуждающееся в нашей помощи… — Послушайте… послушайте, мистер, — натянуто произнес Хэнк. Протиснувшись мимо Ивенрайта, он подносит фонарь к аккуратному лицу Дрэгера. — Привязанности у меня не меньше, чем у этого парня, впрочем как и преданности. Если бы мы имели дело с русскими, я бы боролся до последней капли крови. И если бы Орегон связался с Калифорнией, я бы бился за Орегон. Но если кто-то — Бигги Ньютон, или тред-юнион лесорубов, или еще кто-нибудь там — вступает в конфликт со мной, то я буду биться за себя! Я буду своим собственным патриотом. И мне наплевать, даже если он будет мне родным братом и будет размахивать американским флагом и распевать «Полосато-звездный наш». Дрэгер печально улыбнулся: — А как же самоотверженность — истинный признак патриота? Если вы правда так считаете, Хэнк, то это какой-то довольно мелкий патриотизм и довольно корыстная преданность… — Можете называть это как вам угодно, но я вижу это именно так. Если хотите, можете сказать моим добрым друзьям и соседям, что Хэнк Стампер бессердечен как камень. Можете передавать им, что они меня волнуют настолько же, насколько их волновал я, когда вчера валялся на полу в баре. Они смотрели друг другу в глаза. — Мы можем сказать им это, — печально улыбнулся Дрэгер, — но мы оба знаем, что это будет неправда. — Да, неправда! — взорвался Ивенрайт, выйдя из задумчивости. — Потому что, черт возьми, ты всегда сможешь продать лес! — Боже милосердный, да, Флойд! — Хэнк поворачивается к Ивенрайту с некоторым облегчением от того, что опять можно на кого-то прикрикнуть. — Конечно, я могу продать лес. Но проснись же наконец и подумай немного! — Он выхватывает фонарь у все еще смеющегося Джо Бена и направляет свет на бушующую внизу реку: темная вода крутится в луче света, и водоворот кажется каким-то плотным столбом. — Посмотри туда! Посмотри! Всего лишь после одного дня дождя! Ты думаешь, мы продержимся такую зиму? Я тебе скажу кое-что, Флойд, старый ты мой корешок, чтобы ты не зря съездил. От чего твое несчастное сердце, страдающее запором, возликует и запоет. Мы просто можем не успеть, тебе никогда это не приходило в голову? Нам еще надо сделать половину. За три недели, самых дерьмовых три недели для лесоповала; и заканчивать мы будем в государственном парке. Вручную! Как шестьдесят-семьдесят лет тому назад, потому что нам не позволят тащить туда тракторы и лебедки из боязни, как бы мы не повредили их чертовы зеленые насаждения. Три недели под проливным дождем, с примитивными методами работы — очень возможно, что мы не успеем. Но мы будем пахать изо всех сил, правда, Джоби? А вы, ребята, добро пожаловать, можете стоять и разглагольствовать о женщинах и детях, друзьях и соседях, о преданности и прочей параше, пока языки не отвалятся, о том, как вы лишитесь своих телевизоров этой зимой и что вы будете есть… но предупреждаю: если мы и дадим вам заработать на хлеб, то не из-за того, что я, Джо Бен или кто-нибудь еще намерен изображать из себя Санта-Клауса! Потому что я плевать хотел на своих друзей и соседей в этом городе так же, как и они на меня. — Он останавливается. Рана у него на губе снова открылась, и он слизывает кровь языком. Они стоят в шафрановом свете фонаря, не глядя друг на друга. — Пошли! — наконец произносит Дрэгер. И Флойд добавляет: — Да, обратно, туда, где еще есть братство между людьми. — И они начинают спускаться в темноте вниз по мосткам. За их спинами тут же раздается придушенный смех. «Разорвите ваш контракт, чтобы мы могли продать», — присоединяется к нему Хэнк. «Жирный петух, — произносит Джо Бен. — Посбивать бы с него спесь». — Ага, — соглашается Дрэгер, но мысли его уже где-то далеко. — Черт, — щелкает пальцами Ивенрайт, когда они добираются до лодки. — Надо было попросить его… — И обрывает себя:— Нет уж, дудки. — Что ты хотел попросить, Флойд? — Не важно. Ничего. — Ничего? — Дрэгер кажется веселым; похоже, настроение у него даже улучшилось. — Попросить его ни о чем? — Да. Я так и знал. Я знал, что говорить с ним все равно что со столбом. Незачем нам было ездить. Я правильно сказал: ни о чем не надо было его просить. Ивенрайт вслепую отвязывает трос окоченевшими пальцами и залезает в лодку. — Черт, — бормочет он, на ощупь пробираясь к корме. — Ну попросили бы: все равно больше чем «нет» он не может сказать. А может, назло и дал бы. Тогда, по крайней мере, был бы хоть какой-то толк… Дрэгер возвращается на свое прежнее место, на нос. — А от поездки был толк, Флойд, и безусловный. А что ты хотел попросить? — добавляет он после минутного размышления. — Курева! — Ивенрайт яростно дергает трос мотора. — Надо было хоть курева у них попросить. Он заводит мотор и, развернув лодку вниз по течению, со стоном обнаруживает, что уже начался прилив и ему опять придется бороться с рекой. Когда Тедди увидел Ивенрайта и Дрэгера, пересекающих улицу к «Пеньку», все посетители уже разошлись. Устроившись в своей норе среди разноцветных огней у витрины, он наблюдал, как они себя ведут, войдя в бар: Флойд чувствует себя неловко. Ивенрайт рассматривает свою вымокшую одежду, раздраженно подергиваясь. — Он изменился с тех пор, как вышел из лесов в мир белых Воротничков. — Как нахохлившийся цыпленок, которому не терпится почесаться между перышек. — Флойд приходил после работы мокрый и уставший, как животное, и ему было совершенно все равно, как он выглядит; глупое животное, но вполне домашнее… — Наконец он вздыхает и распускает ремень, чтобы мокрые брюки не резали ему живот… — А теперь он стал просто тупым. И испуганным. К естественной боязни темноты Флойд добавил еще одну, гораздо худшую: боязнь падения. — Сложив свои коротенькие ручки на животе, чтобы скрыть брюшко, которое неустанно увеличивалось с тех пор, как его избрали в мир белых воротничков, Ивенрайт снова вздохнул от возмущения и неудобства и, нахмурившись, взглянул на Дрэгера, который все еще аккуратно развешивал свой плащ. «Ну ладно, Джонатан, ладно». — И хуже всего, что он настолько глуп, что даже не понимает, что он не настолько высоко забрался, чтобы бояться падения. Дрэгер заканчивает возиться с плащом и принимается неторопливо отряхивать брюки; удовлетворившись, он подвигает стул и усаживается за стол, положив руки одну на другую. — Что «ладно»? — спрашивает он. — А вот этот Дрэгер занимает высокое положение — вид у него настолько же спокойный и аккуратный, насколько раздрызганный у Ивенрайта. — Так что «ладно», Флойд? — Почему же он не боится падения? — Что? А что бы мы там, на хрен, ни собирались делать, то и ладно! Я хочу сказать, я жду, Джонатан! Я уже неделю жду, чтобы вы наконец оправдали свое жалованье… Я ждал вчера, когда вы заявили, что сначала вам надо ознакомиться с положением, я ждал сегодня, когда вы предпринимали увеселительную поездку к Стамперам, а теперь я хочу знать, что вы собираетесь делать! Дрэгер полез во внутренний карман пиджака за табаком. — Надеюсь, ты продержишься, пока я набиваю трубку? — любезно поинтересовался он. — И закажу выпить. — Флойд закатил глаза и снова вздохнул. Тедди выскользнул из своего убежища и подошел к столу. — Я бы предпочел виски, — улыбнулся ему Дрэгер, — чтобы справиться с ознобом после нашей прогулки. А тебе, Флойд? — Ничего не надо, — ответил Ивенрайт. — Одно, — добавил Дрэгер, и Тедди растаял в мигающем свете. — Не боится ни темноты, ни падения… как будто ему известно что-то такое, чего мы не знаем. — Ну, Флойд, — Дрэгер раскурил трубку, — так чего же именно ты от меня ждешь? Ты так говоришь, словно ждешь, что я найму банду и поручу ей сжечь Стамперов дотла. — Он тихо рассмеялся. — На мой взгляд, не такая уж плохая мысль. Сжечь все его дело — лесопилку, грузовики и все остальное. — Ты все еще мыслишь в духе тридцатых годов, Флойд. С тех пор мы кое-чему научились. — Да? Хотелось бы знать чему. По крайней мере, в тридцатых они добивались результатов, эти старики… — Ну? Не уверен. По крайней мере, не желаемых результатов. Тактика этих стариков зачастую заставляла оппозицию лишь сжимать челюсти и затягивать узду еще туже; а вот и мы… — Он отодвинул руку, чтобы Тедди было удобнее поставить перед ним стакан. — Спасибо, и, Тедди, не принесете ли еще стаканчик воды? — Он снова повернулся к Ивенрайту и продолжил: — А в этом конкретном случае, Флойд, — если только я полностью не заблуждаюсь насчет Хэнка Стампера, — ничего хуже и придумать невозможно, как сжечь все его дело… — Он поднял стакан и, заглянув в его желтоватое содержимое, задумчиво улыбнулся: — Нет, хуже метода не придумаешь… — Не понимаю. — Не думаю. Ты же знаешь его лучше, чем я. Если он хочет идти на восток в то время, как ты хочешь, чтобы он шел на запад, неужели ты отправишься вслед за ним с кнутом, чтобы заставить его повернуть? Ивенрайт задумался и ударил по столу ладонью. — Так я и сделаю, клянусь Богом! Да! Даже если из-за этого… даже если из-за этого он будет поднимать шум… — И довольно-таки большой шум, не правда ли? Можешь быть уверен: шум получится продолжительным и стоить будет недешево. Даже если в итоге ты и победишь. Потому что очевидно, что этот человек не выносит физического противодействия. И он его хорошо умеет распознавать. Он ориентирован, как боксер. Если ты его ударяешь, то тут же получаешь ответный удар. — Ладно, ладно! Мне уже надоело слушать, что сделает Хэнк Стампер. Я хочу знать, что теперь собираетесь делать вы, если вы его так хорошо понимаете. Тедди ловко поставил стаканчик с водой перед Дрэгером и, незамеченный, отступил, не спуская с них глаз. — Если быть откровенным, Флойд, я думаю, нам надо просто подождать. — Что же такое он знает, чего мы не знаем? — Дрэгер ставит на стол свое виски. — К черту! — кричит Ивенрайт. — Мы уже слишком долго ждали! Боже мой, Дрэгер, неужели вы не понимаете? Неужели вы не слышали, что я говорил об этом дожде? Мы не можем больше ждать, иначе, черт побери, у нас вообще не будет работы, понимаете? На лице Ивенрайта появляется такое выражение, словно он сейчас расплачется от ярости и расстройства. Не нужно было связываться с таким человеком! — Что же это такое, мистер Дрэгер? — За все годы возни с пьяными такелажниками, ленивыми грузчиками и госприемщиками, которые обманывали как хотели, с начальством, которому нужно, чтобы было сделано вчера то, что физически невозможно было сделать и завтра. — В чем же вы так превосходите бедного глупого Флойда, мистер Дрэгер? — за все годы руководства этими сукиными детьми ему еще не доводилось встречаться с таким неразумным человеком! — Что же такое вы знаете? — По крайней мере, никому еще не удавалось доводить его до такого отчаяния. — Неужели вы не понимаете? — Может, все дело в обстановке: он ведь всегда решал все дела в лесах? Дрэгер отпил воды и поставил стаканчик на место. — Проблема с погодой мне ясна, Флойд; мне жаль, что я не могу ничего сделать; я понимаю, что вы, так сказать, приперты к стене… но когда я говорю — подождите, я имею в виду, чтобы вы воздержались от каких-либо действий, которые лишь усугубят упрямство мистера Стампера. — И сколько еще ждать? До весны? До лета? — До тех пор, пока мы не найдем способа объяснить ему, что его поведение наносит ущерб его друзьям. — Дрэгер вынимает из кармана шариковую ручку и принимается рассматривать ее кончик. — У Хэнка Стампера нет друзей, — бормочет Ивенрайт и продолжает насмешливо, пытаясь вернуться к своей обычной манере хозяина леса: — То есть у вас даже нет никакого плана, чтобы разрешить это? — Ну не совсем план, — отвечает Дрэгер. — В общем, пока нет. — Ждите и все, да? Вот так? Просто ждать? — Пока да, — отвечает Дрэгер, погруженный в собственные размышления. — Нет, ну вы только подумайте! Как будто мы не могли ждать без помощи выпускника колледжа, зарабатывающего на нас десять тысяч ежегодно… Что вы на это скажете? — Дрэгер никак не реагирует, и Ивенрайт продолжает: — Ну ладно, если вам все равно, то мы с ребятами возьмем кнут и заставим эту лошадь повернуть, куда нам надо, а вы пока можете ждать. — Прости? — поднимает голову Дрэгер. — Я сказал, что теперь мы с ребятами сами займемся этим делом. Просто и ясно. С нашим старым тупым, прямолинейным подходом. — То есть? — Для начала пикет. Что и надо было сделать с самого начала… — По закону вы не можете… — К черту закон! — оборвал его Ивенрайт, теряя всякое самообладание. — Вы что, думаете, Хэнк Стампер станет легавых вызывать? А даже если и вызовет, они явятся? А? — Он ощутил новую волну досады, но на этот раз закрыл глаза и сделал глубокий вдох, чтобы пригасить охвативший его приступ ярости; незачем показывать этому сукину сыну, что он уже из шкуры вон лезет. — Так что мы просто… завтра же и начнем… с пикетирования. — Незачем закипать… он им покажет, что Флойд Ивенрайт тоже может быть спокойным и бесстрастным, что бы, черт побери, ни происходило! — А потому посмотрим, что будет. Дрэгер взглянул на него, печально улыбаясь, и покачал головой. — Боюсь, мне нечего сказать… — Чтобы заставить меня ждать еще? Нет. — Он, в свою очередь, тоже покачал головой со всем спокойствием и самообладанием, на которые был способен. — Полагаю, нечего. — Да, сэр, с таким же самообладанием и ничуть не хуже… разве что в горле что-то першит, не иначе как эта чертова поездка. Дьявол! — Неужели ты думаешь, вы чего-нибудь добьетесь, кроме удовлетворения собственных низменных мстительных инстинктов? — поинтересовался Дрэгер. Ивенрайт откашливается. — Я думаю… — И принимается излагать сукину сыну (с полным самообладанием, естественно), что он думает, пока в недоумении не замирает, не в силах припомнить, что конкретно вкладывается в понятие «мстительный», — означает ли это слабый и недееспособный или сильный и крутой. — Я думаю, что… — И что он имеет в виду под «удовлетворением» — …в данных э-э… обстоятельствах… Но главное — он спокоен, никакой паники. Он закрывает глаза, глубоко вдыхает и испускает такой вздох, который, без сомнения, покажет всем заинтересованным лицам, как это все ему осточертело… Но посередине вздоха он вдруг ощущает это знакомое щекотание в горле: о нет! не здесь, не сейчас! Нельзя сейчас чихать, когда он только-только овладел положением! Он сжал губы и заскрипел зубами. Лицо его от самого мокрого воротника залилось краской, и на нем появилось выражение отчаяния… Не сейчас! Он терпеть не мог чихать в помещении. С самого детства Ивенрайт страдал чиханием такой силы, что люди оборачивались за квартал от него. И дело было не только в громкости. Помимо акустической мощи оно еще было и чрезвычайно содержательным по существу, создавалось такое ощущение, что он отрывается на мгновение от своих дел и на пределе голосовых связок кричит: хо… хо… ху… ийня! В лесах это громоподобное заявление неизменно вызывало смех и всеобщее веселье, отчасти даже питало его честолюбие. В лесах! Но почему-то в других обстоятельствах это вызывало иную реакцию. В церкви или на собрании, когда Флойд чувствовал, что чих на подходе, он начинал разрываться, не зная, что предпринять — не то чихнуть в надежде, что окружающие или не расслышат содержания, или извинят его, не то попытаться загнать его обратно в глотку. Естественно, у обоих выходов были свои недостатки. Странно, если бы было иначе. И сейчас он просто не знал, что предпринять: первую часть с «хо-хо» ему еще как-то удалось загнать внутрь, надув губы, зато вторая вырвалась отчетливо и громко с целым облаком слюней, которые, как туман, осели на всю поверхность стола. Не дойдя до бара, Тедди замер, чтобы взглянуть, как Дрэгер поведет себя в этой ситуации. Тот вопросительно взглянул на Ивенрайта, положил ручку в карман и, взяв салфетку, принялся аккуратно вытирать рукав своего пиджака. — Конечно, — добродушно заметил он, — у каждого человека есть свое собственное мнение, Флойд, — как будто ничего и не произошло. Тедди потрясенно кивнул и двинулся дальше. — Что это он такое изучил, что вдруг поставило его настолько выше всех остальных? — А Ивенрайт, утирая слезящийся глаз костяшкой большого пальца, мечтал лишь о том, как бы отсюда выбраться и поскорее оказаться дома, где одежда не будет ему так жать и можно чихать сколько угодно, не волнуясь о последствиях. — Послушай, Флойд. — Дрэгер отложил салфетку и вежливо ободряюще кивнул. — Надеюсь, ты понимаешь, что я искренне желаю, чтобы ты и ребята преуспели в своих прямолинейных методах. Потому что, между нами, больше всего на свете я хочу поскорее все уладить здесь и вернуться к себе на Юг, — поведал он интимным шепотом. — У меня здесь начался грибок. Но я уже заплатил за неделю вперед в гостинице, так что если ваша методика окажется не совсем успешной, я подожду… Это тебя устраивает? Ивенрайт кивнул. — Устраивает, — безучастно ответил он, уже не пытаясь вернуться к состоянию мрачной решимости. Несчастный чих словно истощил все его силы. Глаза у него слезились, и теперь он уже точно чувствовал озноб — глубоко в его легких что-то закипало, словно проснувшийся вулкан, — он хотел домой, в горячую ванну. Больше ему ничего не было нужно. Он больше не хотел спорить… — Да, хорошо, Дрэгер. И если, как вы считаете, наш подход не сработает, тогда мы обратимся к вам за помощью. — Ну ты только подожди до завтра, когда он очухается, тогда он покажет этим негодяям! Дрэгер поднимается, улыбаясь смотрит на подставку, на которой он что-то царапал, и достает из кармана бумажник. — Дождь все еще идет; у тебя здесь машина? Могу подкинуть тебя до дому… — Нет. Не надо. Я живу рядом. — Ты уверен? Это не составит никакого труда, правда. А вид у тебя такой, что… — Я уверен. — Ну хорошо. — Дрэгер надевает плащ и поднимает воротник. — Вероятно, завтра увидимся? — Вероятно. Если будут новости. До завтра. По дороге Дрэгер вручает Тедди доллар за выпивку и говорит, что сдачу тот может оставить себе. Ивенрайт ворчит «добр-ночи» и закрывает за собой дверь. Тедди возвращается к окну. Он видит, как они расходятся в разных направлениях с сияющими в свете неонов спинами. Когда они окончательно скрываются за стеной темного дождя, Тедди обходит бар, запирает дверь и опускает занавеску, на которой выведено: «Извините, закрыто». Он выключает три верхние тусклые лампы и большую часть неонов, оставляя лишь несколько для ночного освещения. В этом подводном сумраке он выключает игровой автомат, скороварку, булькающий музыкальный автомат, вытирает столы и опорожняет пепельницы в большую банку из-под кофе. Вернувшись к стойке, он развязывает передник и бросает его в мешок с грязным бельем, который помощник Вилларда Эгглстона заберет в понедельник утром. Вынув деньги из кассы, он присоединяет их к свертку, лежащему под лампой с абажуром из раковины, где они еще неделю будут дожидаться банковского дня. Потом нажимает кнопку под стойкой, которая включает охрану на всех дверях, окнах и решетках, и рассыпает вдоль бордюра тараканий яд. Он убавляет подачу масла в масляную батарею, так чтобы оно еле капало… И лишь после этого, оглядевшись и убедившись, что все дела на сегодня закончены, он подходит к столу, за которым они сидели, чтобы взглянуть, что Дрэгер написал на подставке. Подставки в «Пеньке» из гофрированной бумаги, украшенной силуэтом такелажника, только что отпилившего верхушку рангоута, которая начинает клониться вниз, а сам он, отпрянув, держится за веревку. Тедди подносит подставку к свету. Сначала он не замечает ничего особенного: дерево закрашено полосами, как шест в парикмахерской, — сколько раз он уже такое видел! — глаза такелажника замазаны и дорисована борода; наверху изображено нечто грубовато-продолговатое для обозначения туч… И лишь потом в нижнем углу Тедди замечает три строчки, написанные аккуратным, но таким мелким почерком, что он с трудом разбирает слова. «Тедди: боюсь, вы ошибочно налили мне бурбон „Де Люкс“ вместо „Харпера“. Я подумал, что должен обратить на это ваше внимание». Тедди, не мигая, потрясение смотрит на надпись: «Что это?» — пока глаза у него не начинают гореть от напряжения, а подставка в руке не начинает трястись, словно красный ветер пронесся через опустевший бар. Ивенрайт сидит дома в ванной на тюке одежды в трусах и майке в ожидании, когда ванна наполнится водой. Теперь, чтобы налить ванну горячей воды, требуются часы. Давно уже нужен новый водогрей. По правде говоря, — он вздыхает, оглядываясь, — им много чего нужно, даже бутылка «Викса»[2] и та пуста. Согласившись на работу в тред-юнионе, он много потерял в деньгах; зарплата даже близко не лежала по сравнению с тем, что платила «Ваконда Пасифик». Но разрази его гром, если он попытается совмещать работу в профсоюзе с лесом, как поступают многие. Много ли от этого пользы, что там, что здесь? А для него и то и другое слишком много значило. Он гордился, что в его крови была страсть и к тому и к другому, хотя стоила ему эта гордость довольно дорого. Его дед был большим человеком у истоков зарождения движения «Индустриальные Рабочие Мира». Он был лично знаком с Бигом Биллом Хейвудом — фотография их обоих висела у Флойда в спальне: два усача с большими белыми значками, приколотыми к гороховым пиджакам, — «Я — Нежеланный Гражданин“ — держат круглое изображение улыбающегося черного кота — символ саботажа. Его дед в прямом и в переносном смысле отдал свою жизнь этому движению: после многих лет организаторской деятельности, в 1916-м, он был убит в Ивреттской резне. Лишенная средств к существованию, его бабка со своим младшим сыном — отцом Флойда — вернулась к своей семье в Мичиган. Но сын мученика был не намерен оставаться в старом ручном Мичигане, когда вокруг бушевала борьба. Несколько месяцев спустя мальчик сбежал обратно в северные леса, чтобы продолжить дело, за которое умер отец. К двадцати одному году этот крепкий рыжеволосый парень по кличке Башка — из-за характерной черты Ивенрайтов, у которых голова без шеи покоилась прямо на тяжелых округлых плечах, — завоевал репутацию свирепейшего человека во всех лесах, и ярого лесоруба, способного пахать с рассвета до заката, и горячего поборника лейбористского движения, которым мог бы гордиться не только его отец, но и Биг Билл Хейвуд. К сорока одному году этот рыжий превратился в алкаша с гнилой печенью и надорванным сердцем, и уже никто на свете им не гордился. Организация скончалась, исчезла, раздавленная яростными столкновениями с Американской Федерацией Труда и Конгрессом Индустриальных Организаций, обвиненная в коммунизме (хотя они потратили больше сил на борьбу с «Красным Рассветом», чем со всеми остальными, вместе взятыми). Леса, которые любил Башка Ивенрайт, быстро заполнялись выхлопными газами, вытеснявшими чистый смолистый воздух, а неотесанные лесорубы, за которых он сражался, вытеснялись безбородыми юнцами, учившимися валить лес по учебникам, юнцами, которые не жевали табак, а курили и спали на белоснежном белье, считая, что так всегда и было. Ничего не оставалось, как жениться и закопать несбывшиеся мечты. Ивенрайт никогда не знал своего отца юным и твердолобым, хотя зачастую ему казалось, что тот был ему гораздо ближе, чем разваливающееся привидение, которое в поисках выпивки и смерти бродило среди обнищавших теней их трехкомнатной хижины во Флоренсе. Лишь иногда, когда отец возвращался с лесопилки, где он работал в котельной, в нем что-то просыпалось. Словно что-то поднимало старые воспоминания с самого дна его прошлого — какая-нибудь капиталистическая несправедливость, свидетелем которой он оказывался, вновь раздувала былое пламя, бушевавшее в нем, и в такие вечера он сидел на кухне, рассказывая юному Флойду, как было прежде и как они расправлялись с несправедливостью в те дни, когда воздух был еще чистым, а по лесу ходили настоящие борцы. Потом принимался дешевый ликер, обычно вызывавший молчание, а затем сон. Но в эти особые вечера за синими венозными решетками больной плоти просыпался спящий зилот, и Флойд лицезрел восставшего из тлена юного Башку Ивенрайта, который выглядывал из двух тюремных глазков и сотрясал синие прутья решетки, как разъяренный лев. — Слушай, малыш, — подводил итоги лев. — Есть толстозадые — это они и худосочные — это мы. Кто на чьей стороне — разобраться просто. Толстозадых мало, но им принадлежит весь мир. Худосочных нас миллионы, мы выращиваем хлеб и голодаем. Толстозадые, они считают, что им все сойдет с рук, потому что они лучше худосочных, потому что кто-нибудь там помер, оставил им деньги и теперь они могут платить худосочным, за что захотят. Их надо свергнуть, понимаешь? Им нужно показать, что мы так же важны, как и они! Потому что все едят один и тот же хлеб! Проще пареной репы! Потом он вскакивал и, покачиваясь, плясал, свирепо распевая:
Когда мой отец в сорок пятом демобилизовался из флота, мы переехали в «старый дом Джарнэгга» в долине Вилламетт — двухэтажное деревенское строение в тридцати милях от Юджина, где у папы была работа, в пятнадцатимилях от Кобурга, где я ходил в третий класс, и за добрый миллион световых лет от шоссе — ближайшего места, где встречались живые человеческие существа. Электричество было проведено лишь в кухню и гостиную, для освещения остальной части дома приходилось осуществлять всю длительную процедуру возжигания керосиновой лампы, которая считалась слишком опасной для третьеклассника, уже достаточно взрослого, для того чтобы спать в темноте. И моя спальня на втором этаже была воистину темной. Кромешно темной. Ночная глушь во мраке проливного дождя — тьма стояла такая, что было не важно, открыты у тебя глаза или закрыты. Ни малейшего проблеска света. Зато эта плотная тьма, как и вода, обладала фантастической звукопроводимостью для всевозможных неидентифицируемых шорохов, вздохов и скрипов. И вот, пролежав в первую ночь три или четыре часа с широко раскрытыми глазами в своей новой постели, я услышал один из таких звуков: что-то тяжелое, твердое и ужасное с грохотом носилось по коридору от стены к стене, неуклонно приближаясь к моей двери. Я приподнял голову и в панике уставился на дверь, представляя себе чудовищных раненых пауков или пьяных роботов… (Когда много лет спустя я познакомился с миром Эдгара Аллана По, я вспомнил это ощущение: да! так оно и было.) Я лежал, приподняв голову. Я не звал на помощь: мне казалось, что я лишился голоса, как это бывает, когда пытаешься позвать из глубин сна. И вдруг в мою комнату ворвался странный мигающий свет — краткие мгновенные вспышки чередовались с длинными и одинаковыми интервалами кромешного мрака. Дождь кончился, и тучи раздвинулись, пропуская в окно моей комнаты луч прожектора со взлетного поля для самолетов-распылителей (таинственный источник этого света я выследил несколькими неделями позднее); однако этот мигающий, как стробоскоп, луч дал мне возможность разгадать причину наводившего на меня ужас звука: мышь, похитив из кладовой большой грецкий орех, пыталась расколоть его о что-нибудь твердое. Орех то и дело выскальзывал из ее зубов, и она преследовала его вдоль стены, которая как резонатор усиливала звук. Так они и проделали весь путь от кладовки по коридору до открытой двери моей комнаты. Просто мышка, как я увидел в очередной вспышке света, маленькая старая полевка. Я вздохнул и уронил голову обратно на подушку: просто мышь, грызущая орех. Вот и все. Вот и все… Но что это за мигающий свет, порхающий как привидение вокруг дома в поисках входа?.. Что это за ужасный свет? Этот же ноябрьский дождь, который выгнал мышей из нор и прибил к земле осоку, поднял такую огромную стаю диких гусей, которую здесь вовек не видали. Их радостные, свободные голоса звенели всю ночь под баюкающий монотонный шум дождя и ветра. Буря подняла их с ручья Доусона, и теперь они перемещались к югу, днем кормясь на сжатых овсяных полях, а ночью совершая перелеты: еженощно их гортанные крики обрушивались на грязные городки, лежащие по их маршруту вдоль всего побережья. Но разбуженные этими криками жители слышали в них лишь насмешливый зловещий напев: «Зима пришла, зима пришла…», который повторялся снова и снова: «Зима пришла, зима пришла…» Виллард Эгглстон, лысый деверь агента по недвижимости, высунувшись из кассового окошечка, смотрит на мокрую, блестящую от огней рекламы кинотеатра улицу и замечает: «Могу поспорить, у гусей тоже есть свои особые тайны. Они выдают секреты тьмы, но, кроме меня, их никто не слышит». Когда до Ли случайно доносится призывный клич небольшой стаи, пролетающей над автофургоном, в котором он сидит, дожидаясь, когда Хэнк, Энди и Джо Бен закончат выжигать вырубку, этот звук заставляет его сделать следующее замечание в письме Питерсу, которое он пишет в найденной под сиденьем бухгалтерской книге: «Нас все время подгоняют бесчисленные намеки на то, что мы опаздываем, Питерс: природа разнообразно напоминает нам, что лучше поднажать, пока можно, так как лето не будет длиться вечно, миленькие, такого не бывает. Только что над моей головой пролетела стая гусей. „К югу, к югу! — кричат они. — Следуй за солнцем! Еще немного, и будет поздно“. И, слушая их, я чувствую, как меня охватывает паника…» И в Хэнке этот крик поднимает дюжину разнообразных мыслей, возбуждает десятки противоречивых чувств: зависть и сожаление, преклонение и горечь, вселяя в него неукротимое желание присоединиться к ним, освободиться, вырваться, улететь! Целая гамма чувств и мыслей, текущих, перемешивающихся друг с другом и вдруг распадающихся на разные ноты, как и звук, породивший их… В городах же гусиный крик «зима пришла» вызывает лишь ненависть. Ненависть и презрение испытывают люди в эти первые темные ноябрьские дни. Ибо неопровержимые свидетельства приближения зимы не такое уж радужное известие (а в Ваконде эта зима будет еще хуже предыдущей), а эти первые ноябрьские вечера всегда тяжелы, ибо они лишь первые предвестники сотен грядущих таких вечеров (да, но в этом году будет особенно круто, потому что у нас нет ни работы, ни денег, ни сбережений на долгие дождливые дни… здесь, в Ваконде)… Кому понравятся известия о такой перспективе? И зима действительно уже наступала. Вдоль всего побережья в эту первую ноябрьскую неделю, пока гуси шумными стаями мигрировали к югу, из-за океана накатывали еще более темные стаи туч. Набухнув над головами, они, как волны, разбивались о горную гряду и дождем откатывались обратно в океан… словно волны, словно скрюченные руки грязными пальцами бороздили из глубины землю. Руки кого-то, попавшего в капкан, твердо намеренные либо выбраться на поверхность, либо утянуть землю под воду. Руки, раскинувшиеся от пика Марии до Тилламука и Нахамиша по всему побережью и слепо царапающие своими пальцами землю, прокладывая кровоточащие водостоки на склонах. Эти ручьи сливались в более крупные потоки и еще более крупные, высыхавшие на все лето или сбегавшие в канавы, заросшие бодяком и бурьяном. Они сливались в Лосиный ручей и ручей Лорена, Дикий и Десятимильный ручьи: крутые, шумные, быстрые потоки с зигзагообразными руслами, похожими на карте на зубья пилы. Они обрушивались в Нэхалем, Сайлетц и Олси, в Умпкву и Ваконду Аугу, которые мчались к морю, как взмыленные лошади, неся круговерти желтой пены. «Зима пришла, — возвещали гуси, перелетая с речки на речку, минуя лежащие между ними города, — зима пришла». Как и в прошлом году (но в прошлом году всю вину за эту погоду мы могли взвалить на красных, испытывавших свои бомбы), как в позапрошлом (но тогда, если припомнить, во Флориде были такие ураганы, что дождей у нас выпало гораздо больше) и как тысячу лет тому назад, когда этих прибрежных городков еще и на свете не было. (Но тогда зимы зимами… а города городами… Говорю вам, в этом году в Ваконде все будет совсем не так!) Сидя в барах, обитатели этих городков запихивают табак за щеки, прочищают уши спичками и сдержанно, понимающе кивают друг другу, глядя, как прыгает по улицам дождь, и слушая, как кричат гуси. «Много дождя. Послушай этих крикунов там, наверху, — они-то знают. Это все спутники, которые правительство запускает в космос. Все от этого. Все равно что палить из пушки по облакам. Они во всем виноваты. Эти тупицы в Пентагоне!» Гусям ничто не мешало возвещать зиму, как и год назад, как и тысячу лет тому назад. Люди же, для того чтобы пережить суровую неизбежность, предпочитали возлагать вину за нее на чьи-нибудь плечи, считая ее чьей-то промашкой. Самая мрачная перспектива воспринимается легче, если есть козел отпущения, на которого можно указать пальцем: красные, спутники или южные ураганы… Лесорубы винили строителей: «Из-за этих ваших дорог такую грязь развели!» Строители обвиняли лесорубов: «Это вы, болваны, оголили склоны, уничтожили всю растительность, а теперь чего-то ждете!» Молодежь все валила на родивших их на этот грязный свет, старики возлагали ответственность на церковь, а церкви, чтобы не оказаться последними, все складывали к ногам Господа: «О-хо-хо! А разве мы не говорили, разве не предупреждали! Говорили вам жить по Его законам, не сбиваться с пути истинного, не накликивать на себя гнева Его! Вот и пришла расплата: сдвинулся Перст указующий, и разверзлись хляби небесные!» Что было лишь другим и, возможно, наилучшим способом обвинения. В способности возложить всю ответственность на дождь, а потом еще приписать все безучастному Персту Господню есть нечто умиротворяющее. Да и как иначе можно относиться к дождю? И если с ним все равно ничего нельзя поделать, что горячиться? Кроме того, он даже может быть удобен. Поссорился с бабой? Это из-за дождя. Развалюха автобус распадается под тобой на части? Это — гнилой дождь. Душу сверлит тупая холодная боль? Перестал испытывать интерес к женщинам? Слишком много горечи, слишком мало радости? Да? Все это, братишка, дождь: падает на всех без разбору, сутками напролет, с осени до весны, каждую зиму, который год, так что можешь спокойно сдаться на его милость, и смириться с тем, что так оно и должно быть, и вздремнуть. А то еще начнешь запихивать себе в пасть дуло 12-калиберной пушки, как Эверт Петерсен в прошлом году, или пробовать гербицид, как оба парня Мейрвольда. Так что лучше расслабься и не сопротивляйся — во всем виноват дождь, и если ветер валит тебя с ног, вздремни — под монотонный шум дождя отлично спится (говорю вам, в Ваконде все иначе в этом году), крепко и сладко… (потому что гуси не дадут нам спать, и на Господа не удастся взвалить всю вину в этом году в Ваконде…). Потому что в этом году жителям Ваконды не дано расслабиться. Им не удастся покайфовать, пока мимо будут скользить зимние дни и ночи. Они не обретут покоя, возлагая всю ответственность на дождь, Господа, красных или спутники. Потому что в этом году в Ваконде было слишком очевидно, что все городские беды и неурядицы вызваны не кем иным, как этим чертовым упрямцем с верховьев реки! С дождем, может, и вправду сделать ничего нельзя, потому что дождь — это погода, которую можно лишь терпеть, но Хэнк Стампер — это совсем не дождь! И может, нетрудно во всем винить Господа, когда в лесах ударяют такие морозы, что кровь в жилах стынет, как нетрудно смиряться с ветром, когда знаешь, что ты все равно не в силах что-либо изменить… Но когда на твоем горле сжимается рука Хэнка Стампера и ты прекрасно знаешь, что твое будущее зависит только от нее, тогда довольно сложно возлагать вину за тяжелые времена на что-либо другое! Особенно когда у тебя над головой непрерывным потоком плывут гуси, возвещая: «Зима пришла — поспеши, разберись поскорее с этой рукой!..» Виллард Эгглстон наконец закрывает окошечко кассы и выключает рекламу, потом сообщает киномеханику, что они закрываются, и поднимается на балкон, чтобы поставить об этом же в известность одинокую молодую пару. В вестибюле он натягивает плащ и калоши, раскрывает зонтик и выходит под дождь. Гуси снова напоминают ему о своей тайне, и он, остановившись на мгновение, заглядывает в окно своей прачечной по соседству с кинотеатром и жалеет, что там, как бывало, нет его наперсницы. О, это были славные денечки, добрые старые годы, пока не появились стиральные автоматы, переменившие его жизнь, и жена с ее братом не заставили его приобрести кинотеатр: «Исключительно из благоразумия, Виллард, ведь это же по соседству». Он рассмеялся при воспоминании об этом. Ему была известна истинная причина, из-за которой они толкали его на эту сделку. Он и тогда ее знал: его деверь просто был заинтересован в перемещении никому не нужной собственности, а жена стремилась переместить Вилларда. Не прошло и десяти лет, как она стала с подозрением относиться к сверхурочному времени, проводимому им по вечерам в прачечной с Джил Шелли. — Эта маленькая черная мыльница, которую ты называешь своей ассистенткой. Хотелось бы мне знать, в чем это она тебе ассистирует чуть ли не всю ночь напролет? — Мы с Джелли сортируем вещи и беседуем… — С Джелли? Джелли? По-моему, больше ей подойдет Меласса. Или Мазут… А Смоляным Брюхом ты никогда не пробовал ее звать?[3] Смешно, подумал Виллард, ведь именно его жена впервые назвала девушку «Джелли» — именем, в котором конечно же было больше от язвительного намека на ее детскую худобу, чем случайной оговорки в произношении. До этого разговора он всегда называл ее только мисс Шелли, ему и в голову никогда не приходило беседовать с ней, пока его не обвинила в этом жена. Теперь он жалел, что это обвинение не было выдвинуто раньше и что оно было столь невинным: сколько времени потеряно, когда она была тощей чернокожей девчонкой — одни локти да коленки… и почему он не замечал ее до тех пор, пока его жена не обратила на нее внимание? — Мне это все надоело, понимаешь? Ты думаешь, я не знаю, что́ вы там вытворяете на грязном белье? Может, оттого, что его жене так хотелось играть роль властной супруги, он предпочел согласиться с участью порабощенного мужа и предоставить ей вызывать огонь на себя. Вполне возможно. Но дело в том, что, пока его жена любезно не высказала своих подозрений, у них с девушкой ничего не было на грязном белье, разве что их общие маленькие тайны. И хотя все это уже давно ушло в прошлое, именно эти маленькие тайны в грязном белье он любил вспоминать больше всего. Начались они с показа друг другу разных предметов, обнаруживаемых в белье и содержащих бесценную информацию о его владельцах. После чего они усаживались и принимались расшифровывать смысл находки. Со временем они так набили в этом руку, что какая-нибудь грязная бумажка говорила им не меньше, чем газетная колонка сплетен. «Посмотри, что я нашла, Вилл… — И она подходила к нему, гордо неся инструкцию по употреблению орального контрацептива, обнаруженную в пиджаке старого Прингла. — Ну кто бы мог подумать? А такой хороший католик». Он, в свою очередь, предлагал ей отпечаток губной помады, обнаруженный на нижней рубашке Хави Эванса, а она возвращалась с запекшейся на отворотах новых брюк Флойда Ивенрайта голубой глиной, которая встречалась лишь поблизости с хижиной индеанки Дженни… Может, это были и не лучшие вечера, размышляет Виллард, и все равно он больше всего любит вспоминать именно их. Он смотрит сквозь окно прачечной — которая все еще принадлежит ему, но в которой он ничего не делает — на стопки белья, бесстрастно рассортированного чьей-то холодной, бессердечной рукой, и ему кажется странным, что воспоминания о тех вечерах, когда они хихикали, рассматривая красноречивые свидетельства жизни обитателей города, гораздо живее и теплее в его сердце, чем память о более поздних и более страстных их встречах. Те вечера принадлежали только ему. Никому и в голову не приходило, чем они занимаются. Почти пять лет они складывали простыни, пришивали пуговицы и развлекались чтением вслух чужих писем, найденных в карманах. Ни разу не поделившись друг с другом своими собственными тайнами, пока его жена сама чуть ли не настояла на этом. Потом было несколько безумных волшебных месяцев, когда у них появилось две тайны: одну они соразделяли на кипе несложенных простынь, каждый вечер поступавших из сушилки, благоуханных, пушистых и белых, словно огромная постель из теплого снега… другая росла под темным покровом девушкиной плоти и была еще теплее груды простыней. — И когда ты приобретешь это кино, Виллард, я думаю, будет разумным взять тебе нового помощника; как бы там ни было, а работать с единственной чернокожей в городе — не лучший способ привлечения клиентов; потом, я думаю, на время она тоже предпочла бы заняться собой. Неужели ты не понимаешь, что она может быть заинтересована вернуться назад — откуда она там, должна же у нее быть семья? И снова жена Вилларда очень своевременно внесла свое предложение. Джелли со смехом согласилась, что это было очень заботливо с ее стороны, и, как бы там ни было, действительно неплохо бы провести пару месяцев в Портленде с родителями: «По крайней мере, когда я вернусь, я смогу всем рассказать, как вышла замуж за ненормального моряка, который утонул, а я родила от него бедную крошку. Конечно, все будет тип-топ. У тебя такая умная жена». Все и получилось тип-топ. В городе ни у кого не возникло ни малейшего подозрения: «Виллард Эгглстон? И эта шоколадка, которая с ним работала? Да никогда…» И опять-таки, даже не подозревая, куда отправилась Джелли, именно его жена высказала предложение, чтобы он регулярно, раз в месяц, ездил в Портленд отбирать необходимые киноленты. Тип-топ, лучше не придумаешь. Ни единой промашки, способной заинтересовать его банк, конспирация осуществлялась сама по себе до последней мелочи. Джелли даже умудрилась приурочить рождение сына утопшего моряка к одному из его приездов в Портленд: Виллард прибыл в больницу поинтересоваться о девице Шелли как раз в тот момент, когда из родилки выкатывали стеклянную каталку с младенцем. Чернокожий интерн сообщил ему, что мать чувствует себя прекрасно, а когда Виллард нагнулся, чтобы взглянуть на ребенка, он увидел такое совершенно ни на кого не похожее, разгневанное и дикое существо, что только это и спасло его, иначе он погубил бы все, объявив: «Это мой сын!» И вот не прошло с тех пор и года, и он отыскивает в себе лишь слабые намеки на испытанную им тогда невообразимую гордость. Более того, ему даже трудно представить, что это было в действительности, что эти два самых дорогих ему человека вообще существовали. А все из-за этой забастовки. Сначала он виделся с ними почти каждую неделю, без ощутимого ущерба отсылая им три сотни ежемесячно. Потом открылась еще одна прачечная-автомат, и максимум стал двести пятьдесят, потом двести. А после начала забастовки и эта сумма сократилась до ста пятидесяти долларов. И теперь, будучи таким плохим отцом, он не мог себе позволить встретиться со своим свирепым и кровожадным сыном. А сегодня он получил от Джелли письмо, в котором она сообщала, что понимает, как ему трудно при всех обстоятельствах продолжать выкраивать деньги… и что поэтому она подумывает о замужестве. «Морской коммивояжер, Вилл, в основном в плавании, и пока его нет, он ничего не будет о нас знать. Зато тогда мы не будем тебе в тягость, понимаешь?» Он понимал. Обстоятельства все еще были тип-топ во имя его блага. Все было так скрыто, что можно было и не беспокоиться, что кто-нибудь что-нибудь пронюхает, потому что и пронюхивать скоро станет нечего. И если он не предпримет каких-либо шагов, скоро для него все станет так, словно ничего и не было, — так бесшумно падает в лесу дерево. Виллард сделал шаг в сторону от окна и замер при виде своего смутного отражения в стекле: так, легкий абрис — смешной человечек со скошенным подбородком и близоруко расплывающимися глазами за старомодными очками, карикатура на «мужа под башмаком жены», двухмерное создание с двухмерной личностью, о которой всем все известно, прежде чем оно успевает раскрыть рот. Виллард не был шокирован: ему давно уже это было известно. Когда он был моложе, он посмеивался про себя над окружающими, относившимися к нему так, будто он и вправду соответствовал своему облику: «Какое мне дело, что они видят? Они считают, что могут узнать содержание по обложке, но содержанию-то виднее, каково оно». Теперь он уже знал: если книга никогда не открывается, содержание приспосабливается к образу, видимому окружающими. Он вспомнил, как Джелли рассказывала о своем отце… он был скромным, мягким человеком, пока на него не налетела машина и он не получил шрам от подбородка до уха, который стал причиной непрекращающихся драк с каждым незнакомым негром в баре и поводом для полицейских цепляться к нему при каждом удобном случае: и вот этот когда-то тихий человек был осужден на двадцать лет за то, что зарезал лучшего друга бритвой. Нет, нет такой книги, на содержание которой не влиял бы внешний вид обложки. Он бросил прощальный взгляд на свое отражение — нет, он не напоминал человека, чем-то обремененного, для которого что-то было в тягость, — и двинулся к фонарю на перекрестке. «Этот мой бумажный облик так целостен и закончен, — подумал он, — что странно, как это дождь не смоет его в какую-нибудь канаву, как старую бумажную куклу. И как это меня еще не смыло… Вот чему надо удивляться». Но когда он повернул за угол и начал удаляться от фонаря, его черная густая тень вытянулась прямо перед ним. Так что на самом деле он еще не совсем оторвался от мира. Какие-то связи еще существовали. Его двухмерная безупречность все еще нарушалась воспоминаниями о тощей негритянке и уродливом орущем младенце: они были кровью, плотью и душой, не дававшими ему окончательно превратиться в плоскость. Но кровоток скудел, плоть истончалась, а душа скукоживалась и покрывалась дырами, как это бывает с растением, надолго лишенным солнечного света. И теперь она пишет, что собирается замуж за ею же когда-то сочиненного моряка, чтобы они с малышом еще меньше нуждались в его заботе. Он ответил ей просьбой подождать: он что-нибудь придумает, он уже давно думает об этом, — пока еще не может ей сказать: «Но, пожалуйста, поверь, всего лишь несколько дней, подожди!» Тень его скользит по мокрому тротуару, и он снова слышит гусей. Он опускает зонтик, чтобы получше расслышать их, и подставляет лицо под дождь: птицы… не у вас одних тайны. И все же ему ужасно обидно, что нет ни единой души, с которой он бы мог разделить свою последнюю тайну. Хотя бы один человек, который никому ничего не расскажет. «Правда обидно», — думает он, снова поднимая зонтик и отправляясь дальше с мокрым от дождя лицом, завидуя гусям, которые продолжают перекликаться в темноте над головой. И Ли, тоскующий по наперсникам, тоже завидует им, их откровенной и немногословной честности, которой так не хватает ему. «Улетай! Не откладывай!» — кричат они мне, Питерс, и я чувствую, что если останусь здесь еще, то пущу корни прямо сквозь шипованные подметки собственных сапог. «Улетай! Улетай!» — кричат они, и я на всякий случай повыше поднимаю ноги с грязного пола тарантаса. Что такое с нашим поколением, парень, что мы так боимся этих корней? Только посмотри: мы стадами шатаемся по Америке, украшенные баками, в сандалиях, с акустическими гитарами, неустанно отыскивая потерянные корни… а меж тем делаем все возможное, чтобы избежать постыдного конца — укоренения. Боже милостивый, на что же нам тогда предмет наших розысков, если мы не собираемся припасть к этим корням? Для чего бы они нам были нужны? Заварить из них чаек или использовать как слабительное? Припрятать в кипарисовое бюро вместе с аттестатом об окончании школы? Для меня это всегда было тайной… Мимо пролетает еще одна рассеянная стая — по звуку совсем рядом. Я отрываюсь от бухгалтерской книги и выглядываю в дырочку, которую очистил на запотевшем ветровом стекле: небо закрыто все той же мутью из дождя и дыма, которая висит над карьером начиная с полудня, словно нетерпеливые сумерки, не способные дождаться вечера. Гуси, вероятно, пролетают всего лишь в нескольких ярдах, но, кроме серой ряби, я не могу различить ничего. Эти фантомные птицы начинают вызывать у меня странное недоверие — такое же чувство, когда слушаешь подготовленную аудиторию по ТВ: за все эти дни, что они десятками сотен летят над головой, по-настоящему я увидел всего лишь одного. Крики удалялись в сторону, где работали Хэнк, Джо и Энди. Я увидел, как Хэнк, с голыми руками, в зловещем капюшоне и с покрытым сажей лицом, остановился, прислушался, тронулся было к лебедке за винтовкой, передумал и снова замер в ожидании, когда они появятся. Сейчас прыгнет и схватит одного, как обезьяна в нью-йоркском зоопарке, имевшая обыкновение ловить голубей… и тут же рвать их на части! Но он расслабился и опустил голову — ему тоже не удалось их увидеть. Может, он и обладает уникальной прыгучестью, но зрение его немногим лучше моего и также не в состоянии проникать сквозь орегонские сумерки. Я снова вернулся к своим карандашным каракулям: я уже исписал полдюжины страниц всякой дурью и дискурсивной философией, ходя вокруг да около и пытаясь объяснить Питерсу, почему я так надолго застрял в Орегоне. Уже несколько дней я страдал от нерешительности, и поскольку я сам не понимал, что происходит, объяснить это Питерсу было довольно сложно. Микробов, ответственных за этот текущий приступ медлительности, было выявить гораздо труднее, чем уничтожить предыдущую колонию во время спора после охоты на лису. Тот первый приступ было гораздо проще диагностировать. Еще до охоты я догадывался, что заставило меня остановиться: в то время я был настолько неуверен в себе, обстоятельствах и своем плане в целом, что попросту не знал, к черту, куда я вообще двигаюсь. На этот раз дело было не в этом, совсем не в этом… В отличие от своего предыдущего паралича на этот раз я совершенно точно знал, к чему стремлюсь, каким образом могу этого добиться, и, что наиболее важно, у меня было четкое представление, какие последствия вызовет осуществление моих намерений. Как и всем прожектерам, фантазии доставляли мне большее удовольствие, чем завершенное дело, поэтому я продолжал трудиться, смакуя собственное мастерство: план уже давно был доведен до совершенства и запущен в действие. Все было готово. Были проведены все подготовительные мероприятия и предприняты все предосторожности. Все пластиковые бомбы были рассованы по местам, и мой палец лежал на кнопке радиосигнала. Я ждал вот уже несколько дней. И все же я колебался. «Зачем ждать, — риторически вопрошал я, — чего?..» Гусиный крик пронзает и подгоняет Ли, Хэнк слышит его совсем другим ухом. Вся его жизнь связана с птичьими криками: охотясь и наблюдая за дичью, он научился не только определять ее поведение по звукам, но и предугадывать его. Но из всех многочисленных криков ничто даже близко не лежало с тем ощущением болезненного и чистого одиночества, которое вызывала у него перекличка диких гусей… Свиязи, например, всегда летели низко, небольшими стайками, по шесть-семь птиц, и их печальное посвистывание вызывало лишь жалость к бедным глупым уткам, которые настолько терялись от винтовочного выстрела, что принимались слепо кружить над головой, с каждым кругом теряя по товарке… но и жалость была им под стать — незначительная. Крякв жалеешь больше. Кряквы умнее свиязей. И красивее. И когда они осторожно, поквакивая, летят в сумерках, призывно крича и приглашая с собой расставленные манки, — оранжевые лапки почти касаются воды, головы вспыхивают в последних лучах заходящего солнца то пурпуром, то зеленью, то ацетиленовой голубизной электросварки, — цветовая гамма кажется такой насыщенной, что почти звучит: позвякивание мозаики на ветру… Когда летят кряквы, кажется, что все небо заткано разноцветной паутиной… Потрясающее зрелище. Такое же чувство испытываешь при виде древесной утки, которая на самом деле гораздо красивее кряквы, но древесные утки всегда ползают и прячутся в деревьях, а в полете такая красота не видна. Пока не возьмешь птицу в руки, трудно даже догадаться, кто это. А когда возьмешь, тут уж действительно можешь любоваться ею — алая, пурпурная, белая, как клоун в перьях, но тогда она уже мертвая. С чирками иначе: если подстрелишь, чувствуешь себя молодцом, а нет — так дураком, потому что они маленькие и ловкие и имеют отвратительную привычку лететь мимо тебя в двух футах над землей со скоростью двести миль в час. Лысухи могут заставить испытать чувство острейшего стыда, после того как доведут тебя своими слепыми метаниями и ты уложишь с дюжину на воде; черная казарка может насмешить — такая огромная птица и так хило, хрипло пищит; а гагара… о Господи, крик гагары, когда выходишь вечером с собаками и эта разбойница крикнет в темноте, — такой одинокий, потерянный звук, словно сумасшедший кричит, не находя себе места в этом мире, — этот звук может довести до такого состояния, что больше никогда не захочешь видеть этот окоченевший старый мир. Но ничто, ни одна птица, ни один свист, писк или квак, никогда не сможет вызвать у человека такого чувства, которое он испытывает, слыша крик гусиной стаи, летящей над его крышей в бурную ночь. Во-первых, он неизменно вызывает жалость к беднягам, прокладывающим себе путь в темноте. А во-вторых, трудно удержаться от жалости и к самому себе, потому что понимаешь: уж если погода погнала таких огромных птиц, как канадские гуси, значит, верно — пришла зима… Но главное — если не считать пронзительного восторга, — мне кажется, человек чувствует себя страшно обделенным, когда слышит гусей. Потому что, что бы там тебе ни причиталось как человеку — теплая постель, сухой дом, вдоволь еды и развлечений… несмотря на это, ты все равно не можешь летать; я не имею в виду в самолете, а сам по себе — разбежаться, раскинуть крылья и полететь! В общем, я был счастлив, когда услышал их. В первый раз до меня донесся их крик, когда я возился с фундаментом, прибивая шестидюймовые доски, которые привез с лесопилки, — они все равно были слишком сучковаты для продажи… Гуси летели в сорока — пятидесяти футах над водой — довольно низко, так что мне удалось высветить парочку фонарем, который мне оставил Джо Бен, — и я ощутил такое счастье, что заорал, сообщая им об этом. В каком-то смысле гуси всегда застают человека врасплох. Наверное, потому, что они появляются так ненадолго и так редко; всего на пару недель — ничто по сравнению со временем, которое требуется на другие вещи, и я даже представить себе не могу, что мне когда-нибудь надоест их крик. Это кажется просто невозможным. Это все равно как если бы надоели рододендроны, цветущие дней двенадцать за год, или оттепель, превращающая все вокруг — от заржавленных цепей до хвои — в сверкающие, капающие кристаллы… Разве человеку могут наскучить такие кратковременные события? Первая стая пролетела к верховьям реки, и я решил, что мне тоже пора. Единственное, что меня задержало на берегу, так это необходимость остыть, после того как Ивенрайт с этим Дрэгером вывели меня из себя, уговаривая сладкими голосами разорвать контракт с «ВП» и не предавать профсоюз… прямо сейчас, а потом Ивенрайт начал прикидываться, что расстроен дальше некуда моим отказом! Я от этого чуть голову не потерял. Мне даже на мгновение показалось, что мы с Флойдом вот-вот схватимся на этой кошачьей тропе… а сказать по правде, я был не в том настроении, да и не в том состоянии, чтобы спустя сутки после схватки с Бигом Ньютоном драться снова… Я свернул свои манатки и понес их в мастерскую. По дороге до меня донеслись крики еще пары стай, но уже не таких больших. А когда я уже лег и свет был погашен, я услышал, как над домом пролетает еще один косяк, на этот раз довольно приличный. «Авангард, — подумал я, — самые первые, кого поднял шторм в Вашингтоне. Основная группа, из Канады, будет здесь не раньше четверга, а то и пятницы», — решил я и спокойно заснул. Но той же ночью, около двух часов, Господи, я проснулся от того, что над нами летело целое стадо! Судя по крикам, не меньше тысячи. И тогда я подумал, что, верно, все они снялись одновременно. Плохо. Это значит, что они все пролетят здесь за ночь или две… Но я снова ошибся: они летели стаями побольше и поменьше ночь за ночью, с этого первого ноябрьского понедельника до самого Дня Благодарения. Устроив мне несколько по-настоящему неприятных ночей. Особенно в первую неделю, когда Ивенрайт решил объявить нам войну с пикетами, ночными саботажами и прочей ерундой. Когда я, с трудом выкраивая хоть несколько часов сна, ложился — появлялись гуси, причем всякий раз они летели так низко и с такими громкими криками, что я снова просыпался. И все же, несмотря ни на что, я испытал горечь, когда после недели их непрекращающихся ночных криков до Джоби наконец дошло, что летят гуси (могу поспорить, Джоби может спать даже под грохот артобстрела!), и за завтраком он весь извертелся от желания пристрелить одного нам на ужин. «Без шуток, Хэнк; здоровски огромная стая… просто здоровски огромная». Я сообщил ему, что уже неделю не могу спать от криков этих здоровски огромных стай. — Ну так в чем же дело! Может, ты уже достаточно их наслушался, чтобы одного можно было съесть? — И он запрыгал в носках по кухне, размахивая руками. — Да, Хэнкус, я уже давно об этом подумываю, но сегодня как раз подходящий для этого день: такой ветер, как дул сегодня ночью, рассеет некоторые стаи, ты как думаешь? Честно, парень, могу поспорить, сегодня утром десятки бедняг будут летать туда и сюда, отбившись от своих… А, ты как думаешь? Он повернулся и улыбнулся мне, продолжая переминаться с ноги на ногу и держа руки над головой с выражением детской восторженности, которая была ему свойственна. (Джо стоит и смотрит…) Он знает, как я отношусь к охоте на гусей; если бы я даже никогда не говорил об этом, он все равно чувствует, что я не переношу вида убитого гуся. (Джо стоит и смотрит на меня.) И не то чтобы я очень любил маменькиных сынков, которые заявляют: «О, как это вы можете убивать маленьких красивеньких оленей? Как вы можете быть так жестоки?» …Эта хорошая мина при плохой игре никогда не вызывала у меня уважения. Гораздо подлее, когда человек ест мясо, не добытое им, а приобретенное в мясном отделе супермаркета, уже порезанное, очищенное от костей, завернутое в целлофан и похожее на свинью или хорошенького ягненочка не больше, чем на них похожа картофелина… Я хочу сказать: если уж вы едите другое живое существо, то, по крайней мере, должны отдавать себе отчет, что когда-то оно было живым и что кто-то был вынужден убить беднягу и сделать из него котлетины… (Сверху спускается Вив. Джо бросает на нее взгляд и снова переводит глаза на меня.) Однако почему-то никто так не относится к охоте: охотников называют «жестокими и подлыми», словно фазанов находят в духовке под стеклянной крышкой, уже ощипанными и нафаршированными всякой всячиной. (Чем-то Джо встревожен, чем-то смешным…) — Так что ты думаешь, Хэнк? — повторяет Джоби. Я сажусь и говорю ему, что, судя по тому, как он стоит в данную минуту, я думаю, что он собирается отбивать головой мяч. Он опускает руки. — Я имею в виду, как насчет того, чтобы взять ружье? — Конечно, почему бы нет, — отвечаю я. — Ты за двадцать лет не сумел уложить ни одного, так что вряд ли тебе удастся реабилитироваться сегодня. — Ну погоди… — заявляет он. — Я чувствую… Ну, в конечном счете, как это всегда и бывает с предсказаниями Джоби, это был не его день: мы вообще не встретили ни одного гуся. Впрочем, мне тоже не слишком повезло: Ивенрайт начинил наши бревна гвоздями и сломал мне шестисотдолларовую автоматическую пилу. Но как это ни смешно, и Ивенрайту этот день не принес ничего хорошего: эта поломка дала мне повод, который я так долго искал, отличный повод, чтобы перевести всех людей с лесопилки на вырубку. Хотя, конечно, я им сразу это не сказал. На остаток дня я отпустил всех домой, рассчитывая начать с понедельника. Зачем накалять обстановку? В общем, в этот день всем пришлось несладко, за исключением разве что гуся, которого Джоби собирался убить к ужину, — кем бы он там ни был, но отделался он легким испугом. Тем же вечером за ужином Джо объяснял, почему не осуществилось его предсказание: — Слишком густой туман. Я не учел — плохая видимость. — Вот и со мной точно так же, — вставил старик. — Все учту — и скорость ветра, и осадки, но туман, сукин сын, не поддается расчетам! Мы еще немного подразнили Джо по этому поводу. И он сказал: «О'кей, только подождите до завтрашнего дня…» — Завтра утром — если я что-нибудь понимаю — будет холоднее! Да-да… ветер достаточно сильный, чтобы разогнать птиц, а утренний заморозок прибьет туман… Завтра я подстрелю своего гуся! На следующий день и правда было довольно холодно — вполне можно было отморозить яйца, — но все равно для Джоби он был неудачным. Мороз прибил туман, но он же загнал гусей в теплые укромные места. Они кричали всю ночь, но днем мы не встретили ни одного. Мороз крепчал. К вечеру стало настолько холодно, что даже начало проясняться. И когда я просил Вив обзвонить родственников и собрать их наследующий день к обеду, я сказал ей, чтоб она напомнила им залить антифриз. Потому что меня совершенно не устраивало, если бы кто-нибудь из них не смог приехать: они все отлично понимали, что нас ждет и что я собираюсь сообщить им о поголовном переходе на вырубку. «А зная, как большинство из них ненавидит работу в лесу, — сказал я ей, — лучше не давать им ни малейшей возможности пропустить собрание под предлогом, что у них замерз бензин… К тому же мне нужно, чтобы на том берегу стояло достаточное количество машин, чтобы Ивенрайт понял, с каким количеством людей ему придется бороться». В воскресенье после ленча мы с Джоби взяли ружья и отправились прошвырнуться по склону и посмотреть, не прячутся ли там гуси. Я настрелял целую пачку свиязей, но это было все, что нам удалось найти. Мы подошли к дому около четырех, и когда я обогнул амбар и посмотрел на площадку на другом берегу реки, я едва поверил своим глазам: никогда в жизни я не видал там такого количества машин. Прибыло большинство Стамперов из радиуса в пятьдесят миль, вне зависимости от того, были они связаны с делом или нет. Я был поражен тому, как все они явились по одному зову и в каком веселом и добродушном настроении пребывали. Я чуть не онемел от изумления! Я знал, что они догадывались о моих намерениях, но теперь все делали вид, что устали от работы на лесопилке и с удовольствием немного оттянутся на добром старом свежем воздухе. Даже погода изменилась к лучшему и способствовала легкости и непринужденности: несмотря на то, что с утра довольно-таки потеплело, дождь прекратился. То и дело проглядывало солнце: как это бывает в начале сезона дождей, оно выскакивало между туч, заливая светом холмы, тут же начинавшие сверкать, словно они были покрыты сахаром. Когда стемнело, на небо взошел мокрый ломоть луны. Ветер стих. Никто не спросил меня, чему посвящено собрание, и я не стал говорить. Все просто болтались вокруг крыльца, разговаривали о гончих, вспоминали великие ночные охоты прошлого, обстругивали растопку у поленницы, а некоторые смотрели, как дети Джо закручивают друг друга на качелях, которые он повесил под навесом у мастерской. Я зажег огромный трехсотваттовый фонарь над крыльцом, и тени от стоявших на берегу упали через реку. К площадке то и дело подъезжали новые машины, вновь прибывшие выходили на гравий, и тени словно тянулись к ним, чтобы узнать, кто это там. — Это Джимми! Клянусь Богом, не кто иной, как он! — кричали тени. — Джимми, о Джимми… ты ли это? — Может, кто-нибудь из вас перевезет меня или как? — доносился голос с другого берега. Кто-нибудь вставал и спускался по мосткам к лодке, а перевезя вновь прибывшего, возвращался к крыльцу дальше болтать о гончих, строгать и гадать, чья это следующая машина остановилась. — А кто это теперь, как вы думаете? Мартин? Эй, Мартин, это ты? Я стоял рядом и радовался. Голоса протягивались над водой как тени, сгущаясь вместе с темнотой. Это заставило меня вспомнить о Рождестве и других общих праздниках, когда мы, дети, сидели у окон и слушали, как мужчины смеются, врут и перекликаются через реку. Тогда все тени казались длинными, а настроение было легким и беспечным. Они продолжали прибывать. Все сияли улыбками и сочились любезностями. Я даже немного задержал начало собрания, чтобы подождать опоздавших, как я сказал народу, но на самом деле мне просто не хотелось браться за дела и портить вечер. Правда, через некоторое время меня начало мучить такое любопытство, что я поднялся наверх и спросил Вив, что она такое сказала по телефону, что их собралось так много и в таком отличном расположении духа. У нее на кушетке голый до пояса лежал Малыш — Вив обрабатывала длинный синий рубец у него на плече, который он натер тросом пару дней назад. (В комнате жарко и пахнет хвоей… — Как спина, Малыш? — спрашиваю я. — Не знаю, — отвечает он. Щекой он лежит на руке, лицо повернуто к стене. — Наверное, лучше. Я уже думал — совсем конец, пока Вив не начала свои массажи и лечение. Теперь уверен, мой позвоночник спасен. — Ну тогда отдыхай, — говорю я ему, — чтобы тебя еще раз не долбануло. — Он не отвечает. И с минуту я не могу сообразить, что бы еще сказать. В комнате душно и непривычно. — Все равно завтра… завтра, Малыш, у нас будет масса рабочих рук, так что можешь не волноваться. Или можешь пересесть за баранку, пока болит, — говорю я и расстегиваю куртку — почему это в любой комнате, когда он там присутствует, становится жарко? Может, у него малокровие…) Я подхожу к Вив: — Цыпленок, ты не припомнишь, что ты говорила нашим, когда обзванивала их вчера вечером? — Она поднимает ко мне свои глаза, такие огромные, что в них можно упасть, брови ползут вверх. (На ней джинсы и полосатый желто-зеленый пуловер, который почему-то всегда напоминает мне бамбуковые заросли в солнечный осенний день. Руки у нее покраснели от болеутоляющих. Спина у Ли тоже красная…) — Господи, — задумчиво произносит она. — Точно не помню. Наверное, только то, что ты просил меня: что им всем надо собраться к ужину, потому что в связи с этой поломкой тебе надо кое-что с ними обсудить. И естественно, проверить антифриз… — Скольким людям ты позвонила? — Ну, наверно, четырем или пяти. Жене Орланда… Нетти… Лу… И их попросила сделать несколько звонков. А что? — Если бы ты провела последний час внизу, ты бы поняла что: к нам съехались все, вплоть до седьмой воды на киселе. И все ведут себя так, словно у них, по меньшей мере, день рождения. — Все? — Это проняло ее. Она поднимается с колен и вытирает лоб тыльной стороной руки. — У меня гарнира хватит человек на пятнадцать, не больше… Все — это сколько? — Человек сорок — пятьдесят, считая детей. Вот тут у нее действительно перехватывает дух. — Пятьдесят? У нас даже на Рождество никогда не бывает столько! — А теперь есть. И все радуются как дети — вот это-то я и не понимаю… — Я могу объяснить, — говорит тогда Ли. — Что объяснить? Почему они все здесь? Или чему они все радуются? — спрашиваю я. — И то и другое. — (Он проводит ногтем по стене.) — Потому что они все считают, что ты продал дело, — произносит он не оборачиваясь. — Продал? — Да, — продолжает он, — и как совладельцы… — Совладельцы? — Ага, Хэнк. Разве ты сам не говорил мне, что ты сделал всех работающих совладельцами? Чтобы… — Постой, при чем здесь продажа? Подожди минутку. О чем ты говоришь? Откуда ты это взял? — В баре. Вчера. (Он лежит совершенно неподвижно, повернувшись к стене. Я не вижу его лица, и голос его звучит так, словно доносится неизвестно откуда.) — Черт подери, что ты говоришь?! (Руки у меня трясутся, мне хочется схватить его и швырнуть лицом к себе.) — Если я не ошибаюсь, — говорит он, — Флойд Ивенрайт и этот второй котяра… — Дрэгер? — Да, Дрэгер, пошли за лодкой, чтобы ехать сюда вчеравечером… — Вчера вечером здесь никого не было! Постой… — …предлагать тебе продать все дело за деньги юниона плюс вклады местных бизнесменов… — Постой. Козлы, теперь понимаю… Негодяи! — Он сказал, что ты заломил огромную цену, но сделка все равно выгодна. — Аспиды! Подлецы! Теперь я все понимаю. Это Дрэгер додумался, у Ивенрайта не хватило бы на это мозгов… — Я принялся метаться по комнате в полном бешенстве, пока снова не остановился над Ли, который так и лежал лицом к стене. И это почему-то взбесило меня еще больше. (У него даже ни один мускул не дрогнул. Черт! Жарко, потому что Вив включила электрообогреватель. И запах грушанки. Черт! Вылить бы на него бедро ледяной воды. Чтоб он Взвыл, проснулся, ожил…) — Какого черта ты не сказал мне об этом раньше? — Я полагал, что, если ты продал дело, тебе, вероятно, уже известно об этом. — А если я не продал? — Мне казалось, что и в этом случае тебе, вероятнее всего, все известно. — Сучьи потроха! Вив дотрагивается до моей руки: — В чем дело, милый? Но единственное, что я могу ей сказать, это опять-таки — «Сучьи потроха!» — и еще немного пометаться по комнате. Что я могу ей объяснить? (Ли продолжает лежать, обводя контуры своей тени спичкой.) Не знаю. Что я могу им всем сказать? — Ну что с тобой, родной? — повторяет Вив. — Ничего, — отвечаю я. — Ничего… Только интересно, что ты подумаешь, когда тебе обещали дать большое красное яблоко, а вместо этого заставляют подрезать яблоню? А? — Я подошел к двери, приоткрыл ее и прислушался, потом снова вернулся назад. (Я слышу, как они ждут там, внизу. А здесь так жарко, и этот запах…) — А? Как ты отнесешься к тому, кто сыграет с тобой такую злую шутку? (Не знаю. Он просто лежит. Жужжит обогреватель.) Нет, у Ивенрайта мозгов бы на такое не хватило… (А я просто хочу разбудить его. Жара, как в утробе матери…) Это — Дрэгер… (Или я сам хочу лечь? Не знаю.) Наконец, вволю выпустив пары, я отправился заниматься тем, что, как я с самого начала знал, мне предстояло сделать: я вышел в коридор к лестнице и крикнул Джо Бену, чтобы он поднялся на минутку. — В чем дело? — откликнулся он с заднего крыльца, на котором играли дети. — Неважно, просто поднимись! Я встретил его в коридоре, и мы отправились в офис. Он ел тыквенные семечки и, сгорая от любопытства, смотрел на меня круглыми глазами. На шее у него по случаю болтался галстук — голубая шелковая хреновина с намалеванной уткой, купленная к окончанию школы, — которым он жутко гордился; галстук весь перекрутился, и две пуговицы на белой рубашке оторвались от возни с детьми. Стоило только взглянуть на него в этом умопомрачительном галстуке, с прилипшим к губе семечком, почесывающего пузо сквозь прореху, как вся моя ярость испарилась. И я даже не мог сообразить, зачем я его звал; чем он может мне помочь? Я плохо понимал, что он может сделать с этой толпой внизу, зато, лишь увидев его, я ощутил, чем он может помочь лично мне. — Помнишь, когда мы увидели эти машины, я сказал тебе, что разрази меня гром, если я понимаю, что означает этот съезд? — сказал я. Он кивнул: — Ага, а я тебе ответил, что это ионные заряды в атмосфере в связи с похолоданием — они всегда улучшают настроение. — Не думаю, что это было вызвано исключительно ионами. — Я подошел к столу и достал бутылку, которую специально держал там для бухгалтерской работы. — Нет, по крайней мере, не полностью. — Да? А чем еще? Я отхлебнул и передал бутылку Джо. — Они все слетелись сюда потому, что считают, что я продал дело, — сообщил я ему. Я передал ему, что мне сказал Ли, и сообщил, что сплетню, вероятно, пустили Ивенрайт и этот второй пижон. — Поэтому все наши дружелюбные родственнички съехались делить пирог; так что эти улыбки и похлопывания по плечам к ионам не имеют никакого отношения. — Но зачем? — спросил он, мигая. — Я хочу сказать, зачем Ивенрайту?.. — Ивенрайт здесь ни при чем, — ответил я. — Ивенрайту бы мозгов на это не хватило. Ивенрайт умеет только заколачивать гвозди в бревна, на слухи он не мастак. Нет, это — Дрэгер. — Ага. — Он треснул кулаком по ладони и кивнул, после чего снова захлопал глазами. — Но я все равно не понимаю: что они надеются извлечь из этого?.. Я забрал у него бутылку, поскольку он ею не пользовался по назначению, сделал еще глоток и завинтил крышку. — Усилить давление. Это как прессинг на поле — способ заставить меня выглядеть еще большим негодяем, даже в глазах собственных родственников. Он снова задумчиво почесал пузо. — Ладно. Я понимаю, ребята не слишком обрадуются сообщению, что их переводят на работу в лес, когда они считали, что все уже окончено… и что некоторые здорово потреплют тебе нервы… Но я, хоть убей, не понимаю, какую пользу Дрэгер-то с Ивенрайтом собираются из этого для себя извлечь. Я поставил бутылку в ящик, улыбнулся ему и задвинул ящик обратно. — И я не понимаю, Джоби. Если уж говорить начистоту. Так что пошли вниз и посмотрим, как нам удастся с ними справиться. Пошли покажем этим говноедам, кто Самый Крутой Парень По Эту Сторону Гор. Он двинулся за мной, продолжая качать головой. Добрый старый Джоби. (Когда мы проходили мимо двери, обогреватель все еще жужжал. Вив спустилась вниз, на кухню, помочь Джэн. Но Ли еще был там. Он сидел на кушетке с градусником во рту и протирал свои очки одним из ее шелковых носовых платков. Он поднял на меня глаза с невинным видом, какой бывает у близоруких людей, когда они снимают очки…) Когда я сообщил новости, никто особенно не стал вставать на дыбы, кроме Орланда с женой, которые действительно достали меня. Остальные разбрелись, покуривая сигареты, и только Орланд вопил, что не понимает, почему это я считаю, что могу диктовать условия всему округу, а жена его подтявкивала: «Правильно! Правильно!» — как истеричная комнатная собачонка. — Ну конечно, ты здесь живешь как отшельник, тебя могут не волновать соседи! — продолжал он. — У тебя нет дочери, которая возвращается из школы в слезах, потому что одноклассники отказались принять ее в Христианскую Ассоциацию Молодежи. — Правильно! — пролаяла его жена. — Правильно! Правильно! — Она относилась к известному мне типу маленьких женщин с горящими глазками навыкате и слишком большими зубами, выглядывавшими из-за губ, словно она собирается вот-вот на тебя кинуться. — У нас тоже есть свои доли в деле, — сказал Орланд, обведя всех рукой. — Нам тоже принадлежат акции! У нас есть свои паи! А разве у нас нет права голоса, как у всех акционеров? Не знаю, как остальные, Хэнк, но я что-то не припомню, чтобы я голосовал за эту сделку с «Ваконда Пасифик». Или за то, чтобы всем идти в лес и обеспечивать эту сделку! — Правильно! Правильно! — Акционер должен иметь право голоса, вот как это делается. И я, например, голосую за то, чтобы принять предложение Ивенрайта! — Что-то я еще не слыхал никаких предложений ни от Ивенрайта, ни от кого другого, Орланд, — заметил я ему. — Да? Может, конечно, это так, а может, и не так. Мы почему-то все слышали о нем, и оно звучит гораздо заманчивее, чем то, что предлагаешь нам ты. — Правильно! — протявкала его жена. — Правильно! — Мне кажется, Орланд, что ты и кое-кто еще, что все вы немного опешите, когда продадите свою работу. — Мы не потеряем работу. Юнион не собирается отнимать у нас работу, он только хочет вернуть на работу своих людей. Работа останется при нас, только дело будет принадлежать им… — Ну то, что юнион не собирается сажать на ваши места своих людей, — это для меня просто полная неожиданность. То-то они мне все уши прожужжали, чтобы я брал на работу не только членов семьи. Ну что ж, надо отдать им должное, раз они так хорошо подготовились — гарантированная занятость и прочее. Это Флойд тебе сказал? Ай-ай-ай, кто бы мог подумать, что он так заботится о нас. А кто тебе это сказал? Флойд Ивенрайт? — Неважно кто, я доверяю этому конкретному лицу. — Ты можешь себе это позволить. Вряд ли они тебя уволят, чтобы обучать нового распиловщика… Но без некоторых из нас будет обойтись гораздо легче. А кроме того, неужели тебе будет не жаль продавать дело, которое столько лет нам верно служило? — Ты хочешь сказать, которому столько лет верно служили мы? Допотопное оборудование, здания… Самое лучшее — избавиться от всего этого, пока не поздно… — Правильно! — …так что я голосую за продажу! — И я! И я! Остальные тоже зашебуршились, требуя голосования, и я уже собрался сказать что-нибудь веское, как вдруг появился Генри: — Сколько у тебя акций, Орланд, чтобы голосовать? Он стоял в дверях кухни, жуя куриную лапу. Я даже не заметил, когда он вернулся из города; наверное, его кто-то перевез, пока я был наверху. На нем была рубашка, выигранная им как-то у гитариста Рода в домино, — черная синтетика с люрексом, которая при каждом движении мерцала и переливалась. Я заметил, что он еще больше отрезал гипса с руки, чтобы было сподручнее управляться с бутылкой, и уже приложился. Он оторвал от курицы еще один кусок и спросил: — А сколько акций у остальных? А? А? Сотня у всех, вместе взятых? Две сотни? Я удивлюсь, если вам удастся наскрести больше двух сотен. Да, сэр, сильно удивлюсь. Потому что я что-то не припомню — хотя память у старого черномазого уже не та, что прежде, согласен, — но дело в том, что всего было двадцать пять сотен акций, и что-то я не припомню, чтобы за последние несколько лет я потерял что-либо из своей двадцать одной сотни… Хэнк, ты что-нибудь продавал из своей доли? Нет? А ты, Джо Бен? — Он пожал плечами, ободрал с куриной лапы последний кусок и, осклабившись, уставился на косточку. — Отличная цыпка, — покачал он головой. — Надо было побольше купить на такую компанию. Боюсь, всем не хватит. Но ужинать осталось совсем немного народа — Энди, Джон и еще парочка. Остальные, собрав свои куртки и детей, в полной растерянности и не зная, что сказать, последовали за Орландом к причалу. Я вышел вслед за ними и сообщил команде с лесопилки, чтобы они подошли к мосту в шесть утра, а оттуда доедут до вырубки на грузовике Джона. Орланд снова взвился, заявив, что черта с два он поедет в открытом кузове под проливным дождем! …Но я продолжил, сделав вид, что не слышал его, и объяснил, сколько, где и к какому времени мы должны сделать, заметив, что дело движется к концу года и те, кто будет работать без пропусков, если только не по болезни или что-нибудь в этом роде, могут рассчитывать получить к Рождеству хороший куш. Никто ничего не ответил. Даже Орланд заткнулся. Они просто тихо стояли на причале, пока Большой Лу заводил моторку… просто стояли и смотрели, как плещутся окуни, пощипывая отбросы, проплывающие в круге света, падающем от фонаря. Наконец мотор завелся, я попрощался и двинулся к дому. Когда я подошел к двери, мне показалось, что вдалеке раздался гусиный крик. Я остановился и прислушался, и наконец действительно услышал звуки большой стаи, летящей на северо-восток через горы. «Джоби обрадуется», — подумал я и взялся за ручку. Я уже открыл дверь, когда снизу, с причала, донеслись голоса. Они решили, что достаточно выждали и что я уже вошел в дом, — я был скрыт от них высокой изгородью, и они даже не подозревали, что я могу их слышать. Не только Орланд с женой, ко и все остальные. С минуту я послушал, как в беспорядочном возбуждении и обиде трещат в темноте их голоса, — каждый говорил свое, но почему-то все равно получалось одно и то же. Как перемешивающиеся голоса в каноне. Кто-нибудь один начинал сетовать, как к нему относятся в городе или что ему стыдно смотреть людям в лицо в церкви, и все тут же хором подхватывали. И галдели до тех пор, пока кто-нибудь другой не произносил это же с небольшой вариацией, и тогда подхватывали новую тему. И поверх всего голос жены Орланда, высокий и пронзительный, как работающий копер: «Правильно! Правильно! Правильно!» На самом деле меня даже не очень удивило то, что они говорили, — это никак не противоречило моим ожиданиям, — но чем дальше я их слушал, тем больше мне казалось, что они даже не разговаривают. Чем больше я слушал, тем страннее становились звуки. Обычно, когда прислушиваешься к разговору, можешь определить, кто что говорит. Что-то вроде привязки голосов к лицам, Но когда лиц не видно, голоса смешиваются и разговор перестает быть разговором, это даже на канон не похоже… на тебя просто валится звуковая неразбериха, лишенная не только индивидуальности, но и источника. Просто звук, питающийся сам собой, как бывает с микрофоном, попавшим в резонанс с самим собой, — звук нарастает, нарастает, нарастает, пока наконец не срывается на тонкий писк. Я всегда терпеть не мог подслушивать, но это я даже не считал подслушиванием, потому что у меня не было ни малейшего ощущения, что это человеческая речь. Это был какой-то единый звук, ширящийся и нарастающий; и вдруг я понял, что с каждой секундой он становится все громче и громче! И только тут до меня дошло, что происходит: эти чертовы гуси! Пока я слушал толпу на причале, я совершенно позабыл о гусях. Теперь они летели прямо над домом, подняв такой гвалт, что голоса уже было не различить, просто гуси. Я посмеялся над собой и снова двинулся к дому, вдруг вспомнив, что говорил отец Джо о рассеянности и о том, как эффективно она действует на женщин. (Я вхожу на кухню. Все уже за столом…) Бен всегда утверждал, что из всех животных легче всего сбить с толку и отвлечь женщину. Он утверждал, что, начав разговор с женщиной, может так ее отвлечь, «так подцепить ее на крючок своей болтовни, что она даже не заметит, как я окажусь у нее под юбкой, пока я не замолчу!» (Ли отсутствует. Я интересуюсь, собирается ли он сегодня есть. И Вив говорит, что у него опять температура.) Не знаю, насколько справедливо было последнее утверждение Бена, но внезапное появление этой гусиной стаи прямо у меня над головой вполне убедило меня в эффективности рассеянности в целом, причем не только у женщин, но и у мужчин. Я бы только предпочел, чтобы гуси отвлекали меня от Орланда и компании, а не наоборот. (Я отвечаю ей, что сегодня вечером всех лихорадит и чтобы Ли не думал, что он такой особенный, или что это повод для того, чтобы отказываться от пищи. Она говорит, что приготовила ему тарелку и сама отнесет ее к нему в комнату…) Помню еще, что я подумал тогда, что гуси могли бы не только отвлечь меня, но и вовсе утопить в своем крике кваканье милых родственников! Но тогда перелет еще не достиг своего пика; это было еще до того, как гуси осточертели мне так же, как люди, до того, как самым большим моим желанием стало, чтобы они все заткнулись раз и навсегда. (…Я сажусь и накладываю еду себе на тарелку. Прошу Джо Бена передать мне поднос с курицей. Он поднимает его и начинает передавать. Там, осталась только спинка. Заметив это, он отодвигает поднос и говорит: «Сейчас, Хэнк, сейчас, вот грудка, я не хочу ее совершенно, лучше я оставлю место для гусика, которого завтра подстрелю, так что давай…» Он обрывает себя, но слишком поздно: я оглядываюсь, чтобы посмотреть, в чем дело. И вижу. На тарелке, которую она приготовила Ли, лежит целый цыпленок. Я беру остов и начинаю его грызть. Все снова возвращаются к своим тарелкам. И прежде чем разговор возобновляется, повисает долгая пауза, нарушаемая лишь звуками трапезы.) За вторую ноябрьскую неделю все прибрежные городки благополучно смирились с дождем: все обсудив, они признали его виновным в большинстве своих бед, а ответственность за дождь возложили на таких безответных козлов отпущения, как спутники, Советы и собственные тайные грехи; а установив недосягаемых виновников, никто уже не возражал против гусей, продолжавших напоминать: «Зима пришла, люди, точно зима пришла». Все прибрежные городки, за исключением Ваконды. Ваконда в этом году испытывала небывалую ненависть к гусям за их проклятое нытье ночи напролет о подступившей зиме. Обитателям города не дано было обрести привычный покой, переложив ответственность на чужие плечи. Как бы ни судили и ни рядили люди Ваконды в поисках козла отпущения, в этом году выбор у них был слишком ограничен по сравнению с другими городами; им был навязан единственный кандидат на эту должность, который, несмотря на свою отдаленность и высокомерную непредсказуемость, был все же слишком доступен, чтобы его можно было классифицировать как недосягаемого и на том и смириться. Так что вторая неделя дождя не принесла в Ваконду привычной апатии, охватившей остальные прибрежные городки, жители которых год за годом переплывали зимы в дремотном состоянии полуспячки. Но только не в Ваконде, только не в этом ноябре. Вместо этого она принесла городу бессонницу, растущее недовольство гусями и поселила в нем мрачный и безумный дух преданности Общественному Благу — схожий с тем, что посетил побережье в военные дни 42-го, после того как единственный японский самолет сбросил бомбы на лес возле Брукингса, придав этим всей округе ореол единственного места на американском побережье, пострадавшего от авианалета. Такие ореолы чрезвычайно способствуют росту самосознания общества: бомбежка и забастовка, как бы они внешне ни отличались друг от друга, очень схожи в своем воздействии на людей, которые начинают себя чувствовать, ну, чувствовать немножко… особенными. Нет, не просто особенными; давайте уж согласимся: они начинают себя чувствовать отличными от других! А ничто так не сближает людей, как это чувство собственного отличия: они выстраиваются рядами, плечом к плечу, и, все такие отличные, приступают к проведению убежденной кампании во имя Общественного Блага, что может означать или вколачивание в глотку порочного и невежественного мира собственного отличия — что, возможно, и справедливо в случае истинной святости носителей отличия, — или другую крайность — кампанию по выкорчевыванию того, что вызвало это чертово отличие. Собрания вспыхивали повсюду, где было достаточно тепла и места, разрастаясь как грибы, дождавшиеся наконец благоприятных условий. Приходили все. Старые распри были забыты. Молодые думали так же, как старики, за спинами мужчин твердо стояли женщины. Лесорубы объединялись со строителями (хотя дороги продолжали бороздить лесные склоны), а строители с лесорубами (хотя отсутствие леса продолжало угрожать дорожным рабочим оползнями). Церковь смирилась с грешниками. Народ должен сплотиться! Надо что-то делать! Что-нибудь крутое! И Джонатан Дрэгер, вроде ничем не занятый, кроме приятной болтовни, в эти дни кризиса и бессонницы умело помогал людям сплачиваться, ненавязчиво направляя их к решительным поступкам. Всех, кроме Вилларда Эгглстона. Виллард был настолько поглощен подготовкой к собственным решительным поступкам, что его не могли увлечь осторожные и окольные намеки Дрэгера, направленные на усиление давления на Хэнка; Вилларду нужно было слишком много сделать за эти первые ноябрьские недели — подготовить слишком много документов, тайно подписать слишком много бумаг, чтобы у него еще осталось время на всякие там компрометирующие письма и оскорбления жены Хэнка, когда она появлялась в городе. Нет, как бы Вилларду ни хотелось принять участие в кампании, он был вынужден уклониться от выполнения своих гражданских обязанностей. Время было ему слишком дорого, он ощущал его своим личным достоянием; максимум, что он мог, это посвятить всего лишь несколько секунд Общественному Благу, хотя и знал, что дело это благородное и справедливое. Жаль, по-настоящему жаль… Он бы с радостью помог. И все же Виллард даже за несколько секунд неосознанно умудрился сделать больше, чем все остальные горожане, вместе взятые, за долгие часы. Когда он достиг дома, гуси все еще перекликались в темной вышине громче обычного. Дождь усилился. Ветер стал резче и пронзительнее, набрасываясь на него из переулков с такой яростью, что Виллард был вынужден сложить зонтик, чтобы окончательно не потерять его. Он закрыл за собой калитку и направился к гаражу, проскользнул мимо затихшей темной машины и, чтобы не разбудить жену, вошел в дом с заднего хода, через кухню. На цыпочках он пробрался через темную кухню в хозяйственную комнату, служившую ему кабинетом, и осторожно закрыл за собой дверь. Внимательно прислушавшись и не услышав ничего, за исключением звука капель, падавших с его плаща на линолеум, он включил свет и поставил зонтик в таз. Потом сел за стол и подождал, пока в висках не утихла пульсация. Он был рад, что ему удалось не разбудить ее. Не то чтобы он боялся, что его жена может что-то испортить, — он часто возвращался так поздно, ничего особенного, но иногда она вставала, усаживалась в своем ужасном драном красном халате перед обогревателем на табуретку, обхватив колени руками и вся изогнувшись, как ощипанная фламинго, следила, сопя и хмурясь, как он подсчитывает доходы и накладные расходы в бухгалтерской книге, то и дело требуя объяснений, как он намерен вытаскивать их из этой нищеты. Этого-то он и боялся. Что он мог ответить на ее неизбежный вопрос о его намерениях? Обычно он всего лишь молча пожимал плечами и ждал, когда она сама ответит на свой вопрос, но сегодня у него было что сообщить ей, и он боялся, что потребность поделиться с кем-нибудь заставит его все рассказать. Он открыл ящик, вынул книгу и вписал в нее мизерный вечерний доход, потом закрыл ее и достал коричневую кожаную папку с полисами и документами. В них он углубился на целых полчаса, после чего и их сложил обратно, затолкав папку в самый дальний угол нижнего ящика и завалив ее сверху другими бумагами. Потом он вырвал лист из блокнота и написал короткое письмецо Джелли, сообщая, что они увидятся после Дня Благодарения, а не послезавтра, как он думал, так как он ошибся и собрание Независимых владельцев кинотеатров будет проводиться в Астории, а не в Портленде. Он сложил письмо, положил его в конверт и надписал. Приклеив марку и запечатав послание, Виллард положил его в бухгалтерскую книгу, чтобы было похоже, что он забыл его отправить (письмо должно было показать старой фламинго, что ее муж не такая уж бесхребетная устрица, каковой она его считала). Потом он взял еще один лист бумаги и написал жене, что простуда его почти прошла и он решил отправиться в Асторию сегодня же вечером, вместо того чтобы вставать завтра рано утром. «Не хотелось будить тебя, позвоню. Похоже, что к утру погода ухудшится. Так что лучше поехать сейчас. Обо всех новостях сообщу завтра по телефону. Я уверен, все меняется к лучшему. С любовью» и так далее. Он прислонил записку к чернильнице и убрал блокнот в ящик. Громко вздохнул. Сложил руки на коленях. Прислушался к одинокому звуку капель, падающих с плаща на линолеум, и заплакал. В полной тишине. Подбородок дрожал и плечи сотрясались от рыданий, но Виллард не издавал ни малейшего звука. От этой тишины он начал рыдать еще сильнее, — ему подумалось, что все эти годы он тайно плакал, скрывая это ото всех, зная, что ему нельзя быть услышанным. А особенно сейчас, как бы больно это ни было. Слишком долго он скрывался за чернильной непроницаемостью собственного вида, чтобы сейчас все испортить, показав, что он может плакать. Он должен был молчать. Все было готово — он окинул взглядом аккуратную записку, прибранный стол, зонтик в тазу. Он даже пожалел, что был так тщателен в организации всего этого. Ему захотелось, чтобы рядом была хоть одна живая душа, с которой он мог бы громко поплакать и разделить свои тайны. Но времени на это уже не было. Если бы оно было, он бы включил в свой план способ известить окружающих о своем намерении! Чтобы они поняли, каков он на самом деле… Но из-за этой забастовки, из-за этого Стампера, который все жал и жал, пока уже никаких денег не осталось… ничего интересного было не выдумать. Так что он мог располагать только своими естественными ресурсами: собственным малодушным видом, уверенностью жены в его трусости и особенно общим мнением, сложившимся о нем в городе, — устрица, слабовольное существо в раковине, которая живее собственного обитателя… так что единственное, что он мог, — это использовать этот образ, так и не дав никому узнать, каков он на самом деле… Он оборвал свой беззвучный плач и поднял голову: Стампер! Он может рассказать Стамперу! Потому что в какой-то мере в этом был виноват Хэнк Стампер — даже очень виноват! Да! Из-за кого кошельки у людей так исхудали, что они уже не могли тратить деньги на кино и стирку? Да, во всем был виноват именно он! По крайней мере достаточно, чтобы быть обязанным выслушать, до каких крайностей довело людей его надменное упрямство! Достаточно, чтобы сохранить все в тайне! Потому что Стампер и не сможет никому рассказать, что произошло на самом деле! Потому что он сам виноват в том, что произошло! Да! Хэнк Стампер! Именно он! Потому что он виноват, и если он проболтается, все сразу поймут это. Хэнку Стамперу можно довериться… он будет вынужден сохранить все в тайне. Виллард вскочил со стула, уже сочиняя, что скажет по телефону, и, оставив плащ стекать дальше, бросился к гаражу. Забыв о мерах предосторожности, он открыл гараж и громко захлопнул дверцу машины. Руки у него так тряслись от возбуждения, что, заводя машину, он оборвал цепочку с ключом, а по дороге наехал на любимый куст жены. Он сгорал от нетерпения поскорее рассказать о своих планах. С улицы он увидел, как в окне спальни зажегся свет, — хорошо, что он решил позвонить из будки, а не из дома, — он зажег фары и рванул машину вперед, едва удержавшись, чтобы не попрощаться со старой фламинго серией гудков… Возможно, не слишком вразумительное прощание, которым он хотел бы ее наградить, недостаточное, даже несмотря на письмо, оставленное в бухгалтерской книге, чтобы до конца жизни заставить ее сомневаться, а знала ли она человека, с которым прожила девятнадцать лет, и все же оно могло намекнуть ей на то, что о ней думал этот человек на самом деле… А Ли, сидя в лесу и водя тупым карандашом по страницам бухгалтерской книги, пытается донести до своего корреспондента собственное восприятие реальности — «Прежде чем перейти к дальнейшим объяснениям, Питерс…», — тайно надеясь, что таким образом ему удастся и для себя прояснить туманную загадку своей жизни: «Помнишь ли, Питерс, как ты был представлен этому оракулу? Кажется, я называл его „Старый Верняга“, когда, бывало, выводил его в общество и знакомил с друзьями: „Старый Верняга — Часовой, Стоящий на Страже моей Осажденной Психики“. Помнишь? Я говорил, что он мой неотлучный верный страж, предупреждающий о любой опасности, восседающий на самой высокой мачте моего рассудка, обшаривающий горизонт в поисках любого признака бури… а ты ответил, что, на твой взгляд, это все лишь старая добрая паранойя. Признаюсь, я и сам пару раз называл его так. Но — в сторону прозвища. Опыт научил меня доверять его призыву БЕРЕГИСЬ, безошибочному, как радар. Какими бы приборами он там ни пользовался, они столь же чувствительны к малейшей угрозе радиации, как счетчик Гейгера, потому что всякий раз, как он сигнализировал БЕРЕГИСЬ, выяснялось, что для этого находились достаточно веские причины. Но на сей раз, готовя свой план, хоть убей, я не понимал, о какой опасности он меня предупреждает. БЕРЕГИСЬ — орет он, а я спрашиваю: „Чего беречься, дружище? Ты мне можешь указать, где опасность? Покажи, где тут осталась хоть малейшая лазейка для риска? Ты всегда умел определять западни… Так где же то бедствие, о котором ты так уверенно заявляешь?“ Но в ответ он только квакает: БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! — снова и снова, как сумасшедший компьютер, не способный ни на что. И что? Предполагается, что я должен прислушиваться к такому необоснованному совету? Может, старичок сломался; может, и нет особого риска, а просто общий уровень радиации на этой сцене так повысился, что у него полетела электропроводка, и он уже представляет всякие ужасы, которых и в помине нет… Тем не менее, Питерс, я все еще в его власти и потому колеблюсь: однажды в исключительном случае я был свидетелем того, как моему стражу не удалось своевременно указать на опасность, но мне еще надо убедиться в том, что он может подавать сигналы ложной тревоги. А потому я сам решил провести расследование; я спросил себя: «Ну хорошо, что с тобой случится, если ты в это ввяжешься?» И единственный честный ответ, который мне удалось найти: «Вив. Вив случится с тобой…» И если раньше я не хотел ее ранить, то теперь я медлю, боясь помочь ей, а также опасаясь благодарности, которая может воспоследовать. Потому-то я и начал с корней и отвращения нашего поколения к каким бы то ни было связям: а вдруг я настолько очарован этой девушкой (или очарован ее потребностью в том, что я могу ей предложить), что рискну быть пойманным. Может, Старый Верняга предупреждает меня о коварной ловушке смоляного чучелка, может, Вив — та самая липкая крошка, которая только ждет, чтобы превратить нежное прикосновение в такую черную и нерушимую привязанность, что человек навсегда…» Карандашный грифель окончательно стерся; я остановился и перечел последние строки письма, затем со стыдом и негодованием зачиркал их, говоря себе, что даже Питерс — каким бы эмансипированным в смысле разных расовых намеков он себя ни считал — не заслуживает таких безвкусных смоляных метафор. «Зачем задевать чувства старого друга», — сказал я себе, но я знал, что на самом деле вычеркнул эту фразу скорее из соображений честности, чем дипломатии. Я прекрасно знал, что нет ничего более далекого от правды, чем изображение Вив в виде секс-бомбы, к тому же были все основания предполагать, что любая привязанность, возникающая между нами, будь она черной или нерушимой, причинит мне отнюдь не неприятности. Я обгрыз конец карандаша так, чтобы вытащить еще кусочек грифеля, перевернул страницу затхлой книги и попробовал еще раз: «Несмотря на банальную биографию, Питерс, эта девушка довольно необычный человек. Например, она мне рассказала, что ее родители кончили колледж (погибли в автокатастрофе, когда она училась во втором классе), и ее мать несколько лет преподавала музыку…» Я снова останавливаюсь и с отвращением захлопываю книгу вместе с карандашом посередине, ломая при этом его грифель: несмотря на то что сведения о родителях девушки и были точны, они не имели никакого отношения к тому, что мне удалось узнать о ней. Это был все тот же интеллектуальный туман для сокрытия истинного положения вещей и тех чувств, которые росли во мне с той ночи, когда саботажники с верховьев сигнализировали нам SOS, что предоставило нам с Вив единственную после охоты возможность остаться наедине. Кажется, когда зазвонил телефон, я единственный не спал в доме. Мучимый бессонницей из-за слишком большого количества выпитого горячего чая с лимоном для излечения ангины, я сидел, завернувшись в одеяло, у лампы, пытаясь обнаружить новый смысл в глубинах поэзии Уоллеса Стивенса (чем образованней мы становимся, тем с большей интеллектуальной зрелостью подходим к коллекционированию: начинаем с марок и вкладышей в жвачку, переходим к бабочкам и заканчиваем «новыми смыслами»). Тут-то я и услышал, как он звенит внизу. После дюжины звонков до меня донеслась тяжелая поступь босых ног Хэнка, спустившегося вниз. Через мгновение он протопал обратно мимо моей двери к комнате Джо и Джэн, потом снова двинулся назад, но уже в сопровождении легкой прыгающей походки Джо Бена. Шаги поспешили вниз, ноги облачались в сапоги. Я слушал, недоумевая, что это за полуночные бдения, потом услышал, как завелась лодка и с шумом направилась в верховья. Вся эта странная и неожиданная деятельность показалась мне более чреватой глубинными смыслами, чем поэзия Стивенса, а потому я выключил свет и лег, пытаясь разобраться в значении этой ночной вспышки активности. Что означала вся эта беготня? Куда они отправились в такой час? И, погружаясь в дремоту, я уже обувал для путешествия собственные фантазии — «Может, звонили сообщить о страшном лесном пожаре, и Хэнк с Джо Беном… нет, слишком мокро; …наводнение — вот в чем дело. Звонил Энди сообщить, что ужасный сорокабалльный шквал обрушился на берег, раскалывая деревья и громя оборудование!», когда вдруг легкий щелчок заставил меня снова открыть глаза, и тонкая игла света, пронзившая мою кровать, сообщила мне, что Вив зажгла свет в своей комнате… Наверное, чтобы читать, пока он не вернется. Это могло означать и то, что он уехал ненадолго и волноваться не о чем, и то, что он вернется неизвестно когда. Несколько минут я боролся с любопытством, потом вылез из кровати и натянул вместо халата старый лейтенантский плащ — не слишком элегантный наряд для визита к даме, но выбор был невелик — между плащом и все еще мокрыми рабочими штанами, разложенными перед обогревателем. Правда, в шкафу на распялке у меня висели выглаженные брюки, но почему-то плащ показался мне наименее несуразным из этих трех вариантов. И выбор мой оказался удачным: когда, постучав и услышав ее ответ, я открыл дверь, то увидел, что ее одеяние вполне соответствует моему: она сидела на кушетке среди подушек в плаще, который был еще больше и грубее моего. И гораздо тяжелее. Черная вязаная штуковина неизвестного происхождения; вероятно, когда-то он принадлежал Генри, а может, кому-нибудь и еще выше. Ткань настолько потемнела, что выглядела бесформенной кучей черной сажи, из которой выглядывало светлое лицо и две изящные руки с романом в бумажной обложке. Такое совпадение вызвало у нас обоих смех, сразу сокративший расстояние, на преодоление которого обычно уходят часы. Плащи объединили нас для начала. — Счастлив лицезреть вас одетой по последнему писку моды, — произнес я, когда мы отсмеялись, — но, боюсь, э-э… вам придется обратиться к вашему портному, чтобы он немного ушил это. — И я продвинулся еще на ярд в комнату. Она подняла руки и изучающе посмотрела на гигантские рукава. — Вы так думаете? Может, стоит выстирать и посмотреть, не сядет ли? — Да. Лучше подождать; как бы не оказалось потом слишком узко. Мы снова рассмеялись, и я продвинулся еще на несколько дюймов. — Вообще-то у меня есть халат, но я никогда его не ношу, — объяснила она. — Кажется, мне его подарили, да, точно, подарили — Хэнк на день рождения вскоре после того, как я сюда переехала. — Ну, наверное, это еще тот подарочек, если вместо него ты предпочитаешь носить эту палатку… — Нет. Он совершенно нормальный. Для халата… Но, понимаешь… у меня была тетя, которая дни напролет ходила в халате, с утра до вечера, за весь день ни во что не переодеваясь, если ей только не надо было ехать в Пуэбло или куда-нибудь еще… и я пообещала себе: Вивиан, сказала я, дорогая, когда вырастешь, ходи лучше голой, но только не в старом халате! — По той же причине я не ношу смокинга, — ответил я, сделав вид, что отдался неприятным воспоминаниям. — Да. Дядя. То же самое испытывал по отношению к его одежде. Вечно в проклятом старом твиде, роняющий пепел с сигар в шерри; вонь на весь дом. Отвратительное зрелище. — От моей тети ужасно пахло… — А как пахло от моего дяди! Люди с непривычки просто задыхались от этой вони. — Гноящиеся глаза? — Никогда не мылся: гной неделями скапливался в углах глаз, пока не отваливался сам, размером чуть ли не с грецкий орех. — Жаль, что они не были знакомы, моя тетя с твоим дядей: похоже, они были созданы друг для друга. Жаль, что она не вышла замуж за такого человека, как он. Курящего сигары, — задумчиво промолвила она. — Моя тетушка пользовалась такими духами, которые вполне гармонировали бы с запахом сигар. Как мы назовем твоего дядю? — Дядя Мортик. Сокращенно — Морт. А твою тетю? — Ее настоящее имя было Мейбл, но про себя я ее всегда называла Мейбелин… — Дядя Морт, позволь тебе представить Мейбелин. А теперь почему бы вам двоим не пройти куда-нибудь и не познакомиться поближе? Ну, будьте послушными ребятками. Хихикая, как глупые дети, мы принялись махать руками, выпроваживая выдуманную парочку из комнаты и уговаривая их не спешить назад — «Голубки…» — пока торжествующе не захлопнули за ними дверь. Завершив нашу прогулочку, мы на мгновение умолкли, не зная, что сказать. Я опустился на мореное бревно. Вив закрыла книжку. — Ну, наконец одни… — промолвил я, пытаясь обратить это в шутку. Но на этот раз реакция была натужной, смех — совсем не детским, а шутка — не такой уж глупой. К счастью, мы с Вив умели дурачиться друг с другом, почти как с Питерсом, балансируя на грани юмора и серьеза, что давало нам возможность смеяться и шутить, сохраняя искренность. При таком положении вещей мы могли наслаждаться своими взаимоотношениями, не слишком заботясь об обязательствах. Но система, безопасность которой гарантируется юмором и шутливым маскарадом, всегда рискует потерять контроль над своей защитой. Взаимоотношения, основанные на юморе, провоцируют юмор, и постепенно становится возможным подшучивать надо всем — «Да, — откликнулась Вив, стараясь поддержать мою попытку, — после столь долгого ожидания», — а эти шутки то и дело оказываются слишком похожими на истину. Я спас нас от участи словесного пинг-понга, напомнив, что прежде всего визит мой вызван тем, что я хотел спросить. Она ответила, что таинственный звонок понятен ей не более, чем мне, Хэнк только заглянул к ней и сказал, что ему надо прокатиться до лесопилки, выловить из реки пару-тройку друзей и соседей, но не упомянул, кто они такие и что делают там в столь поздний час. Я спросил ее, есть ли у нее какие-нибудь соображения на этот счет. Она ответила, что никаких. Я сказал, что действительно странно. Она ответила — несомненно. А я сказал — особенно так поздно ночью. И она сказала — учитывая этот дождь и вообще. И я сказал, что, наверное, все узнаем утром. Она ответила — да, утром или когда вернутся Хэнк с Джоби. И я сказал — да… Мы немного помолчали, и я сказал, что, похоже, погода не улучшается. Она ответила, что радио сообщило о циклоне, идущем из Канады, поэтому так продлится еще, по меньшей мере, неделю. Я сказал, что это, безусловно, радостное известие. И она ответила — не правда ли, хотя?.. После этого мы просто сидели. Жалея, что так расточительно израсходовали все темы, понимая, что предлоги исчерпаны, и теперь, если мы заговорим, нам придется погрузиться в проблемы друг друга — единственная оставшаяся общая тема для разговора, — а потому лучше помолчать. Я поднялся и поплелся к двери, предпочтя такой выход, но не успел я договорить «спокойной ночи», как Вив предприняла решительный шаг. — Ли… — Она помолчала, словно что-то обдумывая, и наклонила голову, изучающе рассматривая меня одним голубым глазом, выглядывавшим из воротника. И вдруг спросила прямо и просто: — Что ты здесь делаешь? Со всеми своими знаниями… образованностью… Почему ты тратишь время на обвязывание тупых бревен старыми ржавыми тросами? — Тросы не такие уж старые, а бревна вовсе не тупые, — попробовал я схохмить, — особенно если подвергнуть анализу их истинный глубинный смысл как сексуальных символов. Да. Ты, конечно, никому не говори об этом, но я здесь нахожусь на стипендии фонда Кинзи, осуществляя исследования для сборника «Кастрационный Комплекс у Трелевщиков». Страшно увлекательная работа… — Но она задала вопрос всерьез и ждала серьезного ответа. — Нет, действительно, Ли. Почему ты здесь? Я принялся хлестать свой мозг за то, что не подготовился к этому неизбежному вопросу и не был вооружен доброй, логичной ложью. Черт бы побрал мое идиотское высокомерие! Вероятно, эта порка мозгов вызвала на моем лице довольно болезненное выражение, так как Вив вдруг подняла голову и глаза ее наполнились сочувствием: — Ой, я не хотела спрашивать о чем-то… о чем-то, что для тебя… — Все о'кей. В этом вопросе ничего такого нет. Просто… — Нет есть. Я же вижу. Правда, прости, Ли; я иногда говорю не думая. Я просто не понимала и решила спросить, я совершенно не хотела ударять по больному месту… — По больному месту? — Ну да, задевать неприятные воспоминания, понимаешь? Ну… знаешь, в Рокки-Форде, где мой дядюшка управлял тюрьмой… он обычно просил меня, чтобы я разговаривала с заключенными, когда приношу им пищу, потому что им, — он такие вещи хорошо понимал — беднягам, и без моего высокомерия приходится несладко. В основном бродяги, шлюхи, алкоголики — Рокки-Форд был когда-то крупным железнодорожным городом. И он был прав, им и без меня было плохо. Я слушала их рассказы о том, как они попали за решетку и что собираются делать дальше, и меня действительно это занимало, понимаешь? А потом это увидела тетя — пришла ко мне ночью, уселась на кровать и заявила, что я могу дурачить этих бедняг и дядю сколько угодно, но она видит меня насквозь. Она знает, какая я на самом деле, сказала она шепотом, сидя в темноте на моей кровати, и заявила, что я — хищница. Как сорока или ворон. Что мне нравится ковыряться в кровоточащем прошлом окружающих, сказала она, нажимать на больные места… и что она мне покажет, если я не одумаюсь. — Вив взглянула на свои руки. — И иногда… я, правда, еще не совсем уверена, мне кажется, что она была права. — Она подняла голову: — Ну, в общем, ты понял, что я имела в виду? про больное место? — Нет. Да. Да — в смысле понял, и нет — своим вопросом ты его не задела… Просто я не могу ответить, Вив… Я действительно не понимаю, что я здесь делаю, сражаясь с этими бревнами. Но знаешь, когда я был в школе и сражался со старыми скучными пьесами и стихотворениями старых скучных англичан, я тоже не понимал, что я там делаю… и только притворялся, что я хочу, чтобы сборище скучных старых профессоров вручило мне диплом, дающий возможность преподавать ту же тухлятину более молодым, которые в свою очередь тоже получат дипломы, и так дальше, до скончания века… Тебе интересно? В свете обвинений твоей тетушки? — Ужасно, — откликнулась она, — пока, по крайней мере. Я снова опустился на бревно. — Знаешь, хуже пут не придумаешь, — произнес я таким тоном, словно неоднократный опыт в этой области сделал меня всемирно признанным авторитетом. — Когда ты оказываешься в ситуации «и так, и так плохо». Например, в твоем случае, ты должна была ощущать вину и слушая заключенных, и отказываясь их выслушать. Она терпеливо слушала, но, кажется, мой диагноз произвел на нее не слишком сильное впечатление. — По-моему, мне доводилось испытывать нечто похожее, — улыбнулась она, — но, знаешь, меня это не очень долго волновало. Потому что я кое-что поняла. Мало-помалу до меня дошло: что бы там тетушка с дядюшкой обо мне ни думали, на самом деле они решали собственные проблемы. Тетя — ты бы видел! — она накладывала такой слой косметики: начинала в среду и, не моясь, продолжала до воскресенья, каждый день добавляя все новые и новые слои. В воскресенье она чуть ли не сдирала все это, чтобы сходить в церковь. После чего становилась такой благочестивой, что буквально ходила за мной по пятам, чтобы застать меня за губной помадой и устроить большой скандал. — Вив улыбнулась, вспоминая. — Она, конечно, представляла собой нечто особенное;помню, я мечтала, чтобы она проспала воскресенье — проснулась бы только в понедельник, — потому что, если бы всю эту косметику не смывать две недели, она бы просто превратилась в статую. Особенно при тамошней жаре. О Господи! — Она снова улыбнулась, потом зевнула и потянулась. Ее худые девчоночьи руки обнажились, выскользнув из рукавов. — Ли, — произнесла она все еще с поднятыми руками, — если мой вопрос не покажется тебе излишне навязчивым, тебе всегда было скучно учиться? Или что-то произошло, что лишило занятия смысла? Я был настолько увлечен ее безмятежным словоизлиянием, что это внезапное возвращение ко мне и моим проблемам снова застало меня врасплох; и, заикаясь, я промямлил первое, пришедшее мне в голову. «Да», — сказал я. «Нет», — сказал я. — Нет, не всегда. Особенно в первое время. Когда я начал открывать миры, существовавшие до нас, сцены из других времен, я был настолько увлечен, мне это казалось настолько ослепительно прекрасным, что хотелось прочитать все, когда-либо написанное об этих мирах, в те времена. Пусть меня научат, чтобы потом я мог учить этому других. Но чем больше я читал… через некоторое время… я понял, что все они пишут об одном и том же, все та же старая скучная история «сегодня — здесь, погибло — завтра»… и Шекспир, и Мильтон, и Мэтью Арнольд, даже Бодлер, и этот котяра, как его там, написавший «Беовульфа»… одно и то же, движущееся по тем же причинам и приходящее к одному и тому же концу, — Данте ли это со своим Чистилищем или Бодлер… все та же старая скучная история… — Какая история? Я не понимаю. — Какая? Ой, прости, меня куда-то понесло. Какая история? Вот эта — дождь, гуси, кричащие о своих невзгодах… вот именно этот мир. Все они пытались сделать с ним что-нибудь. Данте весь свой талант вложил в создание Ада, так как Ад предполагает Рай. Бодлер курил гашиш и обращал свой взор внутрь. Но и там ничего не было. Ничего, кроме грез и разочарований. Их всех гнала потребность в чем-то еще. А когда потребность иссякала, а грезы и разочарования меркли, все они возвращались к одной и той же старой скучной истории. Но, понимаешь, Вив, у них было одно преимущество, они обладали тем, что мы потеряли… Я ждал, когда она спросит, что я имею в виду, но она сидела молча, сложив руки на черном плаще. — …У них было безграничное количество «завтра». Если мечту не удавалось воплотить сегодня, ну что ж, впереди было еще много дней и много планов, полных страстей и будущего: что из того, что нынче не вышло? Для поисков реки Иордан, Валгаллы или падения воробья, предсказывающего особую судьбу, всегда было завтра… мы могли верить в Великое Утро, которое рано или поздно наступит, у нас всегда было завтра. — А теперь нет? Я взглянул на нее и ухмыльнулся. — А ты как думаешь? — Я думаю, что, вероятнее всего… завтра в половине пятого прозвонит будильник, и я спущусь вниз готовить блины и кофе точно так же, как вчера. — Конечно, вероятнее всего. Но, скажем, Джек неожиданно возвращается домой с больной спиной, разъяренный на стальных магнатов, совсем без сил, и застает Джекки и Берри, занимающихся тем самым в его кресле… Что тогда? Или, скажем, Никита принимает лишний стакан водки и решает: какого черта? Что тогда? Говорю тебе: шарах! — и все. Красная кнопочка — и шарах. Так? Эта-то кнопочка и отличает наш мир; мы не успели научиться читать, как «завтра» для нашего поколения стали определяться этой кнопочкой. Ну… по крайней мере, мы отучились обманывать себя Великим Утром, которое когда-нибудь наступит, если ты не можешь быть уверенным в этом «когда-то», какого черта тратить свое бесценное время и уговаривать себя об этом «Утре». — Так все дело в этом? — тихо спросила она, снова рассматривая свои руки. — В неуверенности в завтрашнем дне? Или в неуверенности, что ты кому-то нужен? — Она подняла голову, обрамленную черным воротником. Лучшее, на что я был способен, это ответить вопросом на вопрос. — Ты когда-нибудь читала Уоллеса Стивенса? — спросил я, как второкурсник на вечеринке с кока-колой. — Подожди. Я тебе сейчас принесу. Я бросился в свою комнату, чтобы восстановить силы. В свете луча из щели я нашел книгу, раскрытую на стихотворении, которое я читал до того, как заснуть. Я заложил его, но возвращаться не торопился. Задумчиво замерев посреди комнаты и все еще ощущая мягкое сияние ее лица, я, как Никита, хвативший слишком много водки, решил: «Какого черта!» — и быстро на цыпочках подошел к щели в стене. Она сидела все в той же позе, но на лице появилось выражение недоумения и тревоги за соседа-придурка, который прыгает из комнаты в комнату, то страстно отчаиваясь, то немея от скованности. Укрывшись за надежной стеной, я почувствовал, как ко мне возвращается самообладание. Еще мгновение, и я смогу вернуться с такой же невозмутимостью, с какой Оскар Уайльд выходил к чаю. Но одновременно с успокоением до меня донесся шум моторки. У меня хватило времени лишь на то, чтобы вбежать и указать ей стихотворения, которые надо прочитать: «Не спеши со Стивенсом, не форсируй его, надо попасть под его влияние», — и вернуться обратно, как на лестнице снова раздались тяжелые шаги босых ног, возвращающихся обратно. Несколько часов я пролежал без сна, надеясь, что еще один телефонный звонок даст мне возможность снова остаться с ней наедине. Однако с каждым днем вероятность этого все уменьшалась и уменьшалась, атмосфера в доме становилась все неприятнее, пока не стало очевидно, что, если я не поспособствую нашей новой встрече, она не состоится никогда. «Теперь мне представляется случай, — написал я Питерсу, отковыряв еще кусочек грифеля, — и единственное, что надо сделать, — это набраться мужества и воспользоваться этим случаем. А я все еще колеблюсь. Неужто мне недостает мужества? Может, из-за этого мой страж и предупреждает меня? В наши дни, когда признак мужества болтается у мужчины между ног и поддается такому же легкому прочтению, как температура на градуснике, неужто я колеблюсь лишь потому, что в решающий момент меня пугают древние сомнения мужчин? Не знаю, действительно, я просто не знаю…» А Вив в своей комнате с книгой Ли в руках пытается осознать странные ощущения, которые накатывают на нее, как рассеянный свет. — Не понимаю, — хмурится она, глядя на страницу. — Я просто не понимаю… На склоне холма Хэнк отходит от шипящей кучи горящего мусора и прислушивается к небу. Над лесом низко летит еще одна стая. Он бросается за ружьем и тут же останавливается, чувствуя бессмысленность своего движения. Какого черта… Разглядеть гуся сквозь такой дым и дождь нет ни малейшего шанса. Уж не говоря о том, чтобы попасть в него. К тому же все происходящее, после этого собрания с родственниками — скандалы днем, гусиный крик по ночам, — довело меня уже до такого состояния, что я готов как сумасшедший просто палить в небо, есть там кто или нет… На следующий день после собрания Джо Бен проснулся рано и в прекрасном настроении. Он тут же взялся за приготовление патронов, потому что, «похоже, это уж точно его день». Я высказал предположение, что, учитывая сегодняшний туман, он напрасно тратит время, но он ответил, что, может, к вечеру туман прибьет дождем, и раз сегодня нам будет помогать вся команда с лесопилки, то мы вернемся рано и у него будет возможность пострелять. Он был прав насчет тумана, но домой мы вернулись отнюдь не рано; явилось лишь две трети ожидавшегося народа — остальные, как они мне сообщили, были ужасно простужены, — так что ко времени, когда мы тронулись домой, было уже ни зги не видно. Вечером, пока мы ужинали, позвонила еще парочка сообщить, что у них температура и выйти завтра они не смогут, и я сказал Джоби, что на следующий день он может рассчитывать лишь на утреннюю охоту. Он оторвался от своей тарелки, пожал плечами и сказал, что, когда святые предзнаменования выстраиваются в таком порядке, большего ему и не надо; в нужное время гусь сам свалится ему на голову, сказал Джо и, вернувшись к тарелке, продолжил уничтожение картошки, чтобы укрепиться духом к грядущему явлению предзнаменований. (Весь ужин Ли сопит и трет глаза. Вив говорит, что ему надо смерить температуру. Он отвечает, что чувствует себя нормально, просто это выделяется излишняя влага, как у собаки, когда у нее потеет нос. Перед тем как лечь, Вив поднимается наверх и приносит ему градусник. Он берется за газету, засунув градусник в угол рта, как стеклянную сигарету. Вив смотрит на градусник и говорит, что ничего катастрофического… Он спрашивает, нельзя ли ему горячего чая с лимоном — его мама всегда давала ему горячий чай с лимоном, когда он заболевал. Вив делает ему чай. Он сидит у плиты в гостиной и потягивает чай, читая ей вслух стихи из своей книги…) Судя по всему, на следующий день предзнаменования опять выстроились для Джо не так: было не только туманно, как никогда, но и на работу на этот раз вышла всего лишь треть людей. На другой день было еще хуже, и через день еще хуже — Джоби уже намеревался сдаться, и вдруг к концу недели ночью опять подул сильный ветер, снова полетели стаи, а наступившее утро было таким холодным и ясным, что через кухонное окно отчетливо виднелись машины, идущие по шоссе на другом берегу. Дождь шел, но не слишком сильный, и даже в темноте было видно небо, так что вполне можно было вывесить стяг с заказами для бакалейной лавки. — Это именно то самое утро, Хэнк, вот увидишь. Все как надо; ветер, куча криков ночью и туман как опустился… Да, все как надо! Он стоял у стола, смазывая ружье, и весь сиял от возбуждения (что-то смешно), пока Вив готовила завтрак. (В этом опять есть что-то смешное.) — Знаешь, — продолжил он, — я просто чувствую, как там бродит бедный одинокий потерявшийся гусь — зовет-зовет своих братьев, а те не откликаются. Нет, ему просто надо помочь выбраться из этого безвыходного положения… (Я поворачиваюсь и оглядываю кухню. Вив у плиты. Джэн режет ветчину для бутербродов. Старик вышел куда-то через заднюю дверь, откашливаясь и сплевывая. Я прерываю размышления Джо Бена: — А кстати, о братцах-гусях: где наш мальчик? С минуту все молчат. (Что-то смешное.) Потом Джо Бен говорит: — По-моему, с Ли все в порядке: я крикнул ему, когда шел мимо. — Он еще не встал? — спрашиваю я. — Ну… он одевался, — отвечает Джо Бен. — Что-то он с каждым утром поднимается все тяжелее и тяжелее. — Он сказал мне, — вмешивается Вив, — что сегодня не очень хорошо себя чувствует… — Ах вот в чем дело! Мы с Джо вчера до полуночи мордовалисъ с фундаментом, а Ли себя неважно чувствует! Интересно… Все молчат. Джо Бен садится, Вив подходит с кастрюлькой. Она берет лопатку для блинов и вылавливает мне на тарелку сосиски. Я принимаюсь за еду. На кухне жарко, и все окна запотели. Джо Бен включает свой транзистор. Хорошо бы остаться дома, почитать газету… приятно. Ли вошел, когда я уже вставал из-за стола. — Пошевеливайся, Малыш, — сказал я. Он ответил «о'кей», и я пошел надевать сапоги. Что-то происходит, только я не могу понять что, вернее, что-то должно произойти, и никто еще точно не знает что…) — Да, сэр! — говорит Джоби и пару раз щелкает затвором своего 12-зарядного «Хиггинса». — Знаешь, как я понял, что это мой день? Потому что сегодня я бросил пить кофе — давно уже собирался. — Брат Уолкер говорит, что это грех. Так что я завязал и готов подстрелить своего гуся. На этот раз Джоби оказался почти прав: все шло к тому, чтобы он добыл своего гуся. Все было тип-топ, как он и говорил. Пока Ли ел, я отправился заводить лодку и понял, почему так ясно. Холод и дождь словно сбили дымку с неба. Туман опустился на реку и стоял густой, как снег, фута четыре в вышину. Я даже не мог различить лодку, а когда я в нее залез, мне пришлось заводить мотор на ощупь. Из дома вышли Ли и Джо, и мы отправились, продираясь сквозь туман, — казалось, лодка идет под водой, а наши головы торчали, как перископы. Джо без умолку болтал, какая толстая жизнь ждет его впереди, и дело даже не в гусе, которого он собирается подстрелить, — что касается гуся, то можно было считать, что он уже в духовке, решенное дело, теперь он стремился к новым победам. — Впереди толстые времена, — повторял он. — Да. Не так уж много нам осталось ездить в этой лодке. Ты как считаешь, Хэнк? День-другой, потом уборка — и кончены наши поездки в холоде и темноте, чувствуете, парни? Еще пара дней, и мы распрощаемся с этими джунглями. Через пару дней будем разгуливать по парку, как по проспекту, и спиливать легкие толстые стволы, словно мы туристы, собирающие чернику. — Я посмотрю, какая это черника после десяти часов верчения ворота, — заметил я. — Со всеми этими чертовыми запретами, которые они налагают на нас, работать в этом парке будет все равно что вернуться на сотню лет назад. — Это да, но зато, — он поднял палец и подмигнул, — уж там по крайней мере не придется бороться с лебедкой; согласись, уже одно то, что не будет лебедки, должно нас радовать. — Не буду я ни с чем соглашаться, пока не попробую. Ты как считаешь, Малыш? Ли поворачивается ко мне и слегка улыбается: — Если единственное преимущество заключается в отсутствии современной техники… Что-то меня это не слишком радует… — Современной техники? — взвивается Джо. — Ты бы попробовал поработать с этим чудовищем, которое ты называешь «современной техникой», Ли. Эта зараза сносилась и устарела еще тогда, когда старый Генри был мальчиком! Вы не хотите видеть положительную сторону. Запомните: «У меня не было обуви, и я жаловался, покуда не увидал безногого». Ли качает головой: — Джо, если у меня нет обуви и я попадаю на баскетбол, это все равно не решает мою проблему… — Нет, не решает… — На мгновение он задумывается и вдруг весь заливается радостью. — Но, согласись, баскетбольная встреча может ненадолго отвлечь тебя от твоих проблем! Ли смеется, уступая: — Джо, ты неподражаем, просто неподражаем… Джо говорит «спасибо» и приходит в такой восторг от похвалы, что молчит всю дорогу, пока мы не добираемся до лесопилки. Туман вокруг лесопилки стоит такой же густой, как и вокруг дома. Однако света стало уже больше и видимость лучше, отчего туман становится еще больше похожим на снег. Я направляю лодку туда, где, по моим предположениям, должен находиться причал, надеясь, что с тех пор, как я был здесь в последний раз, с ним не произошло никаких изменений. На причале в одиночестве стоит Энди — вид у него усталый. После ночи, когда Ивенрайт пытался развязать бревна, Энди регулярно сторожит лесопилку. Это была его идея. Я дал ему спальный мешок, фонарь и старую восьмикалиберную пушку, которую Генри заказал в Мексике еще в те времена, когда оружие менее десяти калибров считалось незаконным. Дьявольское оружие — патрон чуть ли не с пивную банку, а приклад надо было пропускать под мышку и упирать в дерево или камень, чтобы отдачей не сломало плечо. Я сказал Энди, что даю ему это страшилище вместо чего-нибудь более удобного не потому, что думаю, что ему придется убивать кого-нибудь, защищая свое место, а лишь для того, чтобы в случае нападения он палил в воздух, и на помощь соберутся все. Не удивлюсь, если явится весь Пентагон со своими ракетами. Энди ловит канат, который ему бросает Джо, и подтягивает нас к причалу. Сначала я решаю, что у него такой опущенный вид, потому что он плохо спал, но потом понимаю, что дело не в этом. Он один как перст. — Эй! — кричу я, поднимаясь в лодке. — В чем дело? Где Орланд со своими парнями? Греют жопы на лесопилке, пока ты тут мокнешь? — Нет, — отвечает он. — А что? Решили ехать с Джоном на грузовике? — Ни Орланд, ни остальные не выйдут сегодня на работу, — произносит Энди. Он стоит, держась за канат, уходящий в туман к лодке, как большой застенчивый ребенок, схвативший в руки что-то непонятное. — Еду только я. И… — И? — Я хочу, чтобы он договорил. — Орланд звонил и сказал, что у него и парней азиатский грипп. Он сказал: в городе очень многие больны — Флойд Ивенрайт, Хави Эванс и… — Плевать я хотел на Флойда Ивенрайта и Хави Эванса, — сообщаю ему я. — А наша команда? Маленький Лу? Он звонил? А Большой Лу? Гори этот Орланд синим пламенем, что ты окаменел? А как насчет Джона? У него, наверно, любовная горячка и он тоже не сможет вести грузовик? — Не знаю, — отвечает Энди. — Я только снимал трубку и выслушивал. Орланд сказал… — А Боб? У него, я полагаю, вросший ноготь или что-нибудь еще… — Я не знаю, что у него. Я сказал ему, что по этому контракту мы должны сделать еще массу бревен, а Орланд ответил — не считаем же мы, что больные люди… — Ладно, плевать. Многовато их, а? Сначала Большой Лу, потом Коллинз, потом этот чертов зять Орланда, который все равно ни к черту не годился. Теперь Орланд со своими парнями. Черт побери, никогда бы не подумал, что они так быстро увянут от дождичка и работы. — Таны бегут от нас[4], — произносит Ли и еще какую-то чушь в том же роде. — Дело тут не только в дожде и работе, Хэнк, — говорит Энди. — Понимаешь, в городе очень многим не нравится… — Плевать я хотел, что им нравится, а что нет! — обрываю я его несколько громче, чем хотел. — А если они считают, что таким образом заставят меня не выполнить контракт, то, верно, думают, что я совсем дурак. А если еще кто-нибудь позвонит сообщить, как он болен, скажи, что все отлично, просто прекрасно, потому что дядя Хэнк обсчитался и мы прекрасненько управимся вчетвером или впятером. — Не понимаю, — поднимает голову Энди. — Нам надо этот плот закончить и еще два связать. — Один, — подмигивает Джо Бен Энди. — Нас голыми руками не возьмешь. Мы с Хэнком уже давным-давно таскаем бревна из трясины, которая за домом, — по паре штук цепляем к моторке. Так что им придется еще здо-о-рово попотеть, чтобы прижать нас. Энди наконец улыбается, и я велю ему залезать в лодку. Я вижу, как он рад, что у нас есть припрятанный плот и что нам таки удастся выполнить контракт. Искренне рад. И это наводит меня на мысль о том, скольких людей это известие разочарует. Чертовски много. И, прикинув, сколько людей действительно хотят сорвать этот контракт, я вдруг развеселился. С минуту я просто спокойно смотрел на швартовы и дальше, за лесопилку, где были свалены плоты. И вдруг меня охватило идиотское желание — не знаю почему, но мне позарез потребовалось снова увидеть эти плоты, хоть убей — мне надо было их видеть! До крепивших их свай было двести — двести пятьдесят ярдов, укутанных туманом, словно огромным одеялом грязного снега. И под этим одеялом лежали бревна, плоды четырех месяцев кровавой работы с неразгибающейся спиной, миллионы кубических футов леса, тысячи бревен, скрытых от глаз, поскрипывающих, царапающихся и трущихся друг о друга, подталкиваемых бегущим под ними течением, так что их жалобное бормотание, похожее на гул большой людской толпы, примешивалось к звуку мотора и мерному шуршанию дождя. Никакой необходимости проверять их не было. Так я себе и сказал. Несмотря на туман, я знал их наперечет. Я видел их еще деревьями, когда впервые приехал в лес, чтобы прикинуть размер сделки. Они стояли пушистые и зеленые, словно огромный кусок шерстяной материи, сотканной «в елочку». Я видел, как они подпирали небо. Я валил их, чокеровал, складывал и грузил. Я слушал, как, издавая деревянный звук, стучал молоток, когда я приколачивал изогнутое «S» к спилу каждого из них; я слышал, как они грохотали, падая с грузовика в реку… И все же, прислушиваясь к ним теперь и не видя их, я усомнился в своем знании. Мне хотелось схватить этот туман за край и сдернуть его на мгновение, как сдергивают ковер, чтобы рассмотреть рисунок на паркете. Мне надо было взглянуть на них. На одну секунду увидеть. Словно я нуждался в поддержке, в подтверждении — нет, не того, что они на месте, но того, что они… что? Все такие же большие? Может быть. Может, я действительно хотел убедиться, что они не стали меньше от постоянного трения и стачивания. Энди устроился в лодке. Я передернулся, пытаясь стряхнуть это дурацкое наваждение, и повернулся к мотору. Но только я начал его заводить, как Джо Бен зашипел как змея и, схватив меня за рукав, указал вверх. — Вон, Хэнк, вон, — зашептал он. — Что я тебе говорил? Я взглянул. Как и предсказывал Джо, прямо на нас летел одинокий гусь, отбившийся от стаи. Все замерли. Мы смотрели, как он приближается, поворачивая свою длинную черную шею из стороны в сторону, словно оглядываясь, и выкрикивает один и тот же вопрос: «Гу-люк?» — помолчит, прислушается и снова: «Гу-люк?»… не то чтобы испуганно, нет, совсем не так, как кричат потерявшиеся гуси. Иначе. Почти по-человечески: «Гу-люк?.. Гу-люк?..» Этот звук был похож… я вспомнил… так кричала Пискля, дочка Джо, — бежала от амбара и кричала, что ее кот лежит на дне молочного бидона, утонул и «где все?». Она не плакала и не сердилась, просто кричала: «Мой кот утонул, где все?» И она не успокоилась, пока не обежала весь дом и не сообщила об этом всем и каждому. То же самое послышалось мне в крике потерявшегося гуся: он не столько спрашивал, где стая, сколько хотел понять, где река, где берег и все остальное, с чем связана его жизнь. Где мой мир? — вот что он хочет знать. — И где я, черт побери, если я не вижу его? Он потерялся и теперь изо всех сил пытался обрести себя. Ему нужно было быстро сориентироваться и все расставить по местам, как Пискле, потерявшей кота, как мне, горящему желанием снова взглянуть на бревна. Только, что касается меня, я не мог сказать, что я потерял: по крайней мере, не кота и вряд ли стаю… и уж точно не дорогу. И все же мне было знакомо это чувство… Мои размышления были прерваны шепотом Джо: «Мясо — в котелке» — и я увидел, как он крадется к ружью. (Из тумана возникает черный ствол. Гусь не видит нас. Он продолжает лететь.) Я вижу, как палец Джоби скользит по дулу, проверяя, не налипла ли грязь, — автоматическая привычка, которая вырабатывается за долгие годы охоты на уток вслепую. Он перестает дышать… (Гусь все приближается. Я немного поворачиваю голову под резиновым капюшоном проверить, смотрит ли Малыш. Он даже не оборачивается к гусю. Он глядит на меня. И улыбается…) и когда гусь оказывается на расстоянии выстрела, я говорю: «Не надо». — «Что?» — спрашивает Джоби. Челюсть у него отвисает чуть ли не на фут. «Не надо», — говорю я как можно небрежнее и направляю лодку на середину реки. Гусь резко поворачивает прямо у нас над головой — он так близко, что слышен даже свист крыльев. Бедный Джо так и сидит с отвисшей челюстью. Я чувствую, что он страшно расстроен: за год в Орегоне убивают больше оленей, чем гусей, потому что гусей не поймаешь на приманку, а если ты отправляешься за стаей в поля, то приходится три дня ползти за ними на брюхе по грязи, потому что они все время отходят так, чтоб хоть на палец, но быть за пределами выстрела… поэтому единственная возможность — случайно встретить отбившегося от стаи. Так что у Джоби были все основания расстраиваться. А кто бы не расстроился, если бы его лишили, может, единственной возможности пристрелить гуся. Он смотрел, как огромная перламутровая птица медленно удаляется прочь, пока она окончательно не исчезла из вида. Потом повернулся и взглянул на меня. — Какой смысл? — Я отвернулся от его взгляда и смотрел, как нос лодки рассекает воду. — Нам все равно не удалось бы его найти в этом чертовом тумане, даже если бы ты его и подстрелил. Но он так и остался сидеть с раскрытым ртом. — Ну, Господи Иисусе! — промолвил я. — Если б я знал, что ты просто хочешь укокошить гуся, то не стал бы тебя останавливать! Мне казалось, ты хотел его съесть. А если тебе не терпится пострелять, можешь пойти в выходные на пирс и поохотиться на чаек. О'кей? Или повзрывать лосося на заводях. Это достало его. Динамитом пользовался Лес Гиббонс в глубоких заводях выше по течению, а потом собирал рыбу в лодку. Как-то мы с Джо нырнули в реку после одного из таких взрывов и обнаружили на дне сотни мертвых рыбин, из которых всплывала только каждая пятидесятая. Так что, когда я упомянул о глушении рыбы, он по-настоящему взвился. Рот у него закрылся, а на лице появилось апатичное выражение. — Сомневаюсь, Хэнкус, — ответил он. — Я просто забыл, как ты не любишь, когда дичь подстрелена и потеряна. — Я ничего не ответил, и он добавил: — Учитывая твои чувства к племени канадских гусей. Просто я сразу не понял. Я так обрадовался, что не подумал. Теперь я понимаю. Я не стал продолжать, предоставив ему считать, что он понимает, чем я был движим, хотя я и сам не мог это объяснить. Как я мог ему объяснить, что мои чувства к гусиному племени медленно, но верно изменялись — после того как ночь за ночью эскадроны этих разбойников лишали меня сна — и что мне не хотелось видеть убитым именно этого потерявшегося гуся, потому что он спрашивал: «Где все? Где все?…» Как можно было ожидать от бедного бестолкового Джоби, что он поймет это? Появление в городе азиатского гриппа еще сильнее сплотило горожан в их кампании: «Еще один крест, но если мы сплотимся в борьбе, то сможем вынести все». Чихая и кашляя, они продолжали сплачиваться. С жалостными взорами и с согбенными от тяжести крестов спинами они являлись к Стамперам, живущим в городе, и просили жен передать своим мужьям, чтобы те поставили в известность Хэнка, что думают люди о его пренебрежении к друзьям, соседям и к родному городу. «Человек — это не остров, милочка», — напоминали они женщинам, а те передавали своим мужьям: «Ни одна женщина не потерпит такой несправедливости, а от своей рождественской премии можешь отказаться». Мужья же названивали в дом на другом берегу сообщить, что азиатский грипп не позволяет им выйти на работу. А после того как все жены Стамперов выразили свое единодушие, а все мужчины заболели гриппом, горожане решили передвинуть поле битвы прямо под нос неприятелю. Они круглосуточно обрывали телефон, извещая Хэнка, что «Человек — не остров, сэр, и ты ничем не отличаешься от других!» Днем Вив перестала подходить к телефону (она уже перестала ездить в Ваконду в магазины, но, даже появляясь во Флоренсе, ощущала на себе холодные взгляды). Наконец она спросила Хэнка, нельзя ли отключить телефон. Хэнк только улыбнулся и ответил: «Зачем? Чтобы все мои друзья и соседи могли сказать: „Стампер отключил телефон; значит, мы его достали“? Котенок, зачем нам лишний раз нервировать наших добрых друзей и соседей?» Он вообще относился ко всему с такой беспечностью и таким весельем, что Вив оставалось только удивляться, искренне ли это было. Казалось, его ничто не волнует. Словно он вовсе утратил какую-либо восприимчивость, даже к этим гриппозным бациллам: он периодически чихал и сопел (но Хэнк всегда сопел из-за своего переломанного носа), иногда возвращался домой охрипшим (но, как он шутливо ей объяснял, это из-за того, что слишком много орет на еще оставшихся больных лодырей), но в отличие от прочих домочадцев он так и не заболел по-настоящему. Все остальные в доме, от младенца до старика, мучились расстроенными желудками и заложенными легкими. В общем, тоже ничего серьезного — Ли становилось то лучше, то хуже; Джо Бен, когда его начинал мучить синусит, принимал по три аспиринины зараз, но, как только боль отпускала, тут же проклинал искусственные медикаментозные средства и вспоминал церковную доктрину об излечении верой; Джэн по ночам блевала через окно на собравшихся внизу собак… в общем, ничего серьезного, но, так или иначе, вирус таки достал всех. За исключением Хэнка. День за днем Хэнк пахал без каких-либо видимых признаков слабости. Как автомат. Иногда ей казалось, что он состоит не из крови, плоти и костей, как остальные, а из дубленой кожи, дизельного топлива и мерилендского дуба, вымоченного в креозоте. Вив поражалась сверхъестественной силе Хэнка; старик хвастался ею в городе при каждом удобном случае; даже Ли сомневался в возможности нащупать в нем слабое место, наличие которого ему предстояло доказать себе и брату: «Еще одна из возможных причин моей медлительности, Питерс, заключается в том, что, боюсь, Хэнка ничто не в состоянии вывести из равновесия. Пока моя уверенность в его уязвимости покоилась лишь на нескольких пятнах ржавчины, замеченных мною на этом железном человеке. Что, если вся его уязвимость ими и исчерпывается? Что, если я ошибся в своих прогнозах и он окажется неуязвимым? Это будет все равно что годами разрабатывать совершенное оружие, а потом выяснить, что цель осталась невредимой. При такой перспективе есть о чем задуматься, как ты считаешь?» На самом деле эти первые пятна ржавчины заметил в Хэнке Джо Бен, вера которого в неуязвимость Хэнка уже давно стала притчей во языцех. Он различал их в том, как, ссутулившись, Хэнк склонялся над своей чашкой кофе, как резко он разговаривал с Вив и детьми, и еще в дюжине всяких мелочей. Джо отводил глаза и пытался скрывать свои опасения за взрывами энтузиазма, но именно эти взрывы и заставили Хэнка обратить внимание на те самые опасения, которые подавлялись Джо. Все они устали и стали раздражительными от переутомления. К концу этой недели их осталось всего лишь пятеро: Хэнк, Джо, Энди, Ли и, как ни удивительно, Джон. Среди всех родственников Джон оказался единственным аутсайдером (Энди всегда воспринимался как свой; и хотя он был очень дальним родственником, его невыход на работу вызвал бы такое же удивление, как невыход Джо Бена), впрочем, Джо чувствовал, что и у Джона сдают нервы и что скоро он присоединится к остальным. Они упорно трудились весь день, валя и чокеруя немногие оставшиеся еще стоять деревья, пока усталость и холод окончательно не сломили их. Они сделали все согласно требованиям Лесной Охраны: на вырубке не осталось ничего. Джо знал: расчистка вырубки не слишком подходящая работа для шофера, но он также хорошо понимал, что только все вместе они могут с этим справиться. Они стояли рядом с Хэнком у рангоута, оглядывая вырубленные ими склоны. Уже темнело — сумерки опускались вместе с дождем. Джон обошел грузовик, проверяя груз, и залез в кабину. Джо смотрел, как, глубоко затягиваясь, курит Хэнк. — Большую часть завтрашнего дня придется потратить на то, чтобы сжечь мусор, — проговорил Хэнк, прищурив один глаз от едкого сигаретного дыма. — Лишние бы руки, и мы бы управились за сегодня. А это означает, что мы теряем день, и, возможно, придется работать в выходные. Джо оглянулся. — Энди, ты как насчет выходных? — спросил Хэнк, не поворачивая головы и не отрывая взгляда от склона. — Я знаю, что для тебя это будет уже двенадцать дней без продыха, так что скажешь? Энди стоял прислонившись к грязному борту лесовоза и ковырял землю носком сапога. Он пожал плечами и, тоже не оборачиваясь, ответил: — Могу. — Отлично. — Хэнк повернулся к машине, где в кабине, уставившись на щелкающие «дворники» на ветровом стекле, сидел Джон. Дым от его сигары вываливался из открытого окна и смешивался с дрожащими выхлопными газами. Он ждал, чтобы Хэнк повторил свой вопрос. Когда же Хэнк перевел на него взгляд, он начал крутить заглушку и вдруг взорвался: — Послушай, Хэнк, я ведь не нужен вам здесь завтра. А мне бы не хотелось лишний раз ездить по этой дороге, когда здесь все так размыло. Мотор заглох, наступила дремотная и покойная тишина, с груды мусора поднимался дым, мешаясь с дождем и опускающимися сумерками. Хэнк не спускал с Джона внимательного взгляда, пока тот не продолжил: — Черт… а в парке, как я понимаю, вы,будете валить прямо в реку, так что машина вам будет ни к чему. — Он облизнул губы. — Так что, я так понимаю… День Благодарения и вообще… Хэнк подождал, пока его голос не затих. — О'кей, Джон, — тогда спокойно ответил он. — Думаю, перебьемся. Валяй. На мгновение Джон замер, потом кивнул и потянулся к ручке газа. Джо Бен залез в машину и завел мотор, недоумевая, почему Хэнк с таким смирением принял бегство Джона. Почему он не нажал на него? Им были нужны любые рабочие руки, и Хэнк мог нажать на него гораздо сильнее… Почему же он этого не сделал? По дороге назад Джо несколько раз открывал рот, чтобы как-нибудь спросить об этом, как-нибудь смешно, чтобы разогнать уныние, и всякий раз останавливался, чувствуя, что не может придумать ничего смешного. После ужина Вив хотела позвонить Орланду и его семье, узнать, как они себя чувствуют. — Лучше не надо, — из-за газеты заметил Хэнк. — Думаю, со временем мы все узнаем. — Но я думала, лучше сейчас узнать, Хэнк, если… — А я думаю, не лучше. Этот азиатский грипп чертовски заразный, не хотелось бы подцепить его от Орланда по телефону. Он издал короткий смешок и снова углубился в газету. Но Вив так легко не сдалась. — Хэнк, милый, должны же мы знать. У нас дети, Джанис. У Ли вчера была температура, и сегодня ему пришлось лечь сразу после ужина, так что, боюсь, он не слишком хорошо себя чувствует… — Ли еще плохо себя чувствует? Вместе с Орландом? Большим и Маленьким Лу и остальными? Что за пес, похоже на эпидемию. Она пропустила его сарказм мимо ушей. — И я думаю, надо узнать у Оливии, какие симптомы. Сидя на диване, Джо помогал Джэн запихивать детей в пижамы. Он увидел, как Хэнк опустил газету. — Ты хочешь знать симптомы? Черт возьми, я могу тебе сказать: симптомы кристально ясные. Во-первых, дождь. Затем — холодает. Кроме того, на склонах грязно и передвигаться становится тяжело. И наконец, однажды утром приходит в голову, насколько приятнее остаться в постели и проваляться целый день, ковыряя в носу, вместо того чтобы вкалывать в лесу! Такие вот симптомы, если хочешь знать. В случае Орланда возможны некоторые осложнения, связанные с проживанием по соседству с Флойдом Ивенрайтом. Но что касается общих симптомов, я тебе их перечислил. — А как насчет температуры? Ты не думаешь, что лихорадка может что-то означать? Он рассмеялся и снова взялся за газету. — Что я думаю, не имеет к этому никакого отношения, так что не будем. Я хочу сказать, что могу много о чем думать: например, во флоте я думал, что парни, вызывающие врача, просто натирают градусник о брючину, хотя кто может сказать с уверенностью? Так что давай забудем о том, что я думаю, и я скажу тебе, что я знаю. Я знаю, что мы не будем звонить Орланду; я знаю, что собираюсь пойти в спальню и дочитать газету, если ты, конечно, не считаешь, что меня может просквозить в коридоре; и еще я знаю — черт, ну не важно. — Хэнк скатал газету и направился к двери; у лестницы он остановился, повернулся и указал на стол. — И еще я знаю, что закончу последний плот, даже если мне это будет стоить всех инфекций мира. Так что, если Орланд или Лу позвонят, можешь сообщить им это! — Он похлопал газетой по ноге и повернулся к лестнице. Джо слышал, как над головой протопали его ноги в мокасинах, ничуть не легче, чем Генри со своим гипсом. Да и говорил он только что не слишком нежно, отдавая поручения, что сказать Орланду. Совсем не нежно. Но точно так же, как Джо знал, что топот этот производится не обутыми в сапоги ногами, он ощущал, что в грубости Хэнка есть что-то беззащитное и обнаженное, что-то ранимое в его голосе… Джо нахмурился, пытаясь понять; и тут сверху раздался легкий кашель, который помог ему. Нет, не ранимое, — старался он умерить свою тревогу, — а больное! Больное горло. Это из-за простуды. Болен. Да. Надо проследить, чтобы он занялся своим горлом… Наверху Хэнк пытается успокоиться, но ему это не слишком удается. Во-первых, спортивные страницы газеты он забыл внизу. (Малыш остался внизу.) Потом, горячей воды после мытья посуды осталось мало, и душ как следует не принять. Кроме того, эти чертовы гуси опять летят такими толпами и так горланят, что я начинаю жалеть не только, что Джо Бен не прибил того одинокого, но и не перестрелял и всех последующих! И тут в довершение всего опять начинает звонить телефон. Это еще хуже гусей. Гуси, по крайней мере, не заставляют тебя вылезать из кровати и пилить вниз только для того, чтобы сказать «алле». Я попытался уговорить Ли отвечать на звонки, тем более что он все равно спустился вниз, но он сказал, что у него не получится (он лежит на диване, посасывая этот чертов термометр); Джо выразил гораздо большую готовность помочь мне, но я сказал, что, как ни печально, он не обладает даром для таких бесед. (Спустившись в третий раз, я спросил Малыша, не уступит ли он мне свое место на диване, чтобы я был поближе к телефону. Он говорит «да» и поднимается наверх.) Джо не терпится понять, что это за даром мы обладаем, которого он лишен; Ли останавливается и говорит ему, что этот дар заключается в способности с улыбкой перерезать человеку горло. — Ты один из немногих, Джо, кому это не дано, — объясняет Ли. — Можешь гордиться этим. И не старайся уничтожить свою редкостную невинность раньше времени. — Что? — спрашивает Джо, глядя поверх меня. — Он говорит, что ты не умеешь врать, Джоби, — объясняю я. — Таких, как ты, осталось немного. Это почти так же хорошо, как быть «неподражаемым». — А, — говорит он, и еще раз: — А! Ну тогда, — он выпячивает ГРУДЬ, — тогда я могу гордиться. — А если уж не гордиться, то, по крайней мере, быть благодарным, — замечает Ли и исчезает на лестнице (из кухни, вытирая руки, выходит Вив. Она спрашивает, куда делся Ли с градусником… Я говорю ей, что наверх… и она идет за ним), оставляя Джоби сиять как медный таз. Ко времени, когда телефон кончил трезвонить, все, кроме меня и старика, уже легли (Вив не спускалась. Они там, наверху, вместе… Я слышу, как Ли читает эти дурацкие стихи…); старик спит в кресле у плиты и при каждом телефонном звонке подскакивает, словно его щиплют. (Она кричит сверху, что ложится. Я говорю: «О'кей, а как Малыш?» Она говорит — уже лег и чувствует себя довольно хреново. Я говорю: «О'кей, скоро приду».) Наконец телефон доконал и Генри, и он потащился к себе, оставив меня развлекаться со всеми звонящими, которым не терпелось сообщить мне, какой я негодяй и какой пример я подаю молодому поколению, ну и прочее. Постепенно телефон стал звонить реже, гусиные крики поутихли, и я задремал. Я спал где-то час; следующее, что я помню, я стою у телефона в каком-то ступорозном состоянии, словно выпил бутылку или вроде того. Единственное, что я чувствую, — я весь взмок оттого, что заснул у плиты, глаза горят, в голове звон, и я вырываю телефонный шнур из стены. Я не мог точно сказать, что меня разбудило. Когда засыпаешь в непривычном месте, сразу трудно сориентироваться. Особенно если ты распарился. Но кажется, дело было не только в этом. Как будто меня кто-то позвал. Что-то действительно очень странное. И только на следующий вечер я понял, что это было. Я снова передвинул телефон к дивану, сел и закрыл глаза (наверху все еще горит свет), пытаясь вспомнить — действительно ли был звонок, и если был, то что сказали (который час?), но слова разлетались в голове, как обрывки бумаги. (Похоже, свет в комнате Вив.) Точно я ничего не мог сказать: я был слишком выжат, чтобы соображать. Я поднялся и взглянул на телефон. «Ну, по крайней мере одно я знаю точно, — сказал я себе, закручивая провод вокруг аппарата и ставя его на телевизор по пути к лестнице, — если теперь раздадутся какие-нибудь звонки, можно будет не сомневаться, что они — результат бессонных ночей и гусиных криков, а уж телефон к этому не будет иметь никакого отношения». (Она легла, но оставила свет у себя в комнате. Я вхожу. Обогреватель тоже работает. Я выключаю обогреватель и собираюсь гасить свет. Замечаю градусник — он лежит рядом с книгой стихов, которую она читает. На чехле от швейной машинки. На самом краю. Я поддаю чехол, и градусник скатывается. Упав на пол, он разлетается на сверкающие осколки, как сосулька, рухнувшая на скалу. Я загоняю ногой осколки под кушетку, выключаю свет и иду ложиться.) «Я видел, Питерс, видел кое-что…» …Продолжает Ли, склонившись над бухгалтерской книгой: «И, несмотря на то что я лишь вскользь видел пятна ржавчины на железном человеке, ты бы и сам счел их вполне убедительными. Например, грандиозное значение, которое было придано акту сознательного уничтожения безобидного маленького градусника…» Я снова останавливаюсь, столкнувшись с полной невозможностью изобразить столь насыщенную подробностями сцену таким коротким карандашом. Слишком много как видимых, так и скрытых нюансов определяло эту ситуацию, чтобы ее можно было описать в письме. Наблюдая в щель за Хэнком, разбивающим этот термометр, я почти вплотную приблизился к окончательному решению. Но на следующее утро, когда меня разбудило топанье старика по коридору, я снова начал колебаться. Все замерло в ожидании моего поступка. Сцена с термометром доказывала это. Я выжал из себя несколько пробных покашливаний, проверяя, хватит ли у меня сил, чтобы симулировать болезнь, но в это время мимо промчался Джо Бен, ободряюще пообещав мне легкий день. — Сегодня только выжигаем, Леланд, — провозгласил он, — никакой рубки, никакой чокеровки, никакой трелевки. Зажжем несколько костров — и все! Вставай… Я застонал и закрыл глаза, чтобы не видеть своего мучителя, но Джо был не из тех, кто легко уступает. — Женская работа, Ли, чисто женская работа! — И он запрыгал вокруг кровати в своих толстых шерстяных носках и брезентовых штанах. — Ерундистика! Ты увидишь, это даже интересно. Послушай! Все остатки сгребаются в одну кучу. Все поливается дегтем. И поджигается. А мы садимся вокруг — болтаем и жарим алтей. Что может быть проще? Я с сомнением открыл один глаз. — Если все так просто, то два таких героя, как вы, шутя справитесь с этим. И оставь меня, Джо, пожалуйста. Я умираю. Я изрешечен вирусами. Смотри, — и я показываю Джо Бену язык, — может ли меня интересовать алтей? Джо Бен осторожно взял мой язык большим и указательным пальцами и склонился поближе. — Ой, вы только посмотрите на язык этого животного, — поразился он. — Похоже, оно ело мел. Гм, ну и ну.., — Джо Бен повернулся к двери. В дверях бесшумно появился Хэнк. — Как ты думаешь, Хэнкус? Ли говорит, что ему очень плохо, и спрашивает: не выжжем ли мы все без него? Я думаю, справимся — ты, да я, да Энди. Нам же только расчистить надо — и все. Мы все равно не успеем начать валить лес в верховьях. Могли бы оставить мальчика дома, чтобы он восстановил силы для… могли бы… Джо Бен вдруг резко умолкает, словно увидев что-то недоступное нашему, менее острому, зрению. Он принимается быстро моргать глазами, бросает еще один взгляд на Хэнка, который, прислонившись к косяку, с безразличным видом обрезает ногти перочинным ножом, и снова смотрит на меня. И вдруг, словно придя к какому-то решению, он хватает одеяла и сдергивает их с меня. — Но с другой стороны, не можем же мы оставить тебя страдать здесь на целый день. Это тебя совсем доконает. Ты же умрешь тут с тоски. Знаешь что, Леланд? Ты поедешь с нами, хотя бы для моральной поддержки, и будешь просто сидеть и смотреть: ну, что скажешь? Для того чтобы просто смотреть, необязательно иметь здоровый язык. Так что вставай! Вставай! Мы не можем тебе позволитьзачахнуть здесь. «Радуйся в дни молодости своей, и да будет душа твоя бодра в юные дни твои» — или что-то в этом роде. — Он бросает мне одежду. — Пошли. А мы нагреем для тебя лодку. Хэнк, скажи Вив, чтобы она сделала ему бутербродов. Все тип-топ. Ага. Мы все у Христа за здоровенной пазухой. Пока я кончаю завтракать, Хэнк молча стоит у кухонного окошка и глядит в дырку, которую он протер на запотевшем стекле; проступившая на стекле влага медленно сбегает вниз, словно пародируя страстные струи дождя по другую сторону стекла. В кухне жарко и тихо, если не считать шума дождя: он монотонно барабанит по крыльцу, срывается потоком по водостоку в раздолбанную канаву, спускающуюся к реке, неустанно бросается пригоршнями водяных брызг в стекло… в общем, все эти звуки располагают к тому, чтобы погрузиться в состояние сонной зачарованности, которую орегонцы называют «покоем», а Джо Бен характеризует более графически — «стоять и пялиться». Я кончил есть, но продолжал сидеть, Хэнк тоже не шелохнулся. Он был настолько погружен в свои мысли, что мог бы так простоять еще минут двадцать, если бы не сияющее резиновое явление старого Генри, двигающегося с фонарем от амбара. Хэнк отошел от окна и зевнул. — Лады, — промолвил он, — поехали. — Широкими шагами он вышел в коридор и крикнул в темную лестницу: — Прихвати сегодня и мое ружье, Джоби! — Он снял с гвоздя пончо. — И заверни их в полиэтиленовый мешок или во что-нибудь такое. — Он вернулся на кухню, взял сапоги, стоявшие у стула, и допил холодные остатки кофе. Потом, не глядя на меня, снова направился в коридор. — Пошевеливайся, Малыш. Пора. — Дай ему доесть, — весело заметила Вив. — У него растущий организм. — Если бы он вовремя вставал, он бы успевал съесть три завтрака. — Хэнк прихватил мешок с ленчем и, выйдя в коридор, сел на скамейку зашнуровывать сапоги. Доски на заднем крыльце заскрипели, и через стеклянную дверь кухни я увидел старика в мокром резиновом одеянии, похожего на персонаж какого-нибудь фантастического фильма. Неуклюже двигаясь, он из последних сил пытался втащить в дом грязный нейлоновый парашют. Я наблюдал за этой схваткой с интересом и некоторым любопытством, хотя и без сочувствия: зачем одному из обитателей этого логова потребовался парашют — меня не касалось, и зачем его надо втягивать в дом — я тоже не понимал, так что я не ощутил никакого позыва встать и помочь старику в его борьбе. Я и пальцем не пошевелил. Я действительно чувствовал себя слишком больным, чтобы шевелиться. Но, услышав за спиной грохот сапог и очередной призыв «пошевеливаться», я был вынужден сдвинуться с места: несмотря на то что я не чувствовал никаких обязательств ни перед борьбой на крыльце, ни перед вырубкой в лесу, я не мог продолжать сохранять верность своему мрачному неучастию. В сложившихся обстоятельствах надо было выглядеть менее больным, чем я чувствовал себя на самом деле. Необходимость симуляции ставила меня в довольно смешное положение. Потому что все считали, что я прикидываюсь и обманываю и болезнь моя точно такой же спектакль, как и таинственный вирус остальных родственников, звонивших нам ежевечерне после собрания, чтобы поставить в известность, что они не смогут помочь нам, так как валятся с ног, как мухи. Я же действительно чувствовал себя так паршиво, что не только не мог двинуться, но и симулировать. Так что оставалось лишь наигрывать. Поэтому в ответ на призыв Хэнка я жалобно застонал, одной рукой потирая нос, а другой — спину. — Ну, еще один день, — вздохнул я. — Тебе не лучше? — спросила Вив. — У меня такое ощущение, что у меня весь позвоночник залит водой. — Я медленно поднялся и покачал головой из стороны в сторону. — Слышишь? Бульк-бульк-бульк. Она подошла ко мне, не спуская глаз с двери. — Я сказала ему, — прошептала она, — что он совершенно обезумел, если тащит тебя туда сегодня. У тебя вчера температура была повышена на три градуса — сто один и четыре. Надо было бы смерить и сегодня, но градусник куда-то пропал. — Сто два… Всего лишь? — улыбнулся я. — Пустяки. Сегодня, будь что будет, я возьму отметку «сто три». Взгляни в окно: по-моему, подходящий день для установления рекорда. Так что приготовь градусник. — Одновременно заметив про себя, что в будущем надо будет внимательнее смотреть на ртуть. Три градуса — это высоковато для достоверной симуляции. Я не мог допустить, чтобы она поняла, что я действительно в хилом физическом состоянии. Такие состояния физической природы лечатся таблетками — пенициллином и другими химическими препаратами, — в то время как ответственные за них не материальные сферы реагируют лишь на бальзам любви. — Пошли, — раздался голос Хэнка из коридора. Я выбрался из кухни — каждая клеточка моего организма кричала и сопротивлялась предстоявшим испытаниям. «Скоро все будет кончено», — успокаивал я себя; если мне удастся протянуть еще пару дней, с этим мучительным кошмаром будет покончено навсегда… Несмотря на все усилия Джо, поездка прошла в еще более гробовом молчании, чем накануне. У лесопилки опять стоял один Энди; на этот раз Хэнк ничего не спросил об остальных, и Энди, кажется, был рад, что избавлен от необходимости отвечать. Когда они добрались до места, никто и словом не обмолвился, чтобы Ли помог. Он остался в машине у самого рангоута и, похоже, тут же заснул, сложив руки и закутавшись в свой макинтош. Спустившись с рангоута, Хэнк заметил, что щель в задней двери машины заткнута брезентом, а окна запотели от дыхания. Энди ползал на маленьком тракторе по холмам между пнями и камнями, сгребая в кучи кору, ветки и сухостой. Под тусклым дождичком машина елозила туда и обратно, с треском подгоняя перед собой свой улов, как большой желтый краб, подметающий пол своего подводного жилища. За трактором шел Джо Бен с огнетушителем, заполненным смесью бензина с дегтем, и, поливая кучи грязной струей, поджигал их. Он перебегал от кучи к куче, как только занимался огонь, — потешный пожарный, вступивший в борьбу не на жизнь, а на смерть с неверным пламенем, которое не только не обращало внимания на все попытки Джо Бена погасить его, но и бросало явный вызов брандспойту. На почерневшем от сажи лице были видны дорожки от струек пота и дождя, сбегавшего из-под его каскетки. Все шрамы словно выстроились по вертикали. Сгорбленный под тяжестью огнетушителя, он напоминал тролля или лесного гнома. Хэнк занимался механизмами — краном и лебедкой, смазывал все открытые части маслом и обвязывал двигатели брезентом. Закончив с ними, он залил бензин из большой цистерны, стоявшей рядом с краном, еще в один тускло-желтый огнетушитель, надел его на плечи и пошел помогать Джо. К полудню на склоне горело около дюжины костров, пуская под дождь тонкие черные струйки дыма. К напевному шуму трактора примешивался странный звук, словно ветер все еще шуршал в ветвях уже несуществующего леса; ветер-фантом, колышущий призраки деревьев, — это был дождь, шипящий в огне. Когда один из костров начал затухать, Энди разрыхлил его отвалом, и он снова разгорелся, а когда все окончательно прогорело, он тем же отвалом рассеял шипящий пепел между пней. Они не стали делать перерыв на ленч, отчасти потому, что к полудню стало ясно, что работы осталось всего на несколько часов: «Может, доконаем, а, Джоби, ты как?» — отчасти потому, что Хэнк не сделал ни малейшего движения в сторону машины, в которой за запотевшими стеклами стояла их корзинка с завтраками. Когда расчистка была завершена, они остановились одновременно без всякого знака или слова, как игроки после окончания баскетбольного матча. Энди выключил трактор — мотор кратко придушенно чихнул, сделал еще пару оборотов и замер, недоумевая, что все так рано закончено. В наступившей тишине шипение дождя на радиаторе казалось гораздо более громким, чем работа цилиндров. Энди не двигаясь сидел в кабине трактора и немигающими глазами смотрел сквозь пар. На другой стороне каньона, так и не сняв с себя огнетушители, бок о бок стояли Хэнк и Джо Бен. Джо задумчиво смотрел на землю, которую они обнажили, предоставляя небу судить, можно здесь что-либо поправить или уже нет. Земля была темной и разбитой. Костры все еще шипели, но дождь постепенно брал верх, втаптывая угли в красновато-коричневую грязь. После того как виноградник и ветви были сожжены, оголившиеся пни оказались выстроенными в застывшие ряды. Джо Бен проследил глазами за одним из дымовых пальцев, указующих в небо: — Как ты думаешь… их можно так оставить? — Я думаю, что надо привести в порядок лебедку. — Зачем нам приводить в порядок лебедку? — поинтересовался Джо. — Все равно мы ее там не сможем использовать. — Нам надо привести ее в порядок и установить так, чтобы можно было погрузить на машину. — Может, и так… Но почему мы должны делать это сейчас? — А почему нет? — Уже немножко темновато, — приводит Джо один из доводов. — Можем зажечь фары. Думаю, обойдемся без Энди. Скажу ему, чтобы пошел вздремнуть в машину к Ли, если хочет. Джо вздыхает, смиряясь с голодом и холодом, и они умолкают, глядя на искромсанный пейзаж. — Всегда напоминает мне кладбище, — замечает Джо спустя некоторое время. — Знаешь, могилы? Тут лежит такой-то и такой-то. Дугласия Тисолистная, год рождения — первый, срублена в девятьсот шестьдесят первом. Здесь лежит Сосна Желтая. Здесь лежит Голубая Ель. — Он снова сокрушенно вздыхает. — Сколько себя помню, всегда думаю именно об этом. Хэнк кивает без особого энтузиазма, и Джо замечает, что внимание его обращено не столько на вырубленный склон, сколько на машину наверху. — Ты только взгляни на Энди. — Джо указывает соплом огнетушителя на темную фигуру, застывшую в кабине трактора. — Могу поспорить, он думает о том же самом. Думает: «Как Повержены Великие Мира». Хэнк кивает еще раз и, к досаде Джо, так и не вступая в разговор, принимается стаскивать с плеч огнетушитель. — И я думаю… это-то и сводит людей с ума, — очень серьезным тоном высказывает предположение Джо. — Что именно? Превращение лесов в кладбища? — Нет. Вид того, «Как Повержены Великие Мира». Никогда не замечал, как люди бросают все дела, что бы они там ни делали — пилили или тащили трос, — поворачиваются и смотрят, когда валится дерево? — Это просто из чувства самосохранения. Их жизнь зависит от того, насколько они внимательны. — Да, да, верно. Но они оборачиваются даже тогда, когда дерево падает совершенно на другом склоне. Даже если оно за полмили от них. Даже если человек сидит на абсолютно голом склоне и ему не о чем беспокоиться, он все равно встает посмотреть. Ты разве не встаешь? Я встаю. Даже старый алкаш Джон — когда он с похмелья сам не свой, — стоит кому-нибудь крикнуть «дерево», тут же трезвеет и поворачивается взглянуть. Могу поспорить, крикни кто «голая женщина» — он бы и не шелохнулся. Хэнк снимает огнетушитель и помогает освободиться Джо Бену. Взяв их за брезентовые лямки, они начинают медленно спускаться вниз по направлению к лебедке. Хэнк выбрасывает вперед свои длинные, похожие на веревки, ноги, напрягающиеся лишь в последний момент, когда он ступает на землю, Джо Бен, делающий два шага там, где Хэнку хватает одного, спускается вприпрыжку, отрывая ноги от земли с такой скоростью, словно она горячая. Он молчит, надеясь, что торжественное зрелище осени вынудит Хэнка заговорить и вернуться к теме лесоповала: она предоставляла Джо богатые возможности для развития своих неповторимых иносказаний. Он ждет, но Хэнк поглощен своими мыслями. И Джо предпринимает еще одну попытку: — Да, честное слово… кажется, я что-то понял. — Что понял? — спрашивает Хэнк, которого смешит серьезность тона Джо. — Почему люди сами не свои до падающих деревьев. Да. Я думаю, это неспроста. В Библии есть такое место: «И праведные расцветут, как пальмовые деревья, и вознесутся, как ливанские кедры». Это в Псалмах, и я знаю, что я это правильно понял, потому что обратил особое внимание, когда об этом говорил Брат Уолкер. Потому что я еще подумал: какого разлюбезного черта кедр сравнивается с пальмой? Кроме того, я что-то не припомню, чтобы вокруг Ливана росли кедры, я уж не говорю о пальмах. Я много думал об этом. Поэтому я так уверен. Хэнк молча ждет, когда Джо поближе подойдет к сути. — В общем, как бы там ни было, если мы будем считать праведных деревьями и согласимся, что людям нравится смотреть, как деревья падают, мы придем к выводу, что им доставляет удовольствие видеть, как гибнут праведные! — Он помолчал, дожидаясь, когда будет усвоена железная логика этого высказывания. — Ясно как божий день. Подумай сам: люди всегда пытаются сделать какую-нибудь гадость хорошему человеку. Какая-нибудь вавилонская блудница всегда надоедает божьему человеку, разве нет? — По мере того как проповедь Джо Бена становится все более вдохновенной, глаза его разгораются, руки принимаются мелькать перед лицом. — Да. Так оно и есть. Подожди, я еще расскажу об этом Брату Уолкеру. Согласись, точняк! Помнишь шоу с Ритой Хейворт и Сэди Томпсоном? Она готова была грызть, как бобер, лишь бы повалить кедровое древо этого проповедника. То же самое с Самсоном и Далилой. Точно. Даже с Братом Уолкером: помнишь, года три-четыре назад распустили сплетню, чем он занимается с женщинами, которые приходят к нему домой за Святым духом. Черт, помнишь, он даже был вынужден прекратить службы? Слухи так разрослись… Не то чтобы он действительно мог быть виноват в том, что ему приписывалось, — какого черта, я вообще считаю, какая разница, как в тебя попадает Святой дух? Но суть в том, что сами-то женщины не жаловались. Нет. Это люди, окружающие, пытались повалить Древо Праведности. Да, точно! — Он стукнул по ноге вымазанным в саже кулаком, с восторгом размышляя о своей замечательной аналогии. — Ты не согласен, что в этом что-то есть? В смысле, почему люди любят смотреть на падающие деревья. Это просто бесовская жажда толкает их увидеть падение праведных. — Возможно, — соглашается Хэнк, моргая одним глазом, в который попал дым от сигареты. Но в этом согласии Джо Бену не хватает воодушевления. — Ты сомневаешься? — упорно продолжает он. — Я хочу сказать, что люди от природы грешники, и чтобы не чувствовать себя таковыми, им все время надо ниспровергать праведников, а? Они спускаются к подножию; в шоколадном ручье, бегущем вдоль каньона, плывут островки пепла. Хэнк вытирает руку о фуфайку и достает из кармана пачку сигарет. Он предлагает одну Джо, но тот отказывается, говоря, что на сигареты, как и на кофе, его церковью наложено табу. Хэнк берет сигарету, прикуривает от окурка и бросает его в ручей. — Джо, — говорит он, — я ничего не знаю о природной бесовской жажде, но, мне кажется, когда человек валит дерево, ему глубоко наплевать, праведное оно или нет. Никто не помчится смотреть, как ты валишь дохлый кедр, даже если от него разит святостью. Он умолкает, но уязвленным чувствам Джо этого явно недостаточно. — Но те же самые люди проедут не одну милю, чтобы взглянуть, как будут валить самое высокое дерево в штате. — Хэнк перекладывает огнетушитель в другую руку и, сделав огромный прыжок, перелетает через ручей. — Нет, — отвечает он, начав взбираться на противоположный склон, — дело тут не в праведности, совсем нет, — резюмирует он. — Ну что, доберемся мы до этой лебедки, пока она не рассыпалась? Джо Бен молча двигается следом. Сначала он испытывает лишь разочарование от того, что столь серьезной теме не было уделено должного внимания, но чем больше он размышляет над сказанным Хэнком, тем большее его охватывает беспокойство — чувство очень близкое к панике, которую он ощутил утром дома, когда увидел, как Хэнк смотрел на лежащего в постели Ли. Некоторое время они молча сражались с неминуемо разрушающимся механизмом, прерывая тишину лишь указаниями и просьбами, обращенными к Энди, который сидел за пультом управления, пока Джо не почувствовал, что больше не может справляться с охватившей его тревогой. — Нас ждут благодатные дни, — провозглашает он ни с того ни с сего. — Да! — Он делает паузу в ожидании реакции Хэнка. Хэнк склоняется над кабестаном лебедки, словно и не слышал. — Вот увидите! — продолжает Джо. — Еще немного — и мы увидим небо в алмазах. Мы будем… — Джоби, — тихо замечает Хэнк, прервав работу, но не поднимая головы от жирно чавкающего механизма, — можно, я скажу тебе кое-что? Я устал от всего этого. Устал. И это истинная правда. — От дождя? От возни с этой развалюхой? Черт, конечно, ты устал! У тебя есть все основания… — Нет. Ты прекрасно понимаешь, что я говорю не о дожде и не о починке. Дьявол, у нас всегда идут дожди и вечно что-нибудь ломается… Джо Бен вдруг чувствует, как у него внутри срывается с места какое-то маленькое существо — сначала оно движется медленно, потом все быстрее и быстрее. «Как, как ты можешь устать?» — недоумевает он. Будто ящерица или землеройка носится по кругу в ожидании, что еще скажет Хэнк. — Просто с меня довольно, — добавляет Хэнк. Теперь он поднимает голову и смотрит на черные пересечения приводов и тросов лебедки. — Сыт по горло. Всю жизнь видеть, как перед тобой захлопываются двери, словно ты какое-то привидение. По-настоящему устал, понимаешь? — Конечно, — отвечает Джо, весь сжавшись и стараясь не спешить, — но… — Я устал от этих звонков и бесконечных заявлений о том, что я надменный выскочка. — Конечно, но… — Его мутит от слов Хэнка почти так же, как от эфира, когда он выходил из наркоза, после того как ему зашили лицо. — …Ну конечно, человек устает… — Он вздрагивает: «Как он может?» — Но, знаешь… — Он умолкает, и, когда оба понимают, что Джо больше нечего сказать, они возвращаются к кабестану. Следующий раз Хэнк отрывается от работы, разодрав себе палец. Скорчившись, он смотрит, как на измазанном суставе проступает кровь. (Весь день там…) Он оглядывается в поисках тряпки и вспоминает, что все они в машине, где спит Ли (он провел там весь день. Я не могу заставить его работать. Это не так просто, как увезти его из дома), сжимает кулак и вдавливает его в серо-синюю глину, вывороченную трактором. (Потому что наступит день…) Пока Энди подключал освещение, сумерки быстро сгущались. (Я не могу все время трястись над ним…) Абрис лебедки приобрел зловещий и угрожающий оттенок. Стальные ребра крана упирались в набрякшее небо, а стрела в грязных сумерках напоминала какое-то доисторическое животное. Неподвижно застывший в грязи трактор с хищной терпеливостью наблюдал за их работой. — Не знаю, — вдруг произнес Хэнк, отрываясь от работы. — Может, мы сами себя обманываем. Может, мы напрасно злим весь город. Дождь не слабеет, склоны размываются, а нам еще надо докончить плоты… И даже если при такой погоде без всякой помощи мы их докончим, никто в городе не сдаст нам в аренду буксир, и у нас не будет ни малейшего шанса отогнать их к лесопилке. — Почему? — Джо был ошеломлен. — Нет, ты только послушай, что ты говоришь! — Его хриплый голос резко контрастировал с умиротворяюще мягким шуршанием дождя. — Как это мы можем проиграть? Нам до сих пор везло, как детям! Мы не можем проиграть! Ну-ка давай за дело… — Не знаю. — Хэнк стоял, глядя на машину (не могу следить за ним все время. Рано или поздно я буду вынужден оказаться где-нибудъ в другом месте…) и посасывая раненый палец. — Еще недавно ты собирался домой… — Я? Оставить несделанной работу? Ты о ком это?.. Наконец Энди соединил все провода, и вспыхнул свет. Он повесил фонарь над Хэнком и Джо Беном, и тот принялся раскачиваться, как маятник, вызывая невообразимую схватку теней на гранитной стене за лебедкой. Джо мигал, привыкая к яркому свету, — «так что относительно контракта…» — потом снова вернулся к работе, продолжая говорить: — Нет, мы не можем проиграть. Ты обрати, обрати внимание на все знаки. Ты только посмотри. Хэнк вынул изо рта сигарету и посмотрел на коренастую фигуру Джо, продолжавшего без умолку говорить. Его удивила и немного рассмешила неожиданная энергия Джо. — На что посмотреть? — поинтересовался Хэнк. — На знаки! — провозгласил Джо, не отрываясь от работы. — Как Ивенрайт со своей компанией свалился в реку, когда они пытались развязать наши плоты. Или как сломалась пила на лесопилке, когда нам нужно было всех перевести в лес… знаю, знаю, что их ненадолго хватило, но пила-то сломалась! Ты же не можешь не согласиться с этим! Постой, дай-ка я возьму этот гаечный ключ. Если бы старина Иисус не был за нас, стал бы он бросать этих птичек в реку? Или ломать пилу? А? — По мере развития темы он говорил все громче. — И я тебе говорю — мы не можем проиграть! Мы у Христа за пазухой, и он из сил выбивается, только чтобы дать нам знать об этом. Не можем же мы его разочаровать. Ну старик! Смотри! Видишь? Я установил кабестан. Попробуй, Энди! Сейчас доберемся до дому, отоспимся, а завтра утром еще затемно приедем в этот парк и навалим столько кубических футов бревен, сколько за всю историю еще никто не валил! Хэнк, я знаю! Я знаю! Я еще никогда в жизни не ощущал такого! Потому что я… слышишь? Слышишь? Что я тебе говорил — мурлыкает, как киска, — оставь, Энди, — это сверх всех остальных знаков, — постой, передвинь-ка фонарь, чтоб собрать инструменты, — сверх остальных знаков, — а я много их повидал за свою жизнь, но те, что нам даются сейчас, такого я еще не встречал, — так вот, сверх всего и самое главное… В последние дни я чувствую, как во мне растет неимоверная сила, такая, как будто я могу голыми руками выдрать эти вековые ели в парке и поскидывать их в реку… и только сейчас я понял почему! Хэнк, ухмыляясь, отходит в сторону и смотрит, как маленький человечек собирает инструменты, словно белка орехи. — О'кей, так почему? — Потому. — У Джо Бена перехватывает дыхание. — Это как сказано в Библии: «Если кто повелит горе сойти в море…» — э-э, да, — «и не усомнится в сказанном», тогда, старик, все и сбудется точно так, как сказал этот парень! Ты не поверишь, но так и есть! И эта сила во мне взялась просто оттого, что я не сомневаюсь! Понимаешь? Понимаешь? Поэтому-то я и знаю, что мы не можем проиграть! Бум! Скорей, хватай каскетку… смотри, с Энди сдуло… пока она не улетела… — В прыжке он хватает вращающуюся алюминиевую каскетку, не давая ей даже приземлиться, и снова возвращается к Хэнку, продолжающему ухмыляться. — И волки сыты, и овцы целы, — замечает он, глядя на раскачивающиеся деревья, чтобы скрыть неловкость, в которую его повергает слишком явная симпатия, сквозящая во взгляде Хэнка. — Ветерок-то нынче, а? — Не такой уж сильный, — замечает Хэнк, говоря себе, что Джо не так уж плохо справился со своей задачей. Вряд ли кому-нибудь еще удалось бы так. Потому что, несмотря на то что с самого начала было ясно, куда он клонит, нельзя было удержаться от желания слушать его. Обычно, когда люди пытаются тебя взбодрить, они опасаются выглядеть дураками; может, они и действуют тоньше, чем Джо со своими прыжками и криками, но они никогда не достигают своей цели. Может, именно потому, что он не пытается хитрить; ему наплевать, каким дураком он будет выглядеть, если только это в состоянии сделать тебя счастливым. И пока мы собирались, он так смешил меня, стараясь исправить мое настроение, что я почти позабыл, чем оно было вызвано. Пока мы не двинулись к машине, я и не вспоминал об этом (он сидит там, и я говорю ему, чтобы он сматывался…); но тут я снова слышу гусей, летящих в сторону города, и они мне тут же напоминают о том, что меня грызет (я спрашиваю его, чем он занимался весь день. Он говорит — писал. Я спрашиваю, не новые ли стишки, и он смотрит на меня так, словно не имеет ни малейшего представления, о чем это я.), — потому что эти гусиные крики то же самое, что телефонные звонки, даже несмотря на вырванный шнур, — те же доводящие до безумия монотонность и льстивые уговоры, даже если не различаешь слов. И, вспомнив о вырванном телефонном шнуре… я наконец восстанавливаю в памяти странный звонок накануне. Весь день он дразнил меня, так и не всплывая из памяти, как те сны, которые не можешь вспомнить, а ощущение преследует. Я завел грузовик и тронулся к подножию холма, пытаясь все восстановить в памяти. Весь разговор развернулся как на чистом листе; правда, я еще не был уверен, приснилось мне это или нет, но разговор я уже мог восстановить практически дословно. Звонил Виллард Эгглстон, владелец прачечной. Он был так взвинчен и говорил таким странным голосом, что сначала я решил, что он просто пьян. Я еще полуспал, а он пытался поведать мне какую-то историю о себе, цветной девочке, которая у него работала, и их ребенке — это-то и навело меня на мысль, что он пьян, вот этот самый ребенок. Я внимательно выслушал его, как выслушивал всех остальных, но поскольку он не умолкал, я понял, что он отличается от остальных; я понял, что он звонит не для того, чтобы отравить мне жизнь, что за всей этой бессвязной речью что-то кроется. Я дал ему поболтать еще, и вскоре он глубоко вздохнул и сказал: «Вот в чем дело, мистер Стампер, вот как все оно было. Истинная правда, и мне не важно, что вы там думаете». Я сказал: «Ладно, Виллард, я согласен с тобой, но…» — «Каждое слово — чистейшая правда. И мне совершенно неинтересно, согласны вы со мной или нет…» — «Ладно, ладно, но ты ведь позвонил мне не только для того, чтобы сообщить, как ты горд тем, что произвел на свет малявку…» — «Мальчика! мистер Стампер, сына! и не просто произвел, я оплачивал его жизнь, как положено мужчине по отношению к своему сыну…» — «О'кей, пусть будет по-твоему — сын, но…» — «…пока не явились вы и не вытоптали все возможности немножко подзаработать…» — «Хотел бы я знать, как именно я это сделал, Виллард, но ради справедливости…» — «Вы обездолили весь город; вам еще надо это объяснять?» — «Единственное, что мне надо, — чтобы ты поскорее перешел к сути…» — «Я это и делаю, мистер Стампер…» — «…потому что в последние дни мне звонит очень много анонимных желающих поклевать меня, я бы не хотел, чтобы телефон был слишком долго занят, а то они не смогут дозвониться». — «Я не анонимный, будьте уверены, мистер Стампер, я — Эгглстон, Виллард…» — «Эгглстон, ладно, Виллард, так что же ты хочешь мне поведать, кроме твоих любовных похождений, в двадцать две минуты первого ночи?» — «Всего лишь то, мистер Стампер, что я собираюсь покончить жизнь самоубийством. А? Никаких мудрых советов? Полагаю, вы этого не ожидали? Но это так же верно, как то, что я стою здесь. Увидите. И не пытайтесь меня останавливать. И не пытайтесь звонить в полицию, потому что они все равно не поспеют, а если вы позвоните, они узнают лишь, что я вам звонил. И что звонил я вам сказать, что это ваша вина, что я вынужден…» — «Вынужден? Виллард, послушай…» — «Да, вынужден, мистер Стампер. Видите ли, у меня есть полис на довольно крупную сумму, и в случае моей насильственной смерти наследником становится мой сын. Конечно, пока он не достигнет двадцати одного года…» — «Виллард, эти компании не выплачивают денег в случаях самоубийства!» — «Потому-то я и надеюсь, что вы никому ничего не скажете, мистер Стампер. Теперь понимаете? Я умираю ради своего сына. Я все подготовил, чтобы выглядело как несчастный случай. Но если вы…» — «Знаешь, что я думаю, Виллард?..» — «…скажете кому-нибудь и выяснится, что это было самоубийство, тогда я погибну напрасно, понимаете? И вы будете вдвойне виновны…» — «Я думаю, ты слишком много насмотрелся своих фильмов». — «Нет, мистер Стампер! Постойте! Я знаю, вы считаете меня трусом, называете „бесхребетным Виллардом Эгглстоном“. Но вы еще увидите. Да. И не пытайтесь меня останавливать, я принял решение». — «Я совершенно не пытаюсь тебя останавливать, Виллард». — «Завтра вы увидите, да, все увидите, какой хребет…» — «Я никому ни в чем не собираюсь мешать, но, знаешь, на мой взгляд, это не слишком убедительное доказательство наличия хребта…» — «Можете не пытаться разубеждать меня». — «Я считаю, что человек с хребтом стал бы жить ради своего ребенка, как бы тяжело ему ни было…» — «Прошу прощения, но вы напрасно тратите свой пыл». — «…а не умирать. Это чушь, Виллард, умирать ради кого-то». — «Пустая трата слов, мистер Стампер». — «Умереть может каждый, не правда ли, Виллард? Жить… вот что трудно». — «Совершенно бесполезно, мистер Стампер. Я принял решение». — «Ну что ж, тогда удачи, Виллард…» — «Никто не сможет… Что?» — «Я сказал — удачи». — «Удачи? Удачи? Значит, вы не верите, что я это сделаю!» — «Почему? Верю; по-моему, вполне верю. Но я очень устал, с головой у меня сейчас не слишком хорошо, так что единственное, что я могу, так это пожелать удачи». — «Единственное, что вы можете? Удачи? Человеку, который…» — «Боже милостивый, Виллард, ты что, хочешь, чтобы я тебе почитал из Писания, или что? Удача в твоем деле так же необходима, как и в любом другом; по-моему, это напутствие лучше, чем „как следует повеселись“ или „счастливой дороги“. Или „спокойной ночи“. Или обычное „до свидания“. Так что давай на этом и остановимся, Виллард: удачи; и для полноты ощущения я добавляю „до свидания“… лады?» — «Но я…» — «Виллард, мне надо немного поспать. Так что удачи от всего сердца… — И завершая, добавляет: — И до свидания». — Стампер! — Виллард слышит короткие гудки. — Подожди, пожалуйста… — Он стоит в будке, окруженный тремя своими смутными отражениями, и слушает гудки. Он ожидал совсем не этого, совсем другого. Он размышляет, не позвонить ли еще; может, его не поняли? Но он знает, что это ничем не поможет, потому что ему, кажется, действительно поверили. Да. Все говорит за то, что он ему поверил. Но… его это совершенно не взволновало, ни в малейшей степени! Виллард опускает трубку обратно в ее черную колыбель. Проглатывая монету, автомат благодарит его за десять центов вежливым бульканьем. Ни о чем не думая, Виллард долго смотрит на телефон, пока у него не немеют ноги и пар от его дыхания окончательно не затуманивает отражения. Тогда он возвращается в машину, заводит мотор и медленно едет под пляшущим дождем в сторону прибрежного шоссе. Весь энтузиазм, испытанный им дома, испарился. Радость от ночного приключения померкла. И все из-за жестокого безразличия этого человека. Почему эту сволочь ничего не волнует? Почему он такой бессердечный? Какое он имеет право? Он доезжает до шоссе и поворачивает к северу, вдоль подножия дюн, постепенно поднимающихся к частоколу, который окружает маяк Ваконды, сверлящий сгущающееся небо. Приглушенный звук прибоя раздражает его, и, чтобы избавиться от него, он включает радио, но для местных станций уже слишком поздно, а горы мешают поймать Юджин или Портленд, так что приходится его выключить. Он продолжает взбираться наверх, ориентируясь по мельканию белых столбов, ограничивающих шоссе. Теперь он уже поднялся настолько высоко, что звук прибоя не долетает до него, но раздражение так и не проходит… Этот Хэнк Стампер и его разглагольствования о хребте: что это за манера так реагировать на звонок отчаявшегося человека, отделываясь от него «удачей» и «до свидания»?.. Какое он имеет право? К моменту, когда Эгглстон добирается до обрамленной камнями площадки у самой вершины и приближается к повороту, который местные автогонщики окрестили Обломной Кривой, он уже весь трясется от мрачной ярости. Он минует поворот и почти решает вернуться и позвонить еще раз. Даже если Стампер не понял всего, он не имел права быть таким бессердечным. Особенно когда он сам виноват! Он и вся его команда. Нет! Не имел права! Виллард сворачивает к маяку и дает задний ход. Кипя от негодования, он возвращается в город. «Нет, не имел права! Чем это Хэнк Стампер лучше других? И воли у меня ничуть не меньше, чем у него. И я докажу ему это! Ему! И Джелли! И всем! Да, докажу! И сделаю все, что в моих силах, чтобы втоптать его в грязь! Да! Обещаю, клянусь, я…» И, с шипением несясь по мокрой извилистой дороге, полный гнева, решимости и жизни, Виллард не справляется с управлением на том самом повороте, который он сам выбрал несколько недель тому назад, и совершенно непредумышленно выполняет свое обещание в условленном месте… — Ой… знаешь, что я слышал?.. Помнишь этого трезвенника, у которого была прачечная, а потом он еще купил киношку около года назад? Виллард Эгглстон. Да, сэр, сегодня утром его труп соскребли со скал у маяка. Пробил ограждение, да, вчера ночью. Старик завершил это сообщение, громко рыгнув, и вернулся к менее захватывающим слухам о бедах и несчастьях горожан. Он и не ожидал, что кто-нибудь из нас обратит на него внимание; этот человек был слишком серой лошадкой, чтобы волновать кого-нибудь из нас. Даже Джо, порой проявлявший заботу о каждом из жителей города, признал, что ему было известно об этом человеке очень мало: продавал билеты в кино, и жизни в нем было не больше, чем в кукле-гадалке, стоявшей у него в витрине. Все знали его очень плохо… И все же известие о смерти этого безжизненного существа ударило по брату Хэнку, как пушечное ядро в живот, — он внезапно закашлялся и смертельно побледнел. — Кость в горле! — мгновенно диагностировал Джо. — Кость застряла в горле! — И он с такой скоростью вылетел и принялся колотить Хэнка по спине, что никто из нас даже не успел предложить своей помощи. — Перестань ты его колотить, ради Бога, — посоветовал Генри, — ему надо просто чихнуть. — И он пихнул свою табакерку Хэнку под нос. Хэнк оттолкнул и Джо, и табакерку. — Черт! — прогремел он. — Я не собираюсь ни давиться, ни чихать! У меня просто прострел в пояснице, но Джо, кажется, забил его до смерти. — Ты уверен, что все в порядке? — спросила Вив. — Что значит прострел? — Да, уверен. — Он упрямо подтвердил, что с ним все замечательно, и, к моему глубокому разочарованию, проигнорировал ее второй вопрос. Вместо ответа он встал из-за стола и направился к холодильнику. — У нас есть холодное пиво? — Никаких банок никакого пива, — покачал головой старик. — Ни пива, ни вина, ни виски, и у меня кончается табак — вот так-то, если тебя интересуют поистине трагические известия. — А в чем дело? Я думал, мы заказывали Стоуксу? — Ты, наверное, еще не слышал, — ответила Джэн. — Стоукс, старый дружок Генри, отказал нам. Прекратил поставки. — Дружок? Этот старый хрыч? Он мне больше не друг… — Прекратил поставки? Каким образом? — Он сказал — из-за того, что в нашем направлении никто не делает заказов для автолавки, — ответила Джэн, опустив глаза. — Но на самом деле, конечно… Хэнк захлопнул холодильник. — Да, на самом деле… — Он взял часы и взглянул на циферблат. Все ждали, когда он продолжит, даже дети перестали есть и тайно обменивались взглядами, свойственными малышне, когда поведение взрослых кажется им смешным. Но Хэнк решил не углубляться в истинные причины. — Ладно, пойду завалюсь в койку, — заметил он, ставя часы на место. — И не будешь смотреть Уэллса Фарго? — изумленно приподняв брови, спросила Пискля. — Ты же никогда не пропускаешь Уэллса Фарго, Хэнк. — Сегодня Дейлу Робертсону придется сражаться с Фарго без меня, Пискун. Девочка поджала губы, и брови поползли у нее еще выше: ну и ну, взрослые и вправду ведут себя сегодня смешно. Не дожидаясь ухода Хэнка, Вив кинулась к нему и приложила руку ко лбу, но он сказал, что единственное, что ему надо, — это спокойно выспаться без телефонных звонков, и загрохотал в сапогах вверх по лестнице. Вив осталась стоять, в тревожном молчании глядя ему вслед. И это ее тревожное молчание вселило беспокойство и в меня. Особенно то, что она промолчала относительно сапог Хэнка: такого еще не бывало, чтобы шипованные сапоги коснулись первой ступени, а Вив бы не вскрикнула: «Сапоги!», как не случалось еще и того, чтобы Уэллс Фарго начинался по телевизору без Хэнка и Пискли, сидящей у него на коленях. Я мог объяснить странное поведение своего брата не лучше, чем Пискля (единственное, что я знал точно, — оно вызвано не недостатком сна и не застрявшей в горле костью; его реакция на известие о смерти этого владельца киношки была таким классическим образцом причастности, что не грех было бы и Макдуфу у него поучиться), зато я прекрасно понимал озабоченность Вив. — Да, сил у него побольше, чем у меня, — с доброй завистью заметил я. — Вот я бы не отказался от массажа. Похоже, она не слышала. — Да. Ничего не остается, как восхищаться его здоровьем. — Я поднялся со стоном. — Он даже лестницу шутя преодолевает. — Ты тоже ложишься, Ли? — наконец повернулась она ко мне. — Попробую. Пожелайте мне удачи. Вив снова отвернулась к лестнице. — Я загляну к тебе, — с отсутствующим видом заметила она и добавила: — Хорошо бы найти этот градусник. И несмотря на таинственные призывы БЕРЕГИСЬ, звучавшие в голове, я поклялся, что час пробил. Без сомнений, завтра меня ждал День Победы. И если я не понимал, что означают мои приступы сомнения, я прекрасно сознавал, что Вив не может потерять бдительность надолго. Моих мозгов хватало, чтобы понять, — если и ковать железо, то пока оно горячо. Для этого я не нуждался в градуснике… В доме шумно и без телевизора. Шепчутся дети, с улицы им таким же шепотом отвечает дождь, и в полную глотку орут гуси. Хэнк лежит и слушает… (Даже газету не захватил почитать. Я сразу заваливаюсь в кровать. Я почти засыпаю, когда слышу, как поднимается и проходит в свою комнату Малыш. Он кашляет, звучит очень натурально, почти как Бони Стоукс, практикующий это дело уже тридцать лет. Я прислушиваюсь, не идет ли кто-нибудь за ним, но в это время над домом пролетает такая крикливая стая, что мне ничего не удается расслышать. Тысячи птиц, тысячи и тысячи. Как будто вьются кругами прямо над домом. Тысячи, и тысячи, и тысячи. Ударяясь о крышу, проламывая стены, пока весь дом не заполняется серыми перьями, кричат и выклевывают мне уши, грудь, лицо, хлопают крыльями тысячи и тысячи, громче, чем…) Я проснулся с ощущением, что что-то не так. В доме было темно и тихо, светящийся циферблат часов в ногах кровати показывал половину второго. Я лежал, пытаясь понять, что меня разбудило. На улице дул ветер, и дождь так хлестал по окнам, что казалось — река поднялась, как змея, и теперь, шипя и раскачиваясь, пыталась сокрушить дом. Но я проснулся не от этого: если бы ветер был в состоянии будить меня, я бы давным-давно умер от изнурения. Сейчас, оглядываясь назад, легко определить, что это было: просто внезапно замолчали гуси. Наступила полная тишина — ни гиканья, ни криков. И дыра, оставленная их криками в ночи, казалась огромным гудящим безвоздушным пространством — такое любого бы разбудило. Но тогда я еще не понимал этого… Я выскользнул из-под одеяла, стараясь не будить Вив, и нащупал фонарик. Судя по погоде, неплохо было бы проверить фундамент, к тому же вечером я туда не заходил. Я подошел к окну, прижался к стеклу и посветил фонариком по направлению к берегу. Не знаю почему. Лень, наверное. Ведь я прекрасно знал, что из этого окна даже в ясный день укрепления невозможно увидеть из-за изгороди. Наверное, я до того дошел, что надеялся, что на этот раз все будет иначе, и я увижу берег, и там все будет в порядке… За окном не было видно ничего, кроме длинных тонких простынь дождя, которые колыхались, как знамена ветра. Я просто стоял, поводя фонариком туда и обратно, все еще в полусне, и вдруг увидел лицо! Человеческое лицо! С широко раскрытыми глазами, встрепанными волосами и искаженным от ужаса ртом. Оно плыло в дожде, словно призрак, пойманный в ловушку его мокрых сетей! Не знаю, как долго я не мог оторвать от него глаз — может, пять секунд, может, пять минут, — пока наконец не издал дикий вопль и не отскочил от окна. И только тут я увидел, что лицо повторило мою мимику. О Господи! О Господи!.. Это же отражение, просто мое отражение… Но упаси меня Господь, я ничего страшнее в жизни не видел — никогда я еще так не боялся. Хуже, чем в Корее. Хуже, чем когда я увидел, как на меня валится дерево и я, споткнувшись, рухнул за пень, на который оно опустилось с таким грохотом, как двухтонная кувалда на сваю: пень на добрых шесть дюймов вбило в землю, но он спас меня, так что я пострадал не больше, чем от потери завтрака. Это происшествие настолько потрясло меня, что я лежал неподвижно минут десять, но говорю: упаси меня Господь, тогда я даже близко не был так напуган, как теперь этим отражением. Я услышал, как сзади подошла Вив: — В чем дело, милый? — Ни в чем, — ответил я. — Ни в чем. Просто мне показалось, что на меня напал призрак. — Я рассмеялся. — Решил, что наконец пришли и по мою душу. Выглянул в окно проверить укрепление берега, и тут этот сукин сын смотрит на меня как смерть. — Я снова рассмеялся и наконец, оторвавшись от окна, повернулся к кровати. — Да, сэр, обычный ночной противник. Видишь его там? Я снова поднес к лицу фонарик, чтобы Вив могла увидеть отражение, и скорчил рожу. Мы оба посмеялись, и она, взяв мою руку, приложила ее к своей щеке, как она делала, когда ждала ребенка. — Ты так вертелся и крутился, тебе удалось заснуть? — Да. По-моему, гуси наконец прекратили свои налеты на нас. — Отчего же ты проснулся? Из-за урагана? — Да. Я думаю, меня разбудил дождь. Ветер. И дует, и воет. Черт! Боюсь, вода поднимается. Ну, ты же знаешь, что это значит… — Но ты же не пойдешь сейчас проверять? Все не так уж плохо. Просто сильный ветер. Она не могла сильно подняться с вечера. — Да… только вся беда в том, что я не замерял ее вечером, припоминаешь? Я подавился костью. — Но ведь все было нормально, когда вы вернулись с работы, — а это было как раз перед ужином… — Не знаю, — ответил я. — Надо проверить. Чтобы быть спокойным. — Не ходи, родной! — хватает она меня за руку. — Да, страшно. — Я качаю головой. — Похоже, это из-за сна, он сделал меня таким пугливым. Мне опять снился этот сон о колледже, знаешь? Только на этот раз я должен был бросить его не из-за того, что был тупым, а из-за маминой смерти. Прихожу домой из школы и застаю маму мертвой, как это и было, когда я был маленьким. Точно как было: она стояла согнувшись почти пополам, и лицо у нее было в стиральном тазу. А когда я прикоснулся, она закачалась и грохнулась на пол все в том же согнутом положении, как кусок корня. «Вероятно, удар, — сказал доктор Лейтон. — Удар хватил прямо во время стирки, и она упала и захлебнулась, не успев прийти в себя». Гммм… Только мне снилось, что я уже не ребенок, что мне двадцать или около того. Гммм… — Я молчу с минуту, а потом спрашиваю: — Ну что, доктор, вы считаете, я совсем поехал? — Совершенно невменяем. Забирайся-ка под одеяло… — Смешно, правда… как вдруг затихли гуси. Я думаю, это-то на самом деле и разбудило меня. И сейчас, оглядываясь назад, я точно знаю, что так оно и было. — Или это дождь достучался до меня, чтобы напомнить, что сегодня я не проверил фундамент… Оглядываясь назад, нетрудно найти веские причины, чтобы найти объяснение происшедшему. Легко сказать: разбудило то, что умолкли гуси, а отражение напугало, потому что сон предрасположил к испугу… (Я сижу на кровати и слушаю дождь. Я чувствую ее теплую и нежнующеку, которой она прижалась к моей руке, ее волосы падают ко мне на колени. «Я уверена, что там все в порядке, родной», — говорит она. «Где?» — спрашиваю я. «Там, с фундаментом», — отвечает она…) Оглядываясь назад, можно даже сказать, что то, что произошло на следующий день на работе, было результатом этого сна и размышлений о болване Эгглстоне, ну и, конечно, непосильной работы и недосыпа, который накопился за неделю… Оглядываясь назад, можно вообще увидеть в этом единственную причину… («Не знаю, — качаю я головой. — Я чувствую, что надо пойти проверить, пробежаться фонариком по ватерлинии и посмотреть, как обстоят дела… О Господи, до чего же не хочется натягивать холодные сапоги и чавкать по этому супу…») Оглядываясь назад, к этому можно добавить и грипп, поваливший всех в округе… (Я снимаю брюки со спинки стула. «Если еще учесть, как разыгрались мои почки», — говорю я. «Почки?» — переспрашивает она. «Да, помнишь, как они у меня болели сразу после нашей свадьбы? Лейтон тогда сказал, что это от долгой езды на мотоцикле, — плавающая почка или что-то в этом роде. Последние годы они никак не давали о себе знать. До сегодняшнего дня. А сегодня я поскользнулся, здорово шмякнулся задницей и ушиб спину…» — «Больно? — спрашивает она. — Дай я посмотрю». Она зажигает ночник. «Все о'кей», — говорю ей я. «Конечно, у тебя всегда все о'кей. — Она берет меня за шиворот и пытается уложить. — Перевернись на живот, дай я посмотрю».) Да, быть крепким задним умом несложно, всегда можно найти причины и сказать: «Ну, в общем, понятно, почему я оказался таким медлительным, несообразительным и беззаботным на следующий день в парке, учитывая все неприятности, свалившиеся на меня, в общем, понятно…» (Она задирает мне рубаху. «Милый!.. Тут же все разодрано». — «Да, — говорю я, уткнувшись носом в одеяло, — но ничего страшного. С разодранной задницей все равно ничего не сделаешь — покровит пару дней и заживет. А вот знаешь, что я тебе скажу: может, ты попробуешь размассировать мне плечи, пока я так лежу… лады?») Но сколько бы причин человек ни припоминал и сколько бы ни выстраивал их по порядку, особой радости это ему все равно не приносит. Особенно если, оглядываясь назад, он понимает, как мог предотвратить случившееся — нет, даже не мог, обязан был предотвратить. Какие бы кучи доводов он ни громоздил, существует чувство вины, которое невозможно урезонить никакими причинами. Наверное, человеку и не надо его урезонивать… (Она встает и идет за чем-то к туалетному столику, по дороге включая обогреватель. На ней ночная рубашка с оборванной лямкой. По запаху я чувствую, что она открыла обезболивающее. «Послушай, все в порядке, — говорю я. — Я и не думал, что там столько кровищи». Она что-то напевает себе под нос в унисон с жужжанием обогревателя, и наконец до меня долетают слова, которые она произносит тихим-тихим шепотом: «На платане горихвостка песни распевала. Тут змея вползла по ветке и ее достала». — «Хорошо, — говорю я. — Чертовски приятно…» Она кругами массирует мне плечи, и это так приятно, так приятно…) Хэнк глубоко дышит, уткнувшись влажными губами в свою руку. Руки Вив скользят по его спине, как теплое ароматное масло. Рядом с кроватью уютно мурлыкает обогреватель, освещая комнату густым оранжевым светом. Вив поет:
Оставшиеся в живых жители пригородов Хиросимы описывали взрыв как «страшный грохот, как будто рядом пронесся паровоз с длиннющей цепочкой вагонов, которая, постепенно удаляясь, замирала вдали». Неверно. Они описывали лишь недостоверные слуховые ощущения. Ибо этот первый громовой удар взрыва был лишь слабым шорохом по сравнению с грохотом обрушившихся на нас последствий, последствий, которые еще будут обрушиваться… Ибо реверберация, нарастающая в тишине, зачастую оказывается громче звука, породившего ее; отсроченная реакция порой превосходит событие, вызвавшее ее; прошлому иногда требуется немалое время, чтобы произойти и проявиться. …А обитателям городков Западного побережья нередко требовалось время даже на то, чтобы узнать о происшедшем, не говоря уж о его осознании. Поэтому старики никогда не пользуются здесь большим уважением — слишком многие из них не желают признавать, что старые времена миновали. Поэтому-то заброшенная топь у них до сих пор называется Паромом Бумера… хотя и сам мистер Бумер, и его паром на ручных тросах, и широкое корыто, ползавшее по ним, давным-давно потонули в этой Богом забытой жиже. По этой же причине мужчинам Ваконды потребовались почти сутки, после того как прекратился дождь, чтобы расправить свои сутулые плечи, а женщинам — еще одни, после того как стих ветер, чтобы расконопатить заткнутые газетами щели в дверях. Лишь после абсолютно сухого дня они нехотя замечают, что, кажется, проясняется, по прошествии суток без единой капли дождя они вынуждены признать, что действительно лить прекратило, но для того чтобы согласиться, что здесь в ноябре, в разгар зимы, выглянуло солнце, для этого воистину надо обладать сознанием ребенка. — Смотрите-ка: того и гляди солнце появится, и это накануне Благодарения. Как это так? Такого еще не бывало… — Вот оно и выйдет взглянуть, как это так… посмотреть, не пришла ли весна, — так это явление было истолковано метеорологом из начальной школы в галошах и с грязными косицами, — посмотреть, не пора ли начинаться весне… — Не-а, — разошелся с ней во взглядах коллега целым классом младше, и к тому же мальчик, — не-а. — Дождь почему-то перестал идти, понимаешь, солнце проснулось и сказало: «Дождь кончился… может, пора весне. Посмотрю-ка…» — Не-а, — продолжает оппонент, — не-а, и все. — И вот, — не обращая на него внимания, говорит девочка, — и вот… — она набирает в легкие воздух и приподнимает плечи с видом скучающей уверенности, — …старичок солнце про-о-осто высунулся посмотреть, какое у нас время года. — Нет. Это… просто… не так. И все. Она старается не реагировать, зная, что лучше не удостаивать этих дурачков ответом, но загадочно размеренная интонация последнего утверждения, свидетельствующая о владении другими сведениями, наполняет паузу нетерпеливым ожиданием. Грязноволосый метеоролог ощущает шаткость веры своей аудитории, которую нельзя про-о-осто так проигнорировать. — Ну ладно, красавчик! — поворачивается она к оппоненту. — Тогда расскажи нам, почему это светит солнце, когда на носу День Благодарения. Красавчик — длинноносый и длинноухий скептик в скрепленных изоляционной лентой очках и шуршащем плаще — поднимает глаза и серьезно оглядывает аудиторию, взирающую на него со скрипящих каруселей. Они ждут. Атмосфера ожидания уплотняется. Выхода нет: он слишком много вякал, и теперь он должен или высказаться, или заткнуться, но для того чтобы ниспровергнуть авторитет девочки, нужно противопоставить крайне убедительные аргументы, потому что, кроме серьезных доводов и ярко-красного «летающего диска», который она ловит и подбрасывает совершенно непредсказуемо, она еще и учится во втором классе. Он откашливается и для достижения цели решает прибегнуть к авторитетам. — Мой папа сказал вчера, мой папа сказал… что после того, как небо расчистилось, будет чертовски ясно. — Ну и что! — Ее было не так-то легко сразить. — А как это получилось? — Потому что — мой папа сказал… — Он выдерживает паузу и, нахмурив брови, пытается дословно вспомнить причину, одновременно ощущая растущее ожидание, подгоняемое временем. — Потому что… — Лицо его проясняется — он вспомнил. — Это твердолобая шайка Стамперов наконец повержена. — Он вышел из клинча. — Потому что сукин сын Хэнк Стампер окончательно порвал свой контракт с «Ваконда Пасифик»! И словно по волшебству из-за туч появляется солнце, яркое, пронзительное, свежеумытое, чтобы залить всю площадку ослепительно белым светом. Не говоря ни слова, девочка поворачивается и, сознавая свое поражение, шаркая галошами, направляется к качелям; престиж потерян, но как можно спорить с авторитетами, когда объект дискуссии столь явно переходит на сторону оппонента. Да, она вынуждена смириться с истиной: солнце вышло из-за того, что Стамперы капитулировали, а не потому, что оно заподозрило приход ранней весны. Хотя на самом деле было очень похоже на весну. Увядающие львиные зевы пробуждались под лучами яркого солнца и умудрялись снова зацвести. Поднималась прибитая трава. В камышах распевали луговые трупиалы. А к полудню этого второго дня без дождя весь город был напоен таким теплым, влажным воздухом орегонской весны, что даже взрослые наконец осознали присутствие солнца. Солнце пыталось осушить влагу, скопившуюся за его недолгую отлучку. От крыш поднимался пар. Пар валил от стен домов. В Шведском Ряду, где жили рыбаки, тусклые, бесцветные, насквозь вымокшие хижины с шипением испускали такие облака серебристого пара, что казалось — неожиданное появление солнца просто подожгло их. — Чертовская погодка, что скажешь? — говорил агент по недвижимости, идя по Главной улице с Братом Уолкером. Плащ у него был перекинут через плечо, лицо лучилось в предвосхищении перемен к лучшему. Он оптимистически глубоко вдохнул и выпятил грудь, подставляя ее солнцу, как цыпленок, просушивающий перья. — Чертовская! — Ах! — Брат Уолкер не испытывал особого энтузиазма по поводу этого конкретного определения. — Что я хочу сказать, — будь прокляты эти типы, которые не дают спокойно поговорить на родном американском языке, — что такой климат в конце ноября и вправду сверхъестественный, сверхъестественный, не согласен? Брат Уолкер улыбнулся. Так-то лучше. — Господь всеблаг, — уверенно провозгласил он. — Ну! — Да-да, всеблаг… — Настают хорошие времена. — Таково было мнение агента. — Старое позади. — Он чуть ли не звенел от легкой радости; он вспомнил о последней вырезанной им фигурке, лицо которой получилось на удивление похожим на Хэнка Стампера. Но теперь все было позади. И очень вовремя. — Ага. Теперь, когда правда восстановлена, все начнут богатеть. — Да… Господь всеблаг, — бодро повторил Брат Уолкер и на этот раз добавил: — И справедлив. Они шли по залитой лужами улице, торговец мирским и продавец нетленного, случайные попутчики, связанные одним предназначением и одинаковыми взглядами на судьбу, оба в наилучшем расположении духа, грезя о великих взаимодействиях неба и земли, бодрые и радостные, истинные учителя оптимизма… и все равно лишь жалкие любители по сравнению с мертвецом, которого они шли хоронить. В гостиной Лиллиенталь рассматривает старые фотографии и наносит последние поспешные штрихи, чтобы и этот «любимый и дорогой» выглядел как живой. Он стремится к абсолютной естественности в церемонии, чтобы потом никто не стал оспаривать предъявленный счет: счет довольно весомый, чтобы покрыть убытки накануне на похоронах этого жалкого Вилларда Эгглстона и нищего алкаша, который тесал дранку, — последнего обнаружил лесничий в его собственной хижине, а за такими находками надзирает прокурор… Так что к сегодняшнему усопшему Лиллиенталь особенно внимателен, отчасти за плату, отчасти стараясь возместить недостаток уважения, оказанного им вчера другому куску протухшего мяса… Индеанка Дженни сидит на своей лежанке в позе лотоса, по крайней мере в том ее исполнении, на которое она способна. С тех пор как до нее дошли слухи о несчастном случае, она медитирует. Она давно проголодалась, к тому же ее мучают подозрения, что у нее под юбкой обосновалось целое семейство уховерток. Но она ждет и не шевелится, стараясь думать о том, о чем велит Алан Ватте. Не то что она сильно верит, будто это поможет решить ее проблемы, скорей она просто тянет время: ей не хочется идти в город, где на нее обрушатся новые известия. А новые известия после случившегося в верховьях реки, как она понимает, могут быть только плохими известиями… И она не знает, что страшит ее больше — услышать, что Генри Стампер все еще жив или что он уже умер. Она закрывает глаза и удваивает свои усилия, чтобы ни о чем не думать, или почти ни о чем, по крайней мере ни о чем неприятном, как, например, ноющие бедра, Генри Стампер или уховертки… В гостинице Род отрывается от газеты и видит, как в комнату входит сияющий, раскрасневшийся Рей, неся в руках кипу обернутых в зеленую бумагу кульков и свертков. «Надену белый галстук… распущу свой хвост». Рей вываливает свой груз на кровать. «Рыба и суп, Родерик, дружище. На вечер — рыба и суп. И много денег. Тедди заплатил за два месяца; жаль, что с нами уже нет бедняги Вилларда, вот бы порадовался, — сколько он нас грыз из-за нашего счета. Не повезло тебе, Вилли, подождал бы парочку дней и получил бы все сполна». Он переходит на чечеточный шаг, выдвигая ящики комода. «Ну-ка, ну-ка, пора откапывать старый боевой топор. Иди к папочке, малыш, надо размять фаланги…» Род смотрит, как Рей достает из-за комода гитару. Он откладывает газету, но, несмотря на все радостные известия, решает не впадать в эйфорию. — А что это ты так разошелся? — интересуется он, когда Рей начинает настраивать инструмент. — Эй, Тедди наконец согласился повысить нам плату? — Не-а. — Тинг-тинг-тинг. — Ты получил что-нибудь от своего богатого дядюшки? А? Или от Ронды Энн? Черт бы вас побрал обоих… — Не-а, не-а, не-е-е-аааа. — Тинг-тинг-тинг. — Может, струны так покривились из-за перемены в погоде. — Тинг-тинг. Род перекатывается на бок, прикрываясь газетой от солнца, льющегося сквозь пыльные занавески, и снова возвращается к объявлениям о предоставлении работы. — Если ты настраиваешь инструмент для сегодняшнего вечера, то можешь начать подыскивать себе бас и соло. Потому что, парень, я отваливаю. Меня это больше не устраивает… десять долларов за вечер без чаевых — за такие деньги я больше ни звука не издам, я так и сказал Тедди. Рей отрывается от гитары и расплывается в широкой улыбке. — Знаешь, старик, сегодня… ты получишь десятку целиком, а я и чаевыми буду счастлив — вот какой я благородный парень. Идет? Из-под газеты не доносится ни звука, лишь подозрительная тишина. — Идет, о'кей? Потому что, Родерик, ты еще не знаешь: теперь будут чаевые, и удача, и пруха без остановок. Ха-ха! Не знаю, как ты, но меня прямо распирает от радости, вонючий ты пессимист. Распирает! Сечешь? Пессимист за газетой предпочитает помалкивать, усекая лишь то, что, когда в прошлый раз Рей вернулся в таком восторженном состоянии, как будто у него крыша поехала, дело кончилось в реанимационной палате, где из его огромной пасти пытались выкачать пригоршню принятого им нембутала. — Вставай, старик! — завопил Рей. — Встряхнись. Доставай свою машину и давай сбацаем. Выше нос, не раскисай… — До… фа… соль… — Потому что, старик… — Снова до… «Синяя лазурь смеется в вышине… только синяя лазурь сияет мне…» — Может, дней на пару. — Род отвлекся от объявлений только для того, чтобы омрачить атмосферу угрюмыми предчувствиями грядущих бед. — Может, на пару вшивых дней, а что будет потом с этой сучьей лазурью? — Валяй, — ухмыляется Рей. — Сиди под этой газетой и тухни. А парень собирается здорово нагреть себе руки. Начиная с сегодняшнего вечера. Сладкое счастье и победные песни наполнят сегодня «Пенек», вот увидишь. Потому что, старик… — чанг-тинк-а-тинк — «Только синюю лазурь… я вижу над собой» — ску-би-ду-би-ду… Ми-ми… В «Пеньке» Тедди смотрит на синее небо сквозь холодную вязь своих неонов и несколько иначе реагирует на неожиданную перемену погоды… Синее небо — не слишком подходящая погода для бара. Для наплыва посетителей нужен дождь, а в такие дни люди пьют лимонад. Нужен дождь, мрак и холод… Только они могут спровоцировать страх и заставить дураков пить. Он размышлял о страхе и дураках с тех пор, как Дрэгер, подмигнув, сообщил ему накануне, что только что звонил Хэнк Стампер сказать, что сделка века состоялась. «Сделка века, мистер Дрэгер?» — «Да, вся „заварушка“, как выразился Хэнк. Он сказал, что в связи „с событиями“, Тедди, он не сможет выполнить свой контракт. В связи с событиями… — Дрэгер самодовольно ухмыльнулся. — Я же говорил, что мы покажем этим тупоголовым, а?» Тедди залился краской и пробормотал что-то утвердительное, довольный тем, что Дрэгер выбрал его в качестве доверенного лица, однако по зрелом размышлении он вынужден был признать, что эти вести скорее расстроили его: может, все неприятности со Стамперами и наносили урон горожанам, зато уж точно шли на пользу его кошельку. Теперь звон монет в нем поутихнет… — А что вы теперь будете делать, мистер Дрэгер? Наверное, вернетесь в Калифорнию? — Как ему будет недоставать этой могущественной, мудрой и обаятельной отдушины от всех этих дураков! — Боюсь, что да, — промолвил Дрэгер восхитительно культурным голосом — интеллигентным, спокойным, добрым, но не сожалеющим, как у других. — Да, Тед, сейчас я в Юджин — уладить кое-что, потом вернусь на День Благодарения к Ивенрайтам, а потом… назад, на солнечный юг. — Все ваши… все проблемы решились? Дрэгер улыбается через стойку и достает пятерку за свой «Харпер». — А по-твоему, разве нет, Тедди? Сдачу оставь. Шутки в сторону, разве ты считаешь, что не решились? Тедди решительно кивает: он всегда знал, что Дрэгер покажет этим болванам… — Думаю, да. Да. Да, я уверен, мистер Дрэгер… вся заварушка разрешилась. Но уже день спустя Тедди не был в этом так уверен. Затишье в делах, которое, как он ожидал, наступит с ростом благосостояния горожан, не наблюдалось; по его подсчетам, оно должно было начаться сразу вслед за победным празднеством, имевшим место накануне вечером. Но, несмотря ни на что, вместо затишья в делах наблюдался подъем. Сверившись со своими подсчетами, озаглавленными «Количество кварт на посетителя», он обнаружил, что по сравнению с предыдущей неделей потребление спиртного на морду лица возросло почти на 20%, что касается графы «Количество посетителей на кубический фут в час», он еще не мог ничего сказать, так как час пик не наступил, но все указывало на то, что толпа нынче будет отменной. Учитывая частоту, с которой посетители уже начали заходить в «Пенек», к вечеру он должен быть переполнен. Но в отличие от Рея Тедди слишком хорошо знал своих завсегдатаев и понимал, что радость не заполнит бар посетителями. Как и победа. Для этого требуются причины посильнее, чем эти жидкие поводы. Особенно при хорошей погоде. «Вот если бы шел дождь, — размышлял он, глядя на погасшие под ярким солнцем бессильные неоны, — тогда я еще понимаю. Если бы шел дождь, было темно и холодно, тогда можно было бы надеяться, но при такой погоде…» — Тедди, Тедди, Тедди… — За одним из столов возле окна щурился Бони Стоукс. — Нельзя ли опустить шторы или что-нибудь придумать от этого невыносимого света? — Прошу прощения, мистер Стоукс. — Занавеску или что-нибудь. — Его иссушенная старая ручка указывала на солнце. — Чтобы защитить усталые старые глаза. — Прошу прощения, мистер Стоукс, но, когда начались дожди, шторы я отправил в Юджин, в чистку. Мне и в голову не приходило, что у нас снова наступят солнечные дни, — даже представить себе не мог. Но постойте-ка… — Он повернулся к коробке для белья, стоявшей за баром; отражение Бони глупо мигало ему из зеркала. Глупые старческие глаза, вечно высматривающие повод, чтобы дать хозяину возможность поныть… — Может, мне приколоть какую-нибудь скатерть? — О'кей, приколи. — И Бони, выгнув шею, уставился на улицу. — Нет. Постой. Думаю, лучше не надо. Нет, я хочу удостовериться, когда его повезут на кладбище… — Кого это, мистер Стоукс? — Не важно. Просто… мне не хочется идти на похороны — легкие и прочее, — но я хочу посмотреть, как они поедут мимо на кладбище. Я посижу здесь. Ничего, я как-нибудь перенесу этот свет; думаю, мне надо… — Очень хорошо. Тедди запихал скатерть обратно в коробку, снова взглянув на отражение щуплого старика. Мерзкое старое привидение. Тупые глаза, холодные как мрамор и злобные. Глаза Бони Стоукса никогда не видели ничего, кроме дождя и мрака, поэтому неудивительно, что он сидит здесь в такой день: за всю свою глупую жизнь он не видел ничего, кроме страха. Но другие, все те, другие. «Тедди! Ну-ка пошевеливай своей розовой задницей, бога в душу мать; выпивку сюда!» И он зашевелил своей розовой задницей, обтянутой черными брючками, в сторону компании потных бродяг, сидевших над пустыми стаканами. «Да, сэр, что угодно, сэр?» Как насчет других? Кажется, их дурацкую самоуверенность не омрачает никакой страх, по крайней мере не такой, как раньше… Что же привело этих людей сюда в такой кристально чистый день, что их согнало в кучи, как скот в амбаре во время грозы? Неужто его выверенные, основанные на многолетних наблюдениях уравнения и формулы, которые устанавливали зависимость между потреблением алкоголя и количеством страха, в конечном итоге оказались несовершенными? Ибо какой страх может скрываться за этой шумной радостью победы? Какой ураган может таиться за этим синим небом и ярким солнцем, чтобы согнать такое большое стадо в его бар? Ивенрайт, дрожа перед зеркалом в ванной, задает себе те же вопросы, только с меньшим красноречием: «Почему я не рад тому, что все получилось? — завязывая на галстуке огромный узел, чтобы скрыть оторванную пуговицу на воротнике. — Господи! Черт! Черт бы его побрал! Но почему я не рад?..» — и бешено дергает воротник. Он ненавидел белые рубашки и не понимал, зачем их надо надевать по всяким торжественным случаям, — к черту! Можно подумать, что птица лучше, если у нее красивее оперение! — а уж на похороны и подавно. Но его жена придерживалась другого мнения: — Может, бедный Джо Стампер и не возражал бы против твоей полосатой рубахи, но я с тобой так на похороны не пойду! Он долго спорил, но все равно вынужден был лезть в комод и искать рубашку, в которой женился, в результате выяснив, что, как ни крути, она все равно не сходится на его растолстевшей шее дюйма на два. — Господи, мама, в чем ты ее стирала, что она так страшно села? — кричит он, высовываясь из дверей ванной. — Твою белую рубашку? — откликается жена. — Да она даже рядом с водой не была со дня первой годовщины нашей свадьбы, пьянчужка! Помнишь, ты напился, заявил, что, когда человеку хорошо, ему не нужны рубашки, и швырнул ее в пунш. — А-а, ну да… — Он робко отступает, узел на галстуке снова расползается. «Почему же я не счастлив от того, как все образовалось?» В это же время Симона, похудевшая на пятнадцать фунтов, что она давно собиралась сделать (недели благочестия разорили ее достаточно, чтобы она смогла осуществить это без особых усилий), смотрит через плечо на отражение своей голой попки в треснувшем длинном зеркале в дверце шкафа, гадая, не лучше ли она выглядела в своей греховной полноте, чем в нынешней нравственной худобе. Трудно сказать: может, в новых платьях — старый гардероб висит на ней как ужасающие древние мешки! — вот если бы она могла купить эти новые коротенькие вещички и… Она обрывает себя. Подходит к туалетному столику и снова запускает пальцы в пустую пачку «Мальборо», избегая смотреть на собственное отражение и стараясь забыть о своем гардеробе; размышления о нем ни к чему хорошему не приведут, только расстроят ее снова, и она опять начнет мучиться, как ее уродует это ненавистное тряпье. Что ронять слюнки по поводу тысячефранкового торта, когда у тебя в кармане всего шесть сотен? Но она любила красивые вещи. И она испытывала такое отвращение к своему виду в одежде, что большую часть времени в своей комнате проводила обнаженной, глядя в зеркало на свои обвисшие формы. И теперь, теперь — она решительно встретила свое отражение анфас: голова закинута, одно бедро выставлено вперед — это тело, если, конечно, трещина не уродовала ее больше, чем она предполагала, — на него уже стало неприятно смотреть! Оно все разболталось. Кости торчат. Тела стало слишком мало… Мне нужны деньги… Симона была рада, что Пресвятая Дева заперта в комоде и порочные желания не расстроят ее; бедная Богоматерь, какую боль ей, наверное, приносят такие желания! Но не может же человек все время ничего не хотеть, черт побери, можно же хоть иногда себе позволить что-то, одну красивую вещичку, которая будет хорошо сидеть… нечестно заставлять человека страдать от двойного унижения; и от того, что все вещи ему стали велики, и от тоге, что он так похудел. Солнце сияет. В лесу парит. Дятлы весело перестукиваются на дубах. Мужчины распрямляют плечи, женщины берутся за стирку. И лишь Ваконда вносит какой-то диссонанс в это настроение (и за пределами Ваконды, вверх по реке, — амбар Стамперов), какой-то мрак в залитый солнцем мир. Даже Бигги Ньютон, плясавший в дренажной канаве, разбрызгивая воду, как радостный кит, когда проходивший мимо начальник сообщил ему, что Хэнк Стампер окончательно сдался… даже этот громила, до глубины души убежденный, что Хэнк Стампер — его самый страшный враг, чувствует, как радость его, по мере того как он все больше напивается в «Пеньке», тает на глазах. Биг не всегда был таким большим; в тринадцать лет он был Беном, Бенджамином Ньютоном, средним парнем, обычного роста и разумения. В четырнадцать он вымахал на целых шесть футов, в пятнадцать — еще на шесть и шесть, и разумения у него стало гораздо меньше, чем в двенадцать. К этому времени он приобрел целый ряд менеджеров, которые хотя бы отчасти могут приписать себе заслугу такого усиленного роста Бигги. Эти менеджеры, взрослые люди — дядья, кузены и товарищи с отцовской работы — посвятили много времени воспитанию большого мальчика. Воспитанию, тренировкам и сохранению формы. И ко времени, когда Биг окончательно вырос, он был уже настолько хорошо воспитан, что так же, как и они, считал себя грозой лесов, крепкоголовым силачом, который повалит любого, кто вздумает встать у него на пути. А повалив достаточное количество, он так утвердился в своей роли, что люди стали избегать появляться у него на пути. И едва достигнув совершеннолетия, он оказался перед печальным будущим громилы, на пути у которого никого не осталось и которому некого сваливать. Набычившись, он сидел над своим темным пивом в «Пеньке», размышляя о грядущих годах и недоумевая, почему эти менеджеры, похлопывавшие его по спине и покупавшие ему выпивку, когда ему было пятнадцать, не предупредили его об этом неизбежном дне тупика. — Тысяча грязных собак! — вскочил со стула Лес Гиббонс, он сидел вместе с большой компанией за столом Бигги. Чувства и «Семь корон» обуревали его. — Как мне хорошо! Мне и вправду очень хорошо, чтобы быть абсолютно точным… — Он отставляет остатки выпивки и оглядывается в поисках чего-нибудь, что даст ему возможность продемонстрировать, как ему действительно здорово. После некоторого размышления он приходит к выводу, что единственный способ проявить свой восторг — это запустить куда-нибудь свой стакан. Он выбирает орла на огромных часах, стоящих прямо над китайской фарфоровой фигуркой лосося, но промахивается и угождает рыбине в глаз — осколки стекла и фарфора сыпятся прямо на туристов, прибывших на оленью охоту. Они начинают возмущаться, но Лес обрывает все их возражения холодным стальным взглядом. «Да, сэр! — каркает он. — Мне очень хорошо! Круто!» Биг еле поворачивается, чтобы взглянуть на него, а повернувшись, даже не утруждает себя каким-нибудь замечанием. Боже, если Гиббонс — самый крутой парень из всей этой толпы, то он может уже не сомневаться, что его, Бигги, будущее плачевно. Черт бы их всех побрал… Что остается человеку делать, когда цель его жизни исчерпана? Если он не годится для женитьбы, дружбы и ничего другого, кроме как схваток и мордобоя? А именно они-то и закрыты для него. Биг заскрипел зубами: Стампер, черт подери, безмозглый осел, кто позволил тебе слинять, прежде чем эти менеджеры не подготовили тебе достойной замены? (…А в верховьях Хэнк, сидя в амбаре, слышит, как его зовет из дома Вив. Она уже готова ехать. Он поднимается, отпуская ухо старой рыжей гончей, которое он лечил. Собака отряхивается, хлопая пыльными ушами, и нетерпеливо выскакивает из тусклого амбара на солнце. Хэнк затыкает пробкой бутыль с креозотом и возвращает ее на полку, где стоят различные звериные лекарства. Вытерев руки о штаны и взяв куртку, он направляется к заднему выходу, ведущему прямо к причалу. Солнце ударяет по его привыкшим к полутьме глазам, и на мгновение он слепнет. Мигая, он замирает и на ощупь натягивает на себя спортивную куртку, думая: «Черт… старина Джоби был бы рад, что у нас выдался такой хороший денек для его похорон».) — Да, всеблаг, — возобновляет Брат Уолкер прерванный разговор. — Всеблаг, справедлив и милостив… вот каков Господь. Вот почему смерть Брата Джо Бена меня не поразила. Опечалила, если вы понимаете, что я имею в виду, мистер Луи, но не поразила. Потому что я чувствую, что Джо нужен был Господу, для того чтобы заставить Хэнка Стампера увидеть Свет, так сказать. Я так и сказал его жене сегодня утром: «Я не могу быть слишком потрясен смертью бедного Брата Джо Бена, хотя нам всем будет недоставать его… но он был инструментом, орудием в руках Господа». — Настоящий честняга, — добавил агент. — До мозга костей. Лично я никогда не был хорошо знаком со стариной Джо, но меня всегда поражало, что он настоящий честняга! — Да, да, орудие. — Настоящий парень — то, что надо. Разговор снова завял, и они в молчании продолжили путь к погребальному залу. Брат Уолкер с нетерпением ждал предстоящих похорон. Он знал, что на них соберется достаточное количество членов его Вероучения, которые настоят на том, чтобы он сказал несколько слов об их Брате-По-Вере Джо Бене после того, как завершит свою службу преподобный Томс, а перспектива произнесения речи среди всех этих полированных кресел, траурных одежд, при органе, драпировках, всем этом плюше и роскоши традиционной религии всегда повергала его в легкий трепет. На его взгляд, палатка не хуже любого другого помещения могла быть Домом Господа, покуда в ней обретается вера, и — что никак не согласовывалось с пышным зрелищем похорон — ортодоксальное христианское погребение неизменно вызывало у него неодобрение. Но, несмотря на это, он каждый раз испытывал тайную радость, когда кто-нибудь из родственников усопшего — а таковой всегда находился, — при всем уважении к их Вероучению, все же настаивал, чтобы, так, для виду, похороны все же протекали в погребальном зале. И, несмотря на всю пышность и показную помпу, нельзя было отрицать, что светло-серая драпировка погребального зала Лиллиенталя акустически превосходила брезентовые стены. Да, палатка может быть Обителью Господа, как и любое другое самое распрекрасное помещение, и все же она всего лишь палатка. («При таких солнечных предзнаменованиях старина Джоби, верно, пошел бы на охоту», — глядя в небо, думал я про себя… Потом до меня снова доносится голос Вив, и я направляюсь к лодке…) Симона усердно трудится с иголкой и ножницами. Индеанка Дженни вздыхает и, распрямив ноги, тяжело вытягивает их на своей лежанке. О нет, она вовсе не собирается отказываться от своих намерений — ей лишь нужно достать с полу книжку «Тайноведение», — просто она в очередной раз меняет свою методику… В гостинице Род отчаивается найти подходящее объявление, расчехляет гитару и присоединяется к репетиции своего безумного соседа. За залитой солнцем паутиной неоновых трубок Тедди прислушивается к взрывам смеха и шуток, пытаясь измерить темный колодец, который их порождает. Чего они теперь боятся? Ивенрайт теряет всякое терпение с галстуком: белая рубашка — о'кей, это достаточный компромисс, и никаких удавок, хватит! До Симоны доносится звонок в дверь, и сна спешит открыть, пока он не разбудил ее шестилетнего сына, который лег вздремнуть; перед тем как выйти из спальни, она еще раз проверяет, не осталось ли сигарет, и с отвращением заворачивается в старый, выцветший махровый халат. Биг Ньютон допивает безвкусное пиво и заказывает еще, чувствуя себя, как никогда, мрачно. (На другой стороне реки, у гаража, я придерживаю лодку, пока, подняв подол юбки и следя, как бы не запачкать туфли на высоком каблуке, из нее выбирается Вив. Она подходит к гаражу и ждет там, пока я привязываю лодку и укрываю ее брезентом. Небо чистое, и, возможно, брезент и не нужен, но в этой лесной глуши с младых ногтей учишься не доверять хорошей погоде. «Доверяй солнцу не больше чем на полет камня», — бывало говорил старик. Так что, несмотря на то что мы уже немного опаздываем, я продолжаю укреплять брезент. Ничего, все верно, а она пусть подождет…) Агент по недвижимости машет кому-то рукой. — А вот и Сис. Эй, Сисси, подожди! — И они ускоряют шаги, догоняя ее. Агент по недвижимости берет ее под руку. — Ты уверена, что ты в состоянии, Сисси? Сразу после Вилларда? Не поднимая вуали, она высмаркивает нос. — Виллард всегда любил Джо Бена. Мне кажется, я должна пойти. — Хорошая девочка. Ты знакома с Братом Уолкером? Церковь Христианских Наук. — Метафизических, мистер Луп. Да, мы виделись, недавно. Могу я еще раз выразить вам свои соболезнования, миссис Эгглстон? — И Брат Уолкер протягивает ей руку. — Эти последние дни… для многих из нас оказались несчастливыми. — Но мы их пережили, не правда ли, крошка Сисси? Мы миновали их. Они трогаются дальше. Но больше всего на свете крошка Сисси мечтает остаться с глазу на глаз со своим братом, чтобы поведать ему об этой ужасной вещи, которую страховая компания собирается сделать с деньгами ее Вилларда. А агент по недвижимости жалеет, что в свое время не продал Вилларду что-нибудь получше этого кинотеатра, который теперь, кажется, снова вернется к нему. А Брат Уолкер расстраивается, что не надел менее степенный костюм. Он наблюдает за здоровым колыханием когда-то мускулистой груди агента, просвечивающей через голубую рубашку для игры в поло, и бранит себя за излишнюю официозность костюма. Некоторая небрежность в наряде создала бы приятный контраст с суровым и формальным антуражем. Может, снять темный пиджак и ослабить галстук? В такой день кто обвинит его в несоблюдении формальностей? Тем более его, божьего слугу? Таким образом он мог бы показать всем тем, кто не был Братьями и Сестрами, как его Вера относится к внешнему виду и что он такой же обычный человек. Галстук можно даже совсем снять. И пусть преподобный Томс со своими наглухо застегнутыми манжетами френча и платочком в кармане, путь старина Бидди Томс подергается, когда вместо него выйдет он в расстегнутой белой рубашке и произнесет панегирик получше и более звучным голосом. Пусть попаникует. — О-хо-хо, — замечает он, — для многих из нас наступило время больших испытаний. (Я как следует укрыл лодку и двинулся к гаражу. Вив ждала, на чем я выберу ехать в город: на джипе был навес, который я всегда терпеть не мог, а пикап все еще находился в жутком состоянии после того, как я отвозил Генри в больницу, — я ничего не сделал, чтобы отчистить его, только вытащил эту руку. «Так что давай поедем в джипе, — сказал я. — И ты поведешь, о'кей? Мне не хочется…» Летом, когда он открыт и продувается ветром, я никогда не возражаю против джипа; но когда на зиму на него надевается навес, он начинает походить на гроб на колесиках — ни передней видимости, ни задней, только пара щелей по бокам, чтобы ориентироваться, куда едешь. В общем, это была не та машина, в которой я хотел бы ехать, особенно на похороны. Вив садится за руль и нажимает на стартер. Я откидываюсь назад и пытаюсь протереть дырочку в пластикатовой щели на дверце…) И все же Флойд Ивенрайт выходит из дома при галстуке. Он направляется разогревать машину и по дороге наталкивается на такого же раздраженного и разодетого Орланда Стампера, который идет заниматься тем же самым со своим подвижным средством. — …Да, нелегко было, Орланд… Но пока его пару раз не стукнет, он ведь ничего не понимает. — Если бы его удалось уломать раньше, — резко замечает Орланд, — у Джанис сегодня был бы живой муж, а не распухший труп. Нам еще повезло, что из-за его самонадеянности и нас не укокошило… — Да… не повезло Джо Бену. Отличный был парень. — Если б Хэнка стукнуло на день раньше… у этих пятерых спиногрызов был бы живой отец, а не несчастный полис на четыре тысячи долларов. У старика было бы две руки… — А что слышно о Генри? — спрашивает Ивенрайт. — Говорят, приходит в себя. Старого енота не так-то просто прикончить. — А что он говорит о том, что его гордость и радость опустилась на колени перед юнионом? Мне кажется, одного этого достаточно, чтобы отправить Генри на тот свет. — Честно говоря, я не знаю, как он на это отреагировал. Даже не думал об этом. Может, они и не сказали ему ничего. — Хрена с два. Наверняка кто-нибудь сказал. — Не обязательно. Хэнк распорядился, чтобы к нему никого не пускали. А может, врач хочет, чтобы он окреп, прежде чем до него дойдут эти вести. — Угу… Но знаешь, что… может, они просто боятся говорить, чтобы не схлопотать по башке. Хотя я бы на месте Хэнка сказал ему об этом сейчас, пока у него еще нет сил двинуть костылем. — При одной отрезанной руке, а другой только что из гипса? — интересуется Орланд. — Рискну заметить, что для Генри Стампера старые деньки миновали. — «Никогда еще солнце не сияло нам так ярко…» — поет Рей. — Я не сдамся! — клянется Дженни. — Тедди! — окликает бармена Стоукс. — Сколько времени? — Без двадцати, мистер Стоукс, — отвечает Тедди. — Значит, они будут здесь минут через двадцать. Боже, Боже, какое ужасное солнце… Тебе стоило бы подумать о том, чтобы повесить навес, Тедди. — Да, пожалуй. — Тедди возвращается за стойку. Бар продолжает заполняться. Если так пойдет дальше, ему придется звонить миссис Карлсон из «Морского бриза» и просить ее помочь вечером. Он бы давно побеспокоился об этом, но все еще не в силах поверить, что при такой погоде и благополучии бизнес может так процветать. Это противоречит всему, чему он научился в жизни… (Вив заводит стартер, снимает свои белые перчатки — переключатель скоростей и руль обмотаны изоляционной лентой — и отдает их мне, чтобы они не запачкались в процессе ее борьбы с джипом. Мы оба молчим. Она очень красиво оделась: пол-утра провозилась со своими волосами, укладывая их узлом, — могу поспорить, что медленнее женщины собираются только на собственную свадьбу, — но пока она заводила этого негодяя, он глох, чихал, снова глох, и ей приходилось опять его дергать, в общем, когда она наконец вывела джип на дорогу, ее золотой узел совсем развалился. Я молча наблюдал за ней. Я даже не посоветовал ей сбавить газ. Я просто сидел с ее перчатками на коленях и думал, что уже пора, черт возьми, чтобы кто-нибудь рядом со мной научился водить машину…) — Я не бросила, я просто отдыхаю, — заверяет себя индеанка Дженни, откладывая книгу. Она закрывает глаза, но образ гордого зеленоглазого молодого лесоруба с колючими усами не дает ей заснуть. Симона открывает дверь… Боже, Хави Эванс! — Да, Симона, я просто подумал… может, сегодня вечером ты присоединишься ко мне в «Пеньке»? — Нет, Хави. Извини. Посмотри на меня… Разве я могу показаться в общественном месте в таком виде? Он неловко переминается с ноги на ногу, собираясь сделать какое-нибудь умное замечание, потом улыбается и говорит: — А что такого? Может, появится волшебница крестная или еще кто, а? Ну так мы… увидим тебя? — Возможно… И он исчезает, прежде чем она успевает попрощаться. Достигнув погребального зала, агент по недвижимости и его овдовевшая сестра расстаются с Братом Уолкером, чтобы переговорить друг с другом. Брат Уолкер разглядывает толпу в поисках Джанис — конечно, она будет нуждаться в нем в этот горестный час — и поражается количеству людей, собравшихся отдать последний долг бедному Джо. Он и не догадывался, что Брат Джо Бен был так любим своими соседями. (Всю дорогу до города ни Вив, ни я не произносим ни слова. Наверное, ей кажется, что я не расположен к разговорам. Она не догадывается о том, что я знаю. Да и ладно. Потому что я не склонен рассказывать ей, откуда я все знаю. Как бы там ни было, джип все равно так гремел, трещал и содрогался, что мы бы мало что услышали. После этих дождей вся дорога была в рытвинах. Над горами повисла стайка плотных облаков, и солнце, ныряя в них, то пряталось, то появлялось. «Черт, из меня уже все внутренности повытряхивало», — говорю я, но Вив не слышит. Я прислоняюсь головой к плексигласовому окошку и стараюсь ни о чем не думать. Солнце шпарит, как в преисподней, — такое ощущение, что от него исходит не только свет, но и еще что-то. Вдоль дороги тянутся заросли ягодника, я смотрю на них, и каким-то образом они прочищают мне взор, — оказывается, столько всего замутняло его, а я и не подозревал. Я пару раз моргаю и чувствую, что начинаю видеть отчетливо и ясно. Со мной такое случается. То все блестит, как навощенное, хромированное, отполированное, то вдруг темнеет и блекнет, будто погружаясь в грязную воду. Потом снова блестит. Я впервые выбираюсь из дома после смерти Джо и не могу избавиться от ощущения, что мир вокруг переменился. Я убеждаю себя, что все вокруг кажется таким сияющим просто с непривычки к свету после такого долгого периода плохой погоды, что этот контраст и превращает все в бриллианты. Но на самом деле меня это не очень убеждает. Я по-прежнему считаю, что именно заросли ягодника прочистили мне глаза. Я сижу в полудреме, глядя, как мимо проносятся придорожные ивы, и любуюсь пейзажем. А может, я все стал видеть отчетливее, потому что впервые не знаю за сколько лет еду по этой дороге в качестве пассажира. Может, и так. Единственное, что я знаю, — все вокруг блестит, как новенький десятицентовик. Ржавые трубы печей, изрыгающие искры и синий дым, папоротники, покачивающиеся возле почтовых ящиков, деловитое посверкивание ветерка, колеблющего стоячую воду… петли проводов… куст мяты, такой свежий и чистый, что я даже чувствую его запах, когда мы проезжаем мимо… суетящиеся белки… и снова ржавые трубы. Зеленые листья словно отмыты и покрыты воском. Дрожат чистые и яркие солнечные лучи, собираясь, как в призмах, на усеянных каплями листьях… Я пододвигаюсь к окошку, чтобы лучше видеть. Небо, облака, верхушки деревьев, сбегающих вниз по склону каньона к железнодорожной насыпи, широкий сток между шоссе и проселочной дорогой, а вдоль канавы заросли ежевики — она здесь сочная, но и косточки у нее такие, что можно зуб сломать. Последние штормовые ветры пообрывали с ягодника все листья, и он стал похож на огромные мотки серой жесткой шерсти. Я трясусь в машине, глядя на них, и думаю, что если бы нашелся такой здоровый парень, который мог бы выдернуть их, то он протер бы ими мир, разогнал облака, чтобы все действительно засияло… Я словно грежу с открытыми глазами. Я, великан, хватаю пригоршню этой жесткой, как проволока, шерсти и начинаю орудовать не жалея сил, как черномазый. И не могу остановиться. Покончив с небом, принимаюсь за пляж. Потом за город, за холмы. Пот льет с меня в три ручья, руки дрожат от напряжения, но я работаю как черт! Потом отхожу в сторону и оглядываю сделанное: но почему-то все стало еще более тусклым. Словно выцветшим. Я снова хватаю мочало и снова берусь за дело, но все блекнет еще больше. И тогда уж я берусь вовсю. Я тру все подряд: небо, собственные глаза, солнце, пока не падаю без сил. Но когда я поднимаю голову — все правильно, все блестит, как киноэкран, когда фильм обрывается и тебе не на что смотреть, кроме как на яркий белый свет. Все остальное исчезло. Я отбрасываю стальную мочалку: неплохо иногда все так подновлять, но если тереть слишком сильно, старик, то можно стереть все дочиста.) В «Пеньке» Бони Стоукс пододвигается ближе к окну и снова жалуется на слепящий свет. Тедди наконец звонит миссис Карлсон, и та говорит ему, что, к сожалению, сегодня очень занята, но вместо себя обещает прислать дочь. Биг Ньютон наблюдает за тем, как пьянеет и свирепеет Лес Гиббонс, но у него по-прежнему остаются серьезные сомнения относительно того, сможет ли эта большегубая обезьяна упиться и рассвирепеть до необходимой стадии. А толпа, замершая в ожидании перед погребальным залом, вдруг подается вперед, и все поворачиваются к желтому джипу, который наконец появляется из-за угла. (На похороны собралось столько народа, что поставить машину нам удается только за два квартала. «У Джо Бена глаза бы вылезли на лоб, если б он узнал, какое столпотворение вызовет его смерть», — говорю я Вив. У меня и самого глаза были на лбу: я знал, что Джо из тех ребят, кого любят все, но я не знал, что он был известен стольким людям. Подойдя ближе, я вижу, что лужайка для родственников до отказа забита темно-синими костюмами и черными платьями. Здесь даже есть представители из «Ваконда Пасифик», и Флойд Ивенрайт, естественно. Все стоят и сдержанно беседуют, откалываясь по двое, по трое и прячась за большим черным «кадиллаком» Лиллиенталя, чтобы достать свои заначки из карманов и тайком от женщин освежиться. Женщины время от времени подносят к лицам белые носовые платочки. «Мужчины киряют, женщины хлюпают. Все при деле», — решаю я. Когда они замечают нас с Вив, все разговоры резко обрываются. Ребята за «кадиллаком» поспешно прячут бутылку. Они смотрят на нас, усерднопытаясь придать своим лицам соответствующее случаю выражение. Полуулыбки, понимающие кивки, а уж взгляды — словно они взяли глаза напрокат у коккер-спаниелей. Куда бы я ни повернулся, всюду натыкаюсь на взгляды и кивки. Никто ничего не говорит. Толпа, стоявшая за зданием, тоже начинает перетекать поближе, чтобы поглазеть на нас. Из-за двери высовывается несколько женских голов. К боковому входу подкатывает машина Орланда, и его жена помогает выйти из нее Джэн. Джэн такая же пухлая и похожая на сову, как и всегда, несмотря на всю эту черную паутину, которую они на нее навесили. На некоторое время она отвлекает от нас всеобщее внимание, но потом все снова поворачиваются к нам. Джэн не представляет для них интереса. Как бы она ни была убита горем, не для нее они прихорашивались, чистились и наряжались в свои лучшие пасхальные костюмы. Джэн всего лишь побочный аттракцион, прелюдия. Они пришли не за тем. Они ждут главного представления. А главное представление на похоронах — это публичное осуждение. Пухленькая Джэн для этого не годится. И как бы мне ни хотелось лишать тебя славы, Джоби, боюсь, что главное развлечение на сегодня и не ты. Мы с Вив идем за Орландом и Джэн в тускло освещенную комнату для родственников. Там уже все собрались и тихо сидят на складных стульчиках перед чем-то вроде марлевой занавески, которая отделяет комнату от основного зала. Отсюда видно все, а с другой стороны она непроницаема — так что пусть довольствуются всхлипами и сморканием, долетающими до их ушей. Пока мы с Вив отыскиваем себе места, присутствующие не сводят с нас глаз. Я подготовился к язвительным взглядам, но все идет спокойно. Я подготовился к обвинительному приговору от каждого члена клана Стамперов, но пока встречаю лишь те же горестные коккер-спаниелевые улыбки. Наверное, я еще не очухался после поездки, потому что на меня это здорово сильно подействовало. Замерев на месте, я смотрю на них… Боже милостивый, неужели они не понимают? Неужели они не догадываются, что я все равно что убил его? Я открываю было рот, чтобы заставить осознать это хоть одного из них, но вместо моих слов раздается протяжное «му-у-у-у» органа и пение леди Лиллиенталь. Вив берет меня за руку и заставляет сесть. Орган мычит и рыдает. Леди Лиллиенталь пытается перекричать его, исполняя «Конец прекрасного дня» — то самое произведение, которое она пела у нас дома на похоронах мамы двадцать лет тому назад, только теперь она это делает медленнее и хуже. Пение ее длится бесконечно. Если в течение ближайших двадцати лет она будет продолжать замедлять темп исполнения, покойников придется дополнительно бальзамировать в процессе ритуала. Орган заиграл снова. Кто-то прочел стихотворение по книге. Лиллиенталь, который не меньше своей жены не любил оставаться в тени, зачитал список лиц, не смогших прийти то той или иной причине и приславших цветы. «Лили Гилкрест, — распевает он, — душой сегодня с нами. Мистер и миссис Эдвард Р. Соренсон… мысленно с нами». Ла-да-ди-ла-ди-ла-да. Уже долгие годы между ним, его женой и мычащим органом идет непрерывная битва за то, кто сможет сыграть свою роль дольше. Потом поднимается старина Томс. И я думаю, как смешно, что Джоби обречен на всю эту тягомотину — он, который за минуту мог произнести слов больше, чем все эти трое, вместе взятые, за сутки. Глаза у меня начинают слипаться. Потом выходит Брат Уолкер в рубашке с короткими рукавами, похожий на тренера, работающего на полставки. Он раскрывает Библию, которая топорщится закладками, как дикобраз, и, используя смерть Джоби как гимнастический мостик, взмывает к облакам. В процессе его полета я где-то отстаю. Меня разбудила Вив. Все поднялись с мест и потекли к прорези в занавеске. Присутствовавшие в главном зале уже насмотрелись вдоволь и вышли на улицу дожидаться нас. Я прохожу мимо и смотрю. Бог ты мой! Ты не так уж плохо выглядишь. Все утопленники, которых я видел раньше, были распухшими как бревна. Наверное, ты недостаточно долго пробыл в воде, чтобы как следует вымокнуть. Более того, безобразный ты лягушонок, ты выглядишь даже гораздо лучше, чем обычно. Лицо тебе чем-то подправили, замазав шрамы, и оно совсем не похоже на сырую фрикадельку, как раньше. И черный галстук. Ты бы удивился. Да-да. Если б увидел, каким чертовски красивым тебя сделают. — Хэнк… Хэнк, пожалуйста… Только вот… Напрасно они тебя сделали таким серьезным, потому что от этого ты становишься похожим… — Пожалуйста, тебя ждут… Что ты делаешь? Ты должен улыбаться, старик. Глупо улыбаться. А то ты слишком серьезно ко всему относишься. К черту! Вот. Постой, я сейчас… — Хэнк! Господи, нельзя трогать… Орланд хватает меня за руку и оттаскивает от гроба. «Это все музыка и эта чушь, — говорю я ему, — усыпили меня, как собаку». — Пойдем на улицу, — шепчет Вив. И я иду за ней. Моя возня с брезентом оправдывается — небо заволокло тучами, и на улице уже начинается мелкий дождичек. Видно, он тоже собирался на похороны, да маленько припозднился и теперь спешит на кладбище. Мужчины горбятся, женщины прикрывают свои прически цветными погребальными программками, и все, как цыплята, суетятся в поисках укрытия. Когда мы добираемся до джипа, кажется, дождь вот-вот хлынет по-настоящему, но он так и не хлынул, продолжая лишь накрапывать всю дорогу, пока процессия двигалась через город; так, чуть-чуть, придерживая себя, словно чего-то ждал…) Бони Стоукс ждет, когда пройдет вся процессия. Ему нужно удостовериться, что и врач, и Хэнк на похоронах. От «Пенька» до больницы долгий путь для старика, для больного старика, и он не хочет рисковать, чтобы после такой долгой дороги получить от ворот поворот от какого-нибудь безмозглого врачишки. Долгий путь. Да еще под дождем, как он замечает, застегивая свой длинный черный плащ. Под дождем и холодом, это мне-то с моими слабыми легкими… И чего только не сделает человек для старого друга из христианских побуждений! (На кладбище дождь припустил по-настоящему, и толпа сразу же поредела на две трети. Мы столпились вокруг ямы. Джоби хоронили рядом с его отцом, вернее с тем, что от него осталось, когда его нашли в той хижине, куда он сбежал. Хорошенький плевок в них обоих. Странно, что они еще не выскочили из гробов и всю землю не перевернули. Это было почти смешно. «Если наступит день Страшного Суда, которого Джо всегда так ждал, и, взлетев на воздух, они обнаружат, что были похоронены рядом, вот перья-то полетают», — думаю я. Джо всегда старался быть как можно дальше от своего старика, даже лицо себе перекроил, чтобы не походить на Бена Стампера; для него ничего не могло быть хуже, как вырасти с тем, что он называл красивым и безнадежным лицом. Я снова вспомнил, как Лиллиенталь разукрасил Джо — запудрил шрамы, разгладил ухмылку, и у меня начинают чесаться руки раскрыть гроб и вернуть их ему. Мне этого так сильно хочется, что приходится до дрожи в мышцах сжать кулаки; и не потому что я пытаюсь сдержаться, а потому что понимаю — все равно я этого не сделаю. Так и стою. Смотрю, как они устанавливают перекладины, опускают гроб, сжимаю кулаки и трясусь, моля только об одном — чтобы они поскорее забросали его грязью и он скрылся из вида. Просто стою. Как только Джо был похоронен, я взял Вив за руку и направился прочь. Когда мы уже подошли к джипу, я услышал, как сзади кто-то кричит: «Хэнк! Эй, Хэнк!» Это был Флойд Ивенрайт: орет и машет руками из окошка своего здоровенного «понтиака»: «Залезай к нам. У нас много места. Зачем тебе ехать в этой старой развалине? Пусть Энди перегонит джип, а вы запрыгивайте к нам в приличную машину…» Ивенрайт ждет нас и широко дружелюбно скалится. Это открытый призыв забыть старую вражду, и все, имеющие отношение к делу, прекрасно понимают это. Но мне за этой улыбкой видится еще и насмешка. Словно он ухмыляется — что, дескать, Хэнк, старина, еще неделю назад я пикетировал твою лесопилку и чуть не спустил все твои летние труды вниз по реке. Но теперь давай будем друзьями… «Что скажешь, парень?» Я смотрю на Вив, потом перевожу взгляд на Энди, стоящего несколько в стороне от толпы, обступившей машину Большого Лу. Они ждут, что я решу; все прекрасно понимают, что Флойд со своей компанией немало потрудился, чтобы зажать нас в тиски, в результате чего Джо и отправился на тот свет. Я пытаюсь принять какое-нибудь решение, но понимаю только, что устал, устал все время быть врагом… — Годится, мы с тобой, Флойд! — кричу я ему в ответ и хватаю Вив за руку. — Идет, Энди? Оставь его где-нибудь на Главной. — Флойд распахивает для нас дверцу. За всю дорогу никто в машине не говорит ни слова. Когда мы уже подъезжаем к городу, Ивенрайт спрашивает, а не заскочить ли нам в «Пенек» на парочку пива. Я отвечаю, что Вив, верно, хочет поскорее добраться до нового дома Джо, чтобы побыть с Джэн, и он говорит: «Отлично, мы завезем ее, а потом?» Я отвечаю, что мне нужно в больницу взглянуть на отца, а потом — посмотрим. — Хорошо. Давай. Завезем Вив, а потом можем свернуть прямо к больнице. А ты пока подумай. О'кей? Я говорю «о'кей». Пару раз я пытаюсь встретиться с Вив глазами, чтобы понять, как она относится к моему решению, но она погружена в себя. А когда она уже выходит из машины, я спрашиваю себя: а какое мне, собственно, до этого дело? Приятно ехать в хорошей, сухой машине. Приятно получать приглашения выпить пива. Приятно, когда тебе протягивают руку. Мы сворачиваем с Южной улицы к Неканикуму. Я откидываюсь на мягкую спинку, прислушиваясь к шороху «дворников», гулу печки и словам, которыми Ивенрайт обменивается с членами своего семейства. Мне плевать, что обо мне думают Вив или Энди. Мне плевать, таилась ли издевка в ухмылке Ивенрайта. Мне плевать, что сказал бы по этому поводу Джоби. Потому как, что касается меня, борьба закончена, и боевой топор закопан… навсегда.) Как только Хэнк вылез из машины, дети Ивенрайта, до тех пор тихо сидевшие сзади, усмиренные присутствием двух незнакомых взрослых и торжественностью случая, так разошлись, что Ивенрайт был вынужден дважды останавливать машину, чтобы надрать им уши, прежде чем добрался до дома. Высадив семейство, рассерженный донельзя, он вскочил обратно в машину и с визгом тормозов вывернул со двора в сторону «Пенька», провожаемый рыданиями детей и угрозами жены. Добравшись до Главной улицы, Ивенрайт дважды проехался по ней туда и обратно, высматривая машину Дрэгера: чего-чего, а очередного карканья об особенностях человеческой психики ему было не надо — увольте! Только не ему, хватит! Ивенрайт был потрясен тем, как легко Хэнк согласился на его предложение. Потрясен и даже слегка разочарован: он ожидал от Хэнка большего. И почему-то ему казалось, что Хэнк каким-то образом предал его, хотя он не мог точно сказать в чем… И почему я не рад тому, как все сложилось? Индеанка Дженни натягивает сапоги и пускается в путь к «Пеньку». Иногда конкретные поступки оказываются действеннее ведовства. Особенно по вечерам, в баре. Там сегодня будет много пьяных. И кто знает? Симона открывает сверток, только что доставленный посыльным от Стоукса. — От кого? — Карточки нет, — отвечает посыльный. — Хави сказал, чтобы никаких карточек… чтобы вы не могли отослать обратно. — Ну так, значит, ты просто отнесешь это назад тому, кто тебе это дал… как красиво, но как он мог? — и передай, что я не принимаю подарков от незнакомых мужчин… И все-таки интересно, как это он выбрал такое красивое и точно по размеру? — Может, ему помогла его сестра? — Вот и отнеси сестре. — Не могу, — отвечает парень, пытаясь заглянуть за вырез ее халата. — Я только доставляю. — Да? — Ага. — Он подмигивает, перегоняет в угол рта спичку, которую жует, и исчезает, прежде чем она успевает остановить его. Симона спешит назад, в свою спальню, пока из другой половины коттеджа не высунулась мамаша Нильсен или кто-нибудь из ее отпрысков и не начали вынюхивать, что происходит… Она раскладывает платье на кровати и рассматривает его… Какое красивое! Но нет. Она обещала. Она не может огорчить Святую Деву… Она уже сложила платье в коробку и начинает заворачивать ее в оберточную бумагу, когда вдруг видит в окне индеанку Дженни — плотная, коренастая, в резиновых сапогах, она решительно шествует в дымке дождя. Симона смотрит, комкая в руках шуршащую бумагу. «Я не хочу стать такой, — скорчив рожицу, говорит она себе. — Я не хочу становиться такой. Я раскаялась, я поклялась на Библии, я обещала Божьей Матери никогда больше не грешить… но превращаться в такое я не хочу». Внезапно Симона вспоминает свое отражение в зеркале и жалость в глазах женщин, когда они встречают ее на улице. Она закрывает глаза… «Я была добродетельна. Но добродетель превратила меня в то же, во что порок эту земляную шлюху, — в уродину в затасканных платьях. Так что теперь все женщины в городе смотрят на меня как на городскую блядь. А все из-за моего вида. Потому что мне не хватает денег на то, чтобы выглядеть прилично. О Дева Мария! — Она прижимает оберточную бумагу к губам. — О дай мне сил побороть свою слабость…» Прижав бумагу к лицу, Симона заливается слезами, ощущая постыдность своего грешного вида гораздо сильнее, чем когда-то постыдность самого порока. «Пресвятая Дева, отчего я так порочна? — вопрошает она деревянную фигурку, стоящую в шкафу. — Отчего я стала такой слабой?» Но в ее голове уже как на дрожжах зреет другая мысль: «А с тобой, Пресвятая Дева, что случилось, если ты позволяешь такому происходить?» Лампы дневного света мигали и гудели. Все пахло дезинфекцией. Как только Хэнк приближается к столу сестры-амазонки, она тут же указывает ему: «Сюда, мистер Стампер», хотя он еще и рта не успел раскрыть. Они минуют новую часть больницы и вступают в коридор с таким низким потолком, что Хэнк начинает инстинктивно пригибаться, чтобы не задеть головой лампы. Помещения выглядят такими древними, словно были выстроены много веков назад, еще индейцами, и побелены в честь прихода бледнолицых. В этой части больницы он никогда раньше не был — окаменевшие от непрестанного мытья деревянные стены, линолеум протерт до дыр от постоянного шарканья тапок… а в открытых дверях — бесконечные старики, сидящие откинувшись на металлические спинки кроватей, как тряпичные куклы, — одутловатые, морщинистые лица, окаменевшие в голубом мерцании телевизоров. Заметив его интерес, сестра останавливается перед палатой побольше и улыбается. — Теперь у нас в каждой палате есть телевизор. Конечно, старые, но все же работают. Дар Дочерей Американской Революции[7]. — Она поправляет лямку на своем переднике. — Теперь старикам есть на что посмотреть, пока они ждут. Картинка на экране телевизора, стоявшего в той палате, у которой они задержались, начала мигать, но никто не попросил ее наладить. — Пока они ждут чего? — не удержался Хэнк. Сестра бросила на него пронзительный взгляд и двинулась по коридору к палате Генри. — Мы были вынуждены поместить его на свободное место, — пояснила она довольно резким тоном. — Хотя он и не относится к склеротикам. Новое крыло всегда переполнено… новорожденные с мамами и прочие. Но он ведь тоже уже не мальчик, не правда ли? Пахло старостью и всеми ее побочными явлениями, дешевым мылом и мазью грушанки, спиртом и детским питанием, и поверх всего реял острый запах мочи. Хэнк сморщил нос от омерзения. Но, с другой стороны, подумал он, почему бы старикам не жить в своем старом мире, а новорожденным, мамам и прочим — в новом? — Да… полагаю, он уже не мальчик. Сестра остановилась у самой последней двери. — Мы предоставили ему одноместную палату. Сейчас у него мистер Стоукс. — Она понизила голос до пронзительного шепота: — Я знаю, что вы просили пока никого к нему не пускать, но я подумала… ну Боже ж мой, они такие старые друзья, что в этом может быть плохого? — Она улыбнулась, распахнула дверь и объявила: — Еще посетитель, мистер Стампер. С подушки поднимается осунувшееся лицо, обрамленное седой гривой, и разражается гоготом. — Ну и ну, а я уж начал думать, что все мои решили, что я сдох. Садись, сынок. Садись. Постой. Тут у меня старина Боки. Подбадривает меня, как добрая душа. — Здравствуй, Хэнк. Прими мои соболезнования. — Старческая рука дотрагивается до Хэнка с шуршащим, пергаментным звуком и тут же резко отдергивается, чтобы прикрыть привычный кашель. Хэнк смотрит на отца. — Как ты, папа? — Так себе, Хэнк, так себе. — Он тоскливо прикрывает унылые глаза. — Док говорит, что мне не скоро удастся вернуться на работу, может, даже очень не скоро… — И вдруг глаза снова вспыхивают упрямым зеленым огнем. — Но он считает, что через неделю я уже смогу играть на скрипке. Да, ии-ии-хи-хо-иихи-хо! Берегись, Бони, они так накачали меня наркотиками, что я стал опасен. — Ты бы лучше успокоился, Генри, — произносит Бони сквозь пальцы, которыми все еще прикрывает узкую щель своего рта. — Нет, ты его только послушай, сынок! Сколько он мне доставил удовольствия своим приходом! Вот, садись на кровать, если нет стула. Сестричка, у меня что, всего один стул? Может, ты принесешь еще один для моего мальчика? И как насчет кружки пойла? — Кофе предназначен для пациентов, мистер Стампер, а не для посетителей. — Я оплачу его, черт подери! — Он подмигивает Хэнку. — Ну, я тебе скажу… когда меня доставили сюда тем вечером, ты даже не поверишь, чего они только не требовали заполнить. Похоже, ты отказался, так пришлось мне все это делать. — Это неправда! — возмущенно поспешила вставить сестра; но Генри дальше не стал распространяться о той ночи. — Да, сэр, всевозможнейшие процедуры. Даже отпечатки пальцев хотели взять, невзирая на то что я не слишком годился для этого. — Сестра вышла из палаты и поспешила прочь по коридору. Генри проводил ее взглядом знатока. — Мурашки по коже… Впилиться бы в нее по самые яйца и затрахать до смерти, моей, естественно. — Не в том ты возрасте, чтобы трахаться, — заметил Бони, не уступая ни на йоту. — Это у тебя ничего не осталось, кроме челюстей, Бони. А у меня, если хочешь знать, еще три своих собственных зуба, и два из них даже друг против друга. — Он открыл рот и продемонстрировал. Но это как будто полностью лишило Генри сил, и он откинулся на подушку с закрытыми глазами. Когда он снова открыл их, чтобы взглянуть на своего угрюмого посетителя, бодрость его уже была какой-то вымученной. — Эта проклятая баба целыми днями только и ждет, чтобы я откинул копыта и она могла бы как следует застелить кровать. Вот и злится, что я все еще жив. — Она просто беспокоится, — невозмутимо заметил Бони. — У нее есть все основания беспокоиться о тебе, старина. — Дерьмо, а не основания, — с готовностью принял вызов Генри. — Стервятники ко мне даже близко не подлетали. Ты послушай его, Хэнк, этого старого разбойника. Я их даже слыхом не слыхал. Хэнк слабо улыбается. Бони покачивает головой и опускает ее вниз: «Ай-ай-ай». Он чувствует, сегодня — его день, и он не позволит заглушить свой трубный глас краха всякими там смешочками. Генри не нравится это покачивание головой. — Думаешь, нет? Разве я не говорил всегда, что с привязанной к спине рукой повалю больше деревьев, чем любой другой по эту сторону Каскада двумя? Вот теперь у меня есть возможность доказать это. Ты только подожди и увидишь, как я… — Его посещает внезапная мысль, и он поворачивается к Хэнку: — Кстати, а что с той рукой? Потому что, знаешь… — Он выдерживает паузу, прежде чем сообщить: — Я вроде как привязался к ней! Голова его откидывается на металлические прутья кровати, и он заходится в беззвучном смехе. Хэнк чувствует, что старик уже давно заготовил эту фразу, и отвечает ему, что хорошо заботится о его конечности. — Я решил, что тебе захочется сохранить ее, поэтому положил в холодильник, где у нас хранится мясо. — Ну ладно, смотри только, чтобы Вив не поджарила ее на ужин, — предупреждает он. — Потому что я здорово был к ней привязан и любил ее больше других. Исчерпав свою шутку, Генри принимается искать шнурок звонка, который висит у него над головой. — Куда эта чертова баба провалилась? Весь день ничего не могу от нее добиться, я уж не говорю о кофе. Хэнк, приподыми-ка меня… вот туда! Черт! Дерни-ка эту штуковину. Специально повесила с другой стороны, чтобы я не мог достать. С моего бескрылого бока. Гм. Второе крыло теперь придется особенно беречь. Черт! Где эта старая корова? Сдохнуть можно, а они и не пошевелятся, пока все вокруг не провоняет. Слушай, теперь я хочу знать, что у нас на лесосеке, — давай! Нечего миндальничать, дерни как следует, чтоб они все к черту провалились. Для этого она здесь и висит. Бони, что с тобой? Сидишь здесь с таким видом, будто потерял лучшего друга… — Просто я беспокоюсь о тебе, Генри. Вот и все. — Врешь. Ты просто боишься, что я переживу тебя. Сколько я тебя помню, ты все время этого боишься. Сынок, ради Господа, дай ты мне эту хреновину! — Взяв шнур, он прижимает кнопку звонка к ночному столику и страдальчески кричит: — Сестра! Сестра! — Глаза зажмурены от прилагаемых усилий. — Сделай укол этого обезболивающего! И где, черт побери, мой кофе? — Спокойно, папа… — Да, Генри, — Бони раскладывает паутину своих пальцев на простыне, которой накрыты ноги Генри, — лучше так не волноваться. — Стоукс, — глаза Генри, обычно широко раскрытые и пышущие огнем, вдруг суживаются и становятся ледяными, — убери свою рыбью лапу с моей ноги. Убери ее прочь! — Он смотрит на Бони, пока тот не опускает глаза, и чувствует, как его захлестывает удовольствие от того, что он наконец дал волю долго сдерживаемому чувству. Не отводя взгляда от Бони, он продолжает с непривычной мягкостью: — Ты не лучше ее, Стоукс, и сам это прекрасно знаешь. Только ты ждешь моей смерти уже сорок пять лет. Ждешь, когда я откину копыта. — Он с угрозой оттягивает шнур. — Убери руку, я сказал тебе! Прочь! Бони убирает руку и с уязвленным видом подносит ее к груди. Генри отпускает звонок и начинает возбужденно ерзать под одеялом. — Это неправда, старина, — обиженно говорит Бони. — Это правда. Это правда, как пить дать, и мы оба это знаем. Сорок пять лет, пятьдесят лет, шестьдесят лет. Сестра! Бони вздыхает и отворачивается — на лице его написана обида на несправедливое обвинение. Но в его возмущении столько фальши, в его покачивающейся голове столько злобы, что Хэнк чувствует, как всем своим поведением Бони невольно подтверждает слова Генри. Хэнк в изумлении отступает и останавливается, почти скрывшись за желтой занавеской. Увлеченные своей враждой, старики забывают о нем. Бони продолжает скорбно качать головой, Генри вертится под одеялом, время от времени бросая взгляды на своего старого дружка. После минутного молчания он раскрывает рот, чтобы выразить то, что так долго сжигало его и теперь угрожает вырваться из-под контроля. — Добрых шестьдесят лет. С тех пор… с тех пор… черт бы тебя побрал, Стоукс, это было так давно, что я даже не могу вспомнить, когда это началось! — Ах, Генри, Генри… — Бони предпочитает гасить пламя укоризной. — Неужто ты и вправду можешь припомнить, чтобы когда-нибудь за все эти годы я давал тебе что-либо, кроме мудрых советов? Неужели можешь? — Это каких же? Это когда ты советовал мне, Бену и Аарону взять маму и отправиться в Юджин в приют для безработных, убеждая, что одни мы не переживем зиму в лесу? Ты тогда говорил, что с непривычки здесь не выжить. Припоминаешь этот советик? Так вот, насколько я помню, мы прекрасно выжили… — В ту зиму из-за твоего упрямства вы потеряли мать, — напоминает ему Бони. — Потеряли? Она умерла! Лес к этому не имеет никакого отношения. Она просто заболела, слегла и умерла! — В городе этого могло бы и не быть. — Это могло произойти где угодно. Она умерла в тот год, потому что решила, что ей суждено умереть. — Мы все предлагали помочь. — Еще как! Ты здорово нам помог, оставив нас без лавки. — Мы все бескорыстно предлагали вам все необходимое… — А что хотели взамен? Наш дом и имущество? Закладную на десять лет? — Генри, это нечестно, организация не предъявляла таких требований. — Может, это нигде не было записано, но суть остается той же. Мне не довелось знать твоего отца или эту чертову его организацию, но что это были за бескорыстные предложения, я помню. Отличные были такие предложения. — Говори что хочешь, но нас никто ни в чем не может обвинить, мы всего лишь отстаивали общественные интересы. Прежде чем Генри успевает ответить, дверь открывается и в палату входит сестра с маленьким бумажным стаканчиком кофе. Поставив его на столик, она окидывает взглядом мужчин и поспешно выходит, не говоря ни слова. Генри принимается пить, глядя на Бони сквозь поднимающийся пар. Когда он отрывает стаканчик от губ, Хэнк замечает на нем два следа от зубов — тех, что были напротив друг друга. Не отрывая взгляда от склоненной головы Бони, Генри ставит стаканчик на стол и вытирает губы рукавом своей белой фланелевой рубахи. Бони продолжает трясти головой, скорбно кудахча по поводу плачевного состояния своего старого приятеля. — Бони, — наконец выдохшись, произносит Генри, — у тебя есть с собой понюшка? Бони оживляется: — Конечно, конечно, — и достает из кармана пиджака табакерку. — Вот, позволь-ка мне… — Дай сюда. Бони моргает и, не открывая табакерки, осторожно ставит ее на простыню. Генри берет ее в руку. Он вертит ее своей нежно-розовой рукой, старательно пытаясь открыть крышку большим пальцем: полудюймовый поворот, еще усилие и снова поворот — перехват, поворот, перехват, поворот-Хэнк еле сдерживается, чтобы не выхватить у него табакерку и самому не отвернуть крышку, избавив и себя и его от бессмысленного мучения. Но что-то не дает ему тронуться с места, и он не осмеливается выйти из-за занавески. Еще не осмеливается. Пока все не заканчивается само собой. Крышка слетает. Коричневая табачная пыль выплескивается на простыню. Генри ругается, потом терпеливо, под неотступным взглядом Бони, собирает рассыпавшийся табак, завинчивает крышку и, взяв табакерку двумя пальцами, швыряет ее на колени Бони… — Премного обязан. Остатки он собирает в кучку и, скатав из них шарик, запихивает его за губу. С секунду он сосредоточенно пристраивает его во рту поудобнее, после чего с торжествующим видом стряхивает труху с кровати на пол. Коричневые губы растягиваются в широкой улыбке. — Премного обязан, дружище, старый приятель… премного обязан. Похоже, и для Бони настала пора понервничать. Успех Генри с табакеркой выбивает его из благодушного состояния, взваливая на его поникшие плечи тяжелый груз конкуренции. — Чем собираешься заняться, Генри, — осведомляется он, пытаясь придать своему вопросу обыденный тон, — теперь, когда все переменилось? — Что ты имеешь в виду, Бони? Наверное, тем же, чем и раньше. — К Генри возвращается былая бесстрашная уверенность. — Наверное, вернусь с мальчиками в лес. Валить деревья. Дарить солнечный свет болотам. — Он зевает и чешет шею длинным ногтем. — Хотя чего себя обманывать! Я уже не мальчишка. Когда тебе за семьдесят, приходится сбавить темп, предоставить всю работу мальчикам, а самому только давать советы, полагаясь на опыт и ноу-хау. Может, даже придется возить с собой в лес кресло. Но что касается… — Генри, — не выдерживает Бони, — ты дурак. Валить деревья… Ты что, не видишь, что тебя самого уже свалило? Тебя! С тех пор как… А ведь я говорил тебе, всю дорогу я предупреждал тебя… — С каких пор, Бони? — вежливо осведомляется Генри. — С тех пор, как я еще тогда тебя предупреждал, что ни одному смертному не под силу… выжить здесь в одиночку! Мы тут все заодно! И человек… человек должен… — Так что с тех пор, Бони? — не успокаивается Генри. — Что? С тех пор как я… Что? Генри с напряжением наклоняется ближе. — С тех пор, как папа сбежал, а я продержался? С тех пор, как мы пережили ту зиму? С тех пор, как мне удалось сколотить дело, несмотря на то что ты утверждал, будто это никому не под силу? — Я никогда не порицал людей, возделывающих эту землю. — Людей — да, а одиночку? Одну семью? А? А? Когда ты только и твердил нам, что у нас ничего не получится. «Общими усилиями» — вот что ты всегда говорил. О Господи! В те годы я столько наслушался твоих пионерских призывов сообща-против-дикой-природы, что меня уже воротило от них. — Это было необходимо. Это было единственной опорой смертного человека в его борьбе с неприрученными стихиями… — Ты говоришь прямо как твой отец. — Только сообща можно было выжить. — Что-то я не припомню, чтобы боролся с чем-нибудь сообща, но, похоже, выжить мне удалось. И не без приобретений на этом пути. — И что ты получил? Одиночество и отчаяние. — Ну, про это мне ничего не известно. — Прикован к постели! — Бони встал со стула и сложил на груди руки. — Без руки! Умираешь! — Ничего подобного. Может, слегка помят и поломан, но без этого не бывает. Бони собирается сказать что-то еще, но тут на него наваливается приступ кашля. Откашлявшись, он берет со спинки стула плащ и вдевает в рукава свои тощие руки. — Совсем обезумел от боли. — Он изо всех сил пытается отделаться от мыслей о Генри. Он так содрал кашлем горло, что теперь из него вылетает лишь смешной писк. — Вот и все. Обалдел от боли. И наркотиков. Разума нисколько не осталось. — Он вытирает рот и принимается застегивать пуговицы. — Уходишь, Бони? — дружелюбно интересуется Генри. — К тому же наверняка температура. — Но Бони не может так уйти. Пока краем глаза видит эту чертову идиотскую ухмылку, эту рожу, похожую на изображение глиняного идола, которая отрицает все, что для него свято и истинно, эти глаза, которые отравляли и портили ему жизнь, не давая ей стать мирной заводью приятного пессимизма. Бони боялся, что, если он сейчас уйдет, это лицо может застыть и увековечить себя в смертной маске, и тогда ему уже никогда не удастся от него избавиться. — Ну, привет, Бони Стоукс, Бобби Стоукс, крошка Стоукс Бо-бо… Тогда оно не только до конца жизни будет преследовать его, но и уничтожит все его прошлое, лишит смысла всю его жизнь… — И слышишь, если встретишь Хэнка или Джо Бена, скажи, чтоб зашли и принесли мне подсчеты, как у нас обстоят дела. Если сейчас он позволит Генри посмеяться последним, весь его мир… «Что? Подсчеты? Джо Бен?» В ужасе Хэнк видит, как уже было начавшая открываться дверь замирает и медленно захлопывается. Он видит, как Бони скованно поворачивается и как у него желтеют глаза. «Генри… старина, разве ты не знаешь?» Тогда неудивительно, что он пребывает в таком неоправданно прекрасном расположении духа — ему просто не сказали. Конечно, ни он, ни Бони ни словом не обмолвились об этом — было бы просто странно говорить о таком с человеком, приходящим в себя после тяжелой… — «Старина?» Но чтоб никто не сказал? «Неужто, Генри… ни врач, ни сестра… никто, никто?» — Что это с тобой, Бони? — И о последствиях? О том, что было вчера? — Я уже сказал тебе, что у меня никого не было. И теперь видит, как лицо Бони вспыхивает светом нового понимания. И когда Бони начинает подвигаться к кровати, Хэнк невольно еще глубже забивается за занавеску. Бони снова садится, раскуривает свою большую трубку и приступает полным сочувствия голосом. Он говорит быстро и уверенно, без малейшего намека на обычный кашель. Сквозь ярусы синего дыма Хэнк, выйдя из-за занавески, наблюдает финальную сцену драмы — словно зритель, успевший лишь к последнему действию, незаметно присевший на крайний ряд темного балкона и слышащий лишь бессвязные реплики. Он смотрит на две расплывающиеся фигуры и не пытается сфокусировать взгляд. Не вслушиваясь, он знает их реплики наизусть; не глядя, он знает каждое их действие. Эпизодический персонаж, его роль почти закончена, и он ждет конца, чуть ли не скучая, чуть ли не засыпая под звуки знакомых реплик, пока одна из них, многократно повторенная, не подсказывает ему, что дело идет к концу. — Хэнк сделал это, потому что не хотел… подвергать еще кого-нибудь риску. — Не думаю… — Уныло стихая под гаснущими огнями софитов. — Он сделал это, потому что… не хотел подвергать еще кого-нибудь риску. — Сомневаюсь, Генри. Занавес закрывается, а эхо все еще звучит: «Иначе он бы этого не сделал — он просто не хотел подвергать кого-нибудь риску во имя…» — Нет, старик, просто, кроме него, больше никого не осталось… — Он сделал это из-за того… — Нет, из-за того, что его все бросили, и он понял, что не может валить лес в одиночку… — Он сделал это из-за того, что… — он наконец понял, что к чему… — из-за того, что… — он наконец понял, что это бессмысленно. Из-за того, что все проржавело и все прогнило. Из-за того, что нет другой силы, кроме той, что дают тебе люди. Из-за того, что слаб. Из-за того, что нет сил, совсем нет сил. Из-за того, что все тщета и томление духа. Из-за того, что барабан лебедки окончательно сломался. Из-за кровавых ран от срывающихся тросов. Из-за фронтита и вросших ногтей. Из-за дождя. Из-за того, что так долго, так невыносимо долго… — Генри, Хэнк не дурак… он понимает. Из-за того, что сила — это ничто, это всего лишь симуляция. — Он умный мальчик, Генри, он понимает, что к чему… в этом мире нельзя одному, и всегда было нельзя… ни один смертный не может долго вынести… Потому что иногда единственный способ что-то сохранить — это сдаться. Потому что иногда во имя победы надо стать слабым… — О-хо-хо, — бодро замечает Бони, глядя на свои большие карманные часы, — уже поздно. — Он снова поднимается со стула и, слегка покашливая, застегивает оставшиеся пуговицы. Потом, словно тряпку, он поднимает с одеяла руку Генри и пожимает ее. — Пора домой, Генри. При такой погоде нелегкий путь для нас, стариков, — замечает Бони и роняет руку, покачивая головой. — Очень сожалею, что мне пришлось быть вестником печальных новостей о Джо Бене, Генри. Я знаю, как вы все его любили. Я бы скорее предпочел, чтобы мне язык отрезали, чем сообщать тебе об этом. Ну вот… Что тебе принести в следующий раз? Субботние «Ивнинг Пост»? У меня куча старых экземпляров. Так. Дай-ка я поставлю этот телевизор на полку, чтобы он был прямо перед тобой. А то ведь так можно и зрение испортить, а? — Он включает телевизор и, не дожидаясь, когда тот нагреется, направляется к двери. Там он еще раз оборачивается и задирает пальцем кончик носа. Бони начисто забыл обо мне. Они оба забыли. — Выше нос, старина, — говорит он Генри. — Мы еще пожуем, а некоторым уже ничего не светит. О'кей, и смотри не замучай сестричку. Пока… И с важным видом Бони покидает палату. Я выхожу из своего укрытия в ногах кровати и начинаю что-то говорить, но, судя по виду Генри, можно заключить, что толку от этого не будет. — Папа, — говорю я, — понимаешь, то, что случилось… — Хм, ну что ж, — произносит он, глядя прямо в экран телевизора, — по крайней мере, для старого черномазого… у меня сохранился неплохой нюх… так что можно еще… а Хэнк, он… мне надо было подумать… полагаю, мы… неправильно они наложили гипс… — И дальше в том же духе, все глубже погружаясь в свои размышления. Выглядит он совершенно убитым. Или это наркотик пронял его. Но вряд ли дело только в этом. Выражение его лица меняется, обретая мир и покой. Мышцы под скулами расслабляются, ухмылка исчезает, и морщины на переносице разглаживаются. Морфий действует на него как снотворное… Потом глаза его тускнеют, словно кто-то или что-то, еще жившее в нем, ушло, предоставив телу в одиночестве перегонять кровь и кислород, бросив на подушке пустое лицо в голубом мерцании телевизора, как бросают на кровать старую, сносившуюся одежду. Свет мигает. Палата гудит, словно битком набита большими сонными мухами. Оглушенный… онемевший… погребенный под плотным ватным покровом морфия старик мотает головой, изредка открывая щелки глаз и видя над собой высокий темно-зеленый купол, подпираемый стволами мамонтовых деревьев. Где-то стучит дятел, весело кричит сойка, вращая хитрым глазом, — синяя, словно мазок краски! «О-го-го! Ты глянь!» — майское солнце играет в хвое. «Ну и денек! Вот это жизнь!» Тишь, безветрие, неподвижно свисают пряди пыльцы, соединяясь в один ярко-желтый луч, льющийся с верхушек деревьев до самой земли… «Хо! Глянь туда…» — вихрь белых бабочек взлетает над щавелем, потревоженный его шагами, его поступью там, где еще не ступала нога бледнолицего. «А может, и вообще ничья нога!» Он смотрит на деревья и плюет себе на ладони. «О'кей, стойте спокойно. Вы что думаете? Я медведь в спячке? Нам надо дело делать. Рысек стрелять, яйцами бренчать, деревья валить, землю сверлить… Стой спокойно, черт бы тебя побрал!» — Спокойно… спокойно, мистер Стампер. Нам хорошо и спокойно. — Кто сказал, что я не могу? Только не мешайте мне. Какое вам дело? Гм, пока я жив… Дай-ка я прочищу уши. — И еще ни один топор бледнолицего не звучал здесь. «А-а-а. Трос. Ах ты чертов хлыст». И блестящая зеленая лавина тысячи тысяч падающих иголок сметает солнце со своего пути. «Ба-бах! Точно на место». Это май в двадцатых годах, когда здесь еще стояли мамонтовые деревья. Купол над головой дал трещину. И в нее снова врывается солнце, заливая светом землю, не видевшую его миллионы лет. «Господи Иисусе, какое же у нас тут время? Постой-ка, что это ты о себе здесь думаешь?» Царапается, как котенок, белый с серо-голубым, как, знаешь, царапает куриное горло, когда его… «А? Что это ты себе?..» — Вот и хорошо. Вот и все. Успокоились и молчим. Вот и все. А теперь отдыхайте. Тихо и хорошо. Когда Ивенрайт входит в «Пенек», Рей и Род устраиваются на эстрадке. На темнеющей улице слышны резкие звуки настраиваемых электрогитар. Долетают они и до Энди, сидящего в джипе, и он, достав из кармана губную гармошку и смахнув с нее крошки корпии и шелухи из-под семечек, начинает тихо наигрывать. Он решает, что дождется Хэнка и Вив, и, вместо того чтобы идти пешком, поедет вместе с ними. Он видит, как по противоположной стороне улицы на влажное дребезжание неонов спешит Хэнк, и с грустью прикидывает, сколько ему еще придется ждать… (Когда я вышел из больницы, в животе у меня так бурлило, что я даже не знал, удастся ли мне дойти до «Пенька». Единственное, чем можно было залить это бурление, это «Джонни Уокером», на три пальца. Эта чертова палата подействовала на меня хуже, чем поездка в джипе. Мой ослепительно яркий день становился все тусклее и тусклее, а теперь я уже и вовсе не мог сказать, не собирается ли мир напрочь исчезнуть. Для такого раннего часа «Пенек» был переполнен: большинство ребят, не дошедших до кладбища, осело здесь, и теперь они уже прилично поднабрались. Когда я вошел, они слегка попритихли, но уже через секунду все кинулись пожимать мне руку, словно они души не чаяли в человеке, который на два месяца лишил их работы. Ивенрайт поставил мне виски. Зазвучали гитары, и полился добрый старый мотивчик, как в добрые старые времена. Пришла индеанка Дженни и принялась покупать выпивку тем, кто был попьянее. И Биг Ньютон сидел, весь из себя такой крутой. А вокруг, болтая, спотыкаясь и пуская слюни, шатался Лес Гиббонс. И, несмотря на то что нынче среда, завтрашний День Благодарения все превращал в праздник, как бывало в «Пеньке» по субботам в старые времена, с той лишь разницей, что старые времена миновали, что все изменилось, хоть дребезжат гитары, пиво льется рекой и парни гогочут, кричат, ругаются и играют в нарды… за исключением того, что теперь все иначе. Не могу сказать откуда, но я это знаю. Я чувствую, что все изменилось. И все остальные тоже это чувствуют.) Помнишь, в жужжащей палате? Тогда, на катаниях? Четвертого июля, в День независимости, — Река — Ваша Дорога — тогда кое у кого с непривычки к воде началась морская болезнь, их так выворачивало, что они думали, что умрут, а потом им стало еще хуже, и они уже сами желали смерти. Мотогонки по реке; участники, перекидывающиеся шутками: «Бен, нам выиграть этот заплыв плевое дело, а?» — а когда все закончилось: «Эти чертовы Стамперы, видели, что они сделали? Надели кузнечные мехи на акселератор и накачивали воздух… И мы что, допустим это?» Но это в июле. А то май, май, постой-ка… Еще один кусок зеленого купола со свистом обрушивается вниз, обнажая голубое, как сойка, небо, с грохотом приминая папоротники, гаультерию и фундук, ломая и круша их. А в «Пеньке» Рей, свежевыбритый, сияющий и решительный, начинает заводить толпу, а вместе с ней и Рода. Ритм нарастает, народ прибывает, медная кружка перед микрофоном заполняется зелененькими и серебром. «Черные дни прошли…» Рей бьет по струнам мозолистым пальцем, перед глазами у него все плывет. «Время летит стрелой, когда я влюблен и ты рядом со мной…» Весь город пьян от солнца, оптимизма и дешевого виски, все бредят удачей. «Синяя лазурь смеется в вышине, только синяя лазурь сияет мне. Я мечтал всю жизнь об этом дне…» Тедди взирает на происходящее из-под своих длинных ресниц — он еще никогда не видел, чтобы люди столько пили и смеялись. «Ну, бывает, парочка за вечер. Ну, иногда человек тридцать после удачной ловли лосося или драки у лесорубов. Но в разгар экономического спада — даже ничего похожего еще не бывало. Не понимаю. Столько выпивки. Даже тосты произносят в честь Хэнка Стампера…» (Пара виски не принесла мне никакой пользы. Так что я прошу у ребят прощения и говорю им, что, кажется, моя гриппозная бацилла снова вылезает из укрытия и готовится к новой атаке. Благодарю их за выпивку и натягиваю на себя куртку. Уходя, я машу им рукой и напоминаю, чтоб они не ленились, — ведь так приятно видеть, как люди, не жалея сил, наливаются алкоголем; они смеются и кричат в ответ, чтобы я поскорее выздоравливал и возвращался помогать им в этом непростом деле, что все будет по-старому. Но все мы прекрасно понимаем, что по-старому не будет уже никогда…) Бесшабашно… вольно… в тот первый майский день — до самых сумерек. Следующий день — воскресенье, выходной, но я снова отправляюсь на просеку один, чтобы посмотреть, как она выглядит… Утреннее солнце скользит по новенькой земле, земле, которой оно не касалось тысячи тысяч лет, и видит росистые ожерелья, развешанные пауками на скользких зеленых шеях дарлингтонии. Смешные растения эти мухоловки. И вообще много смешных трав. Индейцы едят штуковину, которую называют вапату, трубчатая такая трава, растущая под водой на болотах, — ихние скво шастают по ним босиком и выкапывают корни из грязи. Недотроги захлопываются, как капканы, стоит к ним прикоснуться. А карликовые ирисы, говорят, посажены гномами, которые раньше обитали в лесах, А борщевики — помнишь? — здоровенные громилы… по вечерам дети даже боялись выходить из-за них на улицу, чтобы те не закололи их до смерти. Смерть здесь всегда была под рукой. На пляже, у самой воды, так близко, что волны иногда подкатывают совсем вплотную, стоит могила, отмеченная кедровым крестом и чахлыми нарциссами… Маленькая Иллабель Ситкинс сидит на приступочке и колет абрикосовые косточки, которые ее мама выкинула вместе с банкойиз-под компота. 13 июля тысяча девятьсот… черт, не знаю какой: она ест орешки, так похожие на миндаль, который дарят на Рождество, и умирает от болей в животе. Мне тоже случалось их пробовать. 15 июля: Томс проводит у себя дома службу за упокой Иллабели, а после похорон мы все участвуем в состязаниях по бегу на пляже. 19 августа: Джон убил медведицу. 4 сентября: дождь шел двадцать восемь часов подряд. Сильный ветер. На коптильню рухнуло дерево. 5 сентября: дождь со снегом. Под кухней стоит вода. 6 сентября: притащил бревна, чтобы подпереть коптильню. 11 ноября: мать сильно больна. Вызвали доктора, он пробыл всю ночь. Бен поймал в капканы несколько норок, и они его здорово покусали, так что доктор и его залатал. 13 ноября: собака наелась дохлого лосося, ее сильно рвет и парализовало задние лапы. Ездил в город, и Стоукс дал мне для нее лекарства. Стоукс, черт бы тебя побрал, Хэнк сделал это, потому что видел, что… потому что понимал, что это рискованно… Стоукс сказал, что денег за лекарство брать не будет, но что мы должны отправить маму в больницу в Юджин. Пошел он к черту! 15 ноября: был у Арнольда Эгглстона на собрании дорожных рабочих. Потом мы с Джоном пошли домой, а Бен остался на танцы, и его побил Сэм Монтгомери. Когда вернулись, собаке стало лучше. Старушке тоже… Но где Хэнк? — Хороший парень, — замечает Ивенрайт, видя, как за окном проезжает джип Хэнка. — Упрямый, но честный, — соглашается Ситкинс. — Настоящий честняга, — добавляет агент по недвижимости и поднимает за это стакан. Тедди прерывает полировку стойки, чтобы взглянуть, что будет теперь, после того как почетный гость отбыл. То, что в присутствии Хэнка смех и разговоры звучали несколько напряженно, не удивило его: не нужно быть экспертом в области застольной психологии, чтобы понять — при сложившихся обстоятельствах веселье должно было быть натужным. Но что будет теперь, когда обстоятельство удалилось? Как они себя поведут? Тедди наблюдал. Обычно он мог предсказать, как отреагируют его патроны на выход того или иного собрата, вплоть до последней шутки, до малейшего ругательства, но сегодня их поведение было настолько непредсказуемым и таким необычным, что он даже не рискнул строить догадки. Он лишь наблюдал сквозь густое облако дыма… Тем временем гитаристы продолжали играть на заказ, и Хави Эванс с негнущимся позвоночником вертел подбородком из стороны в сторону. Дженни, тяжело жужжа, как пчела в резиновых сапогах, перемещалась от столика к столику, покупая выпивку и бренча сдачей. Обычный субботний вечер, думал Тедди: спорадические смешки, покашливание, хлюпанье носов, ругань. Почти как всегда. За исключением… чего? (Когда я подошел к джипу, Энди сидел в машине, наигрывая что-то на своей гармошке. «Вабашское ядро». «Черт! Оставь ты ее, эту несчастную гармошку! Мне показалось, что это транзистор Джо и что…» Я не успеваю договорить, а он уже запихивает ее в карман. Потом говорит: — Хэнк? Ты, случайно, не собираешься… завтра… — Валить лес? Черта с два, я завтра ничего не собираюсь, Энди, разве что валяться с температурой. А в чем дело? Мы все равно не успели! — Успели, — замечает он. — Я подсчитал. Этого последнего дерева хватило. — Черт! Ты разве не слышал, что сказал Бисмарк? Учитывая, как поднялась река, «ВП» они теперь вообще не нужны. Что ты несешь? — Я просто хотел спросить, — бормочет он и умолкает. Я завожу джип и отправляюсь за Вив. Ну и денек…) — Ах ты, бога душу в рай! — внезапно заметив отсутствие Хэнка, вскакивает Лес Гиббонс. По дороге он запинается за ножку стула и начинает неловко барахтаться, напоминая Бигу Ньютону человека, провалившегося в болото. — Черт побери! — поднявшись, повторяет Лес; он оглядывает бар и, шлепая губами, вопит: — Я самый крутой… сукин сын! Скосив налившийся кровью глаз, Биг оценивающе рассматривает Леса, но заявление последнего представляется ему не слишком убедительным: «Что-то ты не кажешься мне таким крутым, сукин сын!» От этого недоверия Лес еще больше распаляется и, сощурившись, вглядывается в хохочущие лица, чтобы установить, кто это подверг сомнению первую часть его титула. — Достаточно крутой, — провозглашает он, — чтобы порвать жопу тому черномазому, который сомневается в этом! Все ржут еще громче, но так как никто из черномазых не поспешает к нему сквозь клубы дыма, чтобы подвергнуть себя предложенным анатоматическим модификациям, Лес вздыхает и продолжает: — Настолько крутой, что, пожалуй, пойду сейчас и вытряхну душу из Хэнка Стампера! — Разрази меня гром, Лес, но ты опоздал ровно на десять секунд, — замечает Биг, не отрываясь от пива. — Хэнк только что уехал. — Тогда я застигну его прямо в его логове и там вытрясу из него душу! — Интересно, а кто тебя перевезет на другой берег? — осведомляется Биг. — Или ты думаешь, он сам тебя подбросит? Лес снова щурится, но так и не может разглядеть своего преследователя. — Я не нуждаюсь в поучениях! — орет он с такой силой, словно его противник не сидит у него перед носом, а болтается где-то в дальнем конце бара. — Я вплавь переберусь, вот и все: переплыву эту реку! — Дудки, Гиббонс, — говорит Хави Эванс, — может, Бигу и хватает терпения, но некоторые хотят послушать музыку, и их уже достала эта толстогубая обезьяна. — Ты затонешь в десяти футах от берега. — Да, Лес, — подключается еще кто-то, — и отравишь реку на месяц. Рыба вся передохнет, а может, и большая часть уток… — Да, Лес, мы не дадим тебе утонуть и погубить всю дичь. Так что лучше оставайся здесь в тепле и не рискуй жизнью. Но общая забота не в состоянии утихомирить Леса. — Вы что, считаете, я не переплыву реку? — Лес, — наконец Биг, как огромный лев, поднимающий голову с лап, отрывается от пива, — я знаю, что ты не сможешь ее переплыть. Лес быстро оглядывается, видит, кому принадлежат эти слова, и, на мгновение задумавшись, решает не быть нескромным и не оспаривать это утверждение. — Ну да, — соглашается он, опускаясь на место с видом человека, решившего, что и в дерьме неплохо, — но, знаешь, переплывать реку умеет не только Хэнк Стампер. — Может, и не только, но что-то сейчас я никого другого не припоминаю. — Ну не знаю, — обиженно отвечает Лес. — Слышал, что говорил Гриссом? — спрашивает Ситкинс Бига. — Ему док сказал, который был там. Он сказал, что Хэнк вернулся домой, увидел, что нет лодки, и перебрался вплавь. Клянусь потрохами, так они и сказали. — Это когда его избили те подонки, которых Флойд нанял в Ридспорте? — Говорят, да. — Господи Иисусе! — замечает Хави Эванс. — Даже если он совсем обалдел, приходится отдать должное его смелости. Могу поспорить, в таком состоянии, как он уезжал, человек не то что плыть — идти не может. — А может, он был не так уж плох, как вы все тут решили, — замечает Лес. — О чем ты говоришь? — возмущается Биг. — Не знаю. Может, он прикидывался. Может, он специально дурил вас. — Ты что, смеешься, Лес? — Биг сжимает стакан, чувствуя, что в нем закипает такая ярость на этого тупицу, какой он и представить себе не мог. Еще немного — и… — Послушай, пусть тебя лучше кто-нибудь выведет отсюда, пока я не свернул тебе шею. Слушай, ты: «прикидывался»… Разве не я развлекал вас в этом баре, пытаясь заставить его «прикинуться»? Я его изметелил так, как никого прежде, и он поднялся на ноги — как с гуся вода! И запомни: если он прикидывался, можешь считать меня дураком! — Аминь! — со знанием дела кивнул один из братьев Ситкинсов. — Только не Хэнк Стампер. — И смотри, — продолжает Биг со странной дрожью в голосе, — видишь, не хватает зубов? Это Хэнк выбил их мне тем вечером в Хэллоуин, когда я уже в шестой раз уложил его на пол. Если б он прикинулся, наверное, мои зубы остались бы на месте. Поэтому вот что скажу тебе, Лес: прежде чем катить на Хэнка, давай я с тобой помахаюсь! Разогрею тебя, что ли?.. — Что ты, Биг… — Я сказал, давай разомнемся, черт бы тебя побрал! Музыка смолкает. Биг отталкивает стул и вырастает как гора перед Лесом. Лес уже готов с головой скрыться в своем дерьме. — Я сказал, вставай, Гиббонс! Твою мать, поднимайся! В баре становится так тихо, что слышно, как журчит масло в обогревателе. Все замирают в ожидании. Тедди бесшумно отходит от корзины с грязным бельем, стараясь не отвлекать своих подопытных. Вытянувшийся перед ним длинный бар кажется еще длиннее от тишины, напряженной и натянутой, как провода. Однако это не обычное возбужденное предвкушение драки. В этом снова что-то не то… но что? откуда этот страх? За повернутыми в одну сторону головами Тедди различает неуклюжую фигуру Леса Гиббонса, над которой как башня нависает туша Бига Ньютона. Монументальная ярость Ньютона придает всей сцене невероятный комизм — надо же, чтоб так озвереть на бедного Леса! Лицо Бига налилось кровью, жилы на шее вздулись, подбородок дрожит так, что Тедди видит это даже издали. Столько ярости по такому пустому поводу? Странно, почему никто не смеется. Если только это… — Тедди откладывает тряпку, которой вытирал стойку, — если только это не что-нибудь другое. Нет, это не она! Из-за идеально отполированной стойки, сияющей в результате его многолетних наблюдений, Тедди видит неожиданное выражение лица — не ярость и не осторожность написаны на нем, — за все эти годы он ни разу не встречал подобного выражения. А ему, как коллекционеру лиц, казалось, что он собрал уже все образцы — ведь это было его хобби, его делом. Многие годы бесконечных вечеров он смотрел, как безбрежный океан идиотов накатывает все новыми и новыми волнами на спасательный берег его бара… смотрел и умело расшифровывал каждый взгляд, каждую улыбку, внимательно анализируя каждую упавшую каплю пота, каждое испуганное дрожание руки и нервное сглатывание. В чем, в чем, а уж в лицах он разбирался… Но такое лицо, такое выражение… ему еще никогда не доводилось… Род ударяет по струнам гитары: «И ко-о-ог-да…», бросая на Рея испепеляющий взгляд и пытаясь разбудить его, «…ты вспоминаешь обо мне…» Рей не слишком искренне подхватывает: «И когда… тебе взгрустнется вдруг…» Напряженная тишина взрывается, и ситуация начинает рассасываться. Биг никнет, обмякает и с грохотом направляется в уборную. Лес Гиббонс разражается булькающим смехом, который звучит так, словно доносится из-под слоя глины. Дочка миссис Карлсон звенит стаканами в мойке. Ивенрайт не то пьяный, не то чрезмерно изумленный, выходит на улицу. Дженни без обычной цепкости виснет на руке упившегося клиента. Хави разгибает позвоночник, оглядываясь в поисках женщины. Ситкинсы беззвучно потешаются над чуть было не исчезнувшим с лица земли Лесом Гиббонсом. Ивенрайт заводит машину и медленно движется к востоку по Главной улице, отяжелев от девяти безрадостных кружек пива. Старый Генри заслоняет рукой глаза от майского солнца, льющегося через разбитый зеленый купол на покрытые цветами всех времен года луга. Январь тысяча девятьсот двадцать первого, как я помню, после урагана, который они назвали Большой Удар, Бен почему-то болтается к югу от Флоренса и в бухте Силткус наблюдает, как приливом к берегу выносит четырех китов, а когда начинается отлив, они не успевают вернуться в открытый океан. И он, — постойте-ка, я найду фотографию, — он взял лодку и убил всех четверых топором! Ах, как жужжат июньские мухи, жужжат и жужжат в жаре! Нет. Январь? Ах да, Бен. Никто ему не верил, пока мы с Джоном не взяли у Стоукса аппарат и — черт, куда я подевал фотографию? Где-то здесь должна быть… Прошлый раз я ее видел… постойте-ка… 17 ноября: у мамы снова был доктор. Говорит, что это просто утомление. С собакой, говорит, тоже все в порядке, насколько он понимает в ветеринарии. Немного прихрамывает на задние лапы, но оклемается, след будет брать не хуже, чем… 19 ноября: собака умерла. Старина Рыжик? Каштанка? Нет, Грей… от рыбы… хребет покривился, и он сдох. 24 ноября: День Благодарения — другого года? — мать умерла. Мы с Джоном сделали гроб из сосны. Доктор говорит: не знает почему. Стоукс считает, что не вынесла. К чертям собачьим! А я думаю, она просто… Хэнк, мальчик, Хэнк, разве ты не знаешь, что старуха просто… Хэнк, так нельзя… легла и умерла… Хэнк, мальчик, если ты… снова врывается солнце… ты не можешь… обрушивается на землю, тысячу тысяч лет пролежавшую в тени… — Хэнк, черт подери, сюда! — Мистер Стампер! Лягте! Доктор… Доктор, помогите… пожалуйста! Какой тебе открылся мир! Бледная, мерцающая оранжевым светом малина, на вкус еще нежнее собственного цвета. «Слушай меня, Хэнк, сын, я с тобой говорю!» Бабочки, порхающие, как звезды. «Мистер Стампер, успокойтесь, отпустите…» А Бродягу-Проповедника помнишь? Он читал отходную по маме, когда она умерла: сказал, что как-то крестил парня в сусле; крикун такой проповедник, сукин сын, голос — слышно за две мили, вечно голодный, вечно ковыряет в носу, вечно болтает о христианском милосердии… Ох уж эти зимы! «Черт бы тебя побрал, Стоукс, с твоими объедками и обносками!» Миссионерские бочки, которые готовились церквями на Востоке и прибывали с каким-нибудь пароходом, всегда вызывали много шума — с благотворительной одежды летели пуговицы при дележе, а кое-кто недосчитывался и зубов… «Стоукс, лучше я буду прикрываться листьями и расчесываться рыбьими костяками!» Солнце обрушивается на зеленые тени… «Но не отдам тебе ни пяди!» …и снова отступает, раскалывая зеленый купол. «Тихо, спокойно, мистер Стампер, ну же, ну же, сейчас-сейчас, одну минуту…» И снова брызжет с синевы на замерший тростник… »…тихо, тихо, тихо…». — Заснул. Спасибо за помощь. — Мерцает молочный свет. Сестра плотно зашторивает мягкие серые занавески на первом майском дне. Энди высаживает Хэнка и Вив у дома и едет к ялику, чтобы грести под дождем к себе. Биг Ньютон пытается успокоиться, сидя на бачке и сцарапывая буквы с надписи, выведенной на дверце: «Перед тем как пиво пить, руки не забудь умыть»; стерев последнее слово и часть букв во второй строчке, он изменяет ее на «имел я вас» и для убедительности ставит в конце восклицательный знак. Рей наконец окончательно приходит в себя после ошеломившей его тишины и набирает в ритме и в силе звука. Дженни, вдруг уставшая от обхаживания пьяниц, резко выходит, вспомнив о другой игре. В то время как Симона в шикарном ярко-красном платье решительно и вызывающе входит в ту же дверь, навсегда распростившись с детской наивностью. — Эге-гей, кто к нам прилетел! Как дела, Симона? Давненько не виделись! — Мальчики… — Ах ты Боже мой, вся разодета в пух и прах, словно с обложки! — Благодарю, очень мило с вашей стороны. Это — подарок… — Хави, эй, Хави, Симона пришла; Симона вернулась, Хави… — Цыц! Слушайте все: Симона вернулась! — А кто мне купит пива? — Тедди! Выпивку для нашей маленькой французской леди… Нет, всем выпивку! Тедди поворачивается к стаканам, сохнущим на полотенце, и снова сталкивается с тем же выражением лица. «Я знаю. Теперь я знаю. — Его пухленькое тельце все еще дрожит от электрического заряда предшествовавшей напряженки. — Я думал, люди пьют из-за солнца, от радости, от благополучия… Я было решил, что все время ошибался, когда в такой прекрасный день… но теперь я понимаю. — В наступающих сумерках мигают неоны. Руки Тедди оживают. Он хватает по нескольку стаканов зараз, и они звенят… — Просто, чтобы понять, что происходит, потребовалось некоторое время. Я-то думал, что в моей коллекции есть уже все мрачные мины; я считал, что все их знаю. Я думал, мне известны все выражения лиц, я полагал, что знаком со всеми страхами… — а музыка и счастливый смех возносятся к его продымленному потолку… — но такого лица еще не бывало, с таким невыразимым, безысходным, сверхъестественным ужасом!»
Мне вспомнился еще один, последний анекдот, немножко длинноватый, так что можешь его пропустить — он не имеет никакого отношения к истории… Я вставил его лишь потому, что мне показалось — он может как-то соотноситься если не с сюжетом и подтекстом, то, по крайней мере, со смыслом… О парне, с которым я познакомился в дурдоме, — мистере Сигсе, нервном, с подвижными чертами лица самоучке, который все свои пятьдесят с лишним лет, за исключением времени службы в армии, прожил в каком-то орегонском городке, где и родился. Он читал энциклопедии, знал наизусть Мильтона, вел в больничной газете колонку «Подбери однокоренные слова»… Вполне способная и самодостаточная личность, но, несмотря на это, он был одним из самых неудобных людей в палате. Сигс безумно боялся толпы, но не лучше себя чувствовал и в ситуациях один на один. Казалось, он успокаивался только наедине с книгой. И когда он вызвался стать координатором по осуществлению общественных связей, все, включая меня, были невероятно поражены. «Мазохизм?» — поинтересовался у него я, услышав о назначении. «Что ты имеешь в виду?» Он заерзал, избегая моего взгляда, но я продолжил: «Я имею в виду эту работу по общественным связям… Зачем ты берешься за дело, в котором нужно постоянно общаться с большими группами людей, ведь тебе гораздо лучше одному?» Мистер Сигс перестал вертеться и посмотрел прямо на меня: у него были большие глаза с тяжелыми веками, он глядел не мигая с такой неожиданной пронзительностью, что казалось — он прожжет меня насквозь. «Перед тем как попасть сюда… я устроился на работу, объездчиком. Жил в сторожке. За сотни миль от какого бы то ни было жилья. Тишина, пустота, никого и ничего вокруг. Горы — красота… Даже ни единого деревца. Взял с собой полное собрание Великих Книг. Всю классику. Из моей зарплаты просто высчитывали по десять долларов в месяц. Красивое было место. На тысячи миль, куда ни посмотри, словно все мое. Да, красиво… И все же не смог. Уволился через полтора месяца». Черты его лица смягчились, глаза, горевшие синим пламенем, снова потускнели под полуприкрытыми веками. Он улыбнулся — я видел, как он пытается расслабиться. «Да, ты прав. Конечно, я одиночка, прирожденный одиночка. И когда-нибудь мне удастся, я имею в виду сторожку. Да. Вот увидишь. Но не так, как тогда. Не для того, чтобы спрятаться. Нет. Следующий раз я переберусь в нее, во-первых, потому что сам, по доброй воле, выберу такую жизнь, а во-вторых — потому что пойму, что мне там лучше. Самое разумное. Но… прежде нужно разобраться со всеми этими общественными взаимоотношениями. Самостоятельно… как в сторожке. Человек должен понять, что у него есть выбор, прежде чем получать удовольствие от того, что он выбрал. Теперь я это понимаю. Человек сначала должен научиться быть с другими людьми… и только после этого он сможет остаться с самим собой». «И наоборот, мистер Сигс, — из терапевтических соображений присовокупил я, — прежде чем выходить к людям, человек должен научиться справляться с собой». Он неохотно, но все же согласился. Потому что тогда это дополнение нам обоим казалось психологически обоснованным, несмотря на его явную связь с дилеммой «яйцо или курица» Впрочем, со временем я понял, что этим все не исчерпывается. Несколько месяцев назад я охотился на тетеревов в горах Очоко — огромные заброшенные высокогорные долины за сотни миль от какого-либо человеческого жилья, — и там я снова повстречал мистера Сигса — окрепшего, помолодевшего, загоревшего, бородатого и спокойного, как ящерица, греющаяся на солнышке. Преодолев взаимное удивление, мы вспомнили наш разговор после его назначения на пост координатора, и я поинтересовался, удался ли его план. Еще как! После успешной терапии он был с почетом отпущен на волю около года назад и получил работу объездчика, свои Великие Книги, сторожку… и любил все это. А уверен ли он, что действительно сознательно выбрал эту лачугу, а не просто скрывается в ней от людей? Уверен. А не одиноко ли ему? Нет. Ну хорошо, а не скучает ли он? Он покачал головой. «После того как приобретаешь опыт в общении с людьми и самим собой, впереди остается еще очень много дел; предстоит еще главное…» «Главное? — спросил я, заподозрив неладное в заявлении, что его выпустили «с почетом». — Что же это, мистер Сигс? Главное? Природа? Бог?» «Возможно, — согласился он, переворачиваясь на другой бок на своем камне и закрывая глаза от яркого света. — Природа или Бог. А может, время. Или Смерть. Или просто звезды и цветы. Еще не знаю…» Он зевнул, приподнял голову и снова посмотрел на меня тем же пронзительным взглядом ярко-синих сумасшедших глаз, излучающих такую внутреннюю силу, которую ни солнце, ни терапия усмирить не в силах… «Мне пятьдесят три, — отрывисто заметил он. — Потребовалось пятьдесят лет, полвека, чтобы я научился иметь дело с тем, что мне по плечу. Стоит ли ожидать, что следующий шаг будет сделан за ночь? Пока». Он закрыл глаза и, казалось, погрузился в сон — отощавший провинциальный Будда на раскаленной скале за тысячи миль от ниоткуда. Я двинулся назад к лагерю, пытаясь решить, просветлело у него в голове по сравнению с последним разом, когда мы виделись, или наоборот. Я решил, что — да. День Благодарения застал город в дымке серого моросящего дождя и черного похмелья, с привкусом вчерашних сигарет во рту, не испытывающим благодарность ни к чему, разве что к осознанию, что и это пройдет. Биг Ньютон пытается изрыгнуть из себя предшествовавший вечер при помощи соды с уксусом. Хави Эванс в тех же целях использует ложку печеночницы на полбутылки натуральной французской туалетной воды, выкраденной вчера у Симоны и преподнесенной им жене в качестве мировой. Дженни выдирает очередную страницу. Лес Гиббонс видит гребущего мимо Энди, с криком несется по склону, поскальзывается и падает в холодную воду. Энди спускается вниз, к лесопилке, проплывая словно во сне мимо ругающегося и барахтающегося на камышовой отмели Леса. Вив чистит зубы солью. Рей сидит на кровати с головной болью, пытаясь избавиться от дурных предчувствий при помощи светлых воспоминаний о своем вчерашнем успехе и грез о сияющем будущем. Симона старается смыть с себя схожие ощущения. Ивенрайт пользуется «Виксом» и строчками из старой отцовской песни:
«Хахалю Хэнку. Божественному Хахалю, с надеждой, что он еще ухайдакает меня. Дори».Другая надеялась, что он «в будущем будет любезнее с некоторыми заинтересованными лицами». Еще одна советовала, чтобы он «не увлекался, потому что все равно ничего не получит». С меня было довольно, и я отшвырнул всю кипу… Школьные фотографии! Я даже представить себе не мог, чтобы мой брат был столь банален. Я уже собираюсь взять полисы и спуститься вниз, чтобы разобрать их при более ярком свете, как вдруг, перелистывая альбом с обложкой из тисненой кожи, замечаю в нем фотографию Вив. Она сидит рядом с маленьким очкастым мальчиком лет пяти-шести — верно, один из подрастающих Стамперов, — глядя на длинную тень фотографа, лежащую перед ней на траве. Юбка у Вив широко разложена, волосы раздувает ветер, и она от души смеется, вероятно какой-то шутке, сказанной умной мамашей, чтобы рассмешить серьезного мальчика. Само по себе качество фотографии очень слабое — вероятно, сделана маленьким и дешевым фотоаппаратом, но с точки зрения освещения и расплывшегося фокуса она почти шедевр… поэтому, несмотря на все ее недостатки, я понимаю, почему она была увеличена. Вив на снимке не слишком напоминает ту, что можно видеть каждый день жарящей сосиски, борющейся с непослушной прядью, подметающей мусор или развешивающей белье над плитой в гостиной… но не это было важно; очарование фотографии заключалось в том, что она врасплох застигла существо, скрывающееся за жаркой сосисок или ведром с мусором. Смех, развевающиеся волосы, поворот головы — все мгновенно выражало то, на что ее улыбка обычно лишь намекала. Я решил, что возьму фотографию. Неужели я не заслужил даже фотографии, чтобы показать дома ребятам? Фотография была скреплена резинкой с еще какими-то документами, в которых у меня не было нужды, — запихаю снимок под рубашку, никто ничего и не заметит. Я принялся стаскивать резинку, но она так задеревенела от времени, что узел затянулся еще туже. «Не надо, пожалуйста…» Я поднес пакет ко рту, чтобы перекусить резинку, — руки у меня дрожали, я был на взводе, совершенно не соответствующем размеру моей кражи. — Ну не надо. Пожалуйста. Будь моей. Пожалуйста, поедем со мной… — Я не могу, Ли. Я даже не понимал, что говорю вслух, пока она не ответила. — Я просто не могу, Ли. Не надо, о, не надо, Ли… Я не чувствовал, что по моим щекам катятся слезы. Передо мной расплывалась фотография, а сквозь пыль и паутину приближалась живая Вив. — Но почему? — глупо спрашиваю я. Она уже совсем близко. — Почему ты не можешь просто все здесь бросить и?.. — Эй… — раздается хриплый голос, — …вы нашли тут то, что искали? Он говорит из люка, но его лишенную тела голову не спутаешь с прочим барахлом. — Господи, почему бы вам не организовать здесь свет? Как в могиле… нашли что-нибудь?.. — Кажется, я что-то нашел! — кричу я ему, пытаясь контролировать свой голос. — Куча полисов. Так что мы почти закончили. — О'кей. Слышишь, Малыш: я собираюсь одеться и закинуть тебя через реку. Думаю, мне не помешает проветриться. Так что собирайся, пока я одеваюсь. Голова исчезает. Люк захлопывается. Вив осталась в моих руках. — Вот поэтому, Ли. Из-за него. Я не могу оставить его в таком состоянии… — Вив, он же специально прикидывается больным, он совсем не болен… — Я знаю. — И он это знает. Неужели ты не чувствуешь, он все о нас знает? Вся эта болезнь только для того, чтобы удержать тебя. — Я знаю, Ли… Поэтому-то я и говорю, что я… — Вив, Вив, милая, послушай… он не больнее меня. Если бы тебя здесь не было, он стер бы меня в порошок. — Но неужели ты не понимаешь, что это значит? Что это говорит о том, что он испытывает? — Вив, милая, послушай, ты любишь меня! Что-что, но это я знаю точно. — Да! Да, я знаю! Но я и его люблю, Ли… — Но не настолько же, насколько… — Да! Настолько же! О Господи, я не знаю… В отчаянии я хватаю ее за плечи. — Даже если это так,даже если ты его любишь так же, как меня, ты мне нужна больше, чем ему. Даже если ты нас одинаково любишь, все равно у меня больше доводов: неужели ты не понимаешь, что ты мне нужна, чтобы… — Нужна! Нужна, вот и все! — плачет она, уткнувшись мне в грудь и ее уже чуть ли не истерические рыдания заглушаются плотной шерстью свитера. — Вив! — начинаю я снова. Она поднимает голову. Мы слышим тяжелые шаги возвращающегося Хэнка. — Поехали! — кричит он снизу. — Слышишь, Ли? Вив! При звуках его голоса ее мученический взгляд вдруг меняется, она опускает глаза, словно придавленные к земле тяжестью огромной тени, той самой, что я не распознал, когда увидел ее у дверей. Потому что я и представить себе не мог, что эта тень может коснуться лица Вив. Но теперь я не сомневался, что это не что иное, как обычный стыд. Я не разглядел его раньше, потому что это был стыд не за себя и свою вину, как и не за меня, это был стыд за человека, настолько потерявшего власть над собой, что он ни на секунду не мог выпустить из вида свою жену, настолько обессиленного лихорадкой, что он не был способен ни на что иное, как только увезти меня на другой берег, чтобы не дать ей побыть со мной наедине чуть дольше… — Послушай, Вив, можно, я ненадолго возьму этот семейный альбом? Показать в школе мое наследство. Поскольку Вив сама отчасти была повинна в этой слабости, у нее нет выхода. Это и останется у нее в памяти, как у меня — ее фотография, спрятанная в альбоме. Мне было больше нечего сказать. Она отходит к окну: «Лучше поезжай, Ли; он ждет», движения ее медленны и тяжелы. Я не представлял себе, что стыд за другого может оказаться более тяжелым грузом, чем собственная измена. «У бедняжки слишком гипертрофировано чувство сострадания», — решаю я. И тем не менее, спустившись в коридор и натолкнувшись там на Хэнка, грызущего ноготь, я чувствую, что тоже обременен тенью настолько же громоздкой, насколько и непривычной. — Поехали, Малыш, — нетерпеливо говорит он. — Сапоги я надену внизу. — Еще недавно ты так плохо себя чувствовал, что даже не мог подняться. — Да, думаю, пары глотков свежего воздуха мне как раз и недостает. Ты о'кей? Готов? — Вперед. Я сделал все, за чем приезжал… — Вот и хорошо, — замечает он, направляясь к лестнице. Я иду за ним и думаю: «Несвойственное, громоздкое и в сотню раз более тяжелое ощущение по сравнению со всем, испытанным ранее. Хочешь — верь, Хэнк, хочешь — нет, но я стыжусь тебя гораздо больше, чем себя самого. И знаешь, брат, это что-то значит…» Через затканное паутиной чердачное окно Вив смотрит, как они спускаются и садятся в лодку. Лодка бесшумно — звук скрадывается расстоянием — трогается с места и ползет по реке, как красный жук. «Я уже не знаю, Ли, чего я хочу», — произносит она вслух, как ребенок. И снова ощущает свое отражение в грязном стекле: что это? почему нас так волнуют наши отражения? Потому что это единственный способ увидеть себя: выглядывая сквозь паутину в чердачное окошко, мы натыкаемся на себя… (Я везу Малыша на другой берег: мы оба ведем себя довольно спокойно. Я говорю, что не в претензии на него из-за того, что он хочет отряхнуть с ног орегонскую грязь и вернуться к книгам. Он отвечает, что очень сожалеет, что отвлек меня от футбола. Похоже, мы вполне ладим…) — Приятно вернуться в более сухой климат… даже если там будет холоднее. — Конечно. От этой постоянной мороси устаешь. Чем больше растет расстояние между мной и стройной белокурой девушкой, оставшейся в одиночестве в гулком доме, тем неистовее я начинаю цепляться за последнюю надежду, за последнюю несыгранную уловку, при помощи которой я мог бы победить; меня уже не волнуют чувства брата, я одержим одной мыслью — победить, выиграть эту игру… — Кстати, доктор и Бони Стоукс интересовались твоим самочувствием… (Мне было что ему сказать, но я решил: какого черта ковыряться в прошлом…) — Полагаю, мне удастся выжить. — Они будут счастливы узнать это. — Не сомневаюсь. Когда лодка достигает берега, отчаяние чуть ли не разрывает меня; я чувствую, что должен что-то сделать или умереть! Еще минута — и мы с ней расстанемся навсегда… навсегда! Так сделай же что-нибудь! Брыкайся, кричи, брось ему вызов, чтоб она знала… — Смотри-ка, кто там в джипе? Это же Энди, огромный, как жизнь. Эй, Энди, как дела? Я едва обращаю внимание на Хэнка, который принимается махать руками вылезающему из машины Энди. Перед моим взором стоит нечто гораздо большее. — В чем дело, Энди, старина? Ты весь в грязи. Гораздо более важное… За рекой, на макушке дома, в чердачном окне, тонкий силуэт, похожий на горящую свечку, словно подавал мне сигнал… — Хэнк, — Энди с трудом переводит дыхание, — я только что с лесопилки. Кто-то поджег ее вчера. — Лесопилка! Сгорела? — Нет, не слишком сильно; дождь в основном залил огонь, сгорел только цепной привод и еще кое-что из оборудования. Остальное я загасил… — Но зачем лесопилку? Зачем? А откуда ты знаешь, что ее кто-то поджег? — Потому что в окно офиса было воткнуто вот это. — Энди разворачивает грязный кругляшок значка и протягивает его Хэнку. — Вот — ухмыляющийся черный кот… — Старый знак Промышленных Рабочих? Господи… кому это могло взбрести в голову… такое старье? — Похоже, у тебя есть враги, брат, — замечаю я. Он бросает на меня подозрительный взгляд словно прикидывая, не имею ли я какого-нибудь отношения к поджогу; меня забавляет, что он ищет подвоха в прошлом, когда тот ждет его в будущем. — Но и преданные друзья тоже. Например, Бони Стоукс чрезвычайно настаивал, чтобы я передал тебе его искренние чувства. — Старый дохляк, — сплевывает он (к чему нам с Малышом соваться в эти темы), — как-нибудь я дам пинка старому негодяю, и он рассыпется, как стопка домино… — Ну ты его недооцениваешь… — Я оглядываюсь на дом. — Мистер Стоукс очень высокого мнения о тебе… — Она все еще видна в темном обрамлении окошка, — и полон решимости доказать тебе свое хорошее отношение. — Стоукс? Это как же? — Он в недоумении смотрит на меня. (Я думаю: какой смысл разговаривать, когда мы оба все и так знаем?..) — Ну, он просил передать тебе… — Она все еще смотрит. Все еще в окне, А он и не догадывается! — передать, что в связи с новым изменением маршрута автолавки… они снова будут ездить вверх по реке, и он жаждет, чтобы ты снова начал пользоваться его услугами. — Да? Стоукс? Ах так? (Я думаю: какой смысл что-либо делать, когда все уже сделано?..) — Именно так; и еще он просил передать, что очень сожалеет — постой, о чем же? Давай! Это единственная возможность. Ты же понимаешь! — очень сожалеет о неудобствах, которые причинил тебе во время того… постой-ка, как он сказал? — как ты ослабел, да, кажется, так он выразился. Неужели ты и вправду сдался, брат Хэнк? — Можно и так сказать, да… (Я думаю — надо забросить Малыша в город, и пусть все идет как идет…) — А еще добрый доктор просил передать, что он купил тебе индейку… — Индейку? — Да, индейку, — безмятежно продолжаю я, делая вид, что не замечаю, как от гнева губы Хэнка напрягаются, словно швартовочный трос, Давай! Давай! Это единственная возможность! — будто не вижу, как Энди от удивления выпучивает глаза. — Да, добрый доктор сказал, что он от всей больницы посылает тебе здоровую праздничную индейку. — Индейку? Постой-постой… — Бесплатно, брат; похоже, имеет смысл почаще болеть и слабеть, а? — Постой-постой, что все это значит, черт побери? (И я думаю: к чему раздувать уголья? — он сделал, что хотел, изменить мне уже ничего не удастся, так какого черта…) — А потом мистер Стоукс сказал, — дай-ка вспомнить, — что «праздничный обед без традиционной индейки в День Благодарения и не в обед» и что он надеется, что доктор, будучи истинным христианином, словом и делом поможет тебе в час нужды. — Он сказал — «в час нужды»? — Именно так. Бони Стоукс. А добрый доктор сказал что-то другое. — А что сказал доктор? — Он сказал, что Хэнк Стампер заслужил дармовую индейку за все, что он для нас сделал. — Доктор Лейтон так сказал? Черт возьми, Ли, если ты… — Так он и сказал. — Но я ничего не делал, чтобы заслужить… — Ну-ну, брат… ты еще скажи, что и лесопилку у тебя сожгли незаслуженно. — Ну не очень-то и сожгли, Леланд, если уж на то пошло… — О'кей, Энди… — …просто попытались поджечь, но дождь… — О'кей, Энди. (Да, я считал… что все кончено и быльем поросло. Но Малыш, видно, думал иначе.) — Да, Хэнк, у тебя масса друзей. — Да. — Тьма сочувствующих. — Ага; постой, правильно ли я понял: Бони Стоукс… собирается привезти мне индейку? — По-моему, мистер Стоукс относится к этому не как к деловой сделке. Впрочем, как и доктор. По-моему, это скорее подношение, а, Энди? — знак благодарности за сотрудничество Хэнка. — Мое сотрудничество? — Ну да, в смысле контракта и вообще… — Какого дьявола они думают, что за это я нуждаюсь в благодарности, или в милостыне… или в этой проклятой индейке? — Ну там есть еще некоторые подробности-подношения от горожан. Кажется, целая корзина. Мистер Стоукс упомянул ямс, клюквенное варенье, миндаль в сахаре… — Заткнись. — …тыквенный пирог… — Я сказал — заткнись… — Минуточку… Хэнк, вытянув руку, словно опасаясь нападения из воздуха, встает в лодке. — А теперь скажи мне, Малыш, чего ты хочешь? Давай наконец выясним. (Да, я считал, что все уже кончено…) Я не заказывал ни чертова миндаля, ни ямса. Ты что, издеваешься надо мной? К чему ты клонишь? — Ты, верно, не понял, Хэнк, я знаю, что ты не заказывал. Мистер Стоукс не собирается брать с тебя за это деньги… он просто отдает тебе. Или, лучше сказать, дарит. И он просил передать, что, если тебе нужно что-нибудь еще, ты просто вывеси флажок. Просто вывеси флажок. С этим ты справишься? В своем ослабшем состоянии? — Поумерь свой пыл… (Но я ошибался. Он нарывался. Значит, не все было закончено.) — Слушай, Хэнк… — Заткнись, Малыш… — Теперь не останавливайся, сейчас нельзя останавливаться. — Кстати, как ты себя чувствуешь? — Заткнись, Малыш, не увлекайся… (Он ведет себя так, будто даже не понимает, что со мной происходит; неужто настолько осмелел?) — Чем не увлекаться, Хэнк? — Просто не надо, вот и все. — А все — это сколько, Хэнк? — Ну ладно, Малыш… Он умолкает и смотрит на меня. Я тоже встаю; лодка, закрепленная лишь за корму, качается и ходит под нами ходуном. Энди только переводит взгляд с меня на него. Хэнк переступает через центральную скамейку. Вот оно — сейчас будет взрыв. Мы стоим лицом к лицу, под нами колышется лодка, между нами моросит дождь. Я жду… (Он просто стоит и улыбается мне. И я снова чувствую, как у меня из живота начинает подниматься знакомое ощущение вихря, от которого сжимаются кулаки… А он просто стоит и улыбается… Что это с ним? Господи Иисусе, что он еще задумал?) И только тут я впервые замечаю, что Хэнк на добрых два дюйма ниже меня. Впрочем, это откровение не слишком вдохновляет меня. Интересно, продолжаю размышлять я в ожидании, когда на меня обрушится эта бомба, — и как странно… — Ты хотел объяснить мне, Хэнк, чего мне не следует делать… — продолжаю я. Челюсти у него сжимаются. — Может, вместо этого я покажу тебе… — Там! — кричит Энди и указывает пальцем. С другого берега доносится гулкий тяжелый взрыв, словно всполох мокрой молнии, за которым тут же следует громоздкий оползень. Все трое вздрагивают, поворачиваясь на грохот как раз вовремя, чтобы увидеть, как огромный кусок берега выламывается из укреплений и обрушивается на сарай. Какое-то мгновение земля просто валится комьями на крохотное строеньице, пока оно не распадается, как кубик льда, когда его посыпаешь сахаром. (Я замираю, глядя на обнажившийся дощатый остов укреплений, перевязанных тросами и канатами. Дыра зияет, как воронка от снаряда, — сухая, глубокая и свежая, и лишь края у нее рваные от поломанных досок и вырванных тросов. Некоторое время яма так и разевает пасть прямо под амбаром. Потом отяжелевшая от влаги земля начинает обрушиваться внутрь, увлекая за собой и часть амбара. Дождь становится грязным от пыли. Звериные шкуры, мешковина летят в реку и уносятся в пенистых водоворотах. Обшивка еще некоторое время плавает вдоль берега, пока не попадает в течение и ее тоже не уносит прочь. Частично она застревает возле укрепленного фундамента дома, защищая его от течения, будто амбар принес себя в жертву ради спасения всего дома. Из-под обломков мыча вылезает корова и бредет в сад. Вниз сползает еще небольшой кусок полуразрушенного амбара, с бульканьем и скрежетом погружаясь в воду, и все стихает.) Секунд тридцать никто из троих не шевелится. Потом Ли вылезает из лодки на причал, к Энди, за ним следует Хэнк. (Я замираю с раскрытым ртом. И не вымоина приводит меня в такое состояние. Вымоина — так, лишь отвлекает меня на мгновение, кое-что другое я вижу в доме, от чего на меня нападает столбняк. Малыш тоже это видит, и давно уже, он увидел это гораздо раньше меня…) Выйдя на причал, я обращаю внимание, что Хэнк заметил мой озабоченный взгляд, устремленный на чердачное окошко… (Там, на чердаке, все еще стоит Вив! И все это время Малыш знал, что она наблюдает за нами. Вот для чего он нарывался…) — Ты знал? — Медленно и скованно, изо всех сил стараясь не сорваться, Хэнк поворачивается ко мне — его движения напоминают Железного Дровосека из страны Оз, борющегося со ржавчиной в своих суставах. — Ты знал, что она увидит, если я тебе вмажу… так? — Так, — отвечаю я, не спуская с него глаз и все еще на что-то надеясь, потому что, несмотря на то что он разгадал мои замыслы, похоже, он еще не расстался со своим недавним намерением. — А теперь все знают, — замечаю я и снова жду… (И только тут до меня доходит, то есть по-настоящему доходит, как хитер черномазый и как он все рассчитал. Само совершенство. Он сплел мне ловушку, как навесной аркан, который мы, бывало, делали детьми, — куда ни ступи, он затягивается только крепче; ни налево, ни направо, и земля выбита из-под ног. Он устроил так, что я прикован к месту, и как бы я ни поступил — все будет не так: делай — не делай, дерись — не дерись… Вот как здорово все рассчитано…) …жду, глядя, как он осторожно взвешивает сложившуюся ситуацию. Энди смущенно переминается с ноги на ногу, как огромный сбитый с толку медведь. (И тут я говорю себе: знаешь, Малыш, но ты оказался таким умным, что перехитрил сам себя, потому что ты устроил это даже лучше, чем предполагал. «Знаешь, Малыш, мы уже слишком далеко зашли, чтобы останавливаться. Потому что ты так хорошо все устроил, что теперь мне уже все равно, смотрит она или нет. Мы здорово поднасрали друг другу, Малыш, так что придется разгребать, — говорю я ему. Потому что противовес с одной стороны оказался тяжелее, чем он предполагал, и петля затянулась туже, чем он надеялся. — Потому что слишком много соли было насыпано на раны, Малыш, чтобы останавливаться всего лишь из-за того, что она…») Я начинаю спрашивать Хэнка, что он имеет в виду, когда резкий, почти неуловимый поворот его шеи заставляет меня замолчать. Подбородок Хэнка дергается вправо, в сторону дома. Он замирает, бросает взгляд на Энди, на меня и снова, еще резче, дергает шеей вправо… снова смотрит на меня, на значок с черным котом в руках Энди и опять дергается, словно его тащат за невидимые вожжи, протянутые из чердачного окна. Вожжи натягиваются до отказа. На мгновение он всем корпусом поворачивается к дому, глядя на изящную лучезарную фигурку в темном окне, и, будто порвав упряжь, его голова разворачивается обратно, и он замирает, устремив взор на меня… («Да, слишком много соли мы насыпали друг другу на раны», — говорю я Малышу. Потому что он наконец добился своего, и мне проще вмазать ему, чем спустить с рук, и легче проиграть все, чем оставить как есть…) — Так что держись! — Хэнк делает глубокий вдох и ухмыляется. («Потому что мы слишком поднасрали друг другу», — говорю я и изо всех сил, на которые способен, вмазываю ему по голове справа.) Удар удивил меня не больше, чем предшествовавшее открытие собственного преимущества в росте. «Как интересно, — подумал я, — из скулы сыплются звезды». (Малыш принял удар. Спокойно, не сопротивляясь. Впрочем, я так и думал, на ее глазах — это входило в его планы…) «Как интересно», — подумал я. Ли отшатывается назад, спотыкается и врезается в стенку гаража; Энди мечется и скачет по причалу; Хэнк наступает, Вив наблюдает за крохотными фигурками, прижав к горлу сжатые кулаки, — «как интересно и неожиданно», — думаю я, — в ушах звенит, а в голове словно поют птицы — ну точь-в-точь как описывается в дешевых романах… (После второго удара он падает, и я соображаю, что все — он показал ей все, что намеревался…) Вив распахивает окошко и кричит сквозь дождь и паутину: «Хэнк! Перестань!» Ли сползает по замшелым доскам вниз. «Хэнк!» Хэнк делает шаг назад, чуть пригнувшись, и откидывает капюшон своей парки, словно кетчер, отбрасывающий прочь маску. (Я слышу, как Вив что-то орет мне из чердачного окна, но мне уже наплевать на все крики.) Ли со стоном приподнимает голову… Не то чтобы я был слишком удивлен его вторым ударом, он мелькнул как белая искра, набухая по мере приближения и превращаясь в огромный узловатый молот кулака, — кумачовые капли празднично брызнули во все стороны. (Я вмазываю еще раз, разбивая ему нос… «Ну, этого будет достаточно», — думаю я.) «Хэнк! Перестань! Перестань!» Голос Вив несется через реку, а Хэнк, пригнувшись, ждет, когда Ли отлепится от стены (Боже милосердный, он опять встает. Я ударяю его еще раз.) Нахмурившись, Ли выпрямляется, недоумевая от этих бессмысленных и непрестанных ударов в челюсть. Кажется, теперь у него функционирует только одна сторона. Рот открывается под косым углом. Хэнк выжидает, когда он прекратит качаться и рот закроется, — «Нет, Хэнк! Пожалуйста, миленький, не надо!» — (Я ударяю его еще раз, сильнее.) — и, изощренно прицелившись, чтобы не попасть в очки, въезжает по губам и носу Ли… Когда красное марево рассеивается, я и сам удивляюсь, что все еще стою на ногах. Хотя к этому моменту происходящее кажется уже вполне естественным… (Малыш продолжает подставляться. «Упади и замри, — повторяю я про себя, — упади и замри, или вставай и дерись, или я изуродую тебя, или… или я забью тебя до смерти».) «Хэнк!» Ли снова врезается в стену и начинает чихать. «Хэнк!» Он оглушительно чихает три раза подряд, рассеивая вокруг кровавую дымку. Хэнк стоит пригнувшись и ждет, нацелив кулак. (…Если ты будешь просто стоять и показывать ей, как я тебя избиваю, я тебя здесь сотру в порошок, ты у меня тут дух испустишь!) ..Должен признаться, больше всего меня поразило то, что, смахнув слезы и нарастающую волну ужаса, я обнаружил, что дерусь! Имбецил! Не делай этого… «Ли! Хэнк! Нет!..» Инстинктивно, словно зверек, прыгающий за летящим насекомым, рука Ли подскакивает и выбрасывается вперед; из-за тяжести куртки он промахивается и вместо подбородка попадает Хэнку в кадык ИМБЕЦИЛ! ЧТО ТЫ ДЕЛАЕШЬ? РАДИ ГОСПОДА, НЕ ОТВЕЧАЙ! (И тут я понимаю, что до Малыша, кажется, дошло: если он не предпримет чего-нибудь, я забью его до смерти. Потому что наконец он начинает сопротивляться. Может, он почувствовал, что я собираюсь убить его. Но теперь уже слишком поздно. «Ты слишком долго ждал, — решаю я, — теперь я точно тебя убью».) Однако мое изумление переросло вообще в нечто непостижимое, когда я увидел, как отпрянул брат, как полезли у него глаза на лоб и как он замер, ловя ртом воздух. Хэнк падает на колено, хрипя, будто проглотил язык, а на его лице появляется выражение полного остолбенения. «Что это? — изумляется он. — Кто это тут попал в меня? („Я понял, что убью тебя“, — говорю я себе.) Что это за котяра там стоит в штанах и куртке маленького Леланда?» (Потому что теперь меня ничто не удерживает от того, чтобы убить тебя.) Когда изумление и гордость собой отступили, я принимаюсь проклинать себя за то, что потерял бдительность. «Имбецил, зачем ты встал и ударил? БЕРЕГИСЬ! Бот ты сбил его с ног, и теперь надо ждать, когда он встанет и снова вмажет тебе; ты что, думаешь, Вив бросится на шею победителю? Ну вмажь ему еще, но не горячись». — Теперь мне надо… — голос мой патетически дрожит от мрачного и головокружительного ужаса, когда я пытаюсь еще раз подколоть Хэнка, — теперь мне надо вернуться в свой угол? Позорно стоя на коленях, Хэнк улыбается моей попытке пошутить — но это не обычная полуприкрытая насмешка, а холодная, кровожадная ухмылка рептилии, от которой мои мокрые волосы встают дыбом, а слюна во рту пересыхает. БЕРЕГИСЬ! — предупреждает внутренний голос, а Хэнк замечает: — Лучше погдо… подго… по-по… — Я пытаюсь забыть о том факте, что в данную минуту ему гораздо тяжелее говорить, чем мне, — ведь я вполне прилично въехал ему по горлу. — …лучше, черт возьми, подготовься к более далекому путешествию… — договаривает он, а голос в моем черепе продолжает вопить: БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! БЕРЕГИСЬ! — Потому что я собираюсь тебя убить… И когда я вижу, как Хэнк поднимается с коленей и направляется ко мне со своей окостеневшей улыбкой ящера, — БЕГИ! ПОКА НЕ ПОЗДНО! — я понимаю, что мой удар по горлу не столько отрезвил его, сколько разъярил. Может, разум Хэнка и был потрясен этой неожиданностью, но вид его теперь свидетельствовал о бесплодной ярости загнанного зверя. Этот единственный удар лишил его рассудка! Он озверел! — говорю я себе. ТЫ ДОИГРАЛСЯ — ТЕПЕРЬ ОН УБЬЕТ ТЕБЯ. БЕГИ! СПАСАЙ СВОЮ НЕСЧАСТНУЮ ШКУРУ! (Понимаешь, у меня не осталось причин оставлять тебя в живых. Ты сам себя обвел вокруг пальца, слишком затянув петлю…) БЕГИ! — кричит голос. БЕГИ! Но за спиной у меня река, а голос ничего не говорит о плавании. Так что мне просто некуда бежать. Мне некуда отступать. Несмотря на все истерические призывы к бегству, я могу только наступать. И вот под вопли: ИМБЕЦИЛ! ИДИОТ! — под звон в ушах, бессловесное ерзанье Энди и крики Вив, несущиеся над рекой, мы с братом наконец истово и самозабвенно сцепляемся в нашем первом и последнем, столь долгожданном, танце Ненависти, Боли и Любви. Наконец мы прекращаем терять время попусту и начинаем драться — Энди ногой отсчитывает время, отчего происходящее еще больше напоминает мне танец. Сцепившись в пароксизме перезрелой страсти, мы совершаем фантастические круги под аккомпанемент мелодичных скрипичных стонов дождя в еловых лапах и ускоряющегося ритма топочущих ног по дощатому причалу, подбадриваемые взвивающимися визгами адреналина, которые всегда сопровождают такие танцы… (Теперь мне придется тебя убить. Ты слишком долго напрашивался…) И несмотря на то что мы никогда раньше этим не занимались, у нас отлично получается, если так можно выразиться… Вив в ужасе смотрит на них обоих, — Энди прыгает так близко, что, кажется, он исполняет роль рефери. Она уже перестала кричать и лишь шепчет: «Не надо. Пожалуйста, не надо…» (Мне ничего не остается, как идти до конца и убить тебя, потому что ты слишком далеко зашел…) Надо сказать, что, преодолев естественное отвращение и колебания после первых шагов, человек, как выяснилось, улавливает, так сказать, дух этого примитивного гавота и обнаруживает, что он не так уж неприятен, как ему казалось. Вовсе нет. Может, по форме он несколько сложнее, чем фокстрот в «Уолдорфе» или мамбо в «Копе», но зато гораздо менее болезненный. Может, затрещина по уху и вызывает звон в голове и заставляет ухо гореть как в аду на сковородке в течение всего танца, но кто не испытывал еще более жестоких атак на тот же орган во время спокойного и уютного тустепа? Звон прекратится, и ухо перестанет гореть, а каковы страдания, вызываемые двумя-тремя вовремя сказанными словами в нежных объятиях под звуки гостиничного оркестра? Словами, обладающими способностью не только звенеть в мозгу на протяжении нескольких лет, но и дотла выжечь его? В этом кулачном танце сбой шага в лучшем случае вызовет быстрый и крепкий удар в поддых, мгновенно провоцирующий тошноту, — парочку раз мне досталось, — но эта тошнота быстро проходит, а пересилить боль помогает призыв «Держись!». В то время как такая же ошибка в куда как более спокойных танцах влечет за собой, казалось бы, незначительный удар ниже пояса, боль от которого напоминает о себе постоянно, усугубляясь от сознания того, что она не пройдет никогда. (Да, ему не стоило так далеко заходить. Но. Теперь он сам знает, что мне ничего не остается, как убить его. Махать красными тряпками перед быком, пока… Но если все это только ради Вив?) Прыгая и кружась, мы сходим с причала на гравий берега и теперь в ритме рок-н-ролла двигаемся по наносам придорожного мусора. С неизменным Энди поблизости, молчащим и не подбадривающим ни того, ни другого. С неизменно струящимся из серой мглы голосом Вив, умоляющей Хэнка остановиться. И с неумолчно звучащим куда как более мощным голосом — ИМБЕЦИЛ, — требующим от меня того же: ПРЕКРАТИ ДРАТЬСЯ! СПАСАЙСЯ! ОН УБЬЕТ ТЕБЯ! (Это все равно что приставать к вооруженному человеку, пока он… Но зачем он продолжает?) ТЫ ЖЕ ЗНАЕШЬ — ТЕБЕ НЕ ОСИЛИТЬ ЕГО. ЕСЛИ БУДЕШЬ ПРОДОЛЖАТЬ, ОН УБЬЕТ ТЕБЯ. ЛЯГ! ОСТАНОВИСЬ! (Все равно что тыкать в медведя палкой, пока он… Но если он это понимает, зачем же он?..) ОН УБЬЕТ ТЕБЯ! — визжит Старый Верняга. — ЛОЖИСЬ! Но что-то случилось. В кулачном бою есть грань — когда уже разбита скула и сломан нос, от чего в черепе булькает, словно в грязь шлепаются электрические лампочки, когда понимаешь, что худшее позади. НЕ ВСТАВАЙ! — настаивает голос из зеленых зарослей ягодника, куда я влетаю от мощного удара в глаз хуком справа. ОСТАВАЙСЯ ЛЕЖАТЬ ЗДЕСЬ. ЕСЛИ ВСТАНЕШЬ, ОН УБЬЕТ ТЕБЯ! И впервые за все время своего безраздельного властвования в моей душе этот голос наталкивается на сопротивление. «Нет, — что-то незнакомое отвечает во мне. — Вовсе нет». ДА. ЭТО ТАК. ЛЕЖИ ТИХО. ЕСЛИ ВСТАНЕШЬ, ОН УБЬЕТ ТЕБЯ. «Вовсе нет, — спокойно возражает голос. — Нет, он не может тебя убить. Худшее он уже сделал. Ты это выдержал». НЕ СЛУШАЙ! СПАСАЙСЯ! ОН ЗАБЬЕТ ТЕБЯ ДО ПОТЕРИ СОЗНАНИЯ И ПРИДУШИТ НА МЕСТЕ. РАДИ ГОСПОДА, НЕ ВСТАВАЙ! «Слушай меня. Он не убьет тебя. Если бы он хотел тебя убить, он давно бы проткнул тебя багром, который стоит у стенки гаража. Или перерезал бы тебе горло своим ножом. Или просто прыгнул бы тебе на голову своими сапожищами, пока ты искал свой зуб в куче гравия. Он не старается тебя убить». ДА НУ? — прекратив свои визги, с коварной надменностью вопрошает первый голос. — ТАК ДЛЯ ЧЕГО ЖЕ… МЫ ТАК СТАРАЕМСЯ ВЫБРАТЬСЯ ИЗ ЭТИХ ЗАРОСЛЕЙ? ДЛЯ ТОГО ЧТОБЫ СНОВА РУХНУТЬ НА ГРАВИЙ И ПОТЕРЯТЬ ЕЩЕ ОДИН ЗУБ? ЕСЛИ… ОН НЕ СКЛОНЕН К УБИЙСТВУ, КАКИЕ ЛОГИЧЕСКИЕ ПРИЧИНЫ ТОЛКАЮТ НАС НА ТО, ЧТОБЫ ВСТАВАТЬ И ЗАЩИЩАТЬСЯ? Огорошенный этим новым поворотом, я на мгновение прекращаю борьбу с колючками. Да, а кстати говоря, для чего? Я размышляю над этим вопросом, чувствуя, как мироздание в моем левом глазу быстро и часто прорезают синие полосы. Действительно, для чего? И тогда Хэнк, приняв мои сомнения за знак поражения, подходит ближе и протягивает мне руку. Я принимаю ее, и он вытаскивает меня из зарослей… (Потому что, если он понимает, что я могу, что мог убить его — мог бы убить его… убил бы! Точно убил бы, если бы он просто продолжал стоять на виду у Вив… как он стоял тогда на пляже в Хэллоуин… но на этот раз он не просто стоит, к моему неописуемому удивлению, Малыш дерется, пусть и после того, как она уже видела все, что было надо…) — Ну? — спрашивает Хэнк. — Довольно? Я благодарен ему. — По-моему, да. — Чертовски не слабо. Пошли помоемся. (И на этот раз он дрался, зная, что его никто не спасет, зная, что его могут убить… и никто его не вытащит, кроме него самого.) Мы возвращаемся к причалу, садимся на корточки и плещем воду себе на лица. Я лезу в лодку за альбомом с фотографией Вив и снова возвращаюсь на берег. Энди молча предлагает свой носовой платок, и мы, не говоря ни слова, по очереди вытираемся. Никто не кричит: ни с того берега, ни внутри головы, никто не топает, никто ничего не говорит… тишина. (И когда я понял это, я отказался от своего намерения убивать его. Во-первых, потому что я уже порядком поостыл, сообразив, что отдает себе Ли в этом отчет или нет, но спровоцированная им драка вызвана не только присутствием Вив… а во-вторых, как бы ты ни был разъярен, человека не так-то легко прикончить, если этот человек намерен оказывать сопротивление. Покончив с этим, мы моемся и идем к гаражу. У Малыша вид несколько ошарашенный от того, чем он занимался, да и у старины Энди тоже; впрочем, я думаю, и у меня не лучше; никто из нас и не подозревал, что Леланд — такой ловкий парень. — Можешь взять джип, если хочешь, — говорю я ему. — Я останусь потолковать с Энди о пожаре на лесопилке… — А как ты его получишь назад из города? — спрашивает Ли и тут же добавляет: — Я могу и пешком… У меня уже есть такой опыт. — Не, — я похлопываю джип по капоту, — он еще не остыл. — Забирай. Я пошлю… кого-нибудь потом с Энди забрать его. На это Ли ничего не отвечает — он довольно мрачно смотрит на окошко. И меня охватывает желание поерничать. — Об одном тебя прошу — заботься о нем. Иногда он так капризничает. — Кто? — Мне нравится так его доводить, всегда нравилось. — Ты о ком? — О джипе. Береги его. — Изо всех сил. — Ли смотрит на причал. — Может, его накачать придется. — Я достаю бумажник. — Дать тебе денег? — Нет. Все нормально. С моей зарплатой и полисом. — Ты уверен? Напишешь, если тебе будут нужны деньги? Черкнешь? — Обещаю. — Энди, старик, ты не возражаешь, если мы прокатимся на другой берег, домой, — поможешь мне отмыться от крови Ли и обсудим ухмыляющихся черных котов, а?.. за бутылочкой «Джонни Уокера», что скажешь? Ну лады, Малыш; пока. Может, еще увидимся. И мы оставляем его заводить джип, а сами возвращаемся к лодке. И я себя нормально чувствую; может, не совсем как у Христа за пазухой, потому что не так-то просто потерять жену, но явно лучше даже по сравнению со своим обычным хорошим настроением…) Вив закрывает окно на чердаке. Несмотря на то что открыто оно было совсем недолго, рама так вымокла и разбухла, что захлопнуть его, оказывается, не так-то просто. Когда ей наконец удается это сделать, джип уже катится по дороге, а Хэнк и Энди возвращаются на лодке к дому. Когда Вив встречает их внизу, вид у Хэнка очень жизнерадостный. Она ничего не говорит о драке и не может понять, знает он, что она смотрела, или нет. Он бодро обсуждает с Энди пожар на лесопилке. — Сильно горело? — спрашивает она Энди. — Вполне достаточно, цыпка, вполне достаточно, — отвечает Хэнк за Энди. — Знаешь, что я собираюсь сделать?.. Я так думаю: раз уж я все равно пропустил футбол, делать нечего — танцевать не могу, пахать — слишком сыро, — скатаемся-ка мы с Энди туда. — Хэнк! — Она обо всем догадывается, ей даже не надо спрашивать. — Ты собираешься сплавлять бревна «Ваконда Пасифик»? — Она почувствовала это сразу, как только увидела его после драки. — О, Хэнк, один? — Хватит этих «О-Хэнк-ты-один»! Ты не догадываешься, что Энди тоже не будет сидеть сложа руки? — Но направлять-то будешь ты один. Родной, ты же не можешь в одиночку справиться со всеми бревнами. Она смотрит, как Хэнк раскачивает полувыбитый зуб указательным пальцем. — Всю жизнь человек не перестает себе удивляться, в одиночку осваивая очередное дело. В общем, я бы хотел, чтобы ты… понимаешь, Ли взял джип, так что съезди за ним вместе с Энди. Зайди взглянуть на Ли в гостиницу и… — Ли? — Она пытается поймать его взгляд, но он слишком занят своим зубом. — Да… И скажи ему, что я послал тебя к… — Но Ли?.. — Ты хочешь ехать или нет? А? Ну ладно. А пока тебя нет, Энди, я подготовлю нам хороший запас цепей и багров, сварю яиц… и налью большой термос кофе, потому что, я полагаю, время у нас будет горячее. Сможешь взять лодку у мамы Ольсон? Вряд ли она будет гореть желанием отдать ее на День Благодарения, особенно если пронюхает для чего… — Ага, будет лодка… — Молодец. Приведешь ее сам? — Буду здесь. Учитывая скорость прилива, я буду здесь через час. — Молодец. Ну так… — Хэнк похлопывает по животу — от неожиданности этого гулкого звука Вив вздрагивает. — Думаю, пора пошевеливаться. — Хэнк, — она дотрагивается до его руки, — я останусь и сделаю вам завтрак, если ты… — Нет, поезжай. Несколько яиц я и сам могу сварить. Вот… — Он вынимает бумажник и достает деньги, деля их между Энди и Вив. — Это маме Ольсон, а это… на случай, если с джипом что-нибудь случится. Ну, разбежались. Слышите? Это еще что? До них слабо доносятся четыре размеренные ноты музыкального автогудка. Энди подходит к окну. — Автолавка из центрального магазина Стоукса, — замечает он. — Помнишь, Ли сказал, что они будут? Поднять флажок или как? — Старый хрен, я бы ему солью всыпал. Нет, постой, Энди; подожди минутку. Я думаю, я… Собирайтесь оба, я разберусь. — Он ухмыляется и направляется к кухне. — Цыпка, где отцовская рука? — В морозилке, куда ты ее положил. А что? — Может, поджарю ее себе на завтрак. А теперь чтобы духу вашего здесь не было, а я займусь делами. Мне надо дело делать: рысек стрелять, яйцами бренчать, деревья валить, землю сверлить. Увидимся через час, Энди. До свидания, Вив, цыпка. Увидимся, когда увидимся. А теперь, Христа ради, шевелитесь! Неужто я один должен все волочь на своем хребте? Индеанка Дженни бросает свои ракушки все медленнее и медленнее. Биг Ньютон громогласно рыгает в своей постели и, не просыпаясь, еще глубже погружается в сон. Ивенрайт ждет у телефона, надеясь, что и это предсказание Дрэгера сбудется, как и предыдущие. Вив в прихожей снова влезает в огромное пончо, а сверху спускается Хэнк, неся залатанную на локтях куртку Ли. — Похоже, Малыш забыл свою куртку. Отвези ему; в Нью-Йорке в старом макинтоше Джоби ему будет не очень-то удобно. И закутайся как следует, там начинает задувать. Надев галоши на свои тенниски, Вив сворачивает куртку в узелок и запихивает под пончо. Взявшись за дверную ручку, она замирает, чувствуя, как дрожит дверь под напором проливного дождя. Энди безмолвно ждет рядом. Вив стоит, надеясь, что Хэнк что-нибудь скажет. — Хэнк… — начинает она. — Пошевеливайся, копуша, — доносится из кухни вместе с шипением жарящихся сосисок. Она толкает дверь и выходит; она хотела поговорить с ним, но горькое веселье, сквозящее в голосе Хэнка, избавляет от необходимости даже видеть его. Даже не оборачиваясь, она прекрасно представляет себе, как он сейчас выглядит. Горы и обнаженные камни железнодорожной насыпи на другом берегу смутно виднеются в дымке, представляясь почти плоскими, двухмерными, как на фотографии. Сначала ей это кажется очень странным, хотя она и не может понять почему. Потом она понимает: полосы дождя пересекают картинку из верхнего правого угла в левый нижний, вместо того чтобы быть направленными слева направо, как обычно. Ветер дует с востока. Восточный Ветер. Оползни в верховьях, непрерывные столкновения туч и злобные дожди пробудили старый Восточный Ветер, дремавший в своем уединенном лежбище высоко в ущельях. Вив поднимает капюшон и торопливо спускается за Энди к лодке. Перед тем как залезть в лодку, она пытается до конца застегнуть молнию, чтобы не вымочить голову, но в застежку попадают длинные пряди ее волос. Минуту она пытается выдернуть запутавшиеся пряди своими коченеющими пальцами, сдается и залезает в лодку, оставив все как есть. «Он уже видел меня, — с грустью вспоминает она, — со спутанными волосами…» В «Пеньке» — Ли, он уже купил себе билет. В ожидании автобуса он потягивает пиво и копается в обувной коробке с полисами. Их целая куча — надо будет оставить Тедди те, что его не касаются. Он находит полис, где в качестве наследника значится его имя, и вкладывает в альбом, нащупав там выкраденную на чердаке фотографию. Совсем забыл о ней… Альбом, хоть и был во время драки в лодке, весь забрызган грязью и кровью, но фотография ничуть не пострадала и так же хороша, как была, ей даже удалось каким-то образом открепиться от остальных бумаг — то, чего не удалось сделать мне. Я начинаю запихивать все бумаги в коробку к полисам, когда вдруг почерк на одном из конвертов задерживает мое внимание. На мгновение Ли словно выпадает из времени, прошлое и настоящее скрещиваются в его сознании, как сверкающие в утреннем тумане мечи на поединке. Это письма моей матери со дня нашего отъезда до момента ее смерти. Шурша, письма дрожат в его руках; фотография незаметно выскальзывает и опускается на пол. В тусклом свете я почти ничего не различаю. Он склоняется над первым письмом и восстанавливает слова — «Любимый Хэнк» — губами, когда подносит к глазам бледные благоухающие листочки… Будь он проклят, он не имеет права, он не имеет никакого права. Тем не менее, мне удается разобрать просьбы прислать денег, пересказы разных случаев, сентиментальности… но что меня приводит в полное бешенство — духи? — это подборка моих стихов — «Белая Лилия»? — которую, по ее словам, она забыла в автомате на Сорок второй улице. Стихи, написанные и тщательно выведенные моей рукой к дню ее рождения, слабый запах духов, белая лилия сейчас, здесь, на этих дрожащих страницах, за тысячи миль, словно сморщенные лепестки доброй старой Сорок второй, опадающие с увядшей лилии… и все это в корреспонденции моего брата! Он не имеет права, он не имеет права! мои стихи! Листая письма, я медленно, но верно сходил с ума. Потому что — он не имеет права — мне становилось все очевиднее, что она никогда не была моей — «Любимый Хэнк нет слов чтобы передать тебе» — все эти годы, проведенные вместе, она продолжала принадлежать ему — «как я скучаю по твоим губам рукам» — и они не имели никакого права, этого не должно было быть — «неужели мы не можем увидеться» — и каждое слово, каждый запах так жестоко — «без того чтобы» — возвращали меня назад — «Любимый снег здесь чернеет и» — напоминая движения ее рук — «а люди еще чернее и холоднее но» — как она протягивает их, чтобы прикоснуться к флакончику с духами — «как бы я хотела чтобы мы могли» — а потом к своему перламутровому ушку — «конечно Ли гораздо лучше учиться» — ароматному темному колоколу волос — «так что можно было бы не дожидаться когда» — у него нет прав на мои двенадцать лет — «родной, пока» — у него есть свои двенадцать лет, он не имеет прав на мои годы — «нам удастся найти заброшенное место под этим солнцем» — и когда дверь открывается — «люблю-люблю Мира» — и входит Вив в своем мешковатом пончо — «PS. Ли нужно уплатить за обучение, а доктор пишет, что взносы по полису опять прекратились; тебе не сложно?» — вся в слезах — «и страховку?» — я уже вне себя от ярости. Они не имели права делать это! Но к этому времени Вив уже успокаивается настолько, чтобы объяснить мне, что он решил сплавлять бревна: «Только он и Энди. Он же потонет там… Ну и пусть потонет!» Мне и без того было плохо. Когда она кончила выдавливать из себя известия, у меня было такое ощущение, что я изнасилован временем. Опять! Точно так же, как тогда, когда он позволил ей уехать! Я пытаюсь объяснить, но, боюсь, звучит это абсолютной невнятицей. И снова он отпускает ее, чтобы похитить у меня навсегда! И я говорю ей только следующее: «Когда мы дрались, Вив, он спросил, довольно ли с меня. Но разве я не выдержал шквал его ударов? Разве нет?! Разве нет?!» — ору я ей, яростно метаясь между подтверждением и отрицанием, но она не понимает. «Вив, неужели ты не понимаешь, что если бы я позволил ему сделать это, то снова проиграл бы? С меня было не довольно! Я никогда не буду сыт, до тех пор, пока он спрашивает меня об этом! Я никогда не получу тебя, пока он будет совершать свои геройские подвиги на реке. Неужели ты?.. О, Вив…» Я хватаю ее за руку; я вижу, что она совершенно не понимает, о чем я говорю, и я знаю, что никогда не смогу объяснить ей. «Но послушай… подожди, понимаешь? там, на берегу? Я дрался за свою жизнь. Я знаю это. Не спасался, как всегда поступал до этого. А дрался. Не просто для того чтобы выжить, чтобы сохранить жизнь, а чтобы иметь ее… дрался, чтобы получить ее, чтобы выиграть ее!» — Я ударяю рукой по столу. Она что-то отвечает, но я не слышу. «Нет! Мне наплевать, что он считает, будто мне чего-то не хватает. Самоуверенный козел, он не имеет никакого права… Где он, еще дома? А где Энди с лодкой? Я не дам ему так уйти, больше не дам. Хватит! На, возьми все это. Мне надо успеть к лодке». Она что-то говорила, но я не слушал, я бежал, бросив ее позади, к своему брату… бросив ее и слепо надеясь, что она поймет, что я делаю это лишь для того, чтобы приобрести возможность когда-нибудь получить ее. Ее или кого-нибудь другого. Когда-нибудь. Потому что наш танец с братом не завершился. Это всего лишь перерыв, кровавый антракт, когда партнеры, пресытившись, отпадают друг от друга… но ничего не закончено. И, возможно, не закончится никогда. Мы оба почувствовали это на берегу: когда партнер равен тебе, конца быть не может, не может быть победы или проигрыша, не может быть остановки… Есть лишь антракт, когда оркестранты выходят на пятиминутный перекур. Доведись мне вырубить Хэнка, — я использую сослагательное наклонение из-за того, что потерял слишком много крови и выкурил слишком много сигарет, чтобы претендовать на большее, чем гипотетическую возможность, — и я все равно ничего не докажу, кроме того, что он окажется без сознания. Это все равно не будет его поражением. Теперь я понимаю это; думаю, я понимал это и тогда. Точно так же, как он понял, когда я начал сопротивляться, что ему со всеми его силами не добиться моего поражения. Багор, который меня тревожил, мог продырявить только мои внутренности, шипованные сапоги могли разрушить лишь бесценную вязь моих нейронов; даже угроза, если бы он, приставив нож к моему горлу, заставил меня подписать присягу на вечную верность Ку-Клукс-Клану и Дочерям Американской Революции, вместе взятым, нанесла бы мне не больший урон, чем если бы я, втолкнув его в святилище кабинки для голосования, под дулом револьвера принудил его поддержать социалистов. Потому что все равно оставалось более потаенное святилище, дверь в которое не открывалась, какие бы усилия для этого ни прилагались, последний неприкосновенный оплот, который не мог быть взят, какие бы атаки на него ни предпринимались; можно отнять честь, имя, вывернуть внутренности, даже забрать жизнь, но этот последний оплот может быть сдан только добровольно. А сдавать его по каким-либо другим причинам, кроме любви, означает предательство любви. Хэнк всегда неосознанно знал это, а я, заставив его ненадолго усомниться в этом, сделал возможным, чтобы мы оба это поняли. И теперь я это знал. Я знал, что для того, чтобы получить право на любовь, на жизнь, мне нужно отвоевать свое право на этот последний оплот. Что означало отвоевать силы, давным-давно растраченные на выдуманные чувства. Что означало отвоевать гордость, которую я променял на жалость. Что означало не дать этомунегодяю бороться с рекой без меня, никогда и ни за что; даже если мы оба потонем, я не намерен еще дюжину лет существовать в его тени, какой бы огромной она ни была! Положив руки на альбом, Вив сидит за столом, глядя вслед Ли. И постепенно в нее закрадывается догадка о том, что на самом деле она ничего не понимает, — и началось это не с приезда Ли в Орегон, а с ее собственного появления здесь. Рядом с Флойдом Ивенрайтом звонит телефон. Подпрыгнув, он срывает трубку. По мере того как он слушает, лицо его заливает краска: сукин сын, что он о себе думает, кто он такой, черт бы его побрал, звонить в День Благодарения с такими новостями!.. «Клара! Это Хэнк Стампер! Сукин сын собирается сплавлять лес „Ваконда Пасифик“; как тебе нравится это дерьмо? Говорил я Дрэгеру, что нельзя доверять этим засранцам…» Какого дьявола, что он себе думает, звонить человеку и елейным голосом сообщать, что он собирается подложить ему свинью… Ну, мы еще поглядим! «Принеси мне сапоги. Слушай, Томми, иди сюда и слушай… Я уезжаю и попробую что-нибудь сделать, а ты должен кое-кому позвонить, пока меня нет. Позвонишь Соренсону, Гиббонсу, Эвансу, Ньютону, Ситкинсу, Арнсену, Томсу, Нильсену… черт, ну сам знаешь… а если позвонит этот Дрэгер, скажи ему, что я у дома Стампера!» Ли видит буксир, ползущий под проливным дождем, и резко разворачивает джип на обочину. — Энди! Эй, там! Это Ли! — Мы еще посмотрим, с кого довольно, а с кого нет… Дженни высасывает из бутылки последние капли и роняет ее на пол. — Всякий раз, милашка, всякий раз… — Она снова собирает ракушки. Вив аккуратно складывает все оставленные Ли бумаги и запихивает их обратно в коробку. Потом замечает фотографию на полу… Хэнк, широко ухмыляясь, вытаскивает противень из морозилки и выносит его на заднее крыльцо; пар клубится в холодном воздухе… (Как только Вив уезжает встречаться с Малышом, я достаю из холодильника крылышко отца. Оно задеревенело и приобрело цвет сплавного леса. И стало хрупким, как лед. Так что, когда я пытаюсь согнуть мизинец, он отламывается, как сосулька. Приходится взять таз и размочить руку в горячей воде, чтобы немного оттаяла. Сначала конечно же в холодной — точь-в-точь как они советуют обращаться с замороженным мясом. Меня это даже смешит, и я думаю: «Какого беса — мясо есть мясо…» — и лью горячую…) Балансируя на скользкой палубе, Ли смотрит, как Энди пытается подогнать буксир как можно ближе к разрушенной пристани и дует в свою гармонику. — Вон он, там, — замечает Энди, указывая на окно второго этажа, — и ты только посмотри, что он вывешивает. Боже, Боже… нет, ты только посмотри! Прикрыв глаза от хлещущего в лицо дождя, Ли поворачивается. — Черт! — вырывается у него, и он расплывается в улыбке. «Но если он думает, что с меня довольно…» Не сводя глаз с фотографии, Вив продолжает автоматически бороться с молнией, пытаясь высвободить из нее волосы. Эти волосы. Кажется, они запутывались во всех молниях, которые она носила, не пропустив ни одной. Эти чертовы волосы. В холодную погоду — не застегнешь, в жаркую — обливаешься потом и ходишь застегнутая до подбородка. Когда она была маленькой, дядя не разрешал ей ни отрезать их, ни закручивать наверху. «Твоя мамаша чересчур увлекалась этим, так что намучила их за двоих, — такова была его точка зрения, — и пока ты живешь со мной, они будут висеть свободно, как пожелали того Господь и Природа». И жаркими летними днями, купаясь в ирригационных канавах на дынных полях, она мучилась от прилипавших к лицу и коловших шею волос, висевших свободно, как того пожелал Господь. По ночам она боролась с ними, чтобы они не застревали в молнии спального мешка, в котором она лежала с фонариком и винтовкой, охраняя урожай от банд воришек, которые, по мнению дяди, только и ждали, как бы обчистить его поля. Несмотря на то что дикие дыни и арбузы росли вокруг каждой дырки с водой, дядя был глубоко убежден, что каждый бедняга у него за решеткой тайно повинен в краже его собственности. Единственными мародерами, которых Вив удалось встретить за все это время, были кролики и луговые собачки, зато всенощные бдения предоставляли ей время мечтать и строить планы. Вместе со звездами и огромной равнинной луной она созидала из тьмы свою жизнь, дотошно и подробно, вплоть до цветов, которые она посадит во дворе, и имен четверых детей, которых родит. Как их должны были звать? Первый, конечно, мальчик, будет носить имя ее мужа, но называть его будут по второму имени, имени ее отца, — Нельсон. Второй. Девочка?.. Да, девочка… А как ее будут звать? Нет, не как маму. У нее будет такое же имя, как у куклы, которую ей подарил отец. Тоже начинается на «н». Как же? Не Нелли… Не Норма… Кажется, какое-то индейское… Она встряхивает головой и подносит к губам пиво, недопитое Ли, оставляя попытки вспомнить. Это было так давно. И та мечта, которую она так кропотливо выстраивала с помощью звезд и луны из сухих и холодных ночей Колорадо, не была предназначена для такой погоды. Она, как наскальные рисунки хоупи, сохранялась только в сухом климате. А в этой сырости краски потекли, очертания расползлись, и мечта, которая когда-то сияла так ясно и отчетливо, превратилась в двусмысленную кучу, в насмешку над маленькой девочкой и ее грезами. Она снова дергает молнию и улыбается: «Но вот это я отлично помню: человек, за которого я выйду замуж, должен был разрешить мне обрезать волосы. Я помню одно из первых условий — волосы…» Внезапно она чувствует, что ей хочется плакать, но слезы у нее тоже давным-давно отняли. Сжавшись, как улитка, она вся скрывается под пончо… «Я помню… я обещала себе — ей, что никогда не выйду замуж за того, кто не разрешит мне обрезать волосы. Я — она верила, что я сдержу обещание. Она верила, что я их обрежу…» Тощая девочка отрывается от вытаскивания колючек из своих волос и с любопытством смотрит на Вив. — Ты хотела мальчика, девочку и еще двух мальчиков. Нельсона, Ниту, Кларка и Виллиама, по имени маленького Вилли, веревочной куклы, помнишь? — Верно. Ты права… Девочка протягивает руку и прикасается к щеке Вив. — И пианино. Помнишь, мы хотели, чтобы он купил нам пианино? Чтобы учить детей петь. Дети и пианино, и научить их всем песням, которые пели мама с папой… помнишь, Вивви? Она пододвигается ближе и заглядывает в лицо Вив. — И канарейку. Двух канареек, мы хотели назвать их Билл и Ку. Настоящих певчих птиц, которые пели бы так же, как те, что в «Запчастях и починке радио»… Разве мы не собирались завести двух канареек? Взгляд Вив скользит мимо девочки в настоящее, на фотографию. Она пристально всматривается в изображенное на ней лицо: волевые глаза смотрят прямо, руки сложены, тень, серьезный мальчик в очках стоит рядом… и снова возвращается к женскому лицу, улыбке, которая распахивается ей навстречу, закинутая волна волос, как блестящее черное крыло, застывшее во времени… — Но самое главное — Вивви и Кто-то, помнишь? Он должен был быть Кем-то, кому действительно нужны мы, я, который искренне желал бы меня, какая я есть, какой я была. Да. А не Кто-то, желающий подогнать меня под то, что ему нужно… Она переворачивает фотографию и подносит ее ближе к глазам: на резиновой печатке название ателье: «Модерн… Юджин, Орегон» — и дата: «Сентябрь 1945». Она наконец слышит, что пытались сказать ей Хэнк и Ли, наконец понимает их и чувствует, как они все были обмануты… — Я люблю их, правда люблю. Я умею любить. Я обладаю этим… И в эту минуту она чувствует, как ее пронзает ненависть к этой женщине, к этому мертвому образу. Она, как черный огонь, как холодное пламя, обожгла их всех до неузнаваемости. Сожгла их так, что они едва узнают сами себя и друг друга. — Но больше я не позволю ей пользоваться собой. Я люблю их, но не могу пожертвовать собой. Я не могу отдавать им всю себя. Я не имею на это права. Она кладет фотографию в коробку и берет автобусный билет, который Ли оставил на столе. Дождь лупит по земле; река набухает, неугомонно поглощая все новую и новую воду. Хэнк прыгает прямо с крутого обрыва через ягодник, отталкивается ногой от перевернутого сарая и оказывается на корме буксира; он удивлен, видя Ли, но прикрывает свою улыбку ладонью… — А ты умеешь плавать, Малыш? Знаешь, может, придется немного искупаться… Дженни бросает ракушки. Разъяренный и праведный Ивенрайт носится по берегу среди съезжающихся лесорубов. — На что этот засранец Стампер надеется, что он себе думает? — Запах бензина все еще не выветрился. Тедди смотрит, как из машины вылезает Дрэгер и поспешно направляется к дверям. «Есть силы помощнее, мистер Дрэгер. Я не знаю, каковы они, но иногда они сминают нас. Я не знаю, откуда они берутся, единственное, что я понимаю, — они не принесут мне ни цента». А Дрэгер, миновав игральный и музыкальный автоматы, пройдя мимо темных порций кабинетов — «я хочу знать, что случилось и почему», — наконец видит худенькую девушку со светлыми волосами. Одну. Со стаканом пива. Ее бледные руки лежат на большом альбоме. Она готова сказать ему: «Чтобы получить какое-то представление, здесь надо пережить зиму…» Вив закрывает альбом. Уже давно она переворачивает страницы без комментариев, а Дрэгер, завороженный потоком лиц, лишь смотрит и смотрит. — Так что… — улыбается она. Дрэгер вздрагивает и поднимает голову. — Я действительно не знаю, что произошло. Я так и не понял, — произносит он через мгновение. — Может, потому, что все еще продолжает происходить? — замечает Вив. Она собирает разложенные на столе бумаги и фотографии в аккуратную стопку, кладя снимок с темноволосой женщиной сверху. — Как бы там ни было… кажется, мой автобус. Так что… Очень приятно было перелистать страницы семейной истории вместе с вами, мистер Дрэгер, но теперь… как только я… Вив просит у Тедди нож и, освободившись от своих запутавшихся волос, успевает на автобус вовремя. Их всего лишь трое — она, шофер и малыш, жующий жвачку. — Я еду в Корваллис в гости к бабушке, дедушке и лошадям, — сообщает малыш, — А ты куда? — Кто знает, — отвечает Вив. — Я просто еду. — Ты одна? — Я одна. Дрэгер сидит за столом. Булькает музыкальный автомат. Посвистывают буйки на взморье. Звенят провода. Буксир, напрягаясь, тянет свой груз. Плоты со стоном сдвигаются с места. Хэнк и Ли бросаются проверять сцепку на огромных коврах леса. — Прыгай, — советует Хэнк, — или они будут под тобой вертеться. Безопаснее всего перепрыгивать с одного на другое. Колеса автобуса шипят под круговертью дождя. Вив вынимает из кармана салфетку и протирает окошко, чтобы получше разглядеть крохотные фигурки, глупо перепрыгивающие с бревна на бревно. Она трет и трет, но дымка становится все плотнее. — Они — полудурки! — провозглашает Гиббонс. — При такой воде это невозможно сделать… «Ничего особенного, ничего особенного…» — повторяет про себя Энди, несмотря на все предупреждения Хэнка об опасности их предприятия… Ивенрайт созывает ребят к гаражу. — И все же, парни, нам надо что-то придумать… если им удастся это сделать. Биг Ньютон, продолжая рыгать, отжимается на коврике у себя в комнате. Омываемая струями дождя рука вращается то в одну, то в другую сторону. Дженни, потупив взор, отступает перед проявившимся перед ней обликом. — Дженни… тебя зовут Дженни? — Да. Не совсем. Просто люди обычно называют меня Дженни. — А какое же твое настоящее имя? — Лиэйнумиш. Значит Коричневый Папоротник. — Ли-эй-ну-миш… Коричневый Папоротник. Очень красиво. — Да. Смотри-ка. Тебе нравятся мои ноги? — Очень красивые. И юбка тоже. Очень, очень красиво… малышка Коричневый Папоротник. — Хау! — победно восклицает Дженни, задирая измазанную грязью юбку над головой.
Последние комментарии
20 часов 59 минут назад
23 часов 3 минут назад
1 день 20 часов назад
1 день 20 часов назад
2 дней 2 часов назад
2 дней 6 часов назад