Частная жизнь парламентского деятеля [Эдуар Ро] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Частная жизнь парламентскаго деятеля.

Роман Эдуара Ро (Rod).

(С французскаго).

Часть первая.


Маленькая гостиная в нижнем этаже, убранная проще всех остальных покоев дома, была любимой комнатой Сусанны, потому что в ней одной сохранилась прежняя мебель, высокий баул, диван, кресло во вкусе Людовика XIII и стол Генриха II, сочетание стилей, не доказывавшее классической строгости вкусов хозяев.

Однако в те дальныя времена, когда они еще жили в скромных антресолях в улице Помпы, эти вещи, купленныя по случаю и в разсрочку на распродажах и аувционах самим Мишелем, составляли предмет гордости тогда еще юной четы и с торжеством одна за другой водворялись в рабочем кабинете мужа.

Тогда оне являлись единственными предметами роскоши в их скудной обстановке; теперь, напротив, их постарались сбыть в комнаты, куда не заглядывал глаз посторонняго и допускались лишь близкие друзья дома, между тем как парадные покои двух этажей просторнаго отеля с конюшней и каретным сараем, который Тесье занимали вот уже третий год в улице Сен-Жорж,— были убраны новой мебелью, купленной в модном магазине зараз полной обстановкой.

Тесье вели скромный образ жизни до тех пор, пока это было возможно. Но с того времени, как денежныя дела их упрочились, благодаря полученному наследству, положение Мишеля с каждым днем улучшалось, он шел в гору и силою обстоятельств принужден был жить на широкую ногу: депутат и в ближайшем будущем министр, он должен был обставить себя с известною роскошью, позаботиться о представительности.

Но Сусанна осталась верна старой мебели. Она являлась для нея живым воспоминанием о прошлых днях. Она любила эти разнокалиберныя вещи. Оне напоминали ей невозвратные дни, о которых она сожалела, дни — когда Мишель безраздельно принадлежал ей, проводя с нею часы досуга, остававшиеся от публицистических занятий,— он уже был тогда известным публицистом, поглощенным большой газетой “Порядок”, в которой он участвовал, которая имела успех благодаря ему и выдвинула вместе с тем его и которую он еще редактировал и теперь, но уже спустя рукава, через пень-колоду.

Оне напоминали ей очаровательные часы, первоначальную близость союза по страсти, горячую привязанность, побудившую к необдуманному, безразсудному браку молодого, слишком молодого человека, без состояния, без определеннаго будущаго, с девушкой, которая была почти ребенком, все приданое которой состояло из доверия, отваги, розовых надежд и любви.

Вещи эти напоминали ей безчисленныя мелкия событий шестилетней жизни вдвоем, в нежном tête-à-tête, o той глубокой нежности, которую питают друг к другу бездетные супруги, остающиеся такими-же страстными любовниками как и до свадьбы.

Оне напоминали ей наконец высшее удовлетворение, полноту счастья, когда наконец она испытала муки, тоску и безконечную радость первой беременности; как она застенчиво предупредила мужа о готовящемся семейном событии, и с каким радостным удивлением принял он это. Потом болезнь Анни, их старшей дочери, а так-же тяжелая болезнь самого Мишеля, приговореннаго к смерти врачами, и котораго она спасла более силою безконечной любви, чем исполнением докторских предписаний, да, все это напоминала ей старая мебель, всякия мелочи, равно как и крупныя события, тысячи воспоминаний поднимались и окружали ее, едва она садилась на диван или кресло в маленьком кабинете, и перед ней возникала вся ткань нашей жизни, тянулись те безконечныя нити, которыя вышивают на ней то яркие, пестрые, веселые, то сумрачные арабески. Оне говорили ей о днях, из которых одни были радостны, другие тяжелы, но первых было больше, так как сильное, сладкое чувство все смягчало, сглаживало и украшало.

Сусанна вступила в тот период, когда сожаления берут перевес над надеждами, и глухой инстинкт заставлял ее предпочитать протекшие годы годам грядущим.

Теперь столько забот отвлекает от нее Мишеля, не дает его чувству сосредоточиться на ней! Он ее еще любит, без сомнения чувство, воспитанное и окрепшее за годы совместной жизни, не могло так быстро уступить изсушающей деловой суете,— душа его устояла против растлевающаго действия успеха. Но все же ужь прежняго не было: он уже не принадлежал безраздельно Сусанне. Жизнь требовала от него слишком много: он играл выдающуюся роль, у него был свой орган, которым он должен был руководить, своя партия, которой он управлял, великие планы и задачи, которые должен был преследовать и осуществлять, то “нравственное преобразование” страны, как он называл, и душею котораго был.

Жена помогала ему трудиться, поддерживала в нем энергию, ободряла его своей симпатией и вместе с тем своими руками готовила отчуждение мужа от нея. Дело стало между ней и мужем, приходилось делиться им с выборщиками, товарищами-соперниками, друзьями, подчиненными, обожателями и обожательницами наконец, так как женщины им бредили, очарованныя его задушевным красноречием, любовью к добру, великодушным характером, а главным образом его успехами. Вековечное свойство женщины преклоняться перед известностью, тяготение их ко всем, кому удалось выдвинуться, ненасытное любопытство заставляло женщин гоняться за Мишелем, надоедать ему, забрасывать его письмами, окружать опьяняющею атмосферой, в которой веяли струйки коварства и предательства. Сусанна питала к мужу глубокое, непоколебимое доверие, но тем не менее порою ее волновало смутное опасение.

Она чувствовала себя слишком слабой, чтобы отстаивать мужа, отражать посторонния влияния на него, охранять его. Она старелась: уже несколько серебряных нитей мелькало в ея прекрасных черных волосах, цвет лица принял колорит старой слоновой вости и морщины, не исеажая еще черт, тем не менее проложили тонкие следы на увядающем лице. Напротив Мишель, который всего на четыре года был старше ея, сохранился удивительно, без единаго белаго волоса, с юношеской гибкостью стана, сильный, живой, неутомимый, как будто тридцать восемь лет наполненных такою оживленною деятельностью прошли для него безследно и не легли гнетущею тяжестью.

Да, Сусанна сожалела о той поре, когда, сидя в креслах Людовика XIII, она видела перед собою Мишеля, работающаго за столом в стиле Генриха II, в то же врема разсеянно пробегая какую-нибудь новую книгу или работая иглой над какой нибудь хозяйственной мелочью. И теперь она любила уединяться в дальний покой, где принимала только близких, чтобы переживать прошлое, упиваясь его грустной отрадой.

Сегодня Сусанна сидела в маленькой гостиной с двумя дочерьми: Анни, слишком высокая для своих восьми лет, вытянувшаяся как спаржа, немного слишком бледная под белокурыми волосами, с маленьким вдумчивым личиком, на котором сияли большие, серые глаза,— глаза Мишеля,— поражала серьезным, мягким, почти меланхолическим выражением, между тем как Лауренция, моложе сестры на два года, почти брюнетва, составляла полную противоположность Анни: в чертах лица ея, в шустрых глазах, несколько несоразмерно большом рте, в круглых щеках с ямочками, дрожал и сверкал вечный смех. Дети как всегда сидели около матери, старшая по правой стороне, младшая no левой, чинно играя молча с перстнями матери, предоставленными ею в их распоряжение. Удерживая их взглядом в этом спокойном положении, которое видимо было естественно для старшей, Лауренции же стоило некоторых усилий, Сусанна беседовала с гостем. Это был Жак Монде, друг детства ея мужа, с которым сохранил теснейшую связь. Он приехал неожиданно, вызванный семейными делами, взяв отпуск из лицея в Аннеси, в котором сам учился вместе с Мишелем и где уже лет десять преподавал латынь. Зная, что у Тесье всегда найдется для него комната, он остановился у них, убежденный в хорошем приеме. В самом деле, Монде был вместе другом и мужа и жены: Тесье провели несколько сезонов в соседстве с ним, на берегу маленькаго озера, зеленыя воды котораго навевали на Мишеля воспоминания детства. Друзья не разлучались. Сусанна же, узнав покороче Монде,— при первом знакомстве он ей не понравился, прониклась в нему самой дружественной симпатией. Хороший человек, без всякаго честолюбия, легко переносивший скромную долю, выпавшую ему, с умеренными желаниями,—Монде скрывал под незначительною наружностью редкое благородство сердца и исключительную, всестороннюю интелигентность; Сусанна называла его “добрым гением” своего мужа. Она обожала его за простоту, прямой характер, добродушие. Порою она завидовала его жене, которая хотя итне вкушала сладкий фимиам славы, за то муж принадлежал ей и она делилась им только с шестью толстыми детьми, отлично выкормленными, но плохо одетыми, адский гвалт и топот которых не мешал скучным занятиям — исправления ученических тетрадей. Она чувствовала, что эти два любящия друга друга существа принимают спокойно все, что им посылает судьба, и не волнуются несбыточными желаниями. Мишель же таил в себе тайну, и порою она зияла как бездна в душе с виду спокойной, но которую всегда внезапная буря могла взволновать до сокровеннейшей глубины.

Монде, с своей стороны, обожал Сусанну за ея скромную прелесть, необыкновенную доброту и самоотверженную преданность “великому человеку”, котораго любил с истинно отеческой нежностью.

Часто говаривал он Тесье:

— У тебя именно такая жена, какую тебе нужно, мой милый, верная, единственная… Ты должен быть счастлив!

Тесье отвечал:

— Я счастлив, это правда, вполне счастлив…

A иногда прибавлял:

— У меня и времени нет быть несчастным!

И Монде оставался смущенным, смутно чувствуя что-то надтреснутое в этом счастье.

Сусанне и Монде было о чем поговорить. Вот уже четвертый год, то есть с того времени, как Мишель пошел в гору, летния поездки в Аннеси прекратились, и они почти не видались. Разговор переходил с одного предмета на другой, прерываемый время от времени Лауренцией, которой надоедало чинное сиденье возле мамаши.

Разумеется, едва только Монде сообщил новости о своей жене и детях, разговор перешел на Мишеля.

— Он вышел на открытую дорогу! — с уважением в голосе сказал Монде. — Вы знаете, в прошлые выборы он в Верхней Савое избран был почти единогласно… Мы боимся только, что если и Сена станет на его сторону, он совсем о нас забудет…

— Да,— с гордостью подтвердила Сусанна,— он очень популярен. Твердость и благоразумие его намерений, ясность принципов обезпечивает ему успех повсюду… Но только, политика занимает такое большое место в его жизни… теперь, когда он принадлежит всему свету, на нашу долю почти ничего не достается.

— Что вы хотите! Это судьба всех замечательных людей… а он человек замечательный, в полном смысле этого слова. Я всегда был высокаго мнения о нем, даже когда помогал ему справляться с латинскими упражнениями… потому что в латыни он силен никогда не был. Тем не менее, я ему удивляюсь, он превзошел мои ожидания! Когда я вижу чего он достиг в эти четыре года!.. как он гениально… да, прямо гениально… организовал охранительныя силы и победил сопротивление радикалов, мудрость его предложений, его удивительный такт, красноречие…

Здесь Сусанна со скромностью прервала его:

— Надо еще принять во внимание поддержку, оказанную ему страной и в особенности…

— Поддержку? Гм! Кто же его поддерживал, я вас, спрошу?

— Да все те, которые примкнули к его партии, такие публицисты, как Пейро и депутаты, как Торн и монсениор Руссель…

Монде покачал головой:

— Пейро… Торн… моньсениор Руссель… Желал бы я посмотреть, чтобы стали эти господа и их друзья делать без Мишеля! Нет, нет, я убежден в том, что он один вынес на плечах все здание. И знаете почему? Потому что он видит лучше других!.. Все эти господа, просто шуты гороховые, и думают только об одном, как бы набить карман. Он же человек с характером, с идеалами, с убеждениями, с твердой волей,— все это редко встречается, вот почему он один только и может нас спасти… Он должно быть сильно переменился с тех пор, как судьба заставила его играть такую высокую роль?

— О, нет, Боже мой! Он все тот же, ни мало не изменился, напротив: добр, ровен, прежде всего мыслитель, всегда спокоен, среди самых горячих схваток… Сегодня он должен произнести большую речь и если вы увидите его за завтраком…

Монде прервал:

— Как, он говорит, а вы не в палате?..

— Нет. Он не любит, чтобы я была там, когда он говорит… Я с своей стороны то же: все будут на меня смотреть… вы знаете, что у меня самолюбие направлено в другую сторону…

— Знай я это, я приехал бы вчера вечером… Легко бы мог приехать… какая жалость, что я не знал! Об чем же он говорит?

— Относительно предложения уничтожить закон о разводе.

Монде открыл удивленно глаза.

— Почему же он хочет уничтожить развод? — вскричал он.— Развод необходим, развод имеет свои основания; развод…

Сусанна с живостью прервала его:

— О, Мишель приводит веския основания! Если бы вы слышали его, вы бы согласились с ним… Надо помнить, что в его системе семья, общество, церковь, занимают одинаковое место. Все это святое… и должно уважать его неприкосновенность… Я не могу вам хорошенько все это растолковать, но он удивителен, когда коснется этих вопросов… Я убеждена, что он будет иметь громадный успех сегодня.

Честное лицо Монде по прежнему выражало удивление, но он не желал противоречить своей собеседнице.

— Вы были бы хорошим депутатом,— сказал он, улыбаясь.— Да, да, вы оказываете Мишелю гораздо большую поддержку, чем всякие Торны и Руссели. Очевидно, у него есть свои основания, раз вы это говорите, и так как он не пойдет против своих убеждений, то значит верит в свои доводы, но он задумал трудное дело, трудное дело…

В эту минуту беседа была прервана: дверь отворилась, и не предупреждая о себе, вошла хорошенькая молодая девушка. Дети побежали к ней на встречу, чтобы обнять ее. Она погладила по голове Анни и протянула руку Сусанне, свазавшей ей:

— Здравствуйте, Бланка!..

— Я намерена отобедать у вас без церемонии,— объяснила та,— если этим не причиню вам безпокойства…

— Вы сами отлично знаете, что мы всегда рады вам… К тому же у нас сегодня старый друг…

Бланка, не обратившая внимания на Монде, посмотрела на него и повернулась к нему с протянутой рукой:

— M-eur Монде!..

— M-llе Эстев!.. Я не смею больше вас звать просто Бланкой… Я не видел вас ужь лет пять, за это время вы так изменились, так изменились!..

Отец Бланки, Рауль Эстев, так же уроженец Верхвей Савойи, был третьим в тесном, дружественном союзе Тессье и Монде. Это был талантливый инженер, деятельный, предприимчивый, полный широких планов, и умер в полном цвете сил — погиб при одной жедезнодорожной катастрофе, оставив жену и дочь в положении, если не беннадежном, то во всяком случае крайне затруднительном.

Тесье, ввявши на себя заботу о их делах, вместо непрактичнаго опекуна, при помощи удачных операций составил довольно значительный капитал, который обезпечивал будущее Бланки. Что же касается г-жи Эстев, то, поговоревав, она вышла вновь замуж, не дождавшись конца траура, за очень богатаго и пустого клубмена, Керие. У ней не было детей от второго брака, который бросил ее в вихрь светской жизни, в которой всегда влекли ее вкусы.

Когда ея дочь, похожая на нее более лицом, чем характером, выросла, она стала тяготиться ею. Она относилась к дочери с полным равнодушием, и Бланка, которую не любил и Керие, так как она питала в нему глухую антипатию, совершенно вместе с тем чуждая вкусам той среды, в которой жила ея мать, мало по малу стала отдаляться от своей семьи и сделалась почти приемной дочерью Сусанны. Монде знал ея положение. На его глазах почти выросла Бланка, обыкновенно сопровождавшая Тесье в их летних поездках. Но уже четыре года, как он ее не видел, а за это время она значительно переменилась, развилась, похорошела. Теперь это была стройная и изящная молодая девушка, в которой было нечто большее чем одна красота юности. Без сомнения она была хороша собой, но особою, скромною и не кидающеюся в глаза красотой, которую не замечал глаз профана. Повидимому черты еялица были неправильны, и это мешало заметить разсеянному взгляду их тайную, своеобразную гармонию. Ея волосы на первый взгляд казались слишком белокурыми и не подходили к ея белоснежному цвету лица, с тою преувеличенною нежностью, которую видишь на эстампах; длинныя ресницы осеняли глаза, как бы желая скрыть странный голубой цвет их, ясный блеск, мягкое выражение. Чтобы вникнуть в ея прелесть, надо было долго и внимательно всматриваться. Надо было видеть ея походку, медленныя движения, заметить эту затаенную в себе грацию. Нужно было слышать как она говорит, ея голос одновременно глубокий и кристаллический, придававший особую прелесть самым незначительным словам. Надо было наблюдать ея позы, жесты, вдыхать особую атмосферу, которая окружала ее. И мало по малу вас схватывала эта внутренняя, скрытая жизнь, не стремившаяся обнаружить себя, но полная тайнаго очарования.

— Сегодня Тесье был великолепен,— сказала Бланка садясь в третье кресло Людовика Х╤П.

Она казалось была в сильном волнении и точно принесла с собою отголосок парламентской бури.

— Вы были в палате? — спросил Монде.

— Да… я была с г-жею де-Торн… Она его никогда до сих пор не слышала, можете себе представить.

— Так же как и я,— отозвался Монде.

— И я,— прибавила Сусанна с улыбкой.

— Вам не нужно слушать его в палате,— сказала Бланка,— когда вы слышите его постоянно, когда он разсказывает вам о всех своих планах! Но сегодня он был красноречив и увлекателен, как никогда…

— Значит его предложение прошло? — спросила Сусанна.

— Нет… Но успех все же был полный… Фурре предложил предварительный вопрос, стоит-ли палате выслушивать доклад… вы понимаете? Предварительный вопрос по поводу предложения Тесье, как вам это нравится!.. Большинством ста голосов тотчас же запрос отвергли… Неотложность так же приняли, но к несчастью только после вторичнаго голосования и всего 15 голосами… Палата шумела, волновалась, правая ворчала, левая апплодировала… И среди этого волнения его звучный, чистый голос гремел, покрывая гам и крики. Бесновались даже в трибунах, которыя были битком набиты. Я не понимаю, как он в состоянии выдержат и одолеть такую бурю. Ведь вы знаете: он остается совершенно спокоен, когда все кругом неистовствует.— Говоря это, она пришла в экстаз, голос ея дрожал от скрытаго волнения.

Монде покачал головой и сделал жест, выражавший неодобрение.

— Зачем Мишель вздумал поднять такой вопрос, как вопрос о разводе? — спросил он.— Есть проблемы, которых лучше не касаться. Время от времени их решают в том или ином смысле, но затем лучше их оставить в повое. Чтобы ни говорил в данном случае закон, но он во всяком случае еще не устарел и перемены едва-ли поведут к чему либо.

— Мишель вас обратит в свого веру,— сказала Сусанна, прежде чем молодая девушка успела возразить Монде.— Да вот и сам он. В самом деле, он входил. Это был высокаго роста человек, с решительной фигурой, резко очерченным профилем, темные волосы острижены под гребенку, усы закручены вверх.

— Bonjour! — сказал он. А! Монде! какой благоприятный ветер занес тебя в нашу сторону?

И протянул другу руку.

Но Монде слишком хорошо знал Мишеля, чтобы не уловить или не угадать скрытой холодности в его голосе, несмотря на сердечность слов и жеста.

— Меня вызвало маленькое дело насчет наследства моей тетки,— отвечал он.— Меня вызвал нотариус, но как бы ни было я пробуду здесь не долго, не более двух дней.

— Как, два дня! — вскричал Мишель, и на этогь раз с более искренней сердечностью.— Но если ты хочешь продлить свой отпуск, я могу похлопотать!

— Ты хорош с министром?

— Я? на ножах. Тем не менее я готов сделать все, что от меня зависит, если только что нибудь значу.

— То, что ты говоришь мне, мой милый,— начал Монде,— для человека желающаго всеобщаго возрождения…

Но Мишел повернулся в m-lle Эстев и не слушал его; ;более.

— Как я рад, что вам пришло на мысль провести у нас сегодня вечер, Бланка,— сказал он, беря ее за руку.

Она вся просияла. Он продолжал, указывая жестом на молодого человека, вошедшаго вместе с ним, но оставшагося незамеченным:

— Я должен вам представить Мориса Пейро; кажется вы еще не знакомы с ним, хотя он постоянно бывает у нас в доме.

Молодой человек поклонился, между тем как Бланка произнесла:

— Я вас постоянно читаю.

Тут Тесье, с несколько нервной подвижностью, обратился в жеве:

— Мы сейчас сядем за стол,— неправда ли? надо поскорее пообедать. У Пейро корректуры, которыя надо исправить сегодня же.

— Обед готов,— отвечала Сусанна.— Ужь больше получаса как мы ждем тебя.

В тех фразах, которыми перекинулся Мишель с присутствующими явившись из палаты, не было ничего, абсолютно ничего особеннаго. Почему же Монде испытывал тягостное безпокойство и никак не мог совладать с этим чувством, преодолеть его? Почему странное предчувствие глухою тоской сжало его сердце? И что-то грозящее, какая-то надвигающаяся опасность почуялась в этом смутном, болезненном впечатлении! Истинные друзья порою испытывают эти таинственныя предчувствия, обязанныя им без сомнения глубиною своей преданности.

Обед был сервирован с благородною простотой: один из тех ничем не выдающихся обедов, показывающих, что хозяева не придают ему никакого значения. Разговор вертелся исключительно около политики. Пейро овладел им и перетряхивал вопросы, о которых трактовалось на заседании того дня. Он говорил с редким искусством, изобильно уснащая речь метафорами и сравнениями, вставляя психологическия замечания и нравственныя сентенции. Монде возражал ему с обычною, характеризовавшею его, прямотою и здравым смыслом. Мишель разсеянно слушал их одним ухом, не говоря ничего или подавлял других авторитетным и нервным тоном, вставляя замечания, нетерпящия возражений.

— Вы судите как наблюдатель, любопытный, литератор,— резко сказал он Пейро, когда тот привел интересный случай развода.— В сущности я всегда удивлялся, что вы на нашей стороне. Вы интересуетесь делом лишь постольку, поскольку оно дает вам материал для философствования. Ваши убеждения ничто иное как отвлеченная спекуляция. Вы любите изучать вопрос со всех сторон, поворачивать его под всевозможными углами зрения, разсматривать его со всех точек, а это безполезная и опасная игра. Мы, наоборот, мы не философы, а люди практические. Мы желаем прежде действовать, а потом мыслить, так как это единственный способ что либо сделать. Заметьте, что это не мешает нам отлично знать, чего мы хотим. За последния двадцать лет во Франции все разстлилось и расползлось. Мы перестраиваемь, вот и все. Мы явились в полуразрушенный дом и желаем отстроить его заново, согласив все части. Поэтому-то мы и отвергаем вашу психологию и наша мораль гораздо проще вашей.

— Ты говориш словно в парламенте,— сказал Монде.

— Нимало. В палате я говорю длиннее, повторяю и разжевываю. Впрочем по существу ты прав. Чего же ты хочешь от меня? У меня нет двойных убеждений, одних для публики, других для интимнаго вружка. Ты видишь меня таким же, как и весь свет, старина!.. И это тебя не должно удивлять: ведь ты знаешь меня с детства!

Монде, любивший пошутить, принял иронический вид.

— Мне всего яснее,— сказал он,— из твоей сегодвяшней речи одно, что ты сжег свои корабли!..

И обратясь в Сусанне он продолжал, как будто в удивлении:

— Неправда ли, это ясно?.. Вы можете теперь быть совершенно спокойны… Могло-бы великому человеку придти на мысль покуситься развестись с вами — а после сегодняшней речи, все кончено, он сковал самого себя на веки.

И добряк Монде захохотал. Но никто не поддержал его. Сусанна принужденно улыбнулась. Мишель пожал плечами. После короткаго молчания, Пейро возразил:

— Вы можете быть спокойны, г. Монде. Но знаете ли, что составляет самую сильную сторону Тесье? Не его краспоречие, не талант: главным образом характер и то, что его дело не расходится со словом, и в особенности бевупречная семейная жязнь.

Монде обменялся взглядом с Сусанной, напоминая ей, что это именно то, что он сам всегда говорил. Но Мишель резко возразил:

— У нас этого рода вещи не имеют того значения, какое вы им придаете.

— Они значат быть может гораздо более, чем вы думаете, вы, репутация котораго беэукоризненна,— отвечал Пейро. — Торн не раз говорил со мною на этот счет, а вы знаете, как он проницателен. “Мы — странный народ,— говорил он,— добродетель кажется всегда нам немного смешной, и тем не менее, мы в ней безконечно нуждаемся и преклоняемся перед ней”. И я с своей стороны думаю, что Торн ни мало не обманывается.

— Несмотря на это,— возразил Тесье,— люди, очень мало щепетильные, делают прекрасную карьеру в нашем обществе. Возьмите хотя бы Диля. Вот ужь не скажете про этого человека, что он обязан своим успехом добродетели! A между тем, вопреки скандальным историям, которыя разсказывают о нем, Диль сидит себе на своем посту и ничем его не сдвинуть с него. Посмотрите так же, Компель: тут еще страннее. Явно замаранная репутация, а пользуется всеобщим уважением. В прошлом у него всевозможныя грязныя истории с жещиинами, денежныя аферы земного свойства, а он ни мало не смущается. Значение его возростает. Самые противники его признают, что в качестве президента совета он достоин полнаго уважения. Разве это не правда?

Повидимому слова Мишеля ни мало не поколебали Пейро:

— Все это не столь убедительно, как кажется с перваго взгляда,— возразил он.— Комбель и Диль — исключения: зло помогает их успеху. Они дошли до такой черты, что могут все себе позволить: ничто уже не может их сделать чернее, чем они есть. У них нет более репутации, которую можно было бы скомпрометировать… Они защищены от всех нападений. О них все сказали, более нельзя ничего сказать. Они прошли через огонь и воду, чрез все скандалы.

— Мне кажется, Пейро,— сказал Мишель,— что вы противоречите самому себе.

— Уверяю вас, что нет. Позвольте мне кончить. Если все это сходит им с рук и не мешает успеху, то это потому, что они обладают добродетелью, заменяющею все другия: наглостью.

— Ну, это парадокс!

— Никогда! Дело в том, что это верно относительно их одних, так как они своего роды монстры, как такие они и не подходят под общее правило. Но попробуй другой человек сделать или только покуситься сделать хотя одну десятую того, что они сделали и он погиб! И если это честный человек, в истинном значении этого слова, надо еще менее, чтобы погубить его: достаточно малейшей ошибки, слабости, пустяка.

— Я,— сказал Монде, слушавший с величайшим вниманием,— я думаю, что г. Пейро прав: прощают только злодеям. Смотри, Мишель, держи ухо востро! Ты осужден на вечную добродетель, мой милый!

— Все, что я сказал по этому поводу, не касается Тесье,— возразил Пейро,— он даже не знает, что такое раскаяние, так как ни разу не сделал ложнаго шага.

Никто не отвечал на эти слова. Воцарилось молчание. Наконец Мишель заговорил с большим добродушием, чем до того:

— Вы знаете, мои дети, что у всякаго есть свои слабости, свои недостатки и больныя места; даже когда люди и не делают чего либо подобнаго, что совершают Дили и Комбели, они стоют друг друга. Что вы хотите? Мы рабы своей судьбы. Моя ведет меня по прямой линии, и я должен следовать за ней! Если ужь вы хотите знать, то признаюсь вам, что порою мне становится тошно от собственной добродетели… Линия моя скучновата. Да! Но я никогда с нея не сойду; быть может в силу того, что и на моей дороге много приятнаго.

При этих словах он повернулся в жене, которая ему улыбнулась.

— Быть может также,— продолжал он,— я инстинктивно чувствовал то, что высказал Пейро, хотя я и не психолог, и не философ. Быть может я предчувствовал что добродетель — сила. Нами всегда руководит разсчет.

— Вот видите, вы кончили тем, что признали справедливость моих слов,— торжествовал Пейро.— Знаете ли, что сказал о вас Торн, между прочим: для Тесье, корректность — талисман.

— Но во всяком случае это странно,— заметил Монде, что прямо противуположныя вещи могут способствовать успеху. Что Диль обязан быть порочным и погиб бы, если бы вздумал обратиться в честнаго человека, а Тесье обязан быть добродетельным, и ему не простят малейшей оплошности.

— Да, это странно,— согласился Пейро,— но тем не менее это так. И быть может это и лучше! это расширяет бездну, лежащую между добрыми и злыми.

— Оставьте,— заключил Мишель,— справедливости произнести последнее слово: наступит день возмездия для Комбеля, Диля и им подобным! Теперь им удивляются, говорят о них: они сильны! A это все покрывает. Успех в глазах черни все оправдывает. Но подует другой ветер, и тогда, друзья мои, картина переменится! Мы уже видели тому пример: вспомните дело Каффареля, и обстоятельства ему предшествовавшия. Мы еще будет присутствовать при последнем суде!

Встали из-за стола. Мишель произнес свою тираду стоя и заключил ее широким, красивым жестом. Затем все перешли опять в маленькую столовую, где Сусанна, с помощью Бланки, сервировала кофе. Пейро, проглотив быстро свою чашку, вышел, извинаясь неотложными делами. Кружок приобрел тогда еще более интимный характер. Тесье, не куривший сам, предложил сигару Монде.

— У тебя добрыя сигары,— вскричал тот, после перваго же клуба дыма;— ведь ты ими не пользуешься? Вероятно держишь для политических друзей?

— Конечно.

— A тебя часто они навещают?

Сусанна ответила за Мишеля:

— Почти каждый день кто либо бывает.

— Вам то же приходится и самим много выезжать?

— Более чем мне было бы желательно во всяком случае,— сказал Мишель.

— Это должно тебя развлекать?

— Ах, весьма мало, уверяю тебя! Видишь ли, ведя спокойную жизнь в этом милом уголке Анеси, где один день похож на другой, ты вообразить себе не можешь, до чего порою я устаю и душею и телом от этой жизни, до чего она мне надоедает… Она наваливается на меня как гора, и я не могу из-под нея выбиться…

— Я бы не мог жаловаться на твоем месте: такой человек, как ты, который столько делает…

— Уверяю тебя, что выдаются минуты, когда мне отвратителен вид лица человеческаго… Мне хочется убежать куда нибудь от них и этой суеты, скрыться где нибудь с семьей… и несколькимя друзьями… да, с немногими друзьями… и там проводить скромную жизнь, без борьбы, без забот, без мысли…

Между тем как Мишель говорил это, Монде с выражением удивления вопросительно глядел на него.

Мишель заметил этот пристальный взгляд, ему стало неловко и он остановился.

— Мне странно слышать такия слова,— сказал ему его друг после короткаго молчания,— от человека, преследующаго великую цель, занятаго разрешением таких важных во всех отношениях вопросов, желающаго поднять нравственность страны, улучшить мир. Что если бы твои собратья или выборщики услышали тебя…

Мишель прервал его, пожав плечами:

— Но они не слышут меня!.. Они видят только мой внешний облик, лишь то, что видят все… внутренняя моя жизнь для них сокрыта… они не знают другого, истиннаго Тесье…

Голос его стал глух.

— Неужели же ты хочешь этим сказать,— спросил Монде, и в голосе его зазвучала тоскливая нота,— что твоя рол только поза?.. что в душе ты такой же скептик, как и другие?… Что не вера в добро движет тобою, а…

Тесье вскричал:

— Конечно, нет!… Я верю в то, что целаго и тому, что говорю и всеми силами желаю блага родине… Но что ты хочешь! Выпадают часы упадка духа, слабости, даже сомнений… сомнений в себе… Ты видишь меня именно в один из таких несчастных часов.

— Я не могу тебя хорошенько понять,— возразил Монде,— казалось бы в самом деле своем ты должен бы почерпать новыя силы, и чувство исполненнаго долга должно бы делать тебя счастливым…

Тут, повернувшись к Сусанне, молча слушавшей их, он прибавил:

— Как вы это позволяете ему так говорить?

— Что же мне с ним сделать? — отвечала та.— И такия минуты находят на него чаще, чем вы думаете… Если бы вы знали, как он нервен!.. Эта публичная жизнь пожирает его здоровье и силы… а также отчасти и его сердце… Я часто проклинаю всю эту политику, я желала бы предохранить его от этой пьевры… но это невозможно: он останется на своем посту до последней крайности.

С минуту помолчали.

— Во всяком случае,— сказал наконец Монде серьезным тоном,— для такого человека, как он,— горячаго, энергичнаго, умнаго, необходима кипучая деятельность… Это дает исход его нервной силы… Без того, быть может, сударыня, вам приходилось бы еще более безпокоиться за него.

— Вообще же, все это не так важно, как кажется,— заключил разговор Мишель.— Так или иначе приходится склоняться перед судьбой, и нести выпавший на долю крест.

С этими словами он встал и подсел в Бланке, которая сидела в стороне, не принимая участия в разговоре. Он в полголоса стал беседовать с нею, между тем как Сусанна продолжала толковать с Монде. Это двойное а parte продолжалось довольно долго.

Наконец Монде зевнул раза два и Сусанна вскричала:

— Ах, вы я вижу утомлены, а я кажется бы всю ночь на пролет говорила, говорила…

— Это все железная дорога виновата, сударыня… эта дьявольская железная дорога, на человека непривычнаго…

— Ваша комната вероятно уже готова. Позвольте мне вас привести туда, я посмотрю, все-ли в порядке…

Она поднялась, Монде попрощался с Бланкой и Мишелем и вышел за Сусанной.

Несколько мгновений в комнате царствовало молчание. Бланка и Мишель, обменявшись быстрым взглядом, одновременно повернулись к двери и прислушивались к удалявшемуся шуму шагов, заглушенному наконец коврами. Потом они вновь посмотрели друг другу в глаза и Мишел, опустившись на колени у ног девушки, покрыл ея руки поцелуями. Так оставалис они, замерли, молча, прижавшись друг в другу, изливая в этих ласках, какия только и могли себе позволить, всю сладкую муку своих безразсудных желаний, свою болезненную любовь, лишь увеличенную безполезной борьбой с долгом, которая мучила и вместе возбуждала их, и перед которою их воля была безсильна.

Без слов они сумели все сказать друг другу. Руки Бланки слабо трепетали в руках Мишеля; их дыхание становилось бурным. Чувство, поднявшееся в них, было подобно разрешившейся буре, которую весь вечер предчувствовал честный Монде. Но вот глухой шум, скрип пола, ничтожный шорох заставил их вздрогнуть в ужасе, Мишель поднялся и сказал торопливо:

— Пока мы одни…

Он вынул письмо из кармана, протянул его Бланке и она быстро спрятала его за корсаж, а в обмен дала другое. Когда он вновь взял ее за руки, молодая девушка спросила:

— Чтo вы мне пишете в этом милом письме?

Тот отвечал:

— Вы увидите… Все тоже самое! что я вас люблю… что я вас люблю и что я несчастен…

Она пожала ему руки:

— Несчастны?

— О, не теперь, не в эти редкия мгновения, когда я с вами наедине, возле вас, когда я тешу себя иллюзией, что вы моя!.. Но остальное время, постоянно!.. Когда я один — я думаю о вас. Мысль о вас преследует меня повсюду. Чтобы я ни делал, чтобы ни говорил, я делаю и говорю совершенно машинально, мысль моя занята вами… Сегодня, например, на трибуне…

Она прервала его:

— Вы так хорошо говорили!..

— Не знаю, я не слышал!.. Я думал, как всегда, о вас.

— Вы даже не смотрели на меня!..

— Потому что я говорил… ах, вы отлично это понимаете!.. я говорил наперекор сам себе, своему сердцу!.. Монде сказал правду, хотя и невольно: да, я сжег свои корабли… увы, все наши надежды! Я переживал мучительныя минуты, точно я самому себе вырезывал сердце… Все планы, которые я постоянно строю с тех пор, как полюбил вас, рушились… с каждой фразой, которую я произносил, мне становилось ясно как день, что вы никогда не будете моею… я сам, своими руками разрушил нашу последнюю надежду, изломал последнюю доску, на которой мы могли бы спастись… мне хотелось закричать от боли, так жгли меня собственныя слова…

Бланка слушала его удивленно. Из уст ея излетело лишь короткое “о!”.

— Да,— продолжал он,— я не говорил вам об этом никогда, но часто думал… Все таки у нас было средство в руках — развод.

Она сделала жест, как будто хотела закрыть ему рот рукой:

— Не говорите этого, Мишель! не говорите таких вещей, прошу вас!.. Зачем вы это говорите? Вы ведь отлично знаете, что все это одне слова, что это невозможно!..

— Невозможно, это верно, вы говорите правду… Но я долго думал и под конец мне стало казаться это не столь уже невозможным… Эта идея меня преследовала… Наконец я захотел победить ее…

— И хорошо сделали! Дорогой, не забывайте того, что вы сами так часто говорили мне: мы господа своих чувств, но не действий; и мы имеем право… верно-ли это? я не знаю… мы имеем право любить друг друга, так как этим мы никого не заставляем страдать…

— Да, это верно, я это говорил, я думал это и до сих пор еще думаю, но у меня нет более сил; я вас слишком люблю!..

— Никогда не ;”;слишком”!..— возразила она, прижимаясь к нему.

— Да, да, я должен быть мужественным… но я ненавижу, я презираю самого себя за то, что не мог с собою справиться! Я возмутил ваше спокойствие, я украл у вас счастье, которое судьба послала-бы вам на долю…

— Не говорите этого, ведь я счастлива!

И желая утешить любимаго человека, который видимо страдал, она почти материнским движением ласкала его волосы. Так замерли они, почти счастливые, все забыв,— самих себя, разделявшия их препятствия, все — что жизнь и долг клали между ними, что мешало слиться им, медленно сближавшимся, устам; они все забыли, ничего не видели, поглощенные всецело своей страстью, наклонившись над жарко дышущей бездной, кружившей им головы,— когда дверь комнаты безшумно отворилась; и они не видели, как вошла Сусанна, остановилась на пороге, сделала шат вперед, прижимая руку к сердцу, бледная как полотно, готовая вскрикнуть… Но она не вскрикнула, не выдала своего присутствия ни малейшим шумом, и так-же быстро удалилась как и вошла.

Еще несколько времени они оставались очарованные, глядя в глаза друг другу, обмениваясь лишь отдельными безсвязными словами.

Наконец они как-будто устали от этой напряженной борьбы с неудовлетворенной страстью, переменили позы и когда Сусанна вновь вошла, и как ни в чем не бывало присоединилась к их беседе, в них уже ничего не было, кроме обычной приветливости! Когда пробило десять часов, слуга явился доложить, что карета m-lle Эстев ждет ее.

Бланка встала, пожала руку Мишелю и обняла Сусанну, которая побледнела и закрыла глаза…

Но ни слова, не жеста, ничего не вырвалось у них, чтобы обнаружило разыгравшуюся между этими тремя людьми драму.

Однако, когда Бланка удалилась, Мишель заметил, что жена его бледна, утомлена и едва держится на ногах:

— Что с тобою? — спросил он с участием.

Она отвечала самым естественным голосом:

— Я чувствую себя не очень хорошо сегодня…

— Не очень хорошо? — переспросил муж с тревогой.

— О, это пустяки, не безпокойся… я немного устала… пришлось сделать столько покупок, бегать по магазинам… За ночь все как рукой снимет. Покойной ночи!..

Она подставила ему свой лоб. Он прижал к нему горевшия губы.

— Ты тоже пойдешь спать?— спросила она.

— Нет, еще слишком рано. Мне надо еще кое-что сделать… Я буду работать в кабинете…

Он взял лампу и первый вышел.

Она повторила то, что говорила ему каждый вечер:

— Не утомляй себя слишком!

Он на пороге обернулся и ответил тоже заученной фразой:

— Не бойся… Ты знаешь, как я разсудителен!..

Когда-же дверь за ним захлопнулась, Сусанна без сил упала в кресло, дав волю душившим рыданиям. Она не могла сомневаться в том, что видела собственными глазами. Но как все, кого настигнет несчастие внезапно, она еще все не могла сообразить всей его глубины. Она мысленно повторяла:— Все кончено! — не проникая в значение этих трагических слов. Она спрашивала себя: что делат теперь? не угадывая еще всей безнадежности этого вопроса. И тихо проходили глухие ночные часы в этих смутных терзаниях.

Мишель не работал. Сев к своему столу, он отпихнул груды наваленных на нем бумаг, и вынув из кармана письмо Бланки, принялся его читать и перечитывать. Прежде чем сжечь его, как всегда делал, он выписал, чтобы присоединить к некоторым своим интимным бумагам, следующее место из письма, заставившее его предаться самим сладким мечтам.

“… Я еще не говорила вам, что последнее время меня преследует какой-то странный бред. Я много думала о нашей любви, безъисходной, преступной, ужасной и мне становилось так грустно, я теряла всякую надежду. Я ничего не видела в будущем и мне казалось, что моя голова разорвется от скорби и усталости. Но внезапно, представив себе чем я могу и чем должна быть для вас, я испытываю глубокое, сладкое успокоение… Мне становится ясным, что между нами существует нерасторжимая исключительная связ, род братства в любви. Я для вас более чем сестра, потому что между нами тайна; более чем друг, потому что я энаю, как вы меня любите; более чем жена — мы так редко бываем вместе одни, что я не могу вас утомить, наскучить вам; более чем любовница, так как в нашей любви нет ничего темнаго. Если бы нам пришлось разстаться, мы вспоминали бы друг о друге без горечи и угрызений. Эти мысли делают меня совершенно счастливой и я спокойно засыпаю, а этого я уже давно не знаю…”

class="book">Мишель долго мечтал, над этими строками письма, наполнявшими его зараз безконечной радостью от сознания, что он так любим, и вместе безнадежностью, так как он понимал, что надо почти не человеческия усилия, чтобы воспрепятствовать этой великой любви перейти пределы дозволеннаго. И он так же, как и та, которая еще рыдала в маленькой заброшенной гостиной, спрашивал себя: “Что делать?” И если он не ощущал, как она, смертельной раны, опустошающей сердце, то все же с мучительной тоской измерял бездну, разверзшуюся перед ним и то безконечное пространство, которое отделило его на всегда от счастья. Между тем Бланка, пройдя через роскошный вестибюль равнодушнаго дома матери, где ея сердце никогда не находило отклика, заперлась в своей спальне, так же с тою целью, чтобы прочитать письмо Мишеля:

;”;…О, если бы вы знали,— писал он,— как я вас благословляю, как я благодарен вам!.. Если бы вы знали, какой благородной и великодушной я вас нахожу, как я обожаю вас за эту любовь, которая ни на что не разсчитывает, которая вся — самопожертвование!.. До сих пор жизнь моя была слишком увлечена внешними интересами, чувства не играли в ней большой роли, вы первая озарили передо мною тайны сердца. Я понял теперь многое, смысл чего прежде ускользал от меня, я понял такия вещи, которыя прежде были для меня закрыты. Да, я понял, я чувствую, что для нас настала новая жизнь, которая принадлежит только нам двоим. Я понимаю, чувствую все, что есть глубокаго, скорбнаго, жестокаго, божественнаго и сладкаго в тайне, которая нас соединяет. Вместе, ведя друг друга, мы вступили в мир, двери котораго были так долго закрыты. И наша любовь может дать нам немного радости, только если она будет выше любви. Она преступна, я это знаю, потому что осуждена на притворство и ложь. И тем не менее мне кажется, что мы можем смыть с нея пятно позора, что она может облагородить нас. Милая, или это иллюзия? Если это так, то разве простительно такому человеку как я, который должен знать жизнь, допустить такую грубую ошибку? Но что делать? Я не могу не улыбаться, думая о суде, который произнесут над нами, если все откроется. Да, я смеюсь, так я равнодушен во всему, что не вы. И я забываюсь, поглощенный счастием любить вас, и я с радостью пожертвовал бы для вас всем, еслибы в этом “все” не было трех существ, которых я должен защитить и спасти от себя самого. И это сознание безсилия, что вот счастье само дается в руки, а взят его нельзя, что долг, суровый долг препятствует этому, наполняет мое сердце безконечной грустью, и эта грусть, эта скорбь является для меня лучшим доказательством того, что наша любовь сама в себе носит извинение, так как она полна самопожертвования…”

Бланка читала и перечитывала; и, между тем как слезы ея падали на этот листок бумаги, она спрашивала себя, почему судьба предопределила ей любить этого человека, которому она никогда не будет принадлежать? почему она должна состареться, не зная радостей свободной и правой в глазах общества любви, той радости, которую ведают все невесты, все жены, все матери?…

II.


На другой день, Монде, поднявшись довольно рано, обошел дом, любопытствуя изучить расположение комнат, обстановку, немного вычурную мебель, картины смешаннаго достоинства, как будто желая открыть в убранстве покоев своего друга тайну его существования: ибо чем больше он размышлял, тем глубже убеждался в том, что уже и накануне смутно почувствовал, что в Мишеле явилось что-то фальшивое, надтреснутое, что он колеблется, сомневается, что как будто его приезд был ему неприятен, мешал ему. Или это его успехи в качестве главы политической партии сделали то, что в отношениях к людям и даже к ближайшему из друзей он ужь холоден, неискренен, держит всех на отдалении? Или быть может тут скрывается что либо другое, неприятность, денежныя затруднения, отношения в женщине, одна из тех тайн, которыя так часто скрываются в сердцевине семейных союзов и дают о себе знать сквозь благодушную внешность благополучия и порядочности острым холодом и неуловимой фальшью, слышными однако для тонких нервов близкаго человека?.. Переворачивая эти вопросы, и не в силах будучи разрешить их, Монде сидел перед столом в столовой; это был длинный, безконечный стол, который казалось постоянно ждал гостей. Лакей в переднике немедленно приблизился, осведомляясь, чего ему угодно спросить: чаю, кофе или шоколаду. Монде нахмурясь проворчал:

— Я подожду барина… Подайте мне то же, что и ему подаете…

— Они всегда кушают суп,— почтительно изъяснял лавей.

— Ну, и мне дайте супу, коли так!..

Монде переменил тон, повеселев. Ему утешительно было услышать, что среди роскоши парижской жизни Мишель сохранил привычку своего детства, обычай своей провинции. Монде смягчился и мгновенно в нем воскресла надежда, что он ошибся, что его друг все тот же, что не было никакой тайны, тяготившей его, а что просто он вчера был утомлен, как всякий депутат, после заседания, на котором он говорил речь.

Пробило девять часов. Тесье наконец явился, в черном пиджаке, готовый в выезду.

— А, вот и ты! — сказал Монде, пожимая ему руку.— Ты не ранняя птичка, как вижу!

— Ты думаешь?.. Я в это утро провел два часа, подводя итоги… да, для бюджетной коммиссии… и я голоден порядком!..

И он быстро стал глотать суп, прибавив, с полным ртом:

— Мы не в Анеси, старина! Приходится поздно возращаться домой, поздно ложиться, работать по ночам… Приходится спать, когда можно, когда спокоен, не томит безсонница, пользоваться временем, хотя бы то было и утром!..

Монде отвечал философично:

— У всякаго свои привычки!..

Потом продолжал:

— Вот что мне приятно видеть, так это твой хороший аппетит. Только ты ешь слишком быстро… это вредно для желудва.

— Желудок мой работает исправно,— возразил Монде, отирая усы,— однако нам надо сговориться… у меня есть время… мы ведь вместе отправимся, неправда ли? Куда тебя довезти?

— В улицу Saint-flonoré, номер 217, к нотариусу… В вашем проклятом Париже у меня только и есть это — дела… Затем я свободен… Чтожь ты мне что нибудь покажешь?

— Разумеется!.. Если бы ты меня предупредил, я сообразно с этим распорядился бы своим временем… Но ты свалился, как снег на голову… Но сегодня вечером я свободен. Постой, вот идея: мы отправимся обедать в кабачек, и проведем интимный вечер, как старые друзья… Хочешь?..

— Конечно… Но видишь-ли, отнимать у тебя целый вечер, когда ты так занят… ты здаешь, я прежде всего не желаю тебя стеснять.

— Стеснять меня? Ты смеешься!.. Могу же я найти один-то вечер, разок-то, ради такого случая… У меня немного таких друзей как ты, старина, и в Париж ты не часто показываешься!..

Когда они уселись в карету, Мишель стал просматривать газеты, ссылаясь на то, что позже у него не будет времени их прочесть. Монде был в смущении. В прежния времена Мишель не выражал удивления, когда он “падал как снег на голову”, по теперешнему выражению Мишеля, принимал его просто, радостно, радушно.

Снова Монде стало что-то мерещиться. Переменился его друг. Но что бы такое было тут?

Этот тревожный для искренней дружбы вопрос занимад честнаго Монде гораздо более, чем наследство, которое предстояло ему получить. Он думал об этом у своего нотариуса, который заставил его ждать порядочно, а принял всего на несколько минут. Он об том же думал, бродя по улицам, останавливаясь перед лавками, ища небольшой подарок для жены. Об этом же он думал и в кафе на площади Оперы, куда зашел выпить рюмку ликеру, как привык делать по воскресеньям. Зала была почти пуста. По естественной общительности, Монде подсел в столу, за которым уже сидело двое потребителей, лениво разговаривавшях и очевидно кого-то ждавших.

Вдруг он насторожил уши,— он услышал имя Тесье. Один из неизвестных произнес его, говоря по всей вероятности о вчерашнем заседании палаты.

Другой сказал убежденным тоном:

— Вот единственный, у котораго в прошлом нет никакой темной истории… Да, это честный человек, именно честный человек, который и живет честно, добрый семьянин, а не занимает газеты своими похождениями, пари и любовницами…

Первый, более скептик, покривился:

— Надо еще все знать!..

— Все знать? — с горячностью отвечал другой.— Да разве человек в его положении может что-либо скрыть? Если бы за ним водились какия-либо делишки, поверьте, все было бы известно… но ничего нет, даже и сплетен и клеветы нельзя о нем распускать.

— Однако я кое-что слышал…

— Что же именно?

— Я хорошенько не знаю… была одна история с женщиной… в которой он играл довольно гнусную роль… Почему вы думаете, что он лучше других? Такой же ведь человек…

— Почему? не знаю. Но он кажется лучшим… Это чувствуется в его словах… Я питаю в нему доверие…. Если и он такой же, как и другие, то я перестаю верить в политических деятелей и политику.

Тут они заговорили о другом, а Монде, больше уже их не слушавший, в изумлении думал: также как и в Анеси, общественное мнение Парижа на стороне Мишеля! Ему раз уже приходилось слышать такие отзывы о его друге в разговорах честных буржуа. “Смешные люди! странные люди!” повторял Монде, допивая свою рюмку. Те же мысли занимали его, в то время как он разсчитывался: “Ба! люди всюду одни и те же!.. В глубине души люди ценят и уважают многое, о чем повидимому так легко отзываются… Они любят добро, не отдавая себе в этом отчета… Часто они о том и не думают, но чувство это пробуждается, когда придется в слову… И они с радостью идут за тем, кто шествует прямым путем”… Он продолжал философствовать в том же духе на улице: “Если бы Тесье не был так искренен, можно было бы прдумать, что он великий хитрец… Он представляет из себя то самое, чего мы все хотим, что всем нам нужно… Он заставил звучать в нашей среде струну, которою слишком долго пренебрегали. Он стоит просто за честность. Добродетель осмеяли и все словно поверили, что миру нужен именно порок и зло… Никто точно не смел стоять за честность… Он посмел. Вот причина его успеха, его популярности!” Остаток утра он пробродил по улицам, погруженный в свои мысли. Наконец, заметив, что уже поздно, ускорил шаги. Когда он вернулся, в гостиной, около Сусанны, собралось небольшое общество. Тут были: Торн, Пейро и еще пять, шесть человек, между ними аббат. Тесье по обыкновению заставил себя ждать и в ожидании его, об нем говорили.

Наконец он явился, и извиняясь, пожал всем руки. Сели за стол и немедленно завязался политический разговор.

Монде слушал со вниманием этих людей, из которых некоторые были знамениты и в застольной беседе которых предрешалось будущее страны. Говорили о работниках, солдатах, о молодежи, о церкви. Как удовлетворить требованиям рабочаго класса? Какия стремления питает молодежь? Что делать, чтобы поднять нравственный уровень Франции? Нужно-ли присоединиться к церкви? или лучше обойтись без нея? У них были благородныя идеи, но они не были согласны между собой; видимо никто из них не знал хорошенько, чего он собственно хочет, за исключением Торна, отрывистый и властный голос котораго порою объединял всех, бросая веское и определенное мнение.

Особенно безпокоен был Пейро: у него всегда было в запасе возражение, он находил всегда “но”, которое охлаждало энтузиазм ораторов. В самом повидимому простом вопросе, он открывал такия стороны, которыя делали его неразрешимым. Он путался в диалектических тонкостях, пока Тесье, который почти не вмешивался в разговор, говорил ему:

— У вас отрицательный ум…

Тогда он умолкал, протестуя жестом, не желая быть классифицированным, когда он и сам не мог разобраться в свойствах своего ума.

После короткаго молчания возвратились в вчерашнему заседанию.

— Мне кажется,— сказал Торн,— что вчерашние инциденты могут объяснить положение дела. Положение палаты совершенно ясно. Мы не настолько еще сильны, чтобы излечить все повреждения, обезображивающия наше социальное здание. Должно держаться политическаго закона, который не затрогивает частных интересов, и вместе с тем всегда воодушевляет отдельный кружок людей…

На это Тесье заметил:

— Подойдем к вопросу прямо и исчерпаем его до дна! Почему нам сомневаться в возможности подействовать на общественное мнение и возбудить публику? наши идеи новы, или по меньшей мере подновлены: без известнаго потрясения оне восторжествовать не могут. Необходимо, чтобы пробудилось общественное сознание. Тогда только наши идеи будут поняты.

— Вы слишком много разсчитываете на общественное сознание,— возразил Торн.— Я же разсчитываю главным образом на нас самих и в особенности на вас, мой друг. Несомненно существует движение, которое нас поддерживает до сих пор. Но мы не должны его преувеличивать. Оно зависит от нас. Мы теперь должны им овладеть и руководить им.

— Без сомнения,— сказал до тех пор молчавший аббат.

— Однако,— думал Монде,— между ними мало единомыслия.

И когда разговор стал общим, он наблюдал за Мишелем, который говорил далеко не с обычной своей горячностью, казалось мало интересовался обсуждаемыми вопросами, имел разсеянный, утомленный вид, был в нетерпении, и сделал знав Сусанне, чтобы поскорее подавали.

Он оставался таким же до конца завтрака; казалось мысли его были далеко, глаза смотрели задумчиво. В гостиной, после кофе, он казался совсем не в духе; когда гости собрались удалиться, Торн попросил его в кабинет.

— Я должен спешить,— сказал он глядя на часы.

Монде уловил тоскливый взгляд, который остановила Сусанна на своем муже. Оставшись с нею наедине, он заметил в ней то, что ускользало раньше от его наблюдения, когда она занята была обязанностями хозяйки дома, с тем спокойным героизмом женщин, который составляет их тайну: он видел, что она страдает жестоко, что она пересиливает себя, но что это становится почти выше ея сил, потому что иногда, незаметно для нея самой, тяжелая слеза выкатывалась из ея глаз и, катилась по щеве. Чувство дружбы отчасти уполномочивало его спросить о причине скорби, которую она так плохо могла скрыть. Он хотел спросить ее: “что с вами?” и остановился. Его удерживало какое-то внутреннее смутное предчувствие, деликатность истинной дружбы, которая никогда не обманывает. Но она прочитала в его глазах вопрос и предупредила его:

— Ах! эта проклятая политика, какой это враг наш!.. Она пожирает нашу жизнь… Наши дни проходят в безпрестанных пререканиях и спорах. Мишель не принадлежит больше ни мне, ни себе самому… Я вам вчера сказала, что он все тот же. Я сказала неправду: он переменился, он так переменился, что я его едва узнаю… Он так возбужден, нервен, как прежде был спокоен и владел собою… Вы верно сами заметили: у него всегда такой вид, точно он где-то в другом месте, разсеянный, задумчивый. Может-ли он вынести такую жизнь? Она его убьет, убьет…

Монде слушал, вглядывался в нее, и его прозорливость подсказывала ему, что хотя она жаловалась, хотя и высказывала, что ее мучит, но утаивала причину. Он однако сказал, с тем сомнением, которое всегда звучит в словах человека, который в тайне чувствует зыбкость того, на что хочет опереться:

— Но ведь он делает великое дело! Он играет такую прекрасную роль!

Она повторила за ним, сврывая тайную иронию, которая тем не менее звучала в ея голосе:

— Да, это правда, он играет роль… красивую роль…

— Если бы вы только слышали, как о нем отзываются,— с жаром продолжал Монде. — сегодня утром, например, я слышал разговор в кафе… Если бы вы только услышали, вы были бы очарованы… Два совершенно незнакомых человека… Наковец, вы просто должны быть счастливыг видя на какой он высоте, как широка арена его деятельности, как много блага…

Она прервала его, пробормотав, с полузакрытыми глазами:

— Счастлива!..

— И это вы, которая, я помню, так радовалась его первым успехам!

— Тогда, да. У меня тогда еще были иллюзии…

— Иллюзии… насчет чего?..

— На счет всего… на счет жизни, вообще!

— И у вас их более нет…

— Да, их у меня более нет…

Они замолчали; наступило одно из тех молчаний, которыя являются немым выражением сочувствия и дружбы. Монде взял с почтительной нежностью руку Сусанны:

— Вы мне не говорите истины… В вашем горе политика не играет никакой роли. Тут что-то другое, но что-то есть… Почему вы не хотите довериться мне? Мне кажется, что я достаточно дружественно расположен в ваму достаточно близкий, “свой” человек, так что и вам и Мишелю можно не иметь от меня секретов… Кто знает, не простое-ли здесь недоразумение, которое я мог-бы разсеять? Я хотел бы помочь вам и может быть в состоянии буду это сделать…

Но Сусанна покачала головой, и после молчания, уронила следующия, отрывочныя слова, которыя были очевидно ответом на ея собственныя мысли и которыя Монде тем не менее понял во всем объеме их значения:

— …А впрочем, о чем мне горевать? Все таки мне остались дети…

В эту минуту, Мишель, в сопровождении Пейро, быстро вошел, со шляпою в руке.

— Ты уже уходишь? — спросила его жена.— Ведь сегодня, кажется, нет заседания…

— Да, но я должен присутствовать в коммиссии. До свидания, дорогая…

Он поцеловал ее в лоб, не глядя на нее, и не слыша бури, которая бушевала в ней. Затем прибавил, повервувшись в Монде:

— A за тобой я зайду в семь часов, и потащу тебя ужинать… Ужь собьем тебя с пути, провинция!

Когда он вышел, Сусанна и Монде переглянулись.

— Вы видите! — сказала она просто.

— Вижу,— отвечал Монде, желая ободрить ее,— вижу, что он занят, что его поглощают заботы, дела…

— Дела!..

На этот раз она не скрывала иронии, и Монде, который до последней минуты усиливался прогнать докучную идею, вскричал:

— Послушайте, вы не ревнуете-ли?

Она разразилась нервным смехом:

— Ревную? — переспросила она.— Нет… Ах, не ищите не существующих причин… Ничего нет; вы ничего не найдете, это лишь оттенки, ничтожные пустяки, женския химеры, если хотите.

Тут вошли вместе с няней Анни и Лауренция, готовыя для прогулки, и она страстно их обняла. Она прижимала их к себе с невыразимой тоской, как будто желала их защитить от какой-то ведомой ей одной опасности. Грусть звучала в быстрых словах, которыя она шептала им, и казалось, дети понимали ее, разделяя ее скорбь и инстинктивно желая ее утешить. Лауренция, вскорабкавшись на ея колени, с движениями клюющей птички целовала ее, между тем как Анни ласкала ее долгим, нежным взглядом больших глаз.

— Ну, ступайте, дети. Веселитесь хорошенько!

— Прощай, мама, прощай!..

Оне уже выходили, но Анни с порога вдруг вернулась и еще раз обняла мать.

— Можно подумать, что оне понимают, неправда-ли?— сказала Сусанна Монде.

— Да,— отвечал Монде, с своим обычным наклонением голови,— оне очень развиты.

И он задумался о своих детях, которыя были более детьми, чем эти парижанки, краснощекия, здоровыя, не проявлявшия ничего, кроме простого добродушия и здоровой грации добрых маленьких зверков… Ведь эти маленькия существа, выростающия среди нашей жизни, воспринимают и усвояют все наши качества, атомы нашей души, образующие около нас особую нравственную и нервную атмосферу.

После полудня прошло вяло, в разговорах, часто прерывавшихся, в полупризнаниях, которыя ничего не открывая, заставляли все предполагать. Дети вернулись, полныя еще впечатлениями прогулки, лошадьми и экипажами, которые их совершенно поглотили.

Когда все это было разсказано, Монде стал их тормашить, посадил их себе на колени, и заставил проявить их все, что в них было искренней детской веселости.

Немного удивленныя сначала таким безцеремонным обращением, девочки однако скоро сдались, хохотали как сумасшедшия, смяли свои туалеты. Но тут за ними явилась няня: пять часов, час, когда madame принимает. Начались визиты. И Монде, держась немного в стороне, присутствовал при том дефилировании, которое повторялось ежедненно. В гостиную один за другим явилось до двадцати гостей различнаго типа: дамы повидимому друг с другом незнакомыя, смотревшия с недоверчивою настороженностью; два весьма любезных депутата, надеявшихся застать Мишеля; академик, говоривший о будущих выборах, на которых думали выставить монсиньора Русселя. Пока он говорил, появился сам монсиньор, с изящной фигурой в стиле Фенелона, с вврадчивой речью, с мягким выговором буквы “г”, с грацией духовной особы и светскаго человека, с утонченностью и ловкостью государственнаго человека. Он вступил в беседу с академиком, между тем как остальные слушали молча.

— Становится очевидным,— говорил он,— что кардинал Лавижери имел основания… Республика несокрушима! она создана, организована, сильна, мудра… Так, она возстановит, она возвратит нам Францию, страну христианнейших королей… Демократия долго думала, что может обойтись без нас; она начинает сознавать свою ошибку; недалек тот миг, когда она обратится к церкви, возьмет ее за точку опоры.

— Не должно слишком предаваться розовым надеждам,— возразил академик — демократия обладает низшими слоями, которые нам мало известны. Мы не принимаем в разсчет темныя массы, инстинкты которых, совершенно неожиданно для нас, могут круто повернуть общество в сторону; в этой толпе возможны возвращения к тому первобытному зверю, который дремлет в человеке и просыпается в минуты великих кризисов…

— И мы все это предвидим; мы примем заблаговременно меры против этих возвратов…

Они продолжали эту беседу довольно долго, пока ее не прервал приход новаго гостя; это был весьма болтливый журналист, принесший великую новость: о свадьбе знаменитой актрисы с аристократом. Тогда разговор изменился сам собой как колесо, поворачиваемое незаметной пружиной, и все с таким-же интересом слушали, и трактовали новую тему. Разговор менялся еще не раз, переходя от театра в церкви, от высот философии к светским сплетням, пока гостиная мало по малу не опустела.

— Вот моя жизнь,— сказала Сусанна, простившись с последним визитером — так всякий день! Слова, слова…

— Ну, кое-что и интереснаго скажут,— примиряющим тоном возразил Монде.

— Я этого более не нахожу… Я наперед знаю все, что они могут сказать.

— Вы слишком развиты, как и ваши дети, или слишком нервны…

— Порою я чувствую себя такой усталой, как будто бы я за них всех говорила.

Монде посмотрел на нее своими добрыми, дружескими глазами:

— Это потому, что вы их не слушаете,— сказал он.— Вы думаете о другом!

— Нет, нет, я вас уверяю, вы ошибаетесь!.. О чем мне думать, Бог мой!

Ея голос прозвучал так надорванно, такая скорбь сказалась под притворным внешним спокойствием, что Монде был взволнован до глубины души. Но он не посмел ее разспрашивать. Он только подумал:

— Я должен все узнать; я заставлю Мишеля высказаться: он наверное мне все скажет.

Мишель пришел по обыкновению поздно, и в том лихорадочном возбуждении, которое всегда охватывало его, когда он был занят.

— Ну, идем,— сказал он,входя,— я умираю от голода, и ты, я думаю, также?

Сусанна не стала их удерживать.

— Где же нам отобедать, Монде?

— Где ты хочешь, лишь бы мы могли устроиться поспокойнее.

Они отправились в улицу Гельдер и вошли в длинную залу моднаго ресторана. Несколько человек поздоровалось с Тесье.

— Ну, здесь нам не дадут ни минуты покою,— сказал он другу, — нам нельзя будет говорить. Хочешь, в отдельный кабинет?

Метр-дотель провел их, они заказали обед и как только гарсон оставил их одних, Монде, облокотясь против тарелки с устрицами, посмотрел своему другу в глаза:

— Что у тебя такое? — спросил он у Мишеля.

— У меня? Ровно ничего…

— Не говори мне этого — ты не обманешь такого друга как я. Почему тебе скрывать от меня? Ты ведь хорошо знаешь, что мне можно все сказать… И тебе хочется высказаться,— я знаю тебя… И так, говори… это облегчит тебя…

С минуту царило молчание. Монде проглотил несколько устриц. Тесье размышлял, уставя глаза в потолок.

— Хорошо! — сказал он наконец,— ты прав, да, у меня есть кое-что… и я ужасно несчастен… У меня нет больше сил терпеть… повидимому я всего достиг, живу полною жизнью, а между тем то, что единственно мне нужно, того-то у меня и нет, то не может мне принадлежать… А между тем без этого одного я не могу жить… или оно у меня будет или я умру… Ты понимаешь?

— Да…

Последовало новое молчание. Гарсон переменид тарелки и подал бульон. Когда он вышел, Монде сказал:

— Да, я понимаю… ты влюблен, вот и все… Это опасно, я не стану спорить… Но и не смертельно. Не хорошо одно, что твоя жена очевидно все знает…

— Моя жена!? — вскричал Монде,— она не знает ничего.

— Ты думаешь?

— Я в этом уверен!

— Ну, а я этого не думаю.

— Она тебе говорила?..

— Ничего не говорила. Но она казалась мне нервной и встревоженной… Если она и не знает всего наверное, то во всяком случае подозревает… A мне так прямо кажется, что она все знает…

— Все? Ничего она не знает!

— То есть как это — “ничего”? Платонизм, значит, один, а?..

— Ну, да, платониэм, как ты говоришь… Ничего нет, потому что и быть ничего не может. Между нами стоит препятствие, которое сильнее нас…

— Честь?

Тесье отвечал на это лишь пожатием плеч.

— Муж ея твой друг?

— У ней нет мужа…

Монде, который не упускал до тех пор глотать между своими вопросами ложку за ложкой, тепер остановился:

— У ней нет мужа? Так это девица! Ах, бедный мой друг, в какое же болото ты залез!

И вдруг, точно его сразу озарило, вскричал:

— Ах, Боже мой!.. Бланка!.. Бланка Эстев!.. Несчастный! Как это тебе пришло на ум?.. Дочь нашего беднаго друга!.. Подумай только…

— Я все обдумал, мой добрый Монде, и она тоже, могу тебя уверить…

— Так она знает?

— Знает… И любит меня.

Монде в волнении встал и несколько раз прошелся по кабинету, между тем как гарсон переменял приборы:

— Но наконец,— сказал он, успокоившись,— на что же вы разсчитываете? Что думаете делать? Вы ведь уже не дети, в особенности ты? Вы должны же понимать, что это невозможно!

— Мы понимаем это…

И Мишель продолжал, как будто в бреду:

— Да, мы понимаем… мы знаем глубину бездны, которая нас разделяет… мы знаем, что никто не может нас соединить… Есть только один исход, мой друг… и часто это искушение встает передо мной: развестись и жениться на Бланке…

— A твоя жена? — вскричал Монде с сильным жестом.— Ты убьешь ее… A дети? Ты об них-то и забыл?..

— Напротив,— возразил Мишель спокойно,— я думаль о них… и понимаю, что и этот исход так же невозможен… Да я и сжег свои корабли, как ты вчера выразился, сам не подозревая, как ловко пришлись твои слова… Ты прав. Именно, чтобы уничтожить возможность отступления, я и говорил против развода. Политическая ошибка,— сказал Торн…— Но ужь это мне совершенно безразлично! Я не думаю о том, что говорю, что делаю, о своей партии…

— Знаешь-ли, что ты безразсуден! Знаешь-ли, что ведь все это просто… просто смешно, милый друг! Человек твоих лет, при твоем положении…

— Мои лета?.. но я ребенок, мой милый! Моему сердцу всего 18 лет. Я никогда не жил так, чтобы оно могло состареться, и люблю как юноша… Что касается до моего общественнаго положения, то я его каждый день проклинаю. В самом деле, будь я частным лицом…

— Ну, чтобы тогда было?..

— Ах, я сам не знаю, что говорю! Мне знаешь часто представляется, как разоблачится наша невинная тайна, переписка, свидания в церквах… Заговорят в газетах… Начнут рисовать каррикатуры, строчить заметки… Я прослыву за чудовище лицемерия. Мне останется только одно: выйти из числа депутатов и скрыться, замешавшись в толпе, а за собой оставить лай, поднятый во имя оскорбленной мною морали, добродетельной стаей Дилей и ему подобных… Да, я часто подумываю о таком исходе, и уверяю тебя, он ни мало меня не устрашает.

— Да, но ты упускаешь из виду, что твое крушение отзовется и на других. Ты не частное лицо: ты представитель известной социальной группы, известной партии… Более того, я сказал бы, что ты душа страны…

— И ты сказал бы глупость, мой милый! Если я исчезну, явится другой на мое место, более меня достойный, чтобы сыграть мою роль… Например, Торн, котораго почему-то я заслоняю собой. У этого человека нет слабостей. Он не чета другим — смышленый, всегда владеет собой, честолюбив… У меня нет никаких таких качеств, я прост и наивен…

— Искренен,— хочешь ты сказать. — Нет, ты один только и есть такой и потому-то ты и сильнее других и никто другой не может тебя заменить…

— Ты полон иллюзий на мой счет, друг! Но чтобы ни случилось, останусьли я там, где теперь нахожусь, или провалюсь, найдется-ли кто нибудь меня заменить или не найдется, не это меня мучает, не это озабочивает. Когда я думаю о своем положении, а я об этом постоянно думаю, я далеко от политики партий, общественной роли, общественнаго дела… Я думаю только о тех немногих близких людях, которых мои чувства и поступки прямо нятересуют, помимо всяких политических соображений: о моей жене, которую я не перестал в сущности любить, о моих детях, о ней… Увы! вот все эти близкия мне существа и составляют препятствие, связывают меня по ногам и рукам!.. Я могу завоевать счастие, только ценою их страданий… Вот почему я и сказал тебе, что мне нет выхода.

Гарсон явился с дичью и стал ее резать. Разговор прерывался на довольно долгий промежуток времени. Друзья сидели молча, облокотившись на стол друг против друга, каждый занят был своими мыслями. Когда они вновь остались одни, Монде медленно произнес:

— Прежде всего, мы не имеем права делать несчастными тех, кто нас любит, кто нам посвятил свою жизнь.

— Я это хорошо знаю,— отвечал Мишель. И продолжал, обрадованный возможностью излить тоску, скоплявшуюся столько времени в его сердце:

— Еслибы только ты знал, какие сумасшедшие проекты я строил! Развод еще был наиболее разсудительным. Да, я мечтал о романтическом побеге в необитаемую страну, о самоубийстве, после месяца счастья… Я мечтал о смерти… умереть одному мне… О, смерть была-бы отрадным исходом! Смерть все примиряет, все излечивает… Но все это невозможно, неисполнимо, непрактично: выхода нет…

— Выхода нет,— повторил Монде,— не находя ничего другого сказать.

Но сейчас же встряхнулся и вскричал:

— Нет, есть выход, есть один!.. Выкажи силу воли! Поступи, как требует честь, энергично! Стряхни с себя эти путы!.. Так как вы не можете принадлежать друг другу, перестаньте видеться! Послушай, ты мужчина, у тебя есть разсудок, сила воли, мужество…

— У меня? ничего нет!.. Я не могу…

— Чтожь ты любишь собственную гибель, что-ли?

— Да, люблю свою погибель… Это свыше моих сил, я не могу ничего сделать с собой, не могу…

— Все можно, если захотеть,

— Да, когда сердце свободно…

— Ну, так вы погибли…

— Что ты хочешь сказать?

— О, ты знаешь это сам… несмотря на свое безумие, твоя голова достаточно ясна чтобы понять…

— Ты хочешь сказать, что и у нас кончится тем, чем всегда кончается у других, что она просто сделается моей тайной любовницей, не правда-ли? Нет, мой друг, ты ошибаешься… Этого не будет никогда, никогда! И она не пойдет на это… у нея слишком высокая душа, чтобы играть подобную роль, лицемерить, унижаться, изведать всю грязь и позор такого положения… Да и сам я не хочу этого… Нет, нет, ужь не говоря о прочих причинах, которыя удерживают меня, я слишком люблю ее для этого!..

Монде покачал головой:

— Да, ты это можешь говорить и думать, но страсть найдет подходящую минуту, ослепит тебя… зверь, скрытый в человеке, пробудится…

— Это случается только в натуралистических романах… Мы владеем собою, мы до этого не дойдем… Мы господа самих себя…

— До того момента, когда перестанете ими быть…

— Нет. Я хорошо знаю, что это в нашей воле.

Монде снова поднялся и ходил по комнате, пока подавали кофе. Затем перед дымящейся чашкой он произнес, с выражением глубокаго сочувствия:

— Ах, вы оба ужасно несчастныя существа! Вы принуждены бороться с самими собой, со своей природой. Поверь, если вы не остановитесь в самом начале, вы так или иначе будете побеждены. Что за чорт! с любовью плохия шутки… и если у нея высокая душа, как ты выражаешься, то чтобы и ея разсудок и сила воли стояли в уровень с ея душой… В противном случае… позволь мне говорить с тобою искренно, Мишель! такой старый друг как я, может забыть твое высокое положение… в противном случае страсть рано или поздно вас поборет и падение будет более тяжкое, чем у людей, ведущих скромную жизнь, незаметных, существование которых, вместе с их ошибками и низостями, сливается с серым фоном обыкновенной действительности. В жизни, которую ведут все, страсть является только случаем, но когда она разыгрывается в среде, к которой принадлежите вы, то приводит к катастрофе…

Мишель не отвечал ни слова, а Монде смотрел на него с тайной надеждой, что его слова быть может разбудят в нем благоразумие. Он спокойными, плавными жестами, какие порою бывают у тех, в душе которых бушует буря, закуривал сигару, следя глазами за спиралью дыма, окрашивавшаго белый свет электричества. Казалось, что он совершенно был поглощен этим созерцанием и ни о чем не думал. Только после долгаго молчания он проронил:

— А, будь, что будет!

III.


Второй день, который провел Монде в Париже, он уже почти не разлучался с ним. Тесье овладел своим другом и не отпускал от себя. Только после полудня друзья разстались на несколько минут.

— Я должен встретиться с н_е_ю в улице Пирамид,— объяснил Мишель.— Поклон, пожатие руки, три слова, которыми перекинешься стоя на тротуаре и все… И сейчас же возвращусь к тебе.

Теперь, когда он был откровенен с Монде, сами собой испарились все неотложныя дела, коммиссии, работы:

— Отпуск на один день! — сказал он почти весело и прибавил с откровенностью: — знаешь-ли, мне было почти неприятно тебя увидеть вдруг, точно ты с луны свалился… Мне казалось, что у меня нет друзей: я боялся всех, всюду мерещились мне подозревающие, враждебные глаза… но ты для меня более чем брат!..

Старая интимность вновь установилась между ними, и симпатия сквозила в их разговорах, вертевшихся все вокруг одной и той-же темы. Монде понимал, что в отношении к нему Мишеля много эгоизма влюбленраго, который дорожит другом главным образом потому, что с ним можно говорить о ней. Но истинная дружба не знает самолюбия: он с радостью готов был услужить другу и без всякой задней мысли отдавался этому потоку конфиденциальных излияний, столь долго сдерживаемых и теперь хлынувших через край. Сказать по правде, оне несколько его изумили. Он думал, что всесторонне знает Мишеля, думал, что понимает вполне его подвижную и властную натуру, со всеми ея особенностями, достоинствами и недостатками, в мужественном складе которой таилось зерно капризной женственности. Слушая, наблюдая, разспрашивая его, он видел его в различных фазах жизни: ребенком, немного диким, с неожиданным взрывом веселости, иногда вмешивающимся в игры товарищей, которых обыкновенно избегал; потом трудолюбивым студентом, честолюбивым и бледнолицым, похудевшим от ночей, проведенных при свете лампы за книгами, отдавшись всецело труду, забывая об удовольствиях; еще позднее, начинающим журналистом, писателем, наконец главою партии. В тоже время, разбирая другия воспоминания, он шаг за шагом следил развитие того частнаго человека, который дополнял парламентскаго деятеля: существо, наделенное способностью глубоко. чувствовать, хотя мало экспансивное, тонкая душа, которая открывалась всегда с колебанием, подобно улитке мгновенно прячась при всяком ееосторожном прикосновении. Как мог такой человек быть вместе с тем способен на безразсудную страсть?

— Я никогда не думал, что ты можешь быть таким!— повторял Монде, с удивлением, в котором за упреком таилось уважение.— Пустая интрижка, мгновенная прихоть, которая-бы так-же быстро прошла, как и пришла, не компрометируя твою карьеру, ни семейную жизнь, это еще можно допустить, но страсть, настоящая, безумная, романическая страсть, когда не разсуждают, когда все ставят на карту!.. Ведь подумай, какого вздора только ты мне не наговорил со вчерашняго вечера!..

И он пускался в благоразумныя разсуждения, разсматривал сложную проблему со всех сторон, поворачивал ее и так, и эдак, усиливаясь найти выход, компромис…

— Сколько-бы ты ни искал, все равно ничего не придумаешь,— говорил ему Тесье с своим обычным спокойствием.

— Кто знает? — возражал Монде.— Ты не найдешь, это правда, потому что ты сам действующее лицо, а я быть может и найду, так как я лицо в деле непосредственно не замешанное,— затем прибавил: — во всяком случае, вот что я тебе скажу: забери себя в руки, хоть на небольшое время… наконец вы должны пойти на жертву и она, вместо мнимаго счастья, за которым вы гонитесь, и которое никогда не поймаете, даст вам истинное удовлетворение сознанием, что вы поступили согласно требованиям долга и чести.

Тесье пожимал плечами:

— Все это безполезныя слова,— говорил он.

Тогда Монде искал иного решения. И не находил. Он ничего не придумал до самаго отъезда.

— Берегись! — повторял он еще стоя с провожавшим его Мишелем на платформе дебаркадера,— умоляю тебя, удвой осторожность… Подумай, что если жена твоя узнает…

— Как она узнает?

— Как узнает? непредвиденный, пустой случай, инстинкт… Она так тебя любит!.. Ах, несчастный, что тебя толкает исковеркать свою жизнь?.. Но я буду знать, что с тобою случится, ты мне напишешь, я надеюсь?

— Непременно. Еслиб ты знал, как много добра ты мне сделал! Как облегчает возможность высказать все, что лежит на сердце.

Они пожали друг другу руки, и поезд унес на юг смущеннаго Монде, а Тесье вернулся домой, пешком, в раздумьи.

Через неделю, Монде получил обещанное послание: “Я пишу тебе, добрый друг мой, ради удовольствия открыть свою душу, облегчить ее откровенной беседой, пожаловаться на судьбу. Кроме этого, мне решительно нечего тебе сказать. Дни проходят, не принося никакой перемены в нашем положении, и это еще слава Богу, потому что оно не может измениться иначе, как в худшему. Состояние моего духа остается таким же болезненно подавленным. Порою, мне почти кажется, что я счастлив; и несмотря ни на что, наша мучительная любовь полна скрытых радостей: случайныя встречи, наши такия короткия, такия редкия свидания, письма… Ребячество, скажешь ты; да, ребячество, но я уже сказал тебе, что в груди моей бьется юношеское сердце, что его желания не соответствуют моим летам. И знаешь, когда я не вижу ея долго, когда нашему свиданию помешают, все изменяется: меня бьет лихорадка, меня пожирает тоска, я становлюсь жертвою ужасных мучений, я сам не свой, пока не свижусь с нею. И в эти моненты я начинаю ясно все видеть, так путник, заблудившись ночью, видит себя на краю бездны при блеске молнии. Внутренний гоюс предостерегает меня, что мы еще можем остановиться, что надо спешить, что еще не поздно, но что так продолжаться не может, что наша любовь все возрастает и придет час, когда мы более не в состоянии будем владеть собою. И в тоже время, когда я трепещу от желаний, и безумно призываю ту минуту, когда все будет забыто, я с величайшей ясностью представляю себе скорбь, отчаяние, гибель, которая за нею последует. Ах, зачем не могу я закрыть на все глаза, и не видеть будущаго! Если бы я обладал той способностью все забывать легко, той безсознательностью, которыми обладают другие люди! Тогда бы я ничего не предвидел, жил данною минутою, и не страдал заранее, переживая страдания завтрашняго дня. Но нет, увлекаемый потоком, я вижу те острыя скалы, на которыя он меня низвергнет. Я в двух шагах от крушения, я стою на краю подмытаго, готоваго рухнуть в кипящия волны островка. Я знаю, что волны отрывают от него кусок за куском. Я это знаю, и ничего не могу сделать… Я; ;в агонии непрестаннаго ожидания рокового конца! A между тем надо жить, разыгрывать перед всеми комедю, лгать, лгать постоянно словами, взглядами, губами, глазами, лгать перед близкими, перед теми, кого я люблю! Я презираю себя за слабость, ненавижу за двоедушие, чувствую себя низким, малодушным человеком, короче, я несчастен, мой друг, и с каждым днем все более и говорю тебе все это, чтобы высказаться и чтобы ты меня пожалел. Напиши мне, поговори о себе, это меня разсеет. A впрочем, нет: это я опять лгу, ты хорошо знаешь, что ничто, ничто не может меня разсеять, отвлечь от того, что единственно интересует меня. И так, говори со мною о нас, прошу тебя. Наибольшее облегчение больному, когда с ним говорят о его болезни. Но не ищи лекарств, это безполезно, оне мне не помогут”.

Тесье, в обнявшем его безумии, и не подозревал, что обычная прозорливость покинула его. Он не замечал, что Сусанна страдала, что ее пожирала тоска, которая на все вещи набрасывает траурную дымку. Она стала совершенно равнодушной к хозяйству, к светским обязанностям, она уже не заботилась по прежнему о муже, о детях даже. Да, смех Лавренции более не радовал ее и она оставляла Анни погружаться в задумчивое молчание. Время от времени та или другая из девочек спрашивала ее:

— Мама, ты больна?

И она прижимала дочь в себе, с приливом нежности, и глаза ея наполнялись слезами. Однажды Анни вдруг сказала ей, в порыве того детскаго предчувствия, которое заставляет отзывчиваго ребенка угадывать то, чего он еще не понимает:

— Я не хочу, чтобы ты умерла!

A Сусанна, целуя ееголовку, прошептала:

— A я так бы желала умереть!

Их гости, постоянно навещавшие их, близкие знакомые, еще не догадываясь о разыгравшейся драме, замечали однако то, чего не видел Мишель. Порою они толковали между собою о странной перемене в семье Тесье. Долгое время согласие, семейное счастье Тесье составляло предмет общаго удивления, почти обожания, мир, сердечныя, теплыя отношения, постоянно ровное настроение делали привлекательной для всех атмосферу отеля в улице Сен-Жорж. Теперь это сменилось какой-то тяжелой искусственностью, проникшей даже в маленькую гостиную внизу. Иногда Торн или Пейро спрашивали Мишеля:

— Что с m-me Тесье? Она повидимому больна.

Мишель отвечал в удивлении.

— Ничего. Она здорова. Что с нею может быть?

В самом деле, что происходило в этой душе, раненой до самой сокровенной глубины?

В тот день, когда истина внезапно предстала перед нею, Сусанна почувствовала, что жестокий удар разбил все ее счастье. Она упала с высоты таких сладких иллюзий! Это было так чудовищно — человек взрослый, отец семейства, честный деятель у ног молоденькой девушки!… В ту минуту внезапно перед ней разверзлась такая бездна его порочности и лицемерия, что она не могла нарушить спокойствие двух любовников и поспешила затворить дверь, словно желая вырвать из глаз зрелище его позора. Потом, в долгие часы одинокаго отчаяния, задыхаясь от рыданий, она ощущала, как пробуждались в ней, одно за другим, чувства, в первую минуту подавленныя отвращением и ужасом: ревность, точившая ее, и увы! уязвленное самолюбие, которое делало еще более острыми ея мучения, примешивало к отчаянию, охватившему ея сердце, эгоистическую ноту ненависти, жестокости, мести. Потом, когда в ней вновь вернулась способность разсуждать, она поняла истину, поняла, что между Бланкой и Мишелем установилась связь, уже достаточно сильная, но еще быть может не приведшая к преступной развязке, что по всей вероятности они еще борятся с собою. Но хотя это несколько смягчило ея негодование, тем не менее она по прежнему терзалась. Ея воля, парализованная, отступила перед решением.

Что делать в самом деле? Бросить мужа, уехать? Это значило бы очистить им дорогу. И потом дети, многолетния привычки, и слабая надежда, мысль как бы не жалеть после! Бороться, защищать свои права, права супруги и матери! Молчать, притворяться, что не знаешь ничего? Игнорировать?.. И Сусанна, скрепя сердце, молчала, собирала последния силы, чтобы по старому жить, дружески улыбаться Мишелю, пожимать руку Бланке, когда та являлась и искала глазами своего Мишеля. Она молчала долго, решась жертвовать собой. Она не без борьбы с противуположными чувствами заставляла себя молчать. Порою, обрекая себя на страдание, и возбуждая в себе мужество, она утешала себя, говоря: “Есть еще более несчастныя. A у меня есть хоть дети!..” Порою в голове ея кипели безнадежныя мысли: “Ну, так что-жь, что дети?.. Все кончено, все кончено, мне нельзя больше жить!..” То с тоскою, в которой таилась надежда, она спрашивала себя: “Неужели же он не замеят, что я знаю все, что я умираю? Неужели он до того ослеплен, что не увидит, как я мучаюсь?..” A то думалась ей: “Да неужели же вся наша прошлая любовь, наши совместные труды, заботы, горести, радости, неужели все года, что мы прожили вместе, все деля пополам, неужели это все так таки и разбилось и ужь ничего нет больше от прошлаго и возврата нет? Неужели он не вернется наконец ко мне во имя прошлаго, во имя долга или хоть из жалости, Боже мой!..” И она ловила признаки его привязанности, но и тут ея мгновенная радость была отравлена. Горькая мысль убивала возрождавшуюся надежду! “Да, без сомнения,— говорила она себе,— он меня немного любит, он оставил меня про запас,— на втором месте, онь отдает мне то, что она позволила мне отдать, что ей не нужно!..”

Но несмотря на свою тоску и горе, Сусанна еще да известной степени относилась снисходительно к мужу, находила для него извинения. Но она ненавидела Бланку, ненавистью возроставшею день ото дня, которая увеличивала ея злопамятство, ее сдержанный, затаенный гнев, растравляла ея самолюбие, и делала ея сердце более жестоким, чем оно было от природы. Что было такого в этой девченке, чтобы предпочесть ее всем остальным? Ни красивее, ни интеллигентнее, ни более богата духовными дарами, чем многия другия. Почему же он выбрал именно ее, между столькими, стоившими гораздо большаго, между теми безчисленными женщинами, которых привлекал его двойной ореол славы и силы?.. После каждой его речи, он получал кучи нежных или признательных писем. Часто он их показывал Сусанне. Она думала:

“Он не обращает на них внимания, потому что любит меня”… Увы, он потому бросал эти письма под стол, что любил другую!..

Тогда новый вопрос неотступно преследовал ее, требуя разрешения: как давно началась эта любовь? сколько уже месяцев или лет у ней нет мужа? Она старалась угадать, припоминала, соображала.

Но все, что открывала она, увеличивало лишь ея отчаяние. Порой ей казалось, что все это, со стороны Мишеля, минутвая прихоть, каприз. Но нет, это была настоящая любовь, безпричинная, как всякая истинная любовь. Мишель любил Бланку не в силу тех или иных соображений, за ея глаза, за волосы, за грацию или ум: он ее любил просто потому, что любил. Здесь было нечто неуловимое, и с чем потому самому нельзя было бороться; это и приводило в отчаяние Сусанну; она не могла не чувствовать, что это что-то слепое фатальное как судьба: “По крайней мере, хоть бы она была достойна его!” повторяла она часто.

Одно упускала из виду или забыла, что всегда есть нечто достойное любви в женщине, сумевшей ее внушить, но только любящие это знают, что в каждой душе таится скрытое сокровище, которое открывается одной любви. То, что сверкало в душе Бланки, как легендарное золото, покоющееся в водах священной реки, что сначала манило, потом очаровало Мишеля, а теперь держало его в экстазе, того Сусанна не могла видеть: для нее, ея соперница была интриганткой, которая просто желала записать в поклонники великаго человека, быть может и не любя его, во всяком случае любя в нем не его самого, так как она и не знала его бедным, скромным, незначительным человеком.

Эти мысли и многия другия, в безсонныя ночи роившияся в усталой голове бедной женщины, доставляли порою Сусанне нечто в роде злобнаго утешения. Она с злорадством говорила себе, что Мишель дурак и вовсе у него не такое благородное сердце, как она думала; она радовалась тому, что в их любви было не мало горечи, что сознание преступности и низости их связи должно их убивать; она радовалась, что им трудно видеться, что возникают постоянныя препятствия, мешающия их близости, что их мучает голод, который они не смеют насытить; ея тешило то, что они должны хитрить, что ложь жжет им губы. Но сейчас же это мнимое утешение разлеталось прахом: “как бы то ни было, думала она, они счастливы”. Тогда ей представлялось, что не вечно же это будет продолжаться, что на свете все кончается, кончится и это. И она представляла себе, что Мишель вернулся в ней разбитый, измученный, опозоренный, несчастный. Что он во всем ей признался и она ему говорит мягко: “Я все давно знаю: я прощаю тебя”. Или ей представлялось, что она поступит иначе, что это будет возмездием, что настанет тогда его очередь страдать:— “Ты сам на это пошел, терпи же последствия твоих поступков! что я могу для тебя сделать? Мое сердце умерло, ты его убил!”

Да, в банальностях привычнаго обихода, в правильной суетне регулярной жизни, исполняя обязанности хозяйли дома, принимая гостей, слушая их и им отвечая, в свете, в театре, сидя у постели своих детей, смеясь с ними, Сусанна думала все об одном, все эти мысли, и еще другия, более безумныя, жестокия роились в ея мозгу. Порою печальныя мечтания повергали ея в полубезсознательное состояние; все забыв, сидела она, отдавшясь их потоку, пока сладкий поцелуй не пробуждал ее: это Анни обнимала ее и спрашивала:

— Мама, ты не больна?

Или то была Лауренция, приподнимавшаяся на ципочки, чтобы достать до ея губ…

–—

Наконец гроза разразилась, внезапно, без всякаго видимаго повода. Тесье проводил в палате ужасную неделю. Дело шло о бюджете и в частности предстояла борьба из за сумм, отчисляемых на нужды церави, “budget des cultes”. Но радикальное большинство еще держалось. После трехдневной баталии, богатой всевозможными осложнениями, атака консервативной партии была отбита слабым большинством. Мишел оставался на своем посту, проявляя такую стойкость, такую энергию, что можно было подумать, будто он вкладывает всю дугпу в эти дебаты, и в тоже время терзаясь при мысли, что успех его тактики налагает на него новое бремя, которое украдет у него еще несколько из редких и без того минут счастья. Занятый, нервный, тревожный, он подавлял в себе эти чувства и напрягая всю свою волю, шел вперед. И одна только Сусанна, из тех, кто наблюдал за ним среди парламентской схватки, могла-бы угадать, что все эти возвышенныя слова, которыя повидимому заставляли трепетать его могучий властный голос, эти пламенные жесты оратора, все это оставляло его в глубине души совершенно равнодушным. Что бюджет, министерства, победа или провал его партии, совершенно его не занимают, как он ни распинается с трибуны.

Что он бросается в свалку только для того, чтобы заглушать муки сердца; что наконец, в минуту полнаго кризиса, когда страсти наэлектризовывают парламентскую чернь и она беснуется и ревет вокруг него, как ураган вокруг мачты, он думает о ней, все лишь о ней, ни о чем кроме ея.

В субботу, после последних усилий и поражения, Мишель вернулся домой, вместе чувствуя себя и счастливым, от сознания, что исполнил долг свой до конца, и утешая себя тем, что хотя и был побежден, но не может себя упрекнуть ни в единой уступке. В то же время он до того устал, что ему только и мечталось, кас он завалится спать. Дети были в маленькой гостиной с матерью. Он почти весело обнял Анни, взял Лауренцию к себе на колени, и вскричал, играя с ея локонами:

— Ну, кончено… Ух, давно пора! Теперь я просплю всю ночь, а завтра буду отдыхать… Кстати,— прибавил он безпечным тоном,— я встретил Бланку, и просил ее придти провести воскресенье с нами.

Анни, любившая Бланку, захлопала рученками. Но из груди матери, полубезсознательно, почти против ея воли, излетел крик:

— Я не хочу!..

Она почувствовала, что час объяснения наступил, что она более не в силах себя сдерживать. Она быстро отослала детей, сказав им, что их позовут обедать, и оставшись наедине с мужем, ждала.

— Как, ты не хочешь, чтобы Бланка обедала у нас в воскресенье? — спросил Мишель, усиливаясь принять удивленный вид и одолеть свое волнение.— Почему? Что с тобою?

Она поднялась и подошла к нему.

— Что со мною? — произнесла она трепещущим голосом, меряя его взглядом.— Ты спрашиваешь, что со мною?

Морщина, пересекшая ея лоб, ея бледность, решительное выражение ея лица, в котором сверкали молнии гнева, дали понять Мишелю, что наступила роковая минута.

Собравшись с силами, призвав все свое хладнокровие, он отвечал безстрастным тоном, следуя инстинктивно этой тактике лжи, которая одна представилась ему исходом:

— Я не поннмаю, что ты хочешь сказать…

Она не дала ему продолжать:

— Не говори мне ничего… Ты солжешь… И это будет безполезно: я все знаю!..

Он попытался отклонить удар:

— Все?.. но ничего нет!.. Ничего, клянусь тебе!..

Она вновь перебила его:

— Замолчи!.. Я видела!.. О, давно уже… В тот день, когда приехал Монде… Она сидела в этом кресле… здесь… В ты был у ея ног, она ласкала твои волосы, а ты ей шептал всякия нежности… Я отворила дверь, увидела вас и опять вышла… Вы ничего не слышали, не заметили… Вы были в забытьи… В двух шагах от меня, от детей…

Мишель бледнел, слушая ее. Невозможно было никакою ложью опровергнуть то, что она видела собственными глазами.

Он понял это и решил защищаться иначе:

— Успокойся,— сказал он,— я не буду лгать, не буду отпираться… я уже достаточно лгал, и это мне не дешево стоило. Но не упрекай меня, я это делал для тебя!

Сусанна хотела протестовать; с своей стороны, он жестом остановил ее и продолжал:

— Да, я это делал для тебя, желая, чтобы ты как можно долее не знала о несчастии… да, о несчастии, против котораго мы ничего не можем сделать, и не страдала бы… Мы лгали, жалея тебя и это не единственная жертва, которую кы принесли ради тебя… Мы любим друг друга, это правда, но тут и все, слышишь ты? Мы понимаем, что никогда не будем принадлежать друг другу…

Сусанна с горечью усмехнулась.

— Ты не любовник еще ея? — вскричала она,— ты это хотел сказать, неправда ли? Но мне разве от этого легче!.. Я предпочитала бы, чтобы она была твоею любовницей: ты бы ее меньше любил!.. Ах, так только ты и можешь сказать в свою защиту! Но оставим это… Скажи мне лучше, что ты намерен делать… потому что, ты понимаешь, надо это чем нибуд кончить… Человеческия силы имеют предел, а я слишком страдала и не могу больше! Теперь твоя очередь. И Сусанна упала в кресло, закрыв лицо руками, между тем как Мишель возбужденно ходил ввад и вперед по комнате:

— Я сделаю все, что тебе угодно, Сусанна,— сказал он наконец мягко, заглядывая в лицо своей жене.

Она недоверчиво посмотрела на него.

— Да,— повторил он,— я сделаю все, чего ты ни потребуеш. Ты страдаешь: если бы ты знала, до чего мне больно это видеть!.. Бедная моя, неужели ты думаешь, что я сам не страдал? Ах, еслиб ты знала, каково мое счастье, в которому ты ревнуешь, ты успокоилась бы! Вот ужь несколько месяцев, что я живу, в постоянной тревоге, презирая, ненавидя самого себя и трепеща перед мыслью о роковом конце, думая о том, как ты будешь страдать по моей вине… а между тем сделать ничего нельзя.

При последних словах Сусанна пожала плечами:

— Ты ничего не можешь сделать! — повторила она с горечью.— Но ты можешь перестать видаться, во время остановиться… И ты это бы и сделал, без сомнения, если бы думал о мне… Но ты считал меня совершенно слепой, ты успокоивал себя: я ее обману; она ничего не узнает, а этого только и надо! Но ты ошибся, мой друг, я все знаю, и намерена действовать, не оставлю так, поверь…

Мишель молчал. Она продолжала:

— Ты разсчитывал на мою доброту, на мою слабость? A знаешь ли ты, что я больше не добра? Я не желаю быть слабой! Я страдала — теперь ты должен страдать… Надо кончить! Мы не можем больше жить вместе, ты со своею ложью, я со своею раной… Разъедемся!

Мишель, принявшийся было опять ходить по комнате, остановился перед ней:

— Это невозможно! — вскричал он,— ты это сама отлично знаешь!

— Ах, да,— с иронией подхватила Сусанна,— твое положение, партия, твоя газета, твоя роль наконец, роль честнаго человека! Об этом было время думать, а я ужь довольно думала.

— Нет, меня не это останавливает… Я думаю о детях, Сусанна, о тебе самой…

— О мне?.. О, разве я иду в счет!

— Но ты ведь по прежнему моя жена, Сусанна! Моя жизнь с тобою, юность, впечатления, годами складывавшияся в сердце моем…

Она с сарказмом прервала его:

— Ты скоро начнешь уверять, что любишь меня по прежнему… и гневно прибавила:— Лжец!

Но Мишель отвечал кротко:

— Да, я могу сказать, что люблю тебя, и это не будет ложью. Я люблю тебя — не так, как ты желала бы быть любимой, но люблю тебя иначе и быть может лучше… И ты это хорошо знаешь… Ты знаешь, что между нами существует связь, которую ничто не может порвать… Да, Сусанна, я люблю тебя, несмотря на мою вину, несмотря на все…

Она его слушала, и в ней возраждалась надежда, та безумная надежда, которая является вопреки очевидности.

— A ту, другую,— вскричала она,— ее ты не любишь? Скажи мне, что ты ее не любишь, что ты ее никогда не любил, и я тебе поверю быть может… Скажи мне, что это была минутная прихоть, что все это прошло, что все это кончилось…

Она почти умоляла. Она готова была бы поверить лжи.

— Нет,— сказал Мишель с глубокою грустью,— я этого никогда не скажу… Я не могу лгать. Я и ее так же люблю…

Последовало долгое молчание. Наконец Тесье с усилием сказал:

— Тем не менее, если надо пожертвовать одною из вас, ты сама знаешь, что это не ты будешь… Она не имеет прав на меня, ты же…

Сусанна перебила:

— Не говори мне этого!

И глухим голосом, с возростающей силой, она объяснила:

— Я не хочу, чтобы ты остался при мне из-за долга, слышишь ты? Я не хочу владеть тобою против твоей воли. Ты свободен, ты можешь уехать!

Он пожал плечами.

— Это слова, одне слова, я не свободен. Если бы я и хотел, то не могу с тобою разстаться. И ты говоришь мне это из одного самолюбия. Прошу тебя! не поддавайся этому чувству. Или ты не понимаешь, что я честный человек? Я слаб, это верно, я не мог совладать со своим сердцем. Но я поборю его… И прежде всего я знаю, что должен сделать: ты не должна страдать по моей вине.

Сусанна прошептала:

— Слишком поздно, теперь слишком поздно… Я уже слишком много страдала…

— A в особенности,— продолжал Мишел,— я не желаю, чтобы из-за меня страдали дети… Как ни велико мое безумие, но я этого не хочу… Я чувствую, что это было бы несправедливо и невозможно… Она это то же чувствует. И неужели же ты думаешь, что жертва с твоей стороны будет больше той, которую мы принесем?

— Я,— отвечала Сусанна с болезненной иронией,— я ничего в этом не понимаю. Эти вещи слишком тонки для меня! Я знаю только одно, что тебе надо выбирать… Она или я, мой милый, она или я.

Вновь воцарилось молчание.

— Она также составляет часть моей жизни, меня самого,— начал наконец Мишель.— Так вдруг нельзя порват… это выше сил моих. Надо время. Мало по малу все в нас перегорит, останется только дружба… и тогда…

Сусанна прервала его резким жестом.

— Ты хочешь увильнуть! — вскричала она.— Время, нужно время! Для вас это будет счастьем, а для меня страданием… Нет, нет, без отсрочек! Я не хочу более ждать…

Мишель с минуту подумал:

— Я не могу ее однако так бросить,— пробормотал он, отвечая более на свои собственныя мысли, чем на слова жены.

Сусанна резко подхватила:

— Ну, а меня ты можешь бросить?

— Если бы она предоставила мне на выбор, думаешь ли ты, что я поколебался бы? Но она и не думала об этом!

— Ужь рзвумеется; что она для тебя? Она хорошо знает, что все, что ты ей даешь, принадлежит мне, что она это у меня уврала… О, как бы она должна была стыдиться, если бы у ней была хоть капля гордости!..

— Она это сознает, чувствует и все же любит меня! Ты так добра, а к ней у тебя нет никакой жалости.

— Жалеть? Жалеть ту, которую ты любишь? Ту, которая тебя отняла у меня, у моих детей? Слушай, Мишель, ты говоришь не как разумный человек! Ты ослеплен, ты совсем свихнулся… Или ты не знаешь совсем женщин? Или ты не знаешь меня? И подумать, что в течение стольких лет, прожитых нами вместе, ты не потрудился вглядеться в мой характер!.. Ты разсуждаешь, возражаешь, как будто говоришь с посторонним делу лицом. Неужели ты не видишь, что я тебя не слушаю? Я не могу разсуждать… Я хочу только чтобы ты выбрал: она или я, она или я!..

Видя все своя усилия разбитыми перед этой непокорной волей, Мишель чувствовал, что в нем поднимается глухой гнев: гнев силы, готовый вместо аргумента употребить насилие.

— Берегись, Сусанна! — сказал он тоном, в котором слышалась гроза.

Она вскочила и близко придвинулась в нему.

— Угрозы! — вскричала она,— угрозы, теперь! Ты смеешь мне еще грозить, ты, ты!..

Ему стало стыдно. Он понизил голос.

— Я не грожу тебе, я знаю, что на твоей стороне справедливость… Я просто устал… и прошу тебя быть разсудительнее, подумать немного, не доводить меня до крайности…

— Не доводить до крайности? Подумать можно, что ты жертва, а я твой палач! Я что-ли тебя обманула?

— Я знаю, что я виноват, но мы все-же не два врага, несмотря на все, что произошло. Напротив, мы два друга, и должны сообща действовать против опасности… Мы имеем семью, родных, не забывай этого!

— A ты об этом помнил?

— Ради семьи, ради детей мы прежде всего и должны жить. Они не должны страдать, ни от наших раздоров, ни от наших страстей…

— От твоих. Я тут ни при чем.

С минуту они помолчали. Наконец Сусанна сказала, смягчившись:

— Все, что я могу сделать, Мишель, это простить тебя, потом, когда все это уйдет в даль… Да, тебя я прощу, ради детей… и ради себя самой… потому что я не могу жить помня зло. Я забуду. И кто знает? Быть может мы еще будем опять счастливы!

Он пробормотал, с выражением, которое все сказало:

— О! счастливы!..

И сейчас-же пожалел, что этот неосторожный крик сердца вырвался у него.

— Пусть мы не будем счастливы,— вскричала Сусанна, с омрачившимся лицом,— но ты сам видишь, что должен остаться с семьей; ты не можешь нас оставить, не погубив все свое будущее. Это она должна нас оставить! И не говори, что у тебя нет силы; нужно, чтобы у тебя она была, потому что она должна быть.

Мишель почти не колебался, убежденный этой логикой, которая в нем пробуждала, помимо его, чувства чести и долга, присущия ему. И все-таките слова, которых она добивалась, не выходили из его горла.

— Слушай, Сусанна,— сказал он наконец,— оставь нас, прошу тебя, дай нам время подумать вдвоем хотя до после завтра… Сегодня я ничего не могу ясно различить, я отуманен совсем… Мы найдем быть может исход…

— Ах, нет! — вскричала она нетерпеливо,— без размышлений, довольно их! Уж больше месяца, как я размышляю: это только хуже и ни к чему не ведет. Решай, прошу тебя, сейчас, останешься ты с нами или нет!

Тесье сделал безнадежный жест.

— Нет, положительно,— заключил он после небольшого молчания,— я ничего не могу обещать… Я желаю, чтобы она узнала все, что произошло. Она тоже имеет голос в этом деле.

С этими словами он вышел. Сусанна не могла его удержать.

Часть вторая. IV.


Вот письма, которыми Тесье, Бланка и Сусанна обменялись в течение весьма короткаго промежутва времени между собою. Тот перелом, который выразился в них, продолжался всего полтора дня. Мишель — Бланке (письмо написано непосредственно после его объяснения с Сусанной).

“Не приходите завтра, Бланка, наша несчастная тайна открыта тою, которой мы более всего опасались, и ею одною. Я прямо говорю вам это, без обиняков; простите, что я наношу вам удар, который, знаю, болезненно отзовется на всем существе вашем; но что можно еще прибавить, какими словами изменить то, что совершилось? часто я представлял себе эту минуту и спрашивал себя, как поступить? Но все, что мне тогда приходило в голову, оказывается неприменимым.

“Роковой час настал…

“Не отчаявайтесь, прошу вас, не теряйте мужества. В минуту опасности и надо быть храброй. Не существует положения непоправимаго, из котораго нельзя было-бы выйти с честью, раз оно будет разъяснено с полною откровенностью перед самим собой.

“Что касается меня, то я чувствую себя гораздо сильнее теперь, когда мы более не опутаны этой, тяготевшей над нами, ложью. И мне кажется, что я был-бы рад тому, что все открылось, так я страдал от необходимости лгать, еслибы я не ощущал той скорби, которую вам это причинит, еслиб я не видел тех опастностей, которыя с этой минуты угрожают нам.

“Одна из них превышает все остальныя и я гоню мысль о ней: я не хочу вас потерять, Бланка; я буду защищать вас, как свое сокровище.

“Что из этого произойдет? Я не знаю. Вчера у меня с Сусанной было бурное объяснение. Но она не останется при тех намерениях и в том настроении, в котором она теперь: я ее слишком хорошо знаю, чтобы не быть в этом уверенным.

“Чем более я думаю, тем менее вижу, что нам должно предпринять. Однако мне кажется, что вам следует ей написать. Да, напишите ей. Выскажите ей все, с полной искренностью.

“У ней возвышенная душа, быть может она поймет, что мы так-же несчастны, как и она сама. Во всяком случае она должна узнать, что наша любовь не похожа на те случайныя связи, когда два безпорядочных сердца кидаются в бездну, объятыя слепой страстью, что это одно из тех чувств, которыя сковывают две жизни, сливают их, дополняя друг другом, и сила, продолжительность и сущность которых, имеет нечто, извиняющее их.

“Быть может она по прежнему будет страдать, но иначе, это будет более благородная скорбь, которая станет выше самолюбия и может пройти, не оставив дурных следов. Она уже знает, что мы возлагаем на нее все надежды, что вы не были и никогда не будете для меня чем либо более друга… обожаемаго друга. Я сказал ей это и она поверила: она слишком хорошо видит, что я не желаю более ее обманывать.

“Бланка, моя дорогая Бланка, мне казалось, что мы можем любить друг друга всю жизнь так, как любили позавчера, любить всю жизнь, до самой смерти не принадлежа друг другу, но вместе с тем и не прерывая ни на минуту общения наших душ, соединенные вопреки всему, что нас разъединяет. Теперь, эта мечта, в которой воплощалось все счастье, на которое мы могли разсчитывать в будущем, теперь эта мечта более невозможна. И мне страшно.

“Я не смею, я не желаю думать, что нам придется быть может отказаться от счастия видеть друг друга. Она требует этой жертвы, но я не могу на нее решиться, это выше сил моих. Я не могу более жить без вас; вы стали частью меня самого.

“Завтра утром я так-же напишу ей, потому что в эту минуту я не в силах. Все зависит от этого письма. Боже мой! где найти нужныя слова! Как излечить эту раненую душу, когда истина может только растравить эту рану, потому что я не могу более любить ее, потому что я весь принадлежу вам?! Опять начать лгать? нет, нет, больше не буду, она мне не поверит. Что-же тогда сказать?

“Прощай. Будем бороться вместе, опорой нам будет наша любовь. “Мишель”.

Мишель — Сусанне.

“Не знаю, Сусанна, что ты в эту минуту о мне думаешь. Но и после вчерашней сцены, как прежде, я как всегда, я продолжаю смотреть на тебя, как на моего лучшаго друга. И теперь, в этом письме я обращаюсь в другу.

“Что ты оскорблена до глубины души, это меня не удивляет. Но мне кажется, что если я сделаю полное, чистосердечное признание, если ты все поймешь, твоя рана закроется, эта исповедь ляжет на нее как целебный бальзам, скорбь будет не столь жестока, досада менее жива. Ты слишком хорошо знаешь меня, чтобы не понимать, чего будет это мне стоить. Если до сих пор я не сказал тебе всего, как сто раз собирался сделать, и сожалею теперь, что не сделал, теперь, когда я вижу воочию твои страдания, если, повторяю, я таился до сих от тебя, то причиною этого не малодушие, не эгоизм, не желание спокойно пользоваться взаимностью другого существа, нет, только ради тебя, молчал я, ради тебя одной. Да, мой милый друг, я желал охранить тебя от страданий. Я думал, что единственная вещь, которая меня может извинить немного, это что я храню тайну. Да, лицемерие представлялось мне какою-то добродетелью и мне гораздо более требовалось усилий, чтобы утаить свои чувства от тебя, чем сколько нужно было для того, чтобы все тебе высказат; не думаешь-ли ты, что так как я обманывал тебя до сих пор, я попытаюсь обманывать тебя и впредь? Время лжи миновало. И поверишь-ли? Несмотря на тоску, терзающую меня, несмотря на угрызения совести, я чувствую, что тяжелое бремя с меня скатилось. И так маски сняты! На той ступени, где мы теперь стоим, нас еще может спасти только одно — это правда. Полная откровенность с обеих сторон, вот что теперь требуется.

“На мне лежит тяжелый долг сказать тебе, что Бланка не состоит со мною в любовной связи и что этого не будет ни в каком случае. Как-бы ты не презирала нас, но я думаю, ты поверишь, что у нас достанет силы защититься от самих себя. Но я ее пламенно люблю, необходимо, чтобы я сказал тебе это, и она меня пламенно любит. Между нами существует та связь, которая может возникнуть только между двумя существами, которых разделяют человеческие и божеские законы, союз сердец, тем более тесный, чем более препятствий, стремящихся его разрушить. Другой связи не существует. Единственное, в чем мы себя можем упрекнуть, это несколько поцелуев. Мы хорошо знаем, что должны высоко держать нашу любовь, но мы не святые, ни я, ни она.

“Я не хочу говорить тебе, как я ее полюбил. Это будет безполезно. Скажу одно: когда я заметил свою болезнь, было слишком поздно, чтобы лечить ее. Но никогда чувства, которыя я питал в ней, не уменьшали привязанности, которую я в тебе питал. Увы! я боюсь, что так говоря, я опять нанесу тебе рану! Привязанность: почему не любовь? Не знаю, милый друг. Не знаю, как это случилось, но любовь, та любовь, которую я питал к тебе, как ты знаешь, мало по малу перешла в привязанность прочную и спокойную, которая казалась мне имеющей не меньшую цену. Мне, по здравому размышлению, казалось, что это нормальный результат брака, и что счастливая любовь не может сохранить того характера экзальтации, который ей придают препятствия. Большинство мужчин и женщин примиряется с этой естественной метаморфозой. Я тоже думал, что примирюсь с ней, и ошибся. Несчастие в том, что я слишком поздно заметил свою ошибку. Но o чем еще говорить? Несчастие на лицо, не будем долго останавливаться над ним, разыскивая его причину. То, что прежде всего нужно, это найти против него лекарство.

“Если бы ты знала, через какия муки мы прошли, если бы ты знала, какими страданиями оплодотворена наша любовь, во истину, я думаю, ты простила бы нас. Нет, тебе нечему завидовать! Эти радости не из тех, которыя могут порождать зависть!..

“Ты знаешь, что я не из тех людей, которые живут для того, чтобы срывать цветы удовольствия. Ты знаешь, что чувство долга сопровождало меня в течение всей моей жизни. Когда я открыл в себе это чувство, которое незаметно для меня самого выростало в моей груди, когда я понял, что не в моей власти искоренить его, что все мои усилия побороть его безплодны, я понял всю глубину моей вины, я познал отчаяние человека, пораженнаго неизлечимым недугом, однако, я скрывал его глубоко в своей груди, я решил ее таить как рану даже от самого себя. Мне кажется, что минутами я доходил почти до сумасшествия, раздираемый противуположными чувствами, я все же питал невозможныя надежды, которыя терзали меня и повергали в мучительную агонию. Чтобы моя исповедь была полной, чтобы ты не могла меня подозревать в недостаточной искренности, я должен тебе открыть безумную идею, помешать которой родиться во мне я был не в силах. Да, в часы, когда мною овладевала экзальтация, я мечтал бежать с ней, если она меня любит, и я находил преступное и сладкое удовольствие представлять себе подробности этого романическаго побега. Я должен так же тебе признаться, что я думал о разводе, и должен был напрягать все силы своего разума, чтобы понять все ужасное значение такого шага. Целые месяцы, дни и ночи напролет среди занятий, труда, говорил ли я, писал ли, играл ли с детьми, сидел ли около тебя, я не мог отделаться от этой мысли. Она была со мною всюду. Я не принадлежал более себе. Я поддался тиранической власти странной и победоносной силы, которая мною овладела. Порою я терял всякую власть над собою. Помнишь, в прошлом году зашла речь о замужестве Бланки. Тогда я пережил мучительнейшия минуты: я представлял себе всю церемонию, видел ее в подвенечном наряде, видел ея руку в чужой руке. Ах, если я был виновен, то был и несчастен!

“В минуту душевнаго порыва я выдал мою тайну. Но я думаю, что Бланка не любила меня тогда. Как могло ей даже придти на мысль полюбить меня? Но она угадала, как глубоко я был несчастен, она почувствовала во мне жалость: это была та жалость, которая всегда губит женщин. Вместо того, чтобы оттолкнуть меня, она в своей невинности думала излечить ту рану, которую нанесла мне против воли. Но страсти заразительны; она в свою очередь стала жертвой, она вступила в огненный круг, в котором я терзался…

“Я презираю свою слабость и изумляюсь ея благородству. Она пожертвовала мне своим будущим совершенно спокойно, тем будущим, которое для женщины является исполнением ея заветных желаний, целью жизни; и конечно она понимала лучше меня, какою должна быть та единственная возможная связь, которая установится между нами. Раза два я имел низость намевать ей о моих самых безразсудных планах: она меня заставляла молчать. Мы оба чувствовали, что они не осуществимы, и сам я говорил не веря в тайне им, лишь для того, чтобы хотя на мгновение убаюкать себя тщетными надеждами. Ни она, ни я, и она еще менее чем я, никогда не думали мы купить свое счастье ценою несчастья наших близких. Мы никогда не забывали, что между нами и нашей мечтой стоят дети и ты. О, я только тогда понял как крепки привязанности, которыя нас соединяют, я понял это в те самые часы, когда меня томила мысль о необходимости порвать их. И она это знала тоже, уверяю тебя. Она готова была удовлетвориться надолго (порою мы говорили — навсегда) тем скромным местом, которое предстояло ей занимать в моей жизни.

“Теперь все изменилось. Равновесие, которое мы думали сохранить, нарушено. Что же делать?

“Раз приходится выбрать между привязанностью, соединяющею нас, и любовью, которая нас разделяет, чему отдать предпочтение, Сусанна? Это от тебя зависить, так как на твоей стороне право, ты можешь требовать по желанию.

“Будешь ли ты менее великодушна, чем она? Пожелаешь ли ты отнять то скромное место, которое она хотела сохранить за собою? Потребуешь ли от меня пожертвовать всем? Реши, мой друг. В твоих руках теперь наша судьба. Но, умоляю тебя, не требуй слишком многого, не злоупотребляй своим правом. Обдумай, прошу тебя, и ответь мне тогда лишь, когда ты будешь в более спокойном состоянии, в более великодушном настроении. Я и не думал тебе грозить вчера, когда сказал тебе “берегись”, что так тебя взволновало. Я только хотел предостеречь тебя, чтобы ты не доводила нас до отчаяния излишнею суровостью и требовательностью. Как много мне надо еще сказать тебе! Но к чему? Достаточно и того, что было; ты знаешь все, что тебе нужно знать, и мне кажется, что ты не можешь сомневаться ни в моей искренности, ни даже, несмотря ни на что, в моей привязанности. “Мишель”.

Бланка — Сусанне.

“Я желала, чего бы мне это ни стоило, хотя бы ценою спокойствия совести и даже моего достоинства, не дать вам узнать ужасную тайну. Я испытываю чувство безконечнаго облегчения, что могу сбросить маску, и явиться такою, какая я есть на самом деле, преступная и несчастная без сомнения, но не лицемерка, хотя все и свидетельствует против этого.

“Я сделала все, что могла, чтобы вы ничего не узнали, потому что в неведении вы могли быть спокойной. И чтобы не возмутить вашего счастья или по крайней мере оставить вам хотя иллюзию его, я лгала, я хитрила, я притворялась, как будто ложь, хитрость и притворство были моими природными качествами. Ради вас, я должна была играть роль, и я старалась играть ее как можно лучше. Мы не желали, чтобы вы страдали по нашей вине, и поэтому смотрели на ложь, как на какой-то долг. Вы знаете хорошо нас обоих, вы поймете меня, несмотря на то, что вы возмущены, поймете, что этою ложью мы многое искупим, так как жестоко мучились ею.

“Но все же я чувствую себя безконечно преступной!

“Некогда вы взяли к себе ребенка, сироту, одинокую, так как матери не было дела до этого ребенка. Вы были для него матерью, а потом, позднее, когда лета сравнительно уменьшили разстояние между девочкой и вами,— старшей сестрой. Благодаря вашей привязанности, ваш гостеприимный дом стал ея родным домом. Здесь все полно для нея сладких воспоминаний. Без вас, ея детство было бы одиноко и печально. Благодаря вам, она была почти счастлива, нашла покровителей и руководителей. Вы проявили безпримерное великодушие и доверие, вы подарили ей вашу дружбу и имели право разсчитывать на нее, на ея благодарность. И как же она заплатила вам за все добро, которое вы ей сделали?

“Ах, это печальная история! Ищешь обстоятельств, смягчающих вину, но их нет: напротив, все только увеличивает вину. И вы напрасно будете спрашивать себя, каким образом молодая девушка, которая выросла почтина ваших глазах, которую вы считали честной и прямой, в привязанности которой вы были уверены, как могла она, в течение целаго почти года, хладнокровно играть роль в недостойной комедии, жертвой которой вы были.

“Что могу я сказать? Как покорила меня симпатия Мишеля? Я не знаю, это остается для меня тайной. Мне кажется, что я всегда его любила, но только эта любовь дремала глубоко внутри меня; достаточно было слова, чтобы она пробудилась и с такою силою охватила меня, что я не в состоянии была противиться ей. Моя-ли вина, что Мишель самое благородное существо в мире? Я не так нуждалась в привязанности! A быть любимой так сладко!.. И это такое безумие!.. потому что я знала, что наша любовь не принесет нам ничего кроме стыда и отчаяния!..

“Я хочу сойти с вашего пути. Уеду. Вы меня забудете. Мишель также меня забудет: все в конце концов забывается. Мало по малу, воспоминание о мне побледнеет в вашем сознании, останется только тоскливый след какого-то прошлаго, тяжелаго сна. A потом в памяти вашей воскреснет то время, когда мы были друзьями. Тогда быть может вы уже не будете более так дурно обо мне думать.

“Быть может также,— и для меня великое утешение верить в это,— еще для вас возможно будет счастье, позднее, когда примирение и прощенье исцелят вашу душу. Вот видите, что ваша доля лучше, вы можете простить, можете надеяться!

“Я же удалюсь и одна буду бороться с позором и угрызениями совести. Вы вновь возвратите утраченное, вы мат, ваш муж вернется в вам. Но я умоляю вас, Сусанна, не заходите слишком далеко в вашей строгости. Я боюсь растравить вашу рану, сказав вам это, но тем не менее я обязана сказать, в виду ваших же интересов: любовь еще слишком сильна, он еще не поборол ее, и если, например, начать дурно говорить о мне, кто знает, на что он будет способен?..

“Я долго раздумывала о всех этих вещах: кризис, который мы пережили, роковым образом должен был разрешиться и когда первое ужасное впечатление минует, мне кажется, что мы почувствуем себя почти счастливыми, как будто после необходимой операции. Операция мучительна, но какое облегчение, когда она наконец сделана!.. Больше уже не надо лгать, как легко!..

“Моя названная мать, умоляю вас, не будем мстить друг другу! на нас обрушилось несчастие, это правда, одна из нас должна уступить место другой. Ну и что-жь, вы видите — я уступаю. Я не желаю унести с собою мучительное сознание, что я разбила вашу семейную жизнь и отняв у Мишеля все его привязанности, оставила его на развалинах разрушеннаго очага. Скажите, Сусанна, неужели же он не заслуживает лучшаго? Я вас прошу, будем думать больше о нем, чем о себе, постараемся так сделать, чтобы впредь он не страдал.

“О, как бы я желала слить вместе мою любовь, жалость, угрызения совести с вашей нежностью и прощением! Пусть наши чувства, смешавшись, окружат его особой атмосферой, в которой его душа будет вкушать мир и радость. Я желаю дать ему лучшее, что в нас есть, украсить его жизн всем, что есть самаго чистаго в сердце женщины: состраданием, сочувствием. Но я знаю, что это не в моих силах. Вы одни можете выполнить эту задачу, Сусанна; и хотя ваше сердце и ранено, но оно достаточно благородно, чтобы попытаться это сделать.

“A для этого, прежде всего нужно, чтобы вы все простили, без задней мысли, так чтобы и не помнить потом зла. A что вы простите, я в этом уверена. Помните, что вся вина нашей бедной любви в том, что она возникла. Но в ней нет ничего такого, чего женщина не может простить. Я же исчезну с фона его жизни, обещаюсь вам. И если эта жертва может хотя отчасти исправить то зло, которое я причинила, если она может принести ему и возвратить вам хотя частицу счастья, я буду считать себя прощенной и находить почти счастливой”. “Бланка Эстев”.

Бланка — Мишелю.

“Что делать, что делат? Настала роковая минута и моя тоска в тысячу раз злее, чем я предполагала. Не покидайте меня, Мишель, не покидайте никогда: что я буду без вас делать? Если бы я могла свидеться с вами, поговорить хоть минуту, я была бы спокойнее, наше положение стало бы хоть сколько нибудь для меня яснее. Но я даже думать не могу, я чувствую только себя раздавленной позором и мне представляется, что подняться больше я уже никогда не буду в силах. Я не стыжусь любить вас, неть, но мне стыдно всего этого лицемерия, на которое мы так долго будем осуждены. Эта ложь, которою мы прикрывались, давит меня, душит, отравляет меня. Не проще ли, не благороднее ли говорить истину?.. Но тогда Сусанна будет страдать, а вы… Боже мой! ложь не послужила нам ни в чему. Сусанна страдает по нашей вине. Она нас презирает, без сомнения, она не знает, как мы боролись с собой и как мы, прежде всего, несчастны… И все же она добра и когда первая острая боль пройдет, она нас простит, я убеждена в; ;этом, она нас пожалеет быть может.

“Я уезжаю, Мишель. Я буду в Лионе, у моих друзей Е., которые давно уже звали меня в себе. И постараюсь найти средство скрыться навсегда из виду. Больше я не буду играть никакой роли в вашей жизни. Но я не могу сделать это вдруг, резко порвать с вами, я должна сделать это незаметно. Моя мать ничего не знает. Необходимо, чтобы ей так все и осталось неизвестно.

“А вы, Мишель, вы оставайтесь, не разыскивайте меня и не пишите мне. Друг, дорогой друг, ты должен сам чувствовать, что эта жертва необходима, что она одна в силах вновь завоевать тебе симпатию и привязанность твоей жены. О, ты счастливее меня, а это несколько меня утешает. Да, тебе остаются обязанности государственнаго человека, дело будет отвлекать тебя от грустных мыслей, разсеявать тебя. Наконец у тебя есть дети. Я так любила этих милых девочек, любила ужь потому одному, что оне твои дочери, и мне не достанется счастья видеть, как оне выростут! Оне также меня любили. Быть может оне будут спрашивать обо мне… О, пусть никогда не узнают оне такихчасов, какие я теперь переживаю…

“А я… я буду одинока, так одинока, когда более не буду с тобою, что эта мысль заставляет колебаться мое мужество и мне хочется кривнуть тебе: “Приди, приди ко мне, убежим вместе, уйдем далеко, в сторону, где мы будем счастливы!”

“Вы видите, как я слаба. Во мне нет ничего геройскаго, Мишель. Я страдаю, мне хотелось бы, чтобы меня утешали, как ребенка. Но вы конечно понимаете, что я высказала все это лишь в силу сладкой привычки ничего от вас не скрывать, но в глубине души я ни в каком случае не желала бы бежать с вами. Мы унесем с собою слишком много угрызений, которыя убьют наше счастье… и может быть, даже нашу любовь. A я не хочу, чтобы наша любовь умерла; я хочу сохранить ее в целости, без пятна, до последняго вздоха. Ведь в ней все благо, все, что дала мне жизнь прекраснаго! Пока я не любила, я не верила истинным образом, потому что лишь полюбив я поняла, что такое вечность. Наша любовь безконечна и вечнаго нет там, где нет тебя. И что-жь, теперь, когда любовь стала мукой, теперь-то мне кажется, что я близка к Богу, который прежде казался мне столь далеким. Быть может эта вера утешит меня, даст мне силы перенести утрату, ужасное одиночество, которое поглотит меня, безмолвие, на которое я отныне осуждена: ведь я вам не буду больше писать. Вы будете получать обо мне известия только через мою мать или наших общих друзей. Необходимо отказаться от всего, что составляло наше счастье, чтобы Сусанна была вполне спокойна, чтобы она была совершенно убеждена, что между нами порваны всякия отношения. Еще не случалось, чтобы любовь выдержала разлуку…

“Мой милый друг, сердце мое полно воспоминаний, я мечтаю о тех прекрасных часах, которые более не вернутся… Я хочу кончить мое письмо, так как я сказала все, что желала и могла тебе сказать,— хочу кончить… и не могу. Я чувствую, что с этими словами кончается наша близость, что в последний раз я даю сердцу волю все высказать свободно, что когда я сложу этот лист, наступит окончательная разлува.

“Помнишь, что я написала тебе в первом письме?.. Я сказала тогда: чтобы ни случилось, выпадет ли мне счастливая или несчастная доля, что до того? Я получила свою долю юности и счастья, ея довольно, чтобы озарить мои несчастные дни, и когда они придут, я не буду иметь права жаловаться…

“Несчастные дни настали, Мишель, и я не буду жаловаться… но отчего это все так быстро миновало?..

“Последнее слово: если ты хочешь, чтобы я была совершенно спокойна, чтобы никогда не терзалась угрызениями совести, храни убеждение, что относительно меня ты ни в чем не виноват. В чем тебе упрекать себя? За то, что ты дал мне душу? Без тебя я бы не жила. Не жалей же, что дал мне счастье…

“А теперь, прости, мой милый, милый друг. Я говорю тебе — прости и остаюсь тою же, какою была… Прости! как печально это слово, как хорошо выражает оно всю скорбь, все страдания, которыя собою заключает!.. “Бланка”.

Сусанна — Мишелю.

“Что мне отвечать тебе, Мишель? Ты ходишь вокруг, да около жизни, превращаешь ее в роман, ты пишешь мне безумныя, невозможныя вещи!..

“Я верю всему, что ты мне сказал: я слишком хорошо тебя знаю, чтобы не понимать чего тебе стоило все это притворство, но теперь, когда ты сбросил маску, скажи мне, самая искренность твоя неужели не эгоистична и не жестока?

“Не лучше ли бы было тебе продолжать меня обманывать, чем так меня “беречь”?.. Не мог-ли бы ты в своей исповеди несколько хоть прибрать “истину”, которую ты мне подносишь, чтобы она не была для меня так мучительна?.. Можно подумать, что, напротив, ты поставил своею задачею высказать мне как можно больше самых горьких вещей, которыя сделали бы еще тяжелее для меня сознание твоего обмана. Так, ты убеждаешь меня, что Бланка еще не состоит твоей любовницей. Что мне в этом, на милость. Мне в тысячу раз было бы легче, если бы она была твоей любовницей, положение по крайней мере стало определеннее и проще и я бы менее страдала, думая об этом. Если бы я еще была убеждена, что это вы ради меня!.. Но нет: все это ради тебя самого и ради нея, ради нея в особенности… Если она еще не стала твоей любовнйцей, то это потому, что ты слишком любишь ее, чтобы поставить в такое унизительное положение, вот и все!..

“Вы думаете меня смягчить — так как и она написала мне в том же духе, в каком написано твое письмо,— разсказывая мне о ваших мнимых колебаниях, борьбе с собою, о ваших скорбях, о ваших угрызениях и проч. Но ведь причиною этого вы сами! Вероятно вы вознаградили себя чем либо за это. A мои страдания, мои! Что ты об них думаешь? Или ты думаешь, что я не страдала также? И за что! В чем я виновата? За мной нет иной вины, как разве та, что я слишком сильно любила теба, Мишель. Теперь ты мне намекаешь, тонко и деликатно, что ты не любишь меня более настоящею любовью, что ты питаешь ко мне только привязанность; повидимому ты думаешь, что этого с меня слишком достаточно. Привязанность! Но если я, случайно, если я еще люблю тебя прежнею любовью? Подумай, что тогда? Можешь-ли ты измерить боль, которую причиняют мне твои признания? Ты желаешь, чтобы я вас жалела, несмотря на страдания, которыя вы мне причинили? A меня ты жалеешь? Нет, ты только радуешься, что тебе более не надо лгать и притворяться, ты чувствуешь, будто тяжесть спала с тебя, и тебе и горя мало, что эта тяжесть легла на мое сердце… Люди всегда эгоисты и часто зверски жестоки, даже лучшие из них. Я всегда думала, что ты из числа лучших, и теперь еще думаю, несмотря ни на что. И тем не менее…

“Ты не искренно говоришь. Ты не договариваешь до конца. Надо чтобы я тебе раскрыла глаза на тебя самого, не правда-ли? Прекрасно! искренность за искренность. Я тебе выскажу все, что думаю, а ты ужь не жалуйся, смотри. Конечно, я не в состоянии буду говорить с тем благородным романтизмом, который вас отличает, и на который я не способна.

“Слушай же: я готова удовлетвориться твоею привязанностью, раз ужь ты ко мне ничего кроме нея не питаешь, но я не желаю, чтобы ты любил другую, слышишь ты? По истине, это будет слишком удобно! Мне — спокойное чувство, без фраз, без особых нежностей; я буду играть роль хозяйки, заботиться о твоем обеде, беречь дом, принимать твоих друзей. Другой же ты отдашь всю сохранившуюся в тебе поэзию и экзальтацию… И неужели же тебе не приходит в голову, что и я нуждаюс в этой поэзии также, как и ты, но что я не могу искать ее где-нибудь на стороне, что один ты можешь мне дать ее… И ты требуешь, чтобы я спокойно уступила чужой все, что мне принадлежит и что я желаю сохранить для себя. Ты смееш мне говорить об этих чувствах, которыя могут наполнить целую жизнь: если бы ты сам был на моем месте, подумай, каково бы было тебе? Право кажется, тебе ничего этого не приходило в голову, ты меня считаешь слишком ужь безкорыстной, а главное равнодушной. Ты говоришь мне, что вы не святые. Почему же ты требуешь, чтобы я была святая? Я не считаю себя лучше вас, хотя я и не могу ни в чем себя упрекнуть относительно тебя. Я женщина, как все женщины, я не желаю быть покинутой.

“Ты видишь теперь, что нужно выбрать одно из двух, как я уже тебе говорила и еще раз повторяю: она или я. Обеим вместе быть невозможно. У меня тоже есть свой эгоизм. Говоря тебе все это, я думаю о себе, только об одной себе. Я знаю, что не мой образ ты носишь в сердце, что борьба неравна, что я буду по всей вероятности побеждена, что дети будут страдать вместе со мною и твоя слабость отразится на всем их будущем, так как дочери несут в глазах света почти столь же тяжкую ответственность за ошибки своего отца, как и за проступки матери. Но это меня не остановит — ты сам этого хотел. Я сделаю все, что всякая женщина сделала бы на моем месте. Я защищаю то, что мне принадлежит, я защищаю свои права. У меня их могут украсть, но добровольно я их не уступлю. И несмотря ни на что, у меня еще остается слабая надежда, что у тебя хватит благоразумия, не жертвовать мною, потому что вместе с тем тебе придется пожертвовать детьми и положением, быть может. Ты видишь, я выставляю аргументы, в которых сама не играю роли. Это для меня оскорбительно, но я должна основываться на том, что может образумить и спасти тебя. Если не ради меня ты останешься со мною, Мишель, что делать… Твоя “привязанность” быть может не достаточно сильна, чтобы тебя удержать, хотя ты и стараешься убедить меня в противном, поэтому я напоминаю тебе о долге, который для человека твоего закала не одно пустое слово, даже когда им и овладели страсти, я прошу тебя обратить внимание на свое положение, сохранить которое ты обязан ради своих детей. Я умоляю тебя, подумай о наших девочках! Если еще сердце в тебе колеблется, то будь хоть искренен перед самим собой: не резонерствуй более, не выдумывай софизмы, не прибегай к этим гнусным усилиям согласить свою совесть с низкими страстями. Или скажи самому себе, что ты не способен уже больше на добро, что ты утратил чувство долга и иди до конца…

“Ты мне писал, я тебе отвечаю. Но мое письмо вероятно не поколеблет твоей решимости. Однако кто знает? У тебя честное сердце, слишком честное, чтобы не внять словам разсудка и справедливости. Дети около меня, когда я пишу эти строки, Анни спрашивает, почему ты ее не поцеловал вчера. Ты ее вероятно не заметил? Возьми себя в руки, без лишних размышлений. О чем еще размышлять? Дело так просто!

“Прощай. “Сусанна”.

Мишель — Бланке.

“Она ничего слышать не хочет, дорогая! Я вам посылаю ея письмо, так как вам не должна быть неизвестна ни одна черта из того, что между нами происходит. После этого письма, между нами произошло второе объяснение. Оно было более спокойное чем первое, но столь-же решительное. Я не знал в ней такой энергии, и в особенности этого упорства. На все, что я говорил ей, она отвечала: “Выбирай одно из двух”! От нее ничего кроме этого не добьешься. И я отлично чувствую, что она на все готова.

“Выбирать! как я буду выбирать? Я люблю тебя, одну тебя сильнее чем когда либо. Еслибы ты знала, какая сила, какая непреодолимая сила меня влечет к тебе! О, еслибы ты знала, с какою радостью я готов был пожертвовать для тебя всею моей жизнью! Но теперь меня охватывает почти ужас, когда я представлю себе тот взрыв, который произведет весть, что я разошелся с женой. Я прошу вас, Бланка, не думайте, не думайте ни минуты, что здесь играет роль честолюбие или выгода. Нет, но я вижу, как на меня обрушиваются все партии, слышу гул молвы, который будет преследовать нас по пятам, куда-бы мы ни скрылись. Ах, еслибы я был просто частный человек! Но Тесье, человек, ратовавший за моральное возрождение!.. Я вам признаюсь, я боюсь этой бури и не могу укорять себя за этот страх: меня ведь будут судить верованье всей моей жизни и в одно мгновение я погублю и то небольшое добро, которое сумел принести…

“И это еще не все, Бланка! Я думаю о моих детях, о моей жене… Да, даже о ней, хотя ея жестокость к нам, ослабила мою привязанность к ней. Ты несколько раз говорила мне, что моя любовь к тебе не преодолеет привязанность к Сусанне. Но теперь ужь этого сказать нельзя. Эта привязанность умерла и я чувствую, что она сменяется злобой. Но в тоже время, разве это не чудовищная несправедливость, заставлять ее пожертвовать всем, разве мы имеем право заставлять ее страдать из-за нас… A она так страдает! Она более страдает, чем я думал: ея сердце разбито, и меня терзает ужас и укоряет совесть за то, что я сделал.

“О детях я не говорю; собственное сердце твое скажет тебе больше, чем я могу сказать, и больше моего поймет.

“И вместе с тем я думаю и о тебе, которую я люблю, с которой впервые узнал что такое любовь. Что делать! если дети и она не будут страдать, придется страдать тебе! Но и это тоже несправедливо, и это тоже жестоко!.. О, как глубоко я чувствую мою вину! какою низостью было с моей стороны возмутить твое спокойствие! Почему, когда еще было время, у меня не достало силы заставить себя молчать? Ты можешь меня простить, я знаю, но я сам себе не прощу никогда!..

“Я ничего не могу разобрать в своей душе, я колеблюсь, поминутно меняю решение, не могу ни на чем остановиться. Мне не хочется просить тебя самой решить вопрос: это было бы новою низостью. Тем более, что я наперед знаю, на что ты решишься, знаю слишком хорошо твое благородное сердце, чтобы сомневаться в том, какой путь ты изберешь.

“A тут еще надо принимать, самому, являться, жить, говорить, действовать. Я должен вечером говорить в палате как ни в; ;чем не бывало, с этой тяжестью на сердце, которая не дает мне покою. Бланка, моя возлюбленная, мне хочется отыскать самыя ласковыя, нежныя слова, чтобы послать их тебе и вместе с тем самыя грустныя, чтобы оплакать в них нашу утрату. Если бы только я мог сосредоточиться, хорошенько все обдумать, быть может я кончил бы тем, что нашел бы исход. Но та же жизнь, которая мне мешает соединиться с тобою, не дает и собраться с мыслями.

“И все-таки знай, что одно твое слово и я все брошу. Мы уйдем далеко, в страну, где нас никто не знает, на другой континент. Мы все забудем в объятиях друг друга. Бланка, это говорит мое сердце, скажи, ты хочешь?

“Нет, нет, это невозможно! Это было бы возможно, если бы ты этого хотела, если бы у тебя и у меня хватило на это сил! Но почему у нас не хватит сил? Вместе мы можем все преодолеть.

“Ах, если бы только я один страдал! но нет, моя слабость падает на тебя. И это всего более меня терзает. Я не могу думать о тех несчастиях, которыя причиняло другим и это приводит меня в отчаяние.

“Должен ли я проститься с тобой, Бланка? Дай мне еще подумать. Поищем исхода. Что нибудь да надо-же отыскать. Мы его найдем. Быть не может, что наша жизнь разбита и счастье более для нас не существует. Я говорю тебе: до свидания, милая, а не — прощай. “Мишель”.

Бланка — Мишелю.

“Как мы слепы, Мишель! Теперь я совершенно ясно вижу истинный путь, единственный, который мы должны избрать! Наша любовь виновна уже одним тем, что существует. Мы уже тем преступны, что не вырвали из нашего сердца ея зародыш, не задушили ее в самом начале, не воспрепятствовали ея развитию. Тогда еще надо было принять меры. Но мы этого не сделали, мы были настолько слабы, что дали опьянить себя собственними софизмами. Теперь настал час возмездия. Мы должны все это искупить. И справедливо.

“Вы слишком жестки с своей женой, друг мой: ведь она оскорблена, она потерпевшая сторона, не забывайте этого. Подумайте, что вы разбили в ней все, подумайте о том, что раз подорванное доверие возстановляется не скоро, подумайте, сколько надо терпения, жертв, смирения, чтобы возродить ея сердце.

“Что касается меня, то я не жалуюсь; кара постигает всякую незаконную любовь; тем хуже для того, кто ей подвергся. Мы усыпили свой разсудок, и слушались только голоса нашего сердца. Но сердце плохой советчик. Теперь разсудок мстит за себя.

Я прочла письмо Сусанны; она смотрит трезвее нас. На ея месте и я сказала бы то же самое. Жизнь не роман — это правда. Мы потеряли голову и не хотим брать ее такою, какая она есть и во что бы то ни стало стараемся навязать ей наши мечты. Если бы мы изложили все дело другим, они не поняли бы и стали бы смеяться над нами и, по моему, имели бы полное право на это.

“Спросите самого себя, как бы вы отнеслись в человеку с вашим положением, серьезному, одному из ваших товарищей, например, уважаемому вами, если бы вы узнали, что он всем пожертвовал ради романической интрижки? Вы бы осудили его, вы бы сказали: “Это сумасшедший” и если бы имели на него влияние, постарались бы пробудить в нем чувство долга. Вернитесь же в вашей семье, Мишель, и не думайте больше обо мне. Моя судьба то же очень проста. Почему бы мне не выйти замуж? Разве я составляю какое-то исключение, что не могу устроить свою жизнь так, как все? Мы живем в свете, мы должны следовать его законам и обычаям.

“Если бы у меня была мать, к которой я была бы привязана! Она бы меня охраняла. Я открылась бы ей, и она защитила бы меня от меня самой. Увы! у меня ея нет! Я любила, но более обыкновенных симпатий я не знала. Я взяла любовь там, где нашла ее, потому что я хотела жить. Если бы я была счастлива, вы не полюбили бы меня, я уверена в этом, или по крайней мере никогда не посмели бы мне этого сказать.

“Но прежде всего, я должна быть спокойна за вас, Мишель, я желаю надеяться, что ваша жизнь останется невозмущенной. Напомните вашей жене ея обещание не покидать вас во всех обстоятельствах. Неужели же она вас повинет при первом повороте судьбы? Неужели она забудет в одно мгновение годы счастья, которые вы ей дали? О, будь я на ея месте, мне ничего не стоило бы вас простить!

“Я немедленно уезжаю в Лион: я думаю пробыть так долго, так долго, как этого требуют наши интересы. Время быстро пройдет и наша любовь превратится в старую историю… Быть может я выйду замуж. Разве если я не могу принадлежать вам, это уже для меня невозможно?

“Но я всегда, всегда буду вас любить. “Бланка”.

“P. S. Не пишите мне больше, я не отвечу. Необходимо, чтобы все это кончилось раз навсегда. Посылаю вам последнее — прости!

Мишель — Монде (письмо написанное спустя три дня после предыдущаго). “Милый друг!

“Я пишу тебе после бури, на развалинах всего, что украшало мою жизнь, всего, что делало меня почти счастливым. Ты был прав, Сусанна узнала все, это случилось как раз в день твоего приезда. Но она затаила свое горе, она сохраняла тайну, пока была в силах: и это конечно, удвоило ея страдания, ибо она откровенна по природе, и тяжесть, которая лежала у ней на сердце, должна была ей показаться особенно невыносимой. Но наконец наступила минута, когда она не могла более сдержать болезненных чувств, переполнявших ее. Последовал взрыв по пустому случаю.

“Наше первое объяснение было столь неожиданно, столь мало обдуманное с ея стороны, и совершенно непредвиденное мною, что оба мы потеряли хладнокровие, и все что мы говорили друг другу, она — обвиняя меня, а я — в свою защиту, все только растравляло рану. Выходило что-то похожее на театр. Мне приходили на язык только такия слова, которыя били мимо цели. Она едва слушала меня и только повторяла, что оставит дом, если я не порву всякия сношения с Бланкой.

“Я имел наивность надеяться, что когда она лучше узнает характер наших чувств и отношений, она немного смягчится и свойственное ей благородное великодушие возмет верх. Я ей написал, я сделал полное, чистосердечное признание, я разсказал о всем, что произошло между нами, о всем, что мучило меня, о своем внутреннем состоянии. Бланка, по моему совету, тоже ей написала. Безполезныя усилия! Все, что мы могли ей сказать, ни мало не смягчило ее! Бедная Бланка, чудная натура которой сразу ощутила истинное положение вещей, без колебаний, предложила уехать, не видеть меня более, исчезнуть из моей жизни. Такое благородное решение, повидимому должно было вызвать благородный ответ. Но нет; все, что мы написали Сусанне, только увеличило ея озлобление. Всякое наше слово, всякое наше признание уязвляло ея сердце, ея самолюбие. И в особенности ея самолюбие. Повидимому именно это чувство и не дает ей возможности отнестись в нам снисходительно. Страдающее сердце не знает гнева. Его ожесточает раненое тщеславие. Но надо думать, что лучшия из женщин таковы, и что у них гордость всегда равна их любви.

“После безполезнаго обмена письмами, между нами произошло второе объяснение и довольно странное. Волнение улеглось. Оба мы были спокойны, и с достоинством говорили, как люди, обсуждающие важный вопрос. Каждый из нас выставлял свои мотивы. Я высказал ей, что полный разрыв с Бланкой невозможен, потому что это будет похоже на низость; что этот разрыв будет замечен всеми, кто знал нашу дружбу. Я просил ее позволить мне видеть Бланку хоть изредка или даже вовсе не видеть, а только переписываться с ней.

;”;— Просить позволения,— сказал я,— когда я мог бы обойтись без него, не доказательство ли это покорности и доверия?..

“Она отвечала мне с искусственным и напряженным спокойствием, что она требует все или ничего. Что мы оскорбили ее и что она желает возмездия; что она слишком страдала, чтобы еще заботиться о наших горестях, вполне заслуженных нами; что она более не думает ни о нас, ни о свете, а только о самой себе, об одной самой себе; что все мои просьбы,— одне безсознательныя увертки и что она слышать ничего не хочет.

“— Так как между вами останется связь, ты и будешь ее любить,— повторяла она мне.— И как я могу доверять вашим обещаниям? Вы меня обманывали целый год и впредь будете меня обманывать: я желала бы вам верить, но я не в силах…

“Мы долго говорили, и почва все более уходила из-под моих ногь и она брала верх надо мною. Потом вдруг ей изменило ея натянутое спокойствие, она разразилась слезами и вскричала:

;”;— Ах, я отлично вижу, что ты предпочитаешь ее мне и что пожертвуешь мною!..

“Я подумал было, что это притворство, так эти слезы пришлись во время, чтобы взволновать мою совесть и победить меня. Я не могу видеть ее в слезах. Я уступил, но вместе с тем во мне пробудился гнев, я разсердился и на нее, и на себя самого, отчаяние сжало мое сердце.

“— Нет,— сказал я ей,— ты не будешь жертвой, потому что у тебя на это не хватит благородства. Как и всегда, лучшая будет и более страдать!..

“Но в тоже мгновение я раскаялся в сказанных мною злых словах. Но я чувствовал непреодолимую потребность отомстить ей за ту жертву, которую она меня заставляла прннести.

“Теперь все кончено. Мало по малу воцаряется спокойствие,— спокойствие наружное, хочу я сказать, потому что в моем сердце…

“Бланка вчера уехала в Лион, как говорила. Она уехала не простившись со мною, чтобы мне показать, без сомнения, что с ея стороны жертва безповоротная, что она не питает никакой задней мысли, никакой надежды. Бедная, милая девушка! Сколько ей пришлось выстрадать! Только я один могу это знать, потому что только я один разгадал тайну этой глубокой души, которая вся соткана из привязанности и потребности любить. Если бы ты знал до чего меня мучает мысль, что из-за меня она столько выстрадала! Да, мне кажется, что я испортил ей жизнь, что я забросил в ея сердце зерно страдания, отравил его, и какое бы счастье не выпало ей в будущем, оно уже не излечит ее сердце. И я ничего не могу сделать, ничего, у меня нет никаких средств исправить зло, причиненное мною, я не могу даже обратиться в ней со словом утешения, даже дать ей знать, что я страдаю так-же как и она, и что я не забыл ее! И мне кажется, что благодаря благородству ея души, моя любовь к ней удвоилась. До сих пор я только любил ее; теперь я ее обожаю. Мне она теперь представляется одним из тех исключительных созданий, которыя сверкающим видением проходит в пошлых сумерках человеческаго существования,— одною из тех душ, которыя совмещают в себе врасоту, величие и женственность…

“Как с этих пор пойдет все между мною и Сусанной? Как устроим мы нашу семейную жизнь, когда эти воспоминания будут стоять между нами и разъединять нас? Да, эти воспоминания выроют между нами непроходимую бездну. Теперь я знаю мою жену: потребны годы, чтобы она простила, если только она простит когда нибудь. И она права, я это знаю, но она могла бы не быть столь жестокой. Я не из тех, кого можно сломить силой. Я преклоняюсь только перед благородством души. Я словно вижу дно ея сердца, и нахожу его менее чистым, менее благородным, чем я думал. Мне кажется, что нас вечно будет точить глухая антипатия и недоверие друг в другу, но общность интересов и обязанностей сковывает нас. Вот уже третий день мы взвешиваем каждое слово, обмениваемся только незначительными вещами, каждый держится в стороне. Когда я возвращаюсь, я чувствую себя гостем, котораго терпят потому, что не могут вытолкать его за двери. Мои дети, мне по крайней мере так кажется, тоже переменились: бедняжки словно что-то угадывают и жмутся к матери. Все узы порваны, пламя привязанности погасло…

“Ты можешь понять, как я несчастен. Это моя вина, я это хорошо знаю, и несмотря на это так же страдаю. Да так ли еще я виновен? Что мог сделать я против чувства, которое овладело мною, прежде чем я успель его заметить? Но к чему разсуждать, искать причин, оправдываться? Пусть я подл, преступен, все-же я страдаю и ни о чем не могу думать, кроме своего горя.

“Пиши мне, мой добрый друг, прошу тебя. Ты один у меня, с кем я могу говорить откровенно.

“Мы еще свидимся в Аннеси. В этом году я возьму отпуск, я просто не могу работать, и ты представить себе не можешь, каким бременем ложатся на мои плечи все эти дела, роль, которую я должен играть. Я хочу, как раненый зверь, забиться в трущобу”. “Твой Мишель Тесье”.

V.


Известие, что Тесье попросил отпуск и уехал за месяц до окончания сессии, произвело в палате всеобщее изумление. Конечно, с некоторых пор стали замечать упадок его сил, перемена в лице и в манерах, показывавшая его крайнее утомление, не ускользнула от общаго внимания. Друзья его безпокоились и говоря о нем, всегда обменивались обычными фразами:

— Работа его убивает…

— Он надорвался…

— Он больше не может…

Удивлялись все таки энергии, с которой он преодолевал усталость.

И в самом деле, первыя две недели после семейнаго кризиса, Тесье действовал и говорил так, как будто ничего не случилось и он вполне владел своей мыслью. Он пожинал обычные ораторские лавры. Разсматривался проект закона, реформировавшаго церковное управление, инициатива котораго исходила от монсениора Русселя, и из-за котораго шла горячая борьба. Никогда еще атака партии нравственнаго возрождения не была так сильна; никогда еще фракция якобинцев не чувствовала себя столь близкой в гибели и так не сплочивалось, чтобы отстаивать власть, готовую выскользнуть из ея рук. Мишель руководил атакой: он произнес по этому случаю две речи, встреченныя публикой восторженно. Якобинцы взяли верх, но преимущества их были так незначительны, что их победа была равносильна поражению, казалось неминуемым падение кабинета.

Вот при этих-то обстоятельствах Тесье возвестил о своем скором отъезде. Естественно, что его политические друзья старались всеми силами удержать его. Торн, которому в его отсутствии предстояло руководить партией, отлично знал пределы собственных способностей, и на сколько влияние Мишеля было необходимо, чтобы направлять его практическую деятельность, слишком сухую и мелочную для живого дела.

— Я способен дать лишь частный совет, говорил он,— и до известной степени полезен, но ничем нельзя заменить то воодушевление, которое сообщает всему Тесье.

— Мы не можем обойтись без вас,— повторял он Мишелю. — Необходимо продолжать атаку. Ваш проект закона, обезпечивающаго рабочих, который не могут отложить, представит для нас еще более удобную почву чем реформа церковнаго управления. Быть может нам удастся прежде каникул свергнут министерство. Это будет полным триумфом… Но, вы ведь знаете, без вас мы ничего не можем сделать… Вы видите, как интересна становится игра… Будьте-же мужественны! Еще последнее усилие.

— Я не могу больше,— отвечал Мишель,— не могу… Силы мои истощены… Я болен… Я совершенно разбит!

— Подумайте, что быть может уже никогда мы не будем занимать столь выгодное положение… Призовите на помощь всю вашу энергию…

— Она вся истрачена, повторяю вам. Я должен, должен остановиться… Я не могу более ни о чем думать… Еслибы я видел, что партия рушится, и знал-бы, что достаточно одного моего жеста, чтобы спасти ее, я не имел-бы силы сделать этот жест… Там далеко, на родине, в моих горах, силы мои быть может возстановятся… Страдание доходит порою до той степени, когда человек не может уже думать ни о ком, кроме себя самого.

Все, что мог отвоевать Торн, это обещание, в крайнем случае, приехать для подачи голоса.

— Но не зовите меня, если только будет хоть какая либо возможность обойтись без меня,— сказал ему Тесье. И он уехал с семьей, увозя с собою не закрывавшуюся рану в сердце, мало надеясь на выздоровление, с головой, разбитой тягостными думами, счастливый однако уже тем, что может отдохнуть от политики, от дел, убежать от света, шума, погрузиться в благословенное уединение, где можно хоть страдать спокойно, не увеличивая свою боль усилиями скрыть ее.

Маленькая дача, очень простая, в двадцати минутах от Аннеси. Дикий виноград увивает ея стены, обрамляет окна, подымается до самой крыши. Луг, с несколькими деревьями, спускается в озеру. У маленькой пристани легкая лодка покачивается при малейшей зыби, пробегающей по подвижным водам. В последний раз, что они были в этой местности, Тесье занимали этот-же домик. Тогда Мишель и Сусанна выходили весело под руку, и казалось среди этого мира полей, яркаго солнечнаго света, они расцветали как цветы, вынесенные из душной комнаты на вольный воздух. Они веселились, как школьники на каникулах.

Анни и Лавренция, стуча маленькими еще слабыми ножками и щебеча на том милом языке, который дети забывают по пятнадцатому году, бежали за ними, в сопровождении бонны или Бланки Эстев. Бланка проводила с ними лето, чтобы окончательно оправиться после выздоровления от последней детской болезни — запоздавшей кори. Ей было шестнадцать лет; ея большие глаза сияли, словно глубина голубого, безоблачнаго неба. Она начинала хорошеть. Они обращались с ней как с старшей дочерью. Боже мой! Кто мог-бы тогда подумать?.. Они делали хорошия прогулки вместе, и Сусанна радовалась, когда замечала краску на щевах молодой девушки. Когда они шли по городу, все им почтительно еланялись, поворачивались, переговаривались между собою:

— Это нашь депутат с женой… Добрые люди… Честная семья!..

И Сусанна радовалась; уважение выпадало и на ея долю. Она его тоже заслужила.

Теперь, напротив, печаль нависла над домиком, купавшимся в потоках света; казалось, что он необитаем; мертвое молчание царило в нем. Тесье более не совершали своих семейных прогулок. Изредка их видели в городе. Они шли быстро, избегая взглядов прохожих. Сусанна, бледная, измученная, бродила в маленьком садике, который лишь время от времени наполнялся веселым смехом Анни и Лавренции.

Что касается Мишеля, то он часто поднимался на заре и уходил далеко; он шел для того, чтобы идти, разминая мускулы, усыпляя нервы, находя облегчение и исход внутреннему волнению в усталости. Голова его была пуста и он слышал только глухой ропот вечных жалоб разбитаго сердца. Порою его сопровождал Монде, когда был свободен. Монде был немного толст и тяжел: он задыхался от ходьбы, жаловался на жару; и тем не менее, самоотверженно бродил с Мишелем по отдаленным улицам; дружба его выдерживала и такое испытание. Два друга выходили вместе. Монде, с толстой палкой с стальным наконечником, Тесье с пустыми руками, размахивая ими или спрятав за спину. Они шли медленно, без цели, болтая по душе в окружающем молчании. Их обнимало уединение: живое уединение полей, где работали жнецы, в сиянии солнца, среди золота хлебов, или уединение лесов, где птицы порхают в тени, а стрекозы трепещут в пятнах света, прокрадывающагося сквозь листву. Разговоры их мало равнообразились. Зная, что Мишель ждет его вопроса, Монде начинал на одну и ту же тему:

— Ну, как ты себя чувствуешь?

Вопрос больному, одержимому хроническим недугом, повергающим его в ипохондрию.

— Все так же…

Помолчав, Тесье повторял:

— Дни идут, рана не закрывается!

Монде ничего не говорит, очевидно желая дать высказаться другу. Тот продолжает:

— Порою, я должен напречь всю мою волю, чтобы заставить себя думать о другом… Ведь ты знаешь, я не привык к созерцательной жизни и сосредоточиваться вечно на самом себе для меня мучительно… Но я страшусь и столкновений с людьми, меня тяготят дела, весь этот треск, шум, суета, которые меня более не интересуют.

Тогда Монде рискует немного побранить его, мягко, как выговаривают умным детям, которые понимают свою вину:

— Видишь ли, Мишель, забери себя в руки… Борись, борись, друг мой… Человек в твоем положении, знаменитый человек, который когда захочет, может сделаться министром…

— Прежде, быть может,— с печальной улыбкой прерывает Мишель. — Я никогда не был честолюбцем, а теперь менее, чем когда либо… Пойми, раз я не могу обладать тем, чем единственно хотел бы обладать, что мне в остальном?..

— A благо, которое ты можешь принести? — настаивал Монде,— все, что ты еще можешь сделать?.. Наконец, если ты будешь относиться ко всему спустя рукава, то все потеряешь…

— Благо! — вскричал Мишель, сделав нетерпеливый жест, и останавливаясь посреди дороги,— благо?..

— Или и ты погрузился в скептицизм, и ты так же? Ах, женщины, женщины!.. лучшия из них ничего не приносят, кроме зла!

— Благо! — повторяет Тесье, готовясь разразиться презрительной тирадой.— Ах, мой милый, я полон сомнений!..

И он нетерпеливо продолжает, затрогивая самый чувствительный пункт в своей новой жизни:

— Вот, уже более шести лет, как я посвятил себя делу социальнаго обновления и служению охранительным принципам… Но теперь, когда я сам жертва, когда я чувствую все, что есть лживаго, варварскаго, безчеловечнаго в этой организации нашего общества, котораго защитником являюсь. О, теперь я понимаю тех, кто нападает на его строй, кто от него страдает!.. Да, я понимаю тех, кто хочет его изменить, и даже тех, кто хочет его разрушит!.. Порядок, я желал порядка… Я не понимал, какими жестокостями, какими муками он поддерживается… И к чему это, скажи ради Бога, в чему?.. Зачем нам идти против природы?.. Почему ей отказывать в ея правах? Не кончается ли всегда борьба с нею торжеством ея над нашими мертвыми принципами?..

Теперь Монде, с своей стороны, остановился:

— Берегись,— сказал он,— еще шаг и…

— И я пойду против морали, против религии, хочешь ты сказать? Нет, ты ошибаешься. Если человечество мне изменило, мне все-таки остался Бог, который выше всего.

— До него немного высоко…— проворчал Монде, который в религиозных вопросах всегда выказывал равнодушие.

— Я чувствую его более близким к себе с тех пор, как я страдаю, мой милый… Это слабость, скажешь ты мне. Быть может. Но что до того, если эта слабость поддерживает мои силы?.. Да, Бог, церковь, религия — во всем этом до сих пор я видел только социальныя машины, полезныя силы, на которых можно основать общество, учредить порядок… Теперь все это имеет для меня другое значение… что ты хочешь? Я нуждаюсь в надежде…

Монде не отвечает, потому что разговор пошел о таких вещах, которыя ему чужды. Два друга идут рядом, молча, останавливаясь, чтобы полюбоваться видом, завтракают яичницей в каком нибудь кабачке и тихими шагами возвращаются в город.

Разговоры их все продолжают вертеться около одной и той же темы. Монде лишь тогда теряет терпение, когда Мишель позволяет себе нападки за Сусанну. Он ее защищает,— доброе сердце делает его замечательно красноречивым. Тесье с своей стороны тоже волнуется.

— Я считал ее великодушной,— она жестокая…

— Ты хотел что-ли, чтобы она тебя уступила другой и сказала бы ей еще спасибо!..

— Нет… я хотел только видеть ее более развитой, гуманной, сострадательной… Бланка написала ей удивительное письмо: она ей даже не ответила… Эгоизм и самолюбие, ничего больше…

— Молчи, ты клевещешь на нее; ты лучше, впрочем, знаешь сам…

— Я думал, что знаю: я обманывался… Нужна буря, чтобы различить подводный камень на поверхности воды, и только во время кризисов видиш самую глубь сердца… Эгоизм и самолюбие, говорю тебе… да еще немного глупости… Так как должна же она была понять, что такой жертвы, какую она от меня потребовала, я ей не прощу никогда… Тогда как, если бы она позволила мне хоть первое время переписываться… О, я был бы ей обязан вечной благодарностью и дух мой был бы спокойнее.

Однажды, вновь коснувшись этой темы, Тесье неожиданно сказал другу, как будто его внезапно осенило вдохновение:

— Идея, Монде! Что если бы ты написал Бланке, а? Что ты на это скажешь?

Монде вскричал:— Я? но… о чем я буду писать, скажи на милость?

— Видишь-ли,— спокойно объяснил Мишель,— ты можешь ей очень хорошо написать: ты ее достаточно знаешь, и это не покажется странным: ты был другом ея отца…

— Ты тоже.

Монде не обратил внимания на упрек.

— Ты можешь написать ей, что мы вместе говорим о ней… Она тебе ответит… Я узнаю, что с ней…

— A она будет знать, что ты ее помнишь… Нет, нет, мой милый, ты от меня требуешь слишком многого. Я никогда не соглашусь помочь тебе в деле, за которое потом меня будет упрекать совесть. Раз вступив на эту дорогу, ты ужь не пожелаешь остановиться, и ваша связь вновь возобновится, при моем посредничестве. Но я за твою жену, доброе и благородное создание вопреки всему, что ты о ней говорил и которая тебя любит… Я никогда ничего не сделаю, что обратилось бы против нея… тем более, что это опасно и для тебя самого.

Мишель слишком хорошо знал своего друга, чтобы настаивать. Но с другой стороны, мысли, возникшия в нем, не давали ему покоя, преследовали его в уединении прогулок, среди скуки, которая с каждым днем плотнее охватывала его. Кончилось тем, что, несмотря на обязательство, он взялся за перо.

“Я не могу дольше оставаться без известий о вас, Бланка, писал он, я не могу оставаться в неведении, что с вами, где вы, что вы думаете. Я нарушаю данное слово и презираю себя за это; но я еще более презирал бы себя, если бы его не нарушил”.

Он думал, что легко выскажется, что изольет на бумаге всю любовь и всю тоску, которая переполняла его сердце. Но слово слишком бедно, чтобы выразить чувство. Он с усилием продолжал:

“Если бы вы знали, как длинны и печальны дни, эти безконечные летние дни, когда солнце жжет нас пятнадцать часов под ряд, яркое, веселое, равнодушное к нашим горестям! Все прошло: нет ни счастья, ни мира, ни радости, и эти места, которыя я так любил, эти места, где на каждом шагу я нахожу что либо напоминающее прошлое, теперь для меня являются монотонной рамкой, в которой я заключен. Воспоминание о вас все наполняет. Вас одну я ищу в уединении полей,— хотя и отлично знаю, что вас там не найду… Помните-ли вы то лето, которое мы провели вместе здесь, четыре года тому назад. Вы были еще девочкой, готовой лишь обратиться в взрослую особу, и уже таким грациозным существом! Могу-ли я быть уверен, что тогда еще не любил вас?.. Думая о вас, теперь, в этом доме, где вы играли с Анни, я кажется слышу вас смех, ваш голос. Я представляю себе тот день, когда мы вместе посетили церковь. Я должен был вам разсказать историю святого Франциска, вы слушали с большим интересом, и когда мы вышли из храма, я вам купил в книжной лавке “Житие” этого святого.

Мишель остановился, чтобы помечтать мгновение об этом эпизоде. Ему грезился тонкий профиль Бланки, соломенная шляпка, светлое платье, как она остановилась на улице и как открыла книгу. Быть может в первый раз тогда он заметил ея красоту.

“…Сколько воспоминаний! Оне меня окружают, я проникаюсь ими, оне влекут меня к вам… О! прекрасные часы, когда я наслаждался ласками вашей любви, всеми совровищами души вашей, открытой передо нною! Вы были моим светом, при вас расцветала моя душа… Теперь мы разлучены, благодаря жестокости обстоятельств, между нами бездна…”

Он вновь, с безнадежным жестом, оставовился: — К чему писать ей все это? — прошептал он,— к чему?—

И он долго сидел перед начатым письмом, колеблясь, продолжать ли его, переворачивая в уме смутныя мысли, терзавшия его. Наконец, почти машинально, он взял вновь перо, и продолжал:

“…Но эта разлука, Бланка, не помешает мне быть с вами. Я пишу вам, чтобы вам это сказать! мне слишком мучительно думать, что вы считаете себя забытой!.. Увы, мы не из тех, кто забывает! Я убежден, что ваше сердце осталось вернпн мне, как мое вам…” Он не мог высказать того, что хотел сказать. Фразы тянулись холодныя, не выражая той бури, которая бушевала в нем. В отчаянии, он хотел разорвать письмо. Но не мог этого сделать и закончил письмо:

“Напишите мне! Одно слово,— что вы не очень несчастны, что для вас, как и для меня, сладко думать, что мы остаемся близкими друг в другу, несмотря на разстояние, и что наша любовь сильнее всего на свете. Прошу вас, напишите мне через Монде: он передаст мне ваше письмо.

“Это наш лучший друг: он все знает и понимает. Если бы вы знали, с каким нетерпением я буду ждать почты!.. Прощайте, Бланка, я не мог вам написать так, как желал. Простите меня: слова только слова, а любовь есть любовь…”

Мишель перечитал, покачал недовольно головой, подписался полной фамилией, следуя потребности, которую ощущают все, истинно любящие. Затем он написал адрес: в Лион, думая что Бланка еще находится там, сам отнес письмо на почту, и пошел разсказать Монде о своем поступке и о той услуге, которую он от него ждет. Монде возмутился, ворчал, протестовал:

— Я должен буду сжечь это письмо, если только оно придет, не говоря тебе о нем ни слова. Но ты в таком состоянии, что у меня не хватит духу это сделать.

В самом деле, четыре дня спустя, он пришел с маленьким конвертом. Сердце Мишеля сжалось, когда он отерывал его: оно ему показалось таким легким!.. В листе белой бумаги, издававшей легкое благоухание, не было ничего, кроме пряди белокурых волос, перевязанных голубою лентой, и с припиской трех слов всего: “не пишите мне…”

— Что она этим хочет сказать? — спросил он у Монде, который лишь искоса, с скромным видом, посматривал на поэтическую посылку.

— Еав ты не понимаешь? Волосы, это часть ея самой… Знаешь ли, это очень милый ответ… Да, очень просто и мило… Женщина, воспитанная на модных романах, никогда бы ничего такого не придумала!..

— Но почему она не хочет, чтобы я ей писал?

— Потому что она честная и мужественная девушка, что у ней больше характера чем у тебя, мой милый… Она обещала и желает сдержать свое слово; и она права.

— Мне кажется, что если бы она еще меня любила…

— Молчи! Я не знаю, что ты ей написал, но я убежден, что ея письмо краспоречивее твоего.

— Успокойся: она тебя любит… и послушайся ее: это лучшее,что ты можешь сделать… Я не предполагал, что она так разсудительна.

В следующие за этим дни Мишель находился в таком нервном состоянии, что это не могло усвользнуть от внимания его жены. Он избегал Монде, как будто боялся, что тот угадает его мысли. Вместо далеких утренних прогулок он ограничивался тем, что ходил взад и вперед по саду, подрезывая деревья, с видом человека, которому до того скучно, что он ужь и не придумает, чем бы ему заняться, и как убежать от скуки. На самом деле он постоянно думал о письме Бланки, которое, именно потому самому, что не отвечало ни на один его вопрос, открывало для его воображения безконечныя перспективы. На конверте стоял штемпель Кабура. Новая тайна: почему Бланка оставила своих лионских друзей? Почему она отправилась с матерью и вотчимом на этот берег, который так ненавидела?..

Ища хитрых объяснений самых простых вещей, Мишель все более волновался. Волнение его доходило до высшей степени, когда он замечал, что Сусанна наблюдает за ним с тревогой, которую он приннмал за подозрение.

Раза два она спрашивала, что с ним.

Он отвечал:— Ничего…

Это маленькое слово, грубое и лживое, это слово, заставляющее догадываться о тайнах, которыя желают скрыть, это слово, в котором слышится и желание обмануть и отказ в отвровенности, пробуждает лишь худо скрытую злобу. Никакого объяснения за ним не последовало, но взгляд жены сказал:— Ты лжешь! A взгляд мужа ответил:— Пусть я лгу, это мое дело!..

В следующий раз, когда Сусанна, против обычая, сама встретила почталиона с письмами Мишеля, он разразился:

— Ты меня подозреваешь! Прекрасно! Читай мои письма, если хочешь… если ты их еще не читала… Изволь глядеть: деловыя письма, ничего кроме деловых писем… Я теперь ничем не интересуюсь, кроме дел… Ты этого желала, чего жь тебе еще надо?..

Сусанна заплакала.

Он немедленно, в силу свойственной ему подвижности чувств, смягчился:

— Прости меня,— сказал он,— я груб и зол… Мы оба виноваты…

Он хотел ее привлечь к себе, но она отстранила его.

— Нет, нет, это безполезно… Я слишком хорошо вижу, что я для тебя более ничего не значу!..

На этот раз в голосе ея не слышалось гнева, а только безконечная грусть; Мишель был тронут. Но что он мог ей на это ответить? Увы, она была права!.. Тем не менее, он решил обращаться с ней более почтительно. Но это ни к чему не повело: она отдалялась от него с холодным достоинством, которое она сначала употребляла как маску, чтобы скрыть истинныя свои чувства, и которое мало-по-малу сделалось для нея естественнын. Тогда он постарался сблизиться с детьми и в течение следующих дней его встречали с двумя девочками, довольными и счастливыми, что он занимается ими. Но Лавренция была слишком резка; она его утомляла. A так как она ревновала, если он уходил гулять с одной Анни, то он снова предоставил их самим себе.

— Он больше не любит даже своих детей!— думала Сусанна.

— Какая гнусная несправедливость! какая жестокость!— говорил Мишель своему другу Монде, разсказывая ему о последних событиях его домашней жизни.— Я не злой человек, я ничего дурного не сделал, я решился на такую жертву, на которую не многие решаются, и я несчастен и все, кого я люблю, несчастны по моей вине. A живи я, как большанство людей, имей я любовницу, будь я порочным, но обладающим известною дозою лицемерия, никто бы не страдал из-за меня, и сам я был бы спокоен, счастлив, можно было бы завидовать моему положению!..

— Ты прав,— отвечал Монде,— это несправедливо, это гнусно, но это так. Ты принадлежишь в породе людей, стоящих выше средняго уровня человечества: поэтому ты и страдаешь. На твоем месте другие поступили бы хуже, а вышло бы лучше для них. Судьба пощадила бы их ради их ничтожества. Твои страдания, являются мерою твоих достоинств, это отчасти может тебя утешить… Когда бросят горсть зерен в клетку с воробьями, воробьи бросаются клевать, когда еще на них сыплются зерна. Когда же бросят в клетку где сидит певчая птица, например соловей, он поспешно отлетит, и начнет клевать только спустя некоторое время…

— Но все-таки начнет.

— Потому что ему бросают лишь зерна и он все же лишь жалкая пичужка. Какую же борьбу выдерживает человек прежде чем кинуться на манящее его счастье! И лучше для него, если сквозь тысячи терзаний, воля его пройдет непоколебимой… и порою она все преодолевает!

Воля Тесье не отличалась очевидно таким качеством. Несмотря на убеждения Монде, он написал Бланке новое письмо: ответа не последовало, и он сделался еще нервнее и безпокойнее. Он желал теперь видеть ее и искал предлога, чтобы уехать из Аннеси. Случай не заставил себя долго ждать.

Он уже получил несколько приглашений на банкеты, которые ему хотели дать депутации и муниципальные советы различных городов. Наконец, получив приглашение из Лиона, он немедленно решил ехать: хотя соберет о ней справки… Он объявил, что отправляется в продолжительное политическое tournée. Когда Сусанна спросила о его маршруте и он назвал Лион, она подозрительно посмотрела на него:

— Почему же именно Лион?

Он резко ответил:

— Потому что это большой город.

A так как лицо ея сохраняло недовольное выражение, прибавил:

— Ты боишься, что я там встречу… одну особу, не правда-ли? Ты можешь быть спокойна: ее там нет больше…

— Почему ты это знаешь? — вскричала Сусанна.

Он смутился и нерешительно пробормотал:

— Я это узнал… через Монде… он получил об ней известия… раз, как-то…

Но видя, что она не верит, разсердился:

— Послушай, я не желаю и не могу отдавать тебе отчета в каждом моем шаге… Я не могу вести дело, если меня будут стеснять… Меня приглашают в Лион, и я должен ехать, я не могу не ехать… После всего, что я ради тебя сделал, кажется мне, ты могла бы перестать меня подозревать.

В Лионе, сейчас же, как только отделался от сердечной и восторженной встречи своих сторонников и партизанов, Тесье побежал к знакомым Бланки, с единственным намерением увидеть людей, которые могут что либо сообщить о ней.

Он был принят хозяйкой дома: простая и добрая молодая женщина ни мало не удивилась его приходу.

— Блакна вам ничего не писала с тех пор, как уехала? — спросила она только.

— Нет… Она знает, что мы не переписываемся и нам пишут только по делу,— объяснил Мишель.— Я думал, что еще застану ее здесь…

— Она провела с нами всего несколько недель и неожиданно нас покинула, чтобы сопровождать родителей в Кабур… Не знаю ужь почему: может быть она испугалась наступающих жаров…

Молодая женщина немного замялась, потом продолжала:

— Она была грустна, как будто у нее было какое-то горе… Но несмотря на нашу близость. она ни разу не открылась мне. Вы ее знаете: у ней такая впечатлительная, тонкая натура; что-то у ней есть на сердце, какое-то горе..

— Вы помните, в прошлом году, эта свадьба не состоялась…

— Во всяком случае она хранит свою тайну. Ничто ее не развлекает. Все что она делает, она точно принуждает себя делать из вежливости, сама же ни мало не интересуется… И знаете, что всего больше меня поразило?.. До сих пор она была так равнодушна в религии, не ходила в церковь… теперь же она была на исповеди…

— На исповеди? — переспросил удивленный Мишел,

— Да,— отвечала его собеседница, совершенно спокойным голосом и не замечая его волнения.— Я знаю даже, что она обратилась в аббату Гондалю… Один из наших лучших священнивов, ревностный, честный. Она была у него несколько раз и после каждаго разговора становилась все печальнее, все больше уходила в себя… Я питаю в ней большую дружбу и тревожилась, ужасно тревожилась, видя ее в таком состоянии…

Последовало короткое молчание, затем молодая женщина сказала:

— Она писала мне два или три раза из Кабура: письма ея проникнуты таким же унынием, в них звучить; ;та-же тоска, как и во всех ея словах.

Мишель не посмел попросить показать ему ея письма. После того, как он узнал все это, он почувствовал еще большее безпокойство. Еще не забыта та славная речь в Лионе, которой обозначился апогей ораторскаго таланта Мишеля Тесье, и которая была проникнута таким высоким пафосом, как ни одна из речей ораторов возрождения. С той задушевной теплотой, которая придавала такой авторитет его слову, Тесье набросал, широкими чертами, общую картину третьей республики, затем он изобразил ту борьбу, в которой потерпели поражение реакционеры 16 мая и торжество тех, кто назывался партиями якобинцев и партиями дела. Во всех областях, в литературе, в искусстве, в философии так же как и в политике, восторжествовал этот дух ограниченности, который принимает за истину наиболее внешния ея манифестации и отрицает все, что не может действовать прямо на чувства. Гений Франции зачах, сдавленный с одной стороны грубым материализмом науки, утилитаризмом общественнаго направления и животным натурализмом с обезкураживающим пессимизмом модных романов. Одно время великая страна казалась совершенно изнуренной, как истощенная почва, теряющая плодородие. Но вот повеяло новым духом. Откуда поднялся он? Из общественной совести, без сомнения, из самой дупга отечества, уснувшаго на время и теперь пробуждавшагося. Несколько благородных людей дали сигнал. Это были умы мало практические, ненадежные, которые стремились к идеалу более с добрыми намерениями, чем с верой, а тем менее обладали достаточной силой, чтобы бороться за него, они были как бы задержаны в их порыве известной косностью ума, дух их был слишком скуден, чтобы развить из себя самих ту силу, которую требовало их дело. Но при всей их слабости, они были полны благих намерений. Над ними глумились; они шли вперед, проповедуя веру, которой сами не имели, и указывая на деятельность, которая не опиралась на их характер, а необходимость которой лишь ясно представлялась их сознанию. Вся их проповедь была чисто головным увлечением. Странная вещь! Явление, доказывающее какия еще жизня, неистощомыя силы таятся в той почве, которая произвела Дюгесилинов, Жанн Д’Арк, Генрихов IV! Безсильныя слова вдруг проросли как мощное семя.

Народ их выслушал с глубочайшим вниманием. Эти слова взволновали его совесть, пробудили его вечную потребност в светлых надеждах, его нравственное чувство, его благородство. Тогда встало новое поволение, пламенное, отважное, столь же интеллигентное, настолько по крайней мере, чтобы понять уроки прошлаго. Новый дух оживил нацию. Рознь, которая образовалась между Францией крестовых походов и Францией революции, рушилась наконец в общем, объединившем всех, порыве вперед. Церковь, поняв, что ея высокая миссия выше борьбы партий, признала республику; республика, свергнув влияние нескольких, столь же узких, как и безбожных, умов, перестала отталкивать церковь. И две согласныя силы двинулись, как некогда прежде знаменитые епископы шли рядом с верующими королями. Нарушенныя традиции были наконец возстановлены, настоящее соглашено с прошедшим, дабы приготовить славу будущаго. Нще последнее усилие, последний напор плечем, и изъеденное червями здание якобинскаго материализма рухнет.

После этого историческаго введения оратор указал на то, что еще остается сделать: школьная реформа, где молодое поколение должно воспитываться равномерно как под светским, так и под духовным влиянием, реформа армии, которая, с тех пор, как соединила в своих казармах всех граждан, в том возрасте, когда образуется их характер, должна быть также школой, школой доблести и чести; реформа нравов, развращенных дурными примерами высшаго класса и распущенностью литературы; реформа социальная наконец, которая бы примирила пролетария и хозяина, рабочаго и буржуа, во имя справедливости.

Долгие апплодисменты сопровождали эту речь. Энтузиазм был общий. Дыхание идеала, казалось, прошло над слушателями, которые уже как бы видели осуществление своих прекрасных надежд, воодушевленные любовью к добру. — Да, вы человек, вы настоящий человек! — сказал Тесье журналист Пейро, пришедший в нему по делу “Порядка” и до того увлеченный общим воодушевлением, что даже на этот раз забывая обычныя возражения.

В один из высших магистратских чинов Лиона явился выразителем общих чувств. Что надо Франции? спросил он,— сердце. Гамбетта только с помощью сердца завоевал ее. Человек, сейчас говоривший, является сердцем новой партии: вот почему он и силен, его слушают и следуют за ним. После этого многие подошли чокнуться с Мишелем и пожать ему руку. Ему говорили имя, он кланялся, порою находил несколько приветливых слов. Вдруг он вздрогнул. Ему назвали аббата Гондаля, и он увидел перед собою высокаго священника, проницательные глаза котораго пристально смотрели на него. Этот строгий взгляд его взволновал. Он однако выдержал его, серывая впечатление.

— Вы говорили великия слова, господин депутат,— сказал ему священник медленным, звучным и почти торжественным голосом.— Вы благородно защищали великое дело… ради котораго с радостью всем можно пожертвовать…

Эти последния слова он так странно подчеркнул, что Мишелю послышался в них намек. Он хотел ответить, искал слов, ничего не нашелся сказать, только сильно сжал руку аббата и повернулся к кому-то другому. Между тем как музыка играла гимн Жирондистов, Тесье печально размышлял. Если бы все люди, которые так жадно внимали каждому его слову, в таком восторге от него, могли бы знать, что творится в груди его! Если бы они знали. Если бы они могли следить, как под исполненной достоинства внешностью глухо работает страсть, роя свои мины! Если бы только они подозревали, что, говоря, он принужден был делать страшныя усилия, чтобы разслышать свои собственныя слова и звук своего голоса!.. Но они не знали, они не сомневались ни в чем, они принимали его за того, кем он казался, они видели в нем только депутата Мишеля Тесье, они игнорировали человека, настоящаго человека, с его горем и волнениями… И охваченный непреодолимым желанием отвровенности, Мишель повернулся в Пейро, еще стоявшему сзади него:

— Все это одне слова,— сказал он,— есть другое… другое…

— Что такое?— спросил удивленный журналист.

— Другое,— повторил Тесье глухим голосом.

Мыслящий взгляд Пейро долго покоился на нем. Он ничего не угадывал, без сомнения, да и как бы мог он угадать? Но смутное предчувствие наполнило его. Позднее он понял таинственный смысл этих темных слов вождя; это полупризнание измученной души, потерявшей над собою власть.

За лионскою речью последовала настоящая кампания; казалось, Тесье чувствовал непреодолимую потребность двигаться, желал одурманить себя шумом, постоянными речами, банкетами, встречами.

Из Лиона он отправился в Дижон, оттуда в Марсель, где в честь его организовалась бурная манифестация. Затем он отправился сказать речь забастовавшим рабочим в Фурми. Его популярность возросла значительно за два месяца предшествовавшаго молчания; теперь она еще увеличилась, благодаря усилиям, которыя он делал, чтобы действовать и говорить; это придавало его словам непреодолимое могущество, как будто в них воплощалась та внутренняя буря, которая как бы сдавливала его энергию, сосредоточивала ее, и прорывалась даже в его жестах, и сообщала его речам огненную порывистость, захватывавшую слушателей. Он испытывал странное очарование, очарование глубоких, но скрытых чувств, которыя, не проявляясь сами, тем не менее царят во всех малейших жизненных актах. Женщины влюблялись в него. Газеты, даже те, которыя наиболее яростно боролись с его идеями, выражали почтение к его личности. Как раз в этот момент, какому-то репортеру, посетившему Аннеси, пришла мысль напечатат заметку о том, как проводит лето семья Тесье; он изобразил настоящую идилию, где даже описывал светлыя платья Анни и Лавренции и мирное счастье, которое царит у семейнаго очага, где ожидают близкие сердцу великаго человека, в то время, как он совершает триумфальное шествие по Франции, являющееся триумфом добродетели.

Мишель прочел заметку в Кабуре, куда он таки нашел возможность заехать между двумя речами. Он прочел ее во время безконечнаго страстнаго ожидания, полнаго лихорадочной тоски. Приехав по утру, в прекрасную погоду, он думал, что Бланка непременно покажется на берегу; во первых потому, что наступил купальный час, а во вторых, для прогулки. Не зная еще, заговорит ли он с нею, или только поглядит на нее, когда она пройдет мимо, он ждал ее, он бродил вдоль набережной, внизу которой едва подернутое рябью томно плескало море, лазурное как и небо, невинное и почти безмолвное. Берег мало-по-малу наполнялся, купающиеся резвились на глазах у зевак, часы проходили. В нервном волнении, с пересохшим горлом, с разгоряченной головой, Мишель, бродя в толпе, вздрагивал при виде каждой появлявшейся новой грулпы гуляющих и в то же время с трепетом жаждал узнать среди них знакомую фигуру. Ему приходилось приподнимать край шляпы, пожимать руки, произносить банальное:— А, и вы здесь?..— в то же время всеми своими желаниями призывая Бланку и трепеща заметить ея появление, именно когда его задерживает кто нибудь из этих знакомых. Она не появлялась. Когда он наконец чуть не в двадцатый раз начал свой круг, продолжая осматриваться, ему представилось, что все замечают его возбужденное состояние, следят за ним, все глаза на него устремлены, и все догадаются о причине его волнения, когда появится Бланка. Однако он не мог отказаться от надежды ее увидеть, после этих четырех часов ожидания, когда он считал минуты, погруженный в болезненныя мечты. Наконец настал час завтрака и берег опустел. Мишел вошел в кафе, приказал себе подать два яйца в смятку, сделал над собою усилие чтобы съесть их, и принял решение: он должен уехать вечером. Он не в состоянии перенести еще полдня тоскливаго ожидания, быть может напраснаго. Он решил отправиться к Керье.

Г-жа Керье,— муж ея был в отсутствии,— приняла его на веранде. Она удивилась, увидав его, и он должен был объяснить, как попал в Кабур, знал что Бланка здесь, и пожелал справиться о ней.

— Она совершенно благополучна,— отвечала г-жа Керье, никогда не обращавшая внимания на свою дочь;— она много веселится, и морской воздух оказывает на нее благотворное влияние. Да если позволите, я схожу отыщу ее; она будет приятно удивлена видеть вас.

“Совершенно благополучна, много веселится”. Мишель несколько минут чувствовал какое-то противуречивое волнение. Но появление Бланки разсеяло все подозрения, которыя было заскреблись в его сердце: она была очень худа, бледна, болезненна, и ея движения, походка, взгляд, вся она, наконец, была проникнута глубокой, неисцелимой, безконечной грустью.

На несколько минут она осталась наедине с Мишелем.

— Бланка! — вскричал он, взяв ее за руку,— Бланка! я должен был вас видеть!— Он стоял перед нею, всматриваясь в нее, стараясь прочесть ответ в ея глазах,— он впивал в себя ея присутствие. Она легким усилием отстранилас от него и прошептала трепетным, глухим голосом:

— Ах! вы безжалостны!..

— Не упрекай меня, прошу тебя,— молил он страстно,— я так страдал… Я больше не могу… Бланка, еслибы вы знали, что было со мною, когда в эти последния две недели я переезжал из города в город… речи, банкеты, все. Эта суматоха…

Молодая девушка протянула ему руку, но так как он сделал движение поднести ее в губам, она вновь отняла ее. После короткаго молчания, она прибавила:

— Раз судьба нас разъединяет, в чему вы меня преследуете?.. Мне так мучительно трудно вас забыть… а я должна постараться забыть вас… мы так слабы? я этого не понимала, но теперь поняла, теперь поняла…

На мгновение ея болезненный взгляд потерялся в пустоте, как будто ища там поддержки. Мишель вспомнил о священнике, который во время их разлуки занял такое видное место в ея жизни.

— Ах! — вскричал он, отвечая более на ея мысли, чем на слова,— мы достаточно страдали, и можем быть снисходительны в себе… Не будем тратить даром те несколько минут, которыя могут дать нам хоть немного счастия… Дай мне наглядеться на тебя… прочесть симпатию в твоих глазах… потом я уйду, и если ты хочешь, не вернусь более.

Она глухо прошептала, не поднимая глаз на него:

— Кажется, я этого-бы желала…

Он собирался ответить, но приход г-жи Керье помешал ему. Она была нарядная, улыбающаяся и радушная. Она пригласила Мишеля обедать. Онх готов был остаться, рискуя не попасть на политический банкет, но встретил тяжелый взгляд Бланки, приказывавший ему: “Уезжайте!.”

Он отказался.

Еще минуту он слушал болтовню г-жи Керье, что-то даже отвечал ей, наконец откланялся, и со смертной тоской в душе, снова отправился бродить по набережной, до прихода поезда. Море улыбалось, ласкаемое лучами заходящаго солнца; побледневшее небо, оттененное на горизонте широкой багровой лентой, казалось безконечным… О, равнодушная красота предметов кажется такой жестокой в часы скорби!..

Через пять или шесть дней Мишель получил письмо от Бланки:

“Я была с вами сурова, Мишель, в наше последнее свидание, и когда вы уехали, после холоднаго прощания, когда я представила себе ваше одиночество в вагоне поезда, увлекавшаго вас далеко от меня, я стала упрекать себя за свою суровость и проплакала всю ночь.

“Я говорила себе, что быть может вы подумали, что я вас разлюбила, а я ваша по прежнему, несмотря на разлуку, несмотря на разстояние, разделяющее нас! Но я желала сдержать слово. Все, что я могу себе позволить, эта написать вам, потому что я не могу вынести мысли, что вы сомневаетесь во мне или сердитесь на меня. У вас был такой несчастный вид, мой дорогой Мишель! И я хочу вас утешить, хочу сказать вам несколько слов, которыя смягчили бы ваше горе. Увы! я не нахожу их! Почему я не ребенок, каким была в ту пору, когда вы называли меня своей старшей дочерью! Теперь все изменилось: я не имею более права вас любить, я не могу придти в вам на помощь, когда вы больны. Вы были такой бледный, такой усталый, мой друг, о, как я вам необходима! Но нет, я не могу бежать в вам, я; ;не должна вас видеть.

“Если бы вы знали, чего только я не передумала за время нашей разлуки. Там, в Лионе, я чувствовала себя такой одинокой, такой одинокой; мне необходим был кто либо, кто бы меня утешал и руководил мною. Я молилась, наконец пошла исповедоваться и призналась во всем священнику… Я сказала все, исключая имени, хотя он очень допытывался… Он ничего мне не сказал такого, чего бы мне не повторяла совесть, с тех самых пор, как я вас полюбила. Он указал мне на мою вину, словно я сама ея не видела, слова его сделали меня еще несчастнее, потому что я почувствовала всю их безполезность и что любви моей к вам ничто не одолеет, что я буду всегда вас любить. Когда же я плакала и просила его сказать, что же мне делать, он предложил мне поступить в монастырь. Монастырь! Нет, нет. Я люблю жизн, я желаю быть около вас, несмотря на разделяющую нас бездну. Я ваша, и не отдам себя ни Богу, ни другому…

“Но когда я услыхала, что вы приехали в Аннеси, я оставила Лион, боясь быть слишком близко от вас. Как мне это было тяжело, как грустно в этой семье, которая для меня как чужая, и я в ней чужая. Моя мать сказала вам, что я здорова, что я развлекаюсь, что я весела: она это думает; она так мало меня знает, так мало мною интересуется!

“Не раз, Мишель, мне приходила мысль о смерти. Но не бойтесь! Я знаю, что вы не имеете права со мною умереть, а я не желаю вас оставить одного. Как бы я ни была далека от вас, но сознание, что я существую, должно же наполяять вас чувством близости во мне? Я убеждена, вы часто должны чувствовать, что я около вас. Мне же порою кажется, что вы близко, я вижу вас вдали. И наконец, знайте, что если вы будете ужь очень несчастны, вы всегда можете призвать меня. И я приду. У меня есть долг только относительно вас, котораго я люблю.

“Боже мой! как могла я это написать! Когда это письмо будет послано, я стану жалеть об этом, стану презирать себя. И все же я его посылаю. Если не пошлю, то не избавлюсь от мучительной мысли, что вы сомневаетесь в моей любви. И наконец вы так добры, что поймете меня.

“Прощай, мой милый, твоя, твоя навсегда! “Бланка”.

–—

Еще две, три речи, несколько обедов, визитов в различныя учреждения, заседание в одном из тех конгрессов, которые летом разнообразят досуги политических деятелей,— и Тесье вернулся в Аннеси, чтобы еще несколько дней провести в кругу своей семьи, прежде чем все они возвратятся в Париж. Некогда, когда он возвращался из своих утомительных летних поездок, еще полный волнением борьбы и успехов, Сусанна успокоивала его всеми ласками, которыя женщины находят для тех, кого любят. Но, на этот раз, она встретила его холодно, подозрительно, стараясь прочитать в его глазах, не затаилась ли в сердце его новая тайна. Мишель не без неприятнаго волнения перенес этот своеобразный эвзамен. Он сказал себе:

— Она догадывается.

Она подумала в свою очередь:

— Он что-то от меня скрывает. Он опять меня обманывает, всегда обманывает!

И они почувствовали себя еще более далекими друг другу.

Окружающая природа гармонировала с их чувствами: начинающая осень тронула багрянцем листья дикаго винограда, небеса затуманились, на полях колыхались одинокие, опадавшие, последние цветы; эта всеобщая печаль отражалась и в глазах Анни, и даже в смехе веселой Лауренции.

Хотя Мишель и рвался в Париж от этих печальных пейзажей, но и дома не мог сидеть; тайная сила гнала его из “фамильнаго гнезда”, как выражались газеты и он бродил по полям, почти всегда в сопровождении Монде.

— Ну, что, великий человек,— сказал тот по его возвращении,— надеюсь, что ты разсеялся?.. Много наговорил, а? Если ты сдержишь хотя четверть своих обещаний, Францию нельзя будет узнать!.. Ты всех распределил: крестьян, рабочих, хозяев, солдат… И в тому же говорил так искренно…

— Не знаю,— отвечал Мишель,— я думал о другом… Ты думаешь, что я ездил для того, чтобы посетить Лион, Амьен и Фурми? Ты ошибаешься: мне хотелось лишь побывать в Кабуре… Да, она в Кабуре, там я ее видел…

— Несчастный! Ты потерял силу воли!..

— Я не мог удержаться… я люблю ее более, чем когда либо… Нет; это так не может продолжаться, я не могу, не могу…

— Ну, конечно, ты ее увидел и опять все возобновилось.

Мишель сказал глухим голосом:

— Я знал, что так будет…

Они помолчали:

— Я тебе откровенно скажу, Мишель,— начал Монде.— Мне тебя жалко, но в тоже время я не могу не находить тебя несколько смешным… Если ты подумаешь немного, то согласишься… Как! человек твоих лет, твоего характера, положения, не находит в себе достаточно нравсгвенной силы, чтобы побороть юношеское чувство!.. Что за чорт! играя такую роль, ты не имеешь права быть 18-летним мальчишкой!..

Мишель улыбнулся:

— Моя роль! — сказал он,— какое мне дело до моей роли? Меня интересует моя жизнь, собственная жизнь моя… Ты меня находишь смешным? A знаешь ли как я сам смотрю на себя и на любовь мою? Я не знаю ничего прекраснее, благороднее, ничего более великаго, как эта любовь… Нет, если бы даже у меня и достало сил на это, я не отказался бы от нея… Я с какой-то словно радостью сжигаю свое сердце… и с гордостью, да, с гордостью. Я уважаю себя за то, что могу так любить! Я считаю высоким любить безумно, против разсудка, против долга, против здраваго смысла, несмотря ни на что и безнадежно!.. Я уважаю себя на то, что могу так любить среди нашего ледяного света, среди мужчин, которые ничего не знают кроме честолюбия и женщин, проеденных тщеславием… Я считаю, что эта любовь — лучшее, благороднейшее и безкорыстнейшее чувство и я сохраню его, несмотря ни на что, до конца…

Монде нагнул голову, слушая:

— Надо думать, что ты просто болен,— грустно сказал он,— раз пришел к такому парадоксу. Что ты хочешь, чтобы я тебе ответил? Разве ты теперь способен внять голосу разума? Я только на одно надеюсь, на труд, борьбу, парламентскую лихорадку… Если ты станешь главою будущаго кабинета…

Мишель прервал его пожимая плечами:

— Да, без сомнения, я вернусь в Париж, примусь за работу, стану заседать в комиссиях, произносит речи: все это как во сне. Истинные интересы теперь лежат не вне меня: душа моя уже больше не лежит в тому, что я; ;говорю и делаю, а лишь в тому, что я думаю и чувствую… Я так научился раздвояться, что живу двойною жизнью: внешняя моя жизнь та — которую все знают, и которая повидимому меня совершенно поглощает; внутренняя же моя жизнь — жизнь монаха, жизнь пламеннаго рыцаря… Это лишь и есть настоящая моя жизнь, о которой одинь ты догадываешься, другая же скользит не задевая меня…

Монде не отвечал. Он сделал неопределенный жест и оба друга погрузились в созерцание проникнутаго осенней меланхолией пейзажа, с горным озером, над которым ходил туман и пожелтевшими деревьями.

Сусанна всегда страдала, видя как они вместе гуляют. — Они говорят о ней,— думала она; и безутешная грусть приковывала ея взгляд на целые часы к озеру, между тем как Лавренция работала в саду, а Анни сидела возле нея, положив к ней на колени свою белокурую головку:

— Что с тобою, мама?

— Ничего, дитя, ничего…

Часть третья. VI .


Едва начались заседания парламента, как правительство доставило оппозиции удобную почву для нападения. В Тонмине возникла одна из тех печальных случайностей, которыя всегда производят глубокое волнение: произошло возстание в одном местечке и отряд около сотни человек был вырезан; второй отряд посланный для укрощения бунтовщиков, принужден был отступить в безпорядке, так как неприятель оказался значительно превосходящим его силами. Возмущение, которое в самом начале можно было подавить без значительных жертв, принимало угрожающие размеры, и министерство принуждено было просить о добавочном кредите. Одновременно с этим министр колоний, Диль, запутался в грязном скандале с женщиной, который уже со всевозможными прикрасами и добавлениями разсказывался в газетах. Эта грязная история с министром, которая совпала с ужасными тонмискими вестями; этот скандал, в котором замешивается человек, между тем как войска, находящияся в зависимости от его распоряжений, режут бунтовщики, делал положение еще более затруднительным. Чаша переполнилась, скоплявшееся в течение многих лет общественное негодование готово было обрушиться на голову министра.

Считали уже его погибшим. Самые друзья его не находили возможным его поддерживать. Оппозиция уже считала эту вероятную победу за собой, и радовалась бреши, которую удастся наконец пробить в сплоченном кабинете, а это позволит дружно аттаковать его партию, которая с каждым днем становится многочисленнее. В прессе тоже начались ожесточенные нападки и лишь газета Тесье, “Порядок”, сохраняла тон умеренный и избегала излишней резкости. Мишель по этому случаю должен был выдержать борьбу с главным своим сотрудником. Пейро, державшийся обычной тактики, желал, по его выражению, “всех замарать”.

— Момент как нельзя более удобный. Воспользуемся же им, чтобы до конца изобличить этих мошенников,— говорил он.

— Будем действовать согласно со своими принципами,— отвечал Мишель.— Мы часто упрекали газеты крайней левой за их разоблачения частной жизни противников. Не будем же им теперь подражать! Это может только нас самих запачкать.

Пейро уступил, но с убеждением, что они делают ошибку.

Торн, которому он жаловался, пожал плечами:

— Таким людям как Диль,— сказал он с разсудительностью,— все как с гуся вода.

В самок деле, Диля повидимому нисколько не тревожили нападки, сыпавшиеся градом на него: он сохранял на министерской скамейке свой спокойный цинизм, без малейшаго облачка на челе, без всякой неловкости в манерах. Его встречали в Булонском лесу, в театре, прехладнокровно выдерживающаго бинокли и лорнеты, устремленные на него со всех сторон.

— Да, этого не проберешь,— говорил Пейро,— надо быть большим искусником, чтобы суметь задеть его за живое. В тот день, когда должны были начаться прения о кредитах, Диль говорил с необыкновенной важностью, как человек уверенный в себе, опирающийся на собственное сознание своей невинности. Торн ему отвечал весьма едко, но не касаясь глубоко вопроса. Министерский оратор отвечат растянуто, бледно и плоско, как бы с намерением утомить и притупить внимание палаты. Речь его лилась монотонно, безцветно, действуя усыпляющим образом на слушателей. Затем оратор правой, в речи довольно впрочем вялой, воснулся наконец вопроса, занимавшаго всех: “что же делал г. министр колоний в то время как Черные плащи резали его солдат?” Ропот взволнованнаго ожидания прошел между депутатами и в публике, когда увидели Бажбеля, направляющагося в трибуне.

Наступал момент решительной схватки.

Президент совета министров прежде всего объяснил общие мотивы, по которым кабинет не может отнестись пассивно в дебатируемому вопросу. Затем он продолжал: —Есть еще и другия побудительныя причины, которыя обязывают меня поддержать одного из моих сотоварищей, который с тех пор, как мы заняли наши скамьи, постоянно заявлял себя, как деятельнейший, серьезнейший и нужнейший для дела сотрудник, и вы не будете удивлены, милостивые государи, что я касаюсь этого вопроса уже и потому, что уважаемый предшественник мой вынудил, до известной степени, в этому объяснению. Мы не можем сомневаться в том, что площадные толки не могут влиять на течение политических дел. Что весь этот шум и клеветы не подорвут нашей преданности интересам государства.

При слове “клевета” раздались протестовавшие голоса, заглушившие оратора, между которыми явственно прозвучал голос Тесье, среди всеообщаго волнения:

— Я прошу слова.

Звонок президента несколько успокоил толпу и Камбель продолжал тем же голосом, с той фразы, на которой его перебили:

— Мы видим, в других странах, как падают государственные люди, в высшей степени полезные для их отечества, благодаря обвинениям, которыя подрывають безупречность их репутации. Это печальное зрелище, котораго, я надеюсь, мы не будем свидетелями здесь.

Милостивые государи, мы требуем от тех, кто правит нашими общественными делами, чтобы они держали государственное кормило чистыми руками, мы знаем их обязанности как по отношению к нам, так и по отношению к ним самим, и требуем от них безупречнаго исполнения долга, но мы не можем поднимать завесу с их интимной жизни, которая принадлежит лишь им самим, до того дня, когда публика узнает о ней благодаря гнусным сплетням. Нет, такого дня не настанет…

Палата вновь заволновалась; на скамьях правой послышались возгласы. Но Бамбель как только получил возможность продолжать, оставил личный вопрос, как бы истощив его; и вдался в общия широковещательныя объяснения. Его плохо слушали. В воздухе чувствовалась приближающаяся гроза. Палата находилась в крайне напряженном состоянии. Чувствовалось, что если бы теперь раздался авторитетный голос человека действительно безупречнаго, его честный ответ разрушил бы софистическия уловки министра и кризис, долгое время подготовлявшийся, наконец бы разразился. Между тем как внимание палаты ослаблялось, и Бамбель, чувствуя, что теряет почву, продолжал свою речь, Торн сказал Мишелю:

— Теперь ваш черед… Вы можете его раздавить… Я это чувствую, и поверьте моему чутью, это так… Какая победа!.. Они шлепнутся в грязь…

— Я не большой охотник до подобнаго рода баталий,— отвечал Тесье,— оружие, которым мне придется сражаться…

— Вы можете однако быть убеждены, что оно вас не ранит, так как ваша репутация безупречна, и в частной жизни, как и в общественной, вы рувоводствуетесь одними принципами…

В это самое мгновение, пристав передал Мишелю визитную карточку.

Он сильно побледнел и сейчас же поднялся.

— Как! — вскричал Торн,— вы уходите?.. Но ведь Камбель сейчас кончит…

— Обдумав, я решился воздержаться от возражений…

— Вы шутите!.. Видите, Тесье, это такая минута, когда нельзя ослабевать… Вы знаете хорошо, что на вас разсчитывают…

— Быть может,— отвечал Мишель,— но я не могу говорить так, как нужно… Я все равно проиграю сражение, друг мой, лучше ужь промолчу…

И так как Торн хотел возражать, он повторил со странным выражением в голосе:

— Да, лучше мне промолчать, поверьте!..

И ушел, предупредив об этом президента палаты.

Раз Тесье отказался говорить, никто уже не просил слова. Военный кредит был утвержден большинством тридцати голосов. В подобных обстоятельствах, это незначтельное большинство для министра равносильно было блестящему успеху. Диль мог торжествовать. Тотчас же все руки протянулись в нему. Он принимал это со скромностью и равнодушием, как будто заранее был уверен в таком результате. И когда кто-то сказал ему довольно не кстати, как всегда бывает с торопливыми льстецами:

— Вот доказательство, что у нас не Англия и что Парнель у нас невозможен…

Он прервал его словами, которыя сейчас же были подхвачены:

— Да, во Франции всегда прощают подобнаго рода вещи… тем, кому оне в привычку!…

Между тем Тесье в волнении отыскал в зале даму, спрашивавшую его, и которая была никто иная, как г-жа Керие. Объяснить этот визит, думалось ему, можно лишь одним:— г-жа Керие все знала и явилась изобличить его, в качестве матери. И он трепетал как мальчишка упреков этой женщины, которую не уважал. Он торопился придумать, чем бы защититься от нея и ничего не находил. Она могла сказать ему все, что вздумается, она могла обойтись с ним как с последним негодяем, трусом, лицемером: обстоятельства были за нее. Она была бы права в глазах посторонних.

О, как лжива эта жизненная комедия, где вещи никогда не являются в своем истинном свете, и люди постоянно прячут свой настоящий облик! Эта дурная мать, сердце которой изсушила пустота светской жизни, является защищать свою дочь, которую никогда ни капли не любила, защищать от него, от него, который ее обожает, и так как он не обладал наглостью и медным лбом Диля, не мог с цинической усмешкой относиться к общественному мнению, то и должен склонить голову перед судьбой, должен признать себя виновным.

То, как встретила его г-жа Керие, разсеяло его опасения.

— Здравствуйте, мой милый Тесье,— сказала она, протягивая ему руку.— Я так давно вас не видала. Не стыдно ли забывать своих друзей?

Мишель отвечал, стараясь скрыть свое волнение:

— Вы знаете, как я занят, с самаго приезда.

— Да, да, я знаю, потому и прощаю вас. Как здоровье вашей супруги?

— Она совершенно здорова, благодарю вас.

— A дети?

— Дети то же здоровы.

— Ах, здоровье всего дороже!.. A за то время, что вы о нас позабыли, у нас столько важных перемен… вы слышали?

Мишель опять почувствовал, что сердце его сжалось:

— О! — произнес он.

— Да,— отвечала г-жа Керие,— положение затруднительное, и мы нуждаемся в вашей опытности и руководстве… Но скажите, я вас не отвлекаю от дела? Вы можете мне подарить несколько минут?

— Я к вашим услугам.

— Ну, так в двух словах, вот в чем дело. Бланка выходит замуж. Вы знаете, что она уже отказала нескольким претендентам, хотя представлялись выгодныя партии. Мы предоставляем это ея свободному выбору — и я, и мой муж. Но на этот раз мы считаем необходимым вмешаться. Она уже в тех летах, когда пора подумать серьзно о своем положении. Неправда-ли и ваше мнение таково?

Мишель сделал над собою усилие, чтобы ответить:

— Разумеется.

— Прекрасно. Ей сделал предложение человек, который обладает всеми необходимыми качествами. Он, правда, не первой молодости, но как вы сами знаете, это является лишь гарантией счастья. У него прекрасное положение, значительное состояние… Он, кажется не принадлежит к числу ваших друзей…

Так как она остановилась, Мишел переспросил:

— Из моих друзей?

— Я говорю о ваших политических друзьях. Это г. Граваль… Вы его знаете, не правда ли?..

— Да, я его немного знаю.

— Это, кажется мне, в высшей степени порядочный человеь, хотя немного слишком красный. Быть может когда он был депутатом, у вас с ним были схватки. Но это конечно не может Бланке помешать выйти за него. К тому же он более не занимается политикой и всецело отдался своим историческим работам. Мы надеемся, что вы не откажетесь нам помочь в этом деле и так как мы находим этот брак вполне приличным, окажете свое влияние на нашу дочь?

Мишель не отвечал ни слова.

— Что-жь, можем мы на вас разсчитывать? — спросила она еще раз.

Казалось он раздумывал:

— Граваль,— сказал он с усилием, после непродолжительнаго молчания,— не принадлежит к числу людей, убеждениям которых я симпатизирую. Но это конечно не имеет значения для m-lle Бланки, а ничего пятнающаго честь я не знаю за ним.— Он остановился.

— И так это дело решенное? — сказала г-жа де-Керие.

— Позвольте, сударыня,— отвечал он.— Я сказал вам, что никогда не слышал ничего худого о г. Граваль, что конечно уже много для человека, который занимается политикой… Но я его очень мало знаю. Прежде чем вмешаться в это дела, я должен собрать сведения на его счет… Дайте мне два или три дня, и тогда я напишу m-lle Бланке…

— Напишете? А почему бы вам не повидаться с ней?

— Или я увижусь с ней… смотря по обстоятельствам…

— Я буду вам очень благодарна. Еще раз прошу извинения, что вас обезпокоила. Быть может я помешала вам пожать новые ораторские лавры.

Она ушла, с любопытством бросая взгляды на фигуры, сновавшия около нея. Мишель же возвратился в залу заседаний и молча занял свое место. Уже перешли в текущим делам, и прения шли среди всеобщаго равнодушия. Трибуны были пусты. Глухие голоса ораторов терялись в гуле разговоров.

— Высделали ошибку,— сказал Торн тоном упрека, протягивая руку Тесье и собираясь уходить

— Мне-то что за дело? — пробормотал Мишель, нахмурившись.

Торн на мгновение остановил на нем проницательный взгляд:

— В наших руках сосредоточены такие важные интересы,— сказал он медленно,— что этого не следует забывать!

— Забывать? — переспросил Мишель с искусственным смехом.— Но мы только о них и думаем.

И сухо прибавил:

— Только мы не всегда согласны, вот и все!

Когда Торн удалился он мог наконец уединиться. Тысячи бурных мыслей кипели в его уме. Как часто, с тех пор как он любил Бланку, он думал об ея замужестве; он думал об этом даже с каким-то наслаждением, ему отрадно было сознавать безграничность своего самопожертвования. Он говорил тогда себе: “Я сам посоветую ей это. Я ей докажу, что забыв меня, она может быть счастлива или если счастье уже не возможно, то по крайней мере, став женою честнаго человека, она найдет то спокойствие, ту уверенность в завтрашнем дне, которую дает правильная жизнь, посвященная исполнению долга и которая постепенно успокоит душевныя бури. Я скажу ей, что если нас разделяет непроходимая пропасть, то это еще не значит, что все в жизни потердно, что перед нею еще долгие годы, и они одарят ее чувствами столь же прекрасными, как и любовь. Я ей скажу, что люблю ее, и тем не менее хочу ее потерять, хочу, чтобы наша любовь была принесена в жертву. Я все ей выскажу. Она поймет. Она без радости и надежды кинется в жизненный поток. Потом, позднее, думая об этих скорбных днях, она полюбит самое воспоминание о них, полюбит воспоминание о первом, чистом чувстве, которое не было омрачено низостью, которое освящено страданием и самоотвержением. Моя жертва быть может закалит ее сердце и сделает его безопасным от других бурь”. Таковы были планы, которые строил он, когда в уме его появлялась отдаленная идея о возможности замужества Бланки, даже еще в ту эпоху, когда он видел ее каждый день и жил опьяненный безумным чувством. Все эти благородныя обещания, эта гордая решимость, эти благоразумныя разсуждения пришли ему теперь на ум и он печально и с иронией улыбался былой своей наивности, ему они представлялись милыми химерами юности, какими их видишь в тумане прошлаго с обломанными крыльями. Теперь, когда настала роковая минута и другой должен был овладеть тою, которая была так далеко от него, но постоянно тут, в уме и в сердце, о, теперь ощущение было совсем иное, чем он представлял оебе! Это была не легкая рана, которую могло залечить благородное сознание самоотвержения, нет это была рана глубокая, кровавая, и расширялась с каждою минутой.

Бланка принадлежит другому!.. И кому-же? Мишель знал этого Граваля; и если он попросил отсрочки, то не затем, чтобы собрать сведения об этом человеке, а просто чтобы иметь время размыслить, чтобы собраться с духом, чтобы выиграть время. Конечно Граваль не был безчестным человеком: это был человек дюжинный, простой, одно из тех существ, которых много во всех слоях общества, которые не делают зла только по обычаю, не выказывают и особой доброты, в силу равнодушия, люди с обыденными вкусами и чувствами, отличающиеся друг от друга самыми незначительными чертами. Они действуют, пользуются успехом, их уважають, из них выходят посредственные мужья, почтенные отцы семейств. Редко можно упрекнуть их в чем либо, не за что особенно и похвалить. Они не возбуждают ни любви, ни ненависти,— их терпят. В силу этого Граваль был вполне приличным депутатом, покорным большинству, с честью работавшим в комиссиях, мало говорившим и никогда не прерванным во время речи. Без всяких особых причин его выбрали в депутаты, и выход его тоже не был вызван ничем особенным. В ожидании лучшаго, он занялся почтенными историческими трудами, которые быть может не в далеком будущем сделают его членом Института. Превосходная партия во всех отношениях, как сказала г-жа Керие: помимо своих несомненных достоинств, он обладал значительным состоянием, и так как никогда не позволял себе никаких излишеств, то несмотря на свои 45 лет, был еще свежим мужчиной. И Мишель с дрожью пытался возстановить в воображении образ этого человека; но ему припоминались лишь рыжеватыя бакенбарды, плоские волосы, начинающие седеть, толстая шея, очки в золотой оправе, весь он — сидящий на кресле левой в соседстве центра, перебирая бумаги, слушающий с полузакрытыми глазами, порою дремлющий… И почему этот Граваль пожелал иметь женою именно Бланку?.. Разумеется потому, что пришло время, когда ему можно жениться, отчасти потому, что за ней есть приданое, отчасти из-за ея красоты, из-за ея молодости и связей, кто знает, быть может и то, что она в дружбе с семьей Тесье являлось в глазах этого человека аргументом в пользу женитьбы на этой девушке. Он вероятно разсчитывал, став мужем Бланки, сблизиться с Тесье и таким образом подвинуть свою политическую карьеру, так как честолюбие его не угасло и он вероятно мечтает вернуться в Палату. Раз он был отброшен на грани политической сферы, он может незаметно, не привлекая ничьего внимания, перебраться из леваго центра в правый, и так-же как он был с якобинцами, пока их партия шла в гору, так теперь он будет стоять за реакционеров, потому что реакционеры с каждым днем завоевывают почву… И этот человек будет обдадать Бланкой, ему будут принадлежать ея ласки, ея жизнь!.. С жестокою ясностью Мишель видел перед собою, день за день, медленную драму, все фазы которой он мог проследить, банальную драму незаметной гибели прекраснаго существа, которое он любил, избранной души, которую мало по малу поглощает эта другая грубая душа, как насекомое выпивает все благоухание нежнаго цветка! То, что представлялось умственному взору Тесье, была нормальная, правильная, порядочная жизнь, такая, какою создает ее долг, обычай и благопристойность; справедливость и мораль требовали, чтобы он уступил и пожертвовал своею любовью, так как она была преступна. Последнее письмо, которое он напишет Бланке, или последния слова, которыя он ей скажег, ввергнут ее в эту жизнь с порядочным человеком; это и есть добро; зло-же,— это экзальтация, энтузиазм, самоотвержение, все те возвышенныя, благородныя чувства, которыя Бланка пробудила в нем, и которыя теперь надо было стереть одним взмахом. Этого требовал порядов, добродетель, мораль,— все те боги, из-за которых Тесье начал свой политический крестовый поход. И в эту минуту он сомневался в них, он не в силах был победить властный протест своего сердца, он тщетно пытался убедить свою совесть, что эта чудовищная жертва была необходима. Совесть говорила в нем слишком громко; ея голос заглушал все остальные и заставлял, несмотря ни на что, себя слушать… Одно мгновение он утешал себя мыслью: не постараться-ли отыскать для Бланки другого мужа, достойнаго ея… Но сейчас-же совесть сказала ему: тогда ты, быть может, страдал-бы еще больше. Не существует страсти, которая не была-бы эгоистична; и страсть владевшая им, так-же как и другия, вела в ошибкам и заблуждениям. И в этот роковой час кризиса, он ясно видел, что любил так-же, как и все любят, быть может с большей силой и искренностью; он испытывал почти физическую боль, приковывавшую его к этой скамейке, делавшую его равнодушным к тому, что происходило вокруг него, в этой зале, где он оставался, почти не сознавая этого. Один из его товарищей приблизился к нему, чтобы поговорить с ним о каком-то деле. Усилие, которое потребовалось для него, чтобы выслушать и ответить, совершенно изнурило его. Он чувствовал, что в горлу его подступают рыдания, что он едва сдерживает их, что он разрыдается тут-же на глазах у всех и ему стало страшно. Он чувствовал себя одиноеим, безконечно одиноким, посреди этого шума, этих голосов и этих существ, с которыми он встречался ежедневно, в течение многих лет, из которых никто не мог сочувственно отнестись в его горю, которые засмеются, если когда нибудь откроют его тайну, с насмешливой снисходительностью или с удовлетворенной ненавистью, будь это друзья или враги, и разгадают, что он совсем иной на деле, чем каким его они себе представляют. Теперь он ничего не чувствовал кроме безконечнаго отвращения во всем людям и в себе самому, в своей деятельности, своим речам, проектам, борьбе, он испытывал потребность убежать от всего этого, спрятаться, уединиться, погрузиться в молчание, которое одно могло его успокоить.

Он вышел. Он долго бродил по улицам. Их грохот убаюкивал его; среди катящихся карет, омнибусов, в толпе бегущих пешеходов, мысль его кипела и работала с мрачной энергией. Им овладело какое-то опьянение. Мало по малу он усповоился и вернулся домой к обеденному часу.

По обычаю за столом было несколько гостей, которые говорили, желая и его заинтересовать и вовлечь в разговор. Конечно, заседание этого дня являлось главной темой разсуждений Удивлялись триумфу министерства, на который сам Камбель не разсчитывал.

Кто-то рискнул сказать:

— Аттака оппозиции не была настолько сильна, насколько она могла бы быть.

Мишель, который едва слушал, поймал эту фразу и сухо отвечал:

— Оппозиция не может давать сражения на подобной почве.

Он сказал это резким, неприятным голосом. Гости обменялись взглядами, в которых можно было прочесть:

— Что с ним?

Другие же отвечали:

— Он не в духе.

Наступило молчание, которое было прервано замечанием одного гостя:

— Победа кабинета — победа Пирра; в ней он истощил все свои силы.

— Мы ничего не знаем,— сказал Мишель.— Камбель очень расторопен, и якобинцы имеют за собою еще солидное большинство.

Затем он вновь стал разсеян, почти не слышал ничего, что говорили, не замечал даже взглядов Сусанны, которая старалась вывести его из этого состояния. Когда обед кончился и перешли в гостиную, Мишель, под предлогом неотложной работы, удалился в свой кабинет, где он мог спокойно страдать, в дружеском безмолвии знакомых предметов. Запершись здесь, он в первый раз, после многих лет, плакал. Он оплакивал страдания Бланки, еще более глубокия чем его; он оплакивал ее, оплакивал эту прекрасную душу, которую он только один и знал и которую никто никогда не поймет, оплакивал сердце, полное любовью, которое в течение медлительных годов опустошится капля за каплей, пока в нем не поселится равнодушие и забвение. Но тут новая тоска сдавила его сердце: поймет ли она его? Поверит ли его жертве? Не скажет ли себе: он отступился от меня. Он стал молиться, он,— который никогда не молился и глядел на религию как на одно из средств политической борьбы. Он молился, прося у Бога дать ему мужество, принести эту величайшую жертву, прося его сжалиться над Бланкой, сжалиться над ним самим. Он молился и какой-то свет загорелся в его душе. Когда она была отягощена земными заботами, он не испытывал техь ощущений, которыя заполнили его теперь. Это была его последняя надежда — почему он должен оттолкнуть ее? Почему ему не обратиться к этой неведомой безконечности, где могут, на просторе, свободно расцветать прекрасныя чувства, которыя чут теплятся в наших смертных сердцах, увы! задушенныя столькими препятствиями?..

В дверь к нему постучались; он отвечал:

— Я занят… не мешайте мне!..

Он узнал шаги Сусанны; она удалилась и он вернулся к своим мыслям. Мало по малу оне стали не такия мучительныя и едкия. Он мог размыслить о том, что ему следует делать. Повидаться с Бланкой, поговорить с нею, сказать ей в лицо:

— Выходите за Граваля…

На это у него не хватало сил: сердце его говорило бы ей противное и она услышала бы этот вопль его сердца. Надо значит написать ей.

Долго искал он слов, не находя, наконец взял перо и медленно стал писать, заглушая, как мог, любовь, искавшую выхода.

“Я видел сегодня вашу мать, Бланка. Она просила меня поговорить с вами или написать и, как она выражается, употребить свое влияние, чтобы побудить вас принять сделанное вам предложение. Я не могу вас видеть; я бы не нашел, пожалуй, в себе силы сказать вам то, что следует, потому я пишу.

“Если вы дадите свое согласие, то наступит конец последней мечте, конец всем нашим надеждам, конец такому состоянию души, которое, сравнивая его с тем, что будет завтра, представляется мне сегодня некотораго рода счастием. И однако так следует. Так следует для вас, для вашей жизни, которая может быть долгой, для вашего будущаго, в котором мне нет места. Я не хочу, чтобы ваша любовь, такая великодушная, обревала вас на уединение, одинокую старость, на всю горечь существования, сложившагося вне обычной колеи. Быть может так будет лучше и для меня. Я люблю вас, Бланка, и никогда не перестану любить. Но долг, Бланка, велит мне отказаться от вас… Говорю вам это после того, как плакал и молился долгие часы. Говорю вам это в тиши ночной и после того как просил у Бога силы высказать вам это и просил для нас обоих охоты и мужества для самопожертвования.

“Бланка, моя возлюбленная, на этот раз это действительно последнее письмо, какое вы от меня получите. Прощайте, прощайте! ;Так надо ;и я могу только повторить вам этот варварский приговор. Доказывать ли вам его? Нет у меня не хватает духа придумывать новые аргументы. Да и в чему? голос, говоривший моей совести, увы! будет говорить и вашей!.. Прощайте! Не сомневайтесь во мне: я вас никогда так сильно не любил, как теряя вас. “Мишель”.


На другой день Тесье не выходил. Он провел весь день запершись в своем вабинете, под предлогом занятий: действительно, рылся в бумагах, поджидая ответа. Его принес вечером лакей. Всего две строчки без подписи: “Я повинуюсь вам, Мишель. Я сказала это матери. Она вас благодарит. Прощайте”.

Он целые часы переворачивал, вникал, анализировал эту записку, стараясь угадать истинный смысл этих слов, изучая почерк, показавшийся ему несколько нервным, дрожащим. “Я вам повинуюсь… мать благодарит вас…” нет ли в этих двух коротких строчках как бы оскорбленной иронии, сдержаннаго гнева?… Или же оне ничего не говорят больше того, что в них сказано?… Кто знает?.. Но по крайней мере теперь все кончено…

Приближался час обеда и Мишель вышел, говоря Сусанне, подозрительный взгляд которой следил за ним, что он устал и хочет пройтись,

— Ты вернешься к обеду?

— Не знаю, может быть…

Он бродил как потерянный по кварталам, где в прежнее время встречал Бланку и прошел мимо ея дома. Он увидел, как она выходила из кареты, но она его не видала. И это мимолетное видение наполнило его невыразимым волнением, каким-то страхом, какой-то нежностью, перевернувшими ему всю душу. То был единственный просвет, за которым наступил мрак непроглядный.

Вечером был прием во дворце президента, где Мишель появился всего раз, чтобы заявить о том, что примкнул в республике. Он знал что де-Керие посешали оффициальный свет. Од подумал, что может быть они потащут за собой и Бланку с женихом; он вернулся домой, оделся и отправился в Елисейский дворец, не говоря куда едет.

Шепот пробегал на его пути, тот нескромный и лестный шепот, какой сопровождает героев дня всюду, где они не показываются… В некоторых группах, составленных из лиц степенных, спрашивали: что означает его неожиданное присутствие и обсуждали крепкое рувопожатие президента, наблюдая за всеми его движениями. Тесье, не обращая ни на что внимания, машинально пожимал протягивавшияся к нему руки и разсеянно отвечал на предлагаемые ему банальные вопросы, так что если-бы прислушался, то мог бы услышать как воврут него повторяли:

— С ним что-то случилось?.. Что бы с ним такое было?..

Но он не слушал. Безпокойный взор его озирал толпу и наблюдатели говорили:

— Он ищет кого-то?..

Первая фигура, замеченная Мишелем среди равнодушных, был Граваль, с его бакенбардами с проседью, безукоризненно подстриженными и мутными глазами, прикрытыми очками в золотой оправе. Он хотел избежать его, но не мог. Граваль, заметивший его, пошел в нему на встречу, с улыбающимся лицом, протянутой рукой, дружеским, почти фамильярным жестом:

— Как я рад вас встретить, cher monsieur, и поблагодарить вас… Да, поблагодарить. Я знаю, что с вами советывалась… И не могу вам выразить, как я польщен вашим лестным обо мне отзывом… Короче сказать, все решено сегодня поутру… мне дан был положительный ответ… и свадьба произойдет в возможно скорейшем времени. Вы знаете, что моя невеста разсчитывает на то, что вы будете у нее свидетелем. И вы были так добры к ней… Впрочем, вы увидите ее сегодня вечером… она должна приехать.

Он говорил все это с развязностью коротко знакомаго человека и каждое его слово точно ножем резало душу Тесье. Разговаривая с ним, Граваль, довольный тем, что может публично показать свою близость с ним, отвел его в уголов камина и охранял от других знакомых. За ними зорко наблюдали, спрашивая себя:

— О чем они могут так долго разговаривать?

Между тем Диль, только что прибывший и заметивший эту маленькую сцену, пробрался за спину Граваля и сказал, ударив его по плечу:

— Поздравляю, mon cher!..

Граваль удивился:

— Как? вы уже знаете?

— Само собой разумеется все всегда узнается немедленно.

И прошел дальше, бросив на Тесье недобрый взгляд, зоркий, пронзительный; которым он как будто заглядывал на дно совести людской и черпал там презрение.

— Понимаете вы это? — начал Граваль.— Дело, решенное всего лишь несколько часов тому назад…

— Ничто не остается тайным,— отвечал Мишель. Вот единственная фраза, какую извлек из него Граваль и счел нужным подтвердить ее:

— Ничто не остается тайным, вы правы, cher monsieur… люди вечно суют свой нос куда не следует. Стоит шевельнуть пальцем человеку и если он пользуется известностью, то весь свет об этом тотчас узнает… Да, верно, нячто не остается тайным…

Наконец Граваль, увидя, что Мишель не отвечает, оставил его, боясь, как бы не досадить ему и предоставил ему смешаться с толпой черных фраков и декольтированных платьев, Тесье обошел анфиладу салонов, на каждом шагу останавливаемый разными лицами. Но вдруг, разговаривая с Пейро, он почувствовал, что весь похолодел: де-Керие проходила в некотором разстоянии, не видя его, в сопровождении Бланки. Она его увидела и остановилась как ввопанная; повернув в нему голову, она побледнела, бросила на него долгий взгляд и пошла дальше как раз в ту минуту, как де-Керие обернулась, ища ее глазами. Мишель тоже побледнел и таким отчаянным взглядом проводил ее, что Пейро невольно последовал за направлением его взгляда, но не увидел, кому он был предназначен. Вокруг них шептались:

— Завтра надо будет прочитать Ordre; мы узнаем может быть, что означает его присутствие здесь…

Тесье, пожав руку журналисту, направился в выходу.

Но он не мог так уехать; ему страстно хотелось хоть раз еще увидеться с Бланкой. Как она хороша в своем бледно-розовом платье, со смертельной грустью на лице! Тесье вернулся, обошел все залы и, наконец, увидал ее под руку с Гравалем: любезно разговаривая с историвом, m-lle Эстев улыбалась ему. Мишель не выдержал; действительность разбила его мечты. Он уехал.

— Зачем он приезжал? — говорили во многих группах. — Пейро мысленно задал себе тот же вопрос и вдруг услышал, как Диль отвечал кому-то своим шипящим голосом:

— Да, они скоро станут близки с Гравалем. — Вы ведь знаете, что Гравал женится на m-lle Эстев, этой вот худенькой, белокурой молодой девушке, которая, видите, входит в залу, Кажется, Тесье и устроил эту свадьбу.

Только через два дня Мишель был в силах заговорить с женой о Бланке.

— Я хочу сообщить тебе одну интересную новость,— сказал он ей во время завтрака,— m-llе Эстев выходит замуж.

У Сусанны вырвалось движение еще недоверчиваго изумления.

— Да? за кого же? — снросила она.

— За бывшаго депутата, историка Граваля.

С минуту Сусанна колебалась.

— Хороший брак, нечего сказать,— вырвалось у нея недружелюбное восклицание, но молодая женщина сейчас же поняла, что эти слова были глубоко неприятны ея мужу и пожалела о том, что сказала.

— Вероятно с тобой советовались? — спросила она.

— Да, со мной советовались,— сухо ответил Тесье.

Точно невидиная сила подталкивала Сусанну встать, подойти в мужу, обнять его голову и сказать:

— Ты поступил честно, я тебя люблю. — Но она не двинулась; другое еще более сильное чувство остановило ее. Она молча думала о том, что сейчас услыхала. — Да, Бланка выйдет замуж, но ведь она вечно будет стоять между нею и мужем, потому что Мишель любит ее по прежнему. Разве важно то, что их разделит еще более непреодолимая преграда? Что в том, что и Мишель, и молодая девушка ставят новыя препятствия чувству? Ведь их любовь сильнее всего; они не будут видаться, будут страдат, но страсть от этого не исчезнет. Вдруг в голове Сусанны мелькнула нехорошая мысль: кто знает, разъединит ли их этот брак? Может быть, наоборот, он поможет Бланке упасть в объятия Мишеля? Кто знает, не думали ли они об этом? Помолчав немного, Сусанна сказала недружелюбным тоном:

— Я надеюсь, что она будет счастлива.

Тесье ничего не ответил.

Лауренция, слушавшая все время молча, громко сказала:

— Когда я выросту, я выйду замуж за маму.

— Дурочка,— ответила Анни,— разве это можно?

Сусанна поцеловала малютку.

— Правда нельзя? — спросила у нея Лауренция.

Мишель даже не улыбнулся.

Завтрак окончился, муж и жена разошлись каждый в свою сторону. Ни дружеским словом, ни улыбкой не обменялись они.

VII.


Иногда жизнь людей, занятых общественной деятельностию, складывается в мучительное существование. С виду они вполне поглощены множеством внешних и разнородных обязанностей, а в действительности, только роковая тайна держит их в своей власти. Они движутся, работают, борятся, являются перед публикой, направляют желания толпы или господствуют над ней, завоевывают себе известность и богатство, посторонние зрители восхищаются ими, им завидуют, считают вполне счастливыми, видя, что их тщеславие удовлетворено, предполагая, что они могут дать волю всем своим высоким способностям, свободу развиваться лучшим сторонам своего “я”. На деле же не то: в глубине души этих избранников живет чувство более могучее, нежели их деятельность или честолюбие.

Они преодолевают препятствия, мешающия их славе или успеху предприятий, а в самых укромных тайниках их сердца гнездится скорбное подавленное чувство. Свет считает, что у этих людей есть все, но им не достает именно того, чего они горячо желают и для достижения заветной цели они ничего не могут сделать, так как страшное препятствие находят в самих же себе. Чтобы завоевать славу, могущество, чтобы стать в первых рядах общества, у них нашлось много сил, было большое искусство бороться, но, в этом отношении, все их способности не могут помочь им, или вернее, служат только на то, чтобы мучить себя же, смирять свои желания, заставляют героически отступать перед простым разрешением задачи, к которому так скоро, инстинктивно приходят обыкновенные люди. Они знают свет и все противоречия нашего современнаго общества, знают, как мало ценит оно добродетель, как широко понятие о долге и как презирают всех, кто вместо того, чтобы удовлетворять своим желаниям, подавляет их; им отлично известно, что самому большему осуждению они подвергнутся за эту борьбу, которая именно и обратит им в вину то, что для других составляет только случайность или привычку; они вспоминают, что общественное мнение снисходительно смотрит на смелых, которых принимает за сильных духом и не одобряет колеблющихся, считая их слабыми и все эти мысли, все искушения с страшной силой волнуют их кровь, усиливают горячку желаний. Но они не сдаются и с горем на душе, с растерзанным сердцем продолжают свое дело, играют свою роль, остаются безупречными и молчаливо завидуют тем, кто просто отдается внушениям своих инстинктов. Маленькое утешение находят они в сознании своего нравственнаго превосходства. Иногда люди эти окончательно торжествуют и никто кроме них самих не знает этого, только им понятно, какою ценой куплен этот триумф; внутренняя трагедия развивается в тишине и неизвестности. Иногда они бывают побеждены, падают и тогда падение тем смертельнее, чем с большей высоты оно совершилось. Общественное мнение терзает их еще яростнее, если они долго заставляли себя уважать; упреки самые незаслуженные так и сыпятся на них: их называют слабыми, потому что их воля наконец разбилас, их выставляют лицемерами, так как они стыдятся своей вины, развращенными за то, что их совесть ясно указала им всю глубину пропасти.

После пережитаго кризиса Тесье был так деятелен и силен как никогда; он ловко владел словом, и вел дело с необыкновенно тонкой разсчетливостью. Скоро забылось его странное поведение в день дебатов о кредитах.

Несколько человек из его партии, сначала раздраженные его поступком, потом начали даже спрашивать себя — не было-ли это просто умной тактикой? его молчание объяснили разсчетом и перестали о нем думать. Мишель являлся в палату, говорил в коммиссиях, посылал в “Порядок” свои статьи, хотя и не подписанныя, но имевшия ему только свойственный отпечаток, и никто из видевших его или читавших его произведения не мог-бы догадаться, что этогь сильный борец изнемогает и что, когда ему не нужно действовать или говорить, полное отчаяние охватывает его, почти доводя до безумия. Часто Тесье обсуждал какия нибудь цифры, или проекты законов, а мысли его были далеко и он точно раздвоялся. Со своей обычной леностью Мишель продолжал делать дело, но душа его отсутствовала и самыя сумасбродныя предположения роились в его больном мозгу; иногда ему приходило безумное желание похитить Бланку в тот вечер, когда будет подписываться контракт, в день венчания, между гражданским и церковним браком, или во время свадебнаго обеда. Он до мельчайших подробностей обдумывал весь этот воображаемый роман: они противятся искушению, стремятся довести свою жертву до конца, но в роковой день, думая о том, что Бланка станет женой другого, видя мысленно ужасныя, мучительныя картины, Мишель теряет последния силы, он подходит к ней и говорит только: “пойдем”. Она все понимает сразу и, ответив: “хорошо”, идет за ним в своем белом подвенечном платье. Под руку они минуют толпу приглашенных и делают это так уверенно, что ни у кого не является и тени подозрения. Самая чудовищность этого огромнаго скандала послужит им почти извинением; но мечтая так, Мишель сейчас же представлял себе что будет дальше, воображал отчаяние Сусанны, вспоминал о детях, о своем разбитом домашнем очаге, о стыде и угрызениях совести, которыя вечно будут терзать его и его сообщницу, Снова решаясь смириться, он мысленно измерял глубину своей жертвы и спрашивал себя: для кого он ее приносит? ведь дома он чувствует себя почти чужим; Сусанна вечно укрывается между детьми и ея глаза недоверчиво смотрят на него; девочки разучились улыбаться отцу, кругом Мишеля словно развалины прошлаго и он видит все горе, причиненное им, чувствует себя одиноким среди оскорбленных, любивших его существ. Часто он твердил себе, что домашние сами отталкивают его.

В день заключения контракта де-Керие хотели дать вечер и вот за неделю до этого Тесье неожиданно получил письмо от Бланки.

— “Я уже не думала, Мишель, что когда нибудь еще напишу вам. Но мне необходимо поговорить с вами. Мне кажется, я сума схожу. К кому же другому мне обратиться? У меня никогда никого не было кроме вас, да и теперь, несмотря на все, что нас разделяет, у меня только и есть что вы!.. Умоляю, помогите мне, скажите, что делат? Я хочу поговорить с вами о моем замужестве. Сперва я относилась к нему хладнокровно — ведь день венчания не был еще окончательно назначен; а к Гравалю я ровно ничего не чувствовала и даже решила употребить все усилия, чтобы сделать счастливым моего мужа; было бы несправедливо заставить и его страдать по нашей вине;— ужь без того довольно мы причинили слез. Однако, с самаго начала я ему сказала, что не люблю его и соглашаюсь сделаться его женой только для того, чтобы выйти из дома, день ото дня становившагося для меня все более и более ненавистным. Мне казалось, что и он женится на мне по соображениям вроде моих. Но он меня полюбил и с той минуты, как я увидела это, я уже не равнодушна к нему, я его ненавижу. По вакому праву он меня любит? Разве он не знает, что я принадлежу другому? Разве это не видно? Разве это не написано на моем лице? О, я его презираю! Ведь это же было низостью — явиться просить моей руки, пользуясь моим одиночеством, моим отчаянием. Я сама не понимала, что делала, когда ответила ему “да”. В ту минуту я была готова на все, лишь бы отделаться от унизительнаго положения в доме моего отчима, готова была согласиться стать женой всякаго, кто помог бы мне уйти оттуда, где все оскорбляло, унижало меня. Кроме того, вам этого хотелось, я надеялась найти в себе силу исполнит ваше желание и, повторяю, я не понимала того, что делаю, совсем не понимала. Теперь я ясно вижу всю невозможность этого. Сегодня вечером, или лучше сказать, вчера (теперь ведь два часа ночи) мы были в гостиной. Мой жених привез мне прелестную шкатулку в стиле Людовика XV, меня тронуло это внимание, я хотела быть с ним полюбезнее. Мама сочла нужным, под первым попавшимся предлогом, уйти из комнаты. Мы остались одни и мне сейчас же сделалось не по себе, по моим глазам Граваль заметил это: “Что с вами, Бланка,— спросил он меня,— вы дрожите, точно боитесь меня?” Мне и действительно было страшно с ним. Я не отвечала и он взял мои руки, поцеловал их, я не знаю, что сделалось со мной в эту минуту, Мишель, я потеряла голову, вырвалась, убежала к себе в комнату и заперлась. Я не хочу, чтобы он прикасался ко мне, я этого не хочу, Мишель, не могу. Лучше уйти в монастырь, умереть. Я не могу быть вашей, но и никому другому я не в силах принадлежать. Я слишком понадеялась на себя, я не могу быть его женой, он мне противен. Притом ведь то, что я хотела сделать, отвратительно; обмануть порядочнаго человека, который только тем виноват, что он не вы! — не понимаю как вы, такой честный, могли мне посоветовать этот ужасный обман?

“Не знаю, что там было внизу; ко мне стучались, я не отвечала и они оставили меня в покое, верно желая дать мне время одуматься ночью, надеясь, что я образумлюсь, но завтра поднимется буря, так как мне придется объявить им, что я отказываюсь быть женой Граваля. При мысли о том, какая сцена предстоит впереди, я невольно содрагаюсь. Помогите мне, умоляю вас. У меня сил больше нет, я страшно несчастна. Если бы вы могли знать все, что я выстрадала здесь! С тех пор, как мы не видимся, никто ни разу с участием не взглянул на меня, никто не сказал ни одного добраго слова. Все спуталось в моем уме, я не вижу куда иду, боюсь всех, боюсь себя. Завтра утром, пока они еще не встанут, я выйду из дому и сама пошлю мое письмо, чтобы оно пораньше дошло до вас. Мишель, послушайтесь голоса сердца; если вы хоть чуть-чуть еще любите меня, помогите мне. Я надеюсь только на вась. Пока вы не решите за меня, я на все, что они скажут, буду отвечать молчанием. Каково бы ни было ваше решение, я обещаюсь подчиниться ему, конечно, если только вы не станете снова говорить об этом замужестве. Я надеюсь вы не будете так жестоки, вы ведь знаете, что я не могу согласиться на него; может быть, только вы одни сумеете сделать так, чтобы меня больше не мучили, и позволили располагать собой. Вот что: если уж нет другого выхода для меня, если в мире нельзя найти такого уголка, где бы я могла жить как другие люди, скрывая свое горе — я поступлю в монастырь. Тогда в Лионе я не могла принять эту мысль, но с тех пор не раз мне приходили на память слова аббата Соваля. Я их часто повторяю себе и теперь, после доигаго страдания, лучше понимаю их. О, конечно, монастырь еще отталкивает меня, я знаю, что у меня нет достаточно веры, что и в келью я принесу с собой туже рану в сердце, но там, по крайней мере, я хоть найду тишину и покой и, кто знает, быть может, мало по малу успокоюсь. Я так несчастна, так измучена, что пока это мне представляется невозможным, а между тем, я знаю, что много страданий умолкло в монастырских стенах. Koнечно, придется внутренне бороться, понадобится много силы воли, чтобы дойти до относительнаго душевнаго мира, а у меня нет больше твердости, нет сил. О, Мишель, если бы мне можно было укрыться у вас, я бы ожила, переродилась! Но, конечно, я понимаю, что это немыслимо; видите, как я благоразумна? Но придумайте, придумайте, как мне выйти из этого дома. Отошлите меня куда нибудь; вы это можете сделать, вас послушаются. Пожалуйста, скажите Сусанне, что вы не в праве безучастно бросить меня на произвол судьбы, скажите ей, что вам положительно необходимо в последний раз увидеться со мной, чтобы помочь устроить мое несчастное существование. Она добра, она поймет, она вам позволит позаботиться обо мне, освободить меня, избавить от страшнаго несчастия и отослать подальше отсюда. Теперь так поздно, или вернее рано, что не стоит ложиться; я сяду в кресло и буду ждать когда можно будет отослать письмо. Господи, если бы было можно заснуть и проснувшись понять, что все случившееся за эти три года было только дурным сном, проснуться в моей маленькой комнатке, в Аннеси, увидать розовый солнечный свет, пробивающийся через кретоновыя занавески и начать быстро одеваться, боясь опоздать на одну из наших прогулок. Вы еще не любили меня тогда и я так была счастлива! Но в чему вспоминать прошлое, невозвратное прошлое! Мучительная, ужасная действительность стоит передо мной.

Мишель, мой милый Мишель, помогите мне не ради любви, а ради того, что я была вашей приемной дочерью, ради того, что кроме вас у меня нет никого! Бланка”.


Тесье еще перечитывал это письмо, и мысли его витали далеко, далеко от деловых забот, когда в кабинет вошла Сусанна. Уже давно она не переступала порога этой комнаты. При виде жены Мишель вздрогнул, точно внезапно разбуженный человек.

— Что случилось, что надо? — спросил он.

Сусанна села на стул и немного помолчала, точно собираясь сообщить что-то важное.

— Мне нужно поговорить с тобой,— начала она слегка дрожащим голосом. — Сейчас у меня была г-жа Керие, она ездила в палату и, не застав тебя там, приехала сюда. Я боялась, что она тебе помешает и поэтому сказала, что ты уехал.

Мишель нахмурил брови.

— Ты хорошо распоряжаешься моим временем,— иронически заметил он.

— Право,— объясняла Сусанна,— я не думала, чтобы у тебя с нею могли быть важныя дела, единственно поэтому я приняла ее.

Сусанна остановилась, ожидая вопроса, но Тесье молчал.

— Г-жа Керие хотела говорить с тобой,— продолжала жена,— она сильно озабочена; повидимому, m-lle Эстев берет свое слово назад и не хочет выдти за Граваля.

Оба долго молчали.

Мишель, широко раскрыв глаза, смотрел в пространство, точно обдумывая что-то.

— Я знал это,— сказал он наконец.

У Сусанны вырвалось гневное движение, но она сдержалась.

— Ты это уже знал? — спросила она. — Каким образом?

Мишель взял письмо Бланки и протянул его жене, сказав тихо:

— Прочти.

Бумага дрогнула в руке Сусанны.

— Что же ты думаешь делать? — спросила она, снова отдавая письмо.

Мишель прошелся по кабинету, снова сел и проговорил с усилием:

— Я должен поговорить с нею.

— Говорить с нею, зачем? разве не довольно просто написать?

— Нет, этого мало, я хочу говорить с нею, я должен сказать ей все то, что уже писал ей тогда, она послушалась однажды, значит послушается и теперь, т. е. поймет, что ей необходимо выйти замуж, необходимо для нея, для меня.

— У тебя хватит мужества сказать ей это? Ты значит не любишь ее больше?

В последних словах Сусанны прозвучала радость.

— Да, у меня хватит мужества сказать ей это,— повторил Мишель и замолк.

Сусанна поняла весь смысл этой недоговоренной фразы и омрачилась.

— Если ты хоть немного еще любишь ее,— глухо вымолвила она,— тебе не следует видеться с нею.

— A между тем я увижу ее,— с мягкой настойчивостью ответил Тесье.

Глаза Сусанны вопросительно глянули на него, ей хотелось прочест, не были ли его слова косвенным ответом на ея мучительный вопрос. Но он оставался непроницаемо спокоен.

— Если ты ее хоть немного любишь…— повторила она, и вдруг ея мысли внезапно переменили направление, в ней проснулась нежность к мужу, она подошла к нему, и обвив руками его шею, с прежним чувством поцеловала его долгим поцелуем, сказав:

— Мишель.

Тесье прижал ее в себе, еле сдерживая слезы. Его сердце словно растаяло от этого сочувствия, от неожиданной ласки.

— Я верю тебе,— сказала Сусанна. — Иди, ты можешь идти, я знаю, что ты всегда поступишь так, как должен поступать.

Она ушла оставив его одного. Несколько минут Мишель сидел с видом человека подавленнаго, потом встал и неуверенно пробормотал:— как должен, как должен? Нужно будет…

Он позвонил, велел заложить карету и пока запрягали лошадей, оделся; потом поехал к Керие.

Много месяцев не переступал Мишель порога этого дома. Новые слуги даже не узнали его. — Скажите m-lle Эстев, что Тесье хочет говорить с нею,— сказал он. Его ввели в маленькую гостиную; эта была исключительным местопребыванием Бланки, которая старалась, по возможности, жить своею отдельною жизнью. В небольшой комнате, обитой розовато-лиловой материей, все было изящно и просто. Во всем проглядывал почти суровый вкус Бланки; Тесье хорошо знал эту гостиную, от каждой вещи на него веяло задушевным воспоминанием о прожитых здесь часах.

— M-lle Эстев просит вас подождать,— сказал слуга вернувшись.

Тесье в нервном волнении подошел сперва к фортепиано, перелистовал стоявшую на нем партитуру “Лоэнгрина”, потом остановился подле бюро во вкусе Людовика XV, взял в руки томик стихотворений Сюлли-Прюдома в пергаментном переплете и открыл его на том месте, которое было заложено лентой. Несмотря на то, что его ум был поглащен заботой, он невольно задумался над стихами:


Время и разстояние ничего не значат. Если уста стремятся прильнуть к устам, оне сольются во едино, постоянство и желание превозмогут все!


Везде можно проложить себе путь. Море, горы, пустыни не составляют преград. Любящия сердца будут все становиться ближе и ближе одно к другому и наконец наступит для них день блаженства.


Но есть препятствие, которое непреодолимее пустынь, вод и скал, невидимое и могучее.


Это честь. Никакия хитрости, никакия усилия воли не в состоянии победить ее, потому что она борется с сердцем его-же собственным оружием.


Несчастные люди с возвышенной душой! вы знаете как она сурова. Ведь ваша печаль произошла от отвращения к падению.


Наклонившись над пропастью, вы подчиняетесь приговору своего тайнаго судьи и, как жестокие тюремщики, следите за исполнением его приказаний.


Чистыя, любящия сердца, как странны ваши мучения! Чемь ближе вы одно к другому, тем отчужденнее чувствуете себя. Как часто среди маскарада жизни вы с улыбкой на лице, под видом холодной небрежности, скрываете кипящее в душе отчаяние.


Сколько вечно подавленных стонов, сколько сдержанных рыданий таится под вашим наружным равнодушием! Сколько в вас никому невидимаго, никому неизвестнаго героизма!


Вы не хотите даже безнаказанно воспользоваться запретным счастием и предпочитаете ему — печаль и горе. Даже в могиле ваши уста ждут права соединиться!


Тесье закрыл книгу и глазами искал чего нибудь, чтобы могло занять его, но в эту минуту в комнату вошла Бланка. Она очень изменилась, особенно ея теперешния манеры не походили на прежния: походка, движения, все в ней носило отпечаток усталой небрежности, которую часто видим у людей, погруженных в безъисходное горе; впечатление еще усиливалось от мертвенной бледности ея тонкаго, немного похудевшаго, одухотвореннаго лица. Жестом указав Мишелю на кресло, она, не протягивая руки, села против него.

— Я вас ждала, мой друг,— заговорила Бланка,— что вы мне скажете?— Ея чистый кристальный голос звучал ласково, гармонически и монотонно.

Мишель не сразу ответил; волнение сдавило ему горло; он несколько мгновений искал слов и не находил их, непреодолимая сила влекла его броситься в ея ногам.

С большим трудом ему удалось удержать свое порывистое дыхание и сохранить наружное спокойствие,— он медленно произнес:

— Я пришел, потому что это было необходимо, Бланка, я пришел, чтобы сказать то, что должен.

Почти умоляющим жестом она протянула к нему руки и прервала его речь:

— Нет, прошу вас, не заставляйте меня страдать.

— Бланка, моя милая Бланка,— начал было Мишель.

Но m-lle Эстев снова остановила его:

— Если вы опять хотите повторить мне то, что уже раз написали, я лучше не буду слушать. Зачем говорить мне это? Это, все равно, ни к чему не поведет, я не послушаюсь вас, а мне будет так больно.

— Я знаю, Бланка. Ведь и мне не легко так говорить с вами? Я не понимаю сам, откуда у меня хватает сил против сердца убеждать вас и просить вас до конца довести жертву, которая должна разбить и мою, и вашу жизнь, Дорогая моя, в продолжении шести месяцев я только и думал о вас; не было ни одного мгновения, в которое я бы не страдал за вас; я любил вас с каждым днем все сильнее и сильнее, тем более, что видел, как расширяется пропасть, лежащая между нами.

В сердце Бланки вспыхнула радость, которая всегда охватывает женщин, когда мы говорим им, что их любим.

— Правда? — спросила она.

— Вы знаете это,— ответил Мишель,— но вы, быть может, не понимаете, каких страшных усилий мне стоит не поддаться искушению и не погубить вас. Только подумайте: мне пришлось жать руку этому человеку, чуть не поздравлять его, подумайте, он говорит со мной о вас, вспомните, что я буду вашим свидетелем, что я, я сам, своими руками, отдам ему вас. Я никогда не знал, что такое ненависть, но его… его я ненавижу.

— Вы ненавидите его и хотите, чтобы ябыла его женой? — прервала Бланка.

Это возражение смутило Тесье.

— Вы сами, Мишель, видите,— продолжала молодая девушка,— что это невозможно, выше человеческих сил, чудовищно… и безчестно, да, безчестно относительно его; ведь если бы он знал, что мы любим друг друга, он бы сам с ужасом отказался от этого брака. И повторяю: все это чудовищно, чудовищно! Нельзя так принуждать себя против воли, против сердца… Я, по крайней мере, не в состоянии. Я выхожу из себя при одной мысли, что вы требуете этого так настойчиво, точно это может быть вам приятно. Если бы вы любили меня, если бы вы меня когда нибудь побили…

— Бланка!..

— Да, если бы вы меня любили, у вас бы не было такого героизма. У меня же его нет… Нельзя быть сильным, когда любишь.

Этот упрек всегда попадает в цель. Женщины это знают и это их великое оружие, так как мы ни за что не миримся с тем, чтобы сомневались в нашей любви.

— Я умоляю вас, Бланка,— с жаром сказал Тесье,— не говорите мне этого, я совсем не так мужествен, как вы думаете, и мои силы истощаются. Я не герой, я просто человек, несчастный человек, который чувствует, что все ускользает от него, но во что бы то ни стало хочет исполнить свой долг до конца.

— Ваш долг? И вы уверены твердо, в чем он состоит? Неужели он велит вам заставить меня выйти замуж против воли? По какому праву вы это делаете? Мы не смеем видеться, не смеем любить друг друга,— хорошо, мы не будем видаться. Но разве из этого вытекает для меня необходимость выйти замуж за Граваля? Будьте же последовательны. Если я не хочу быть его женой, зачем принуждать меня? Все, моя мат, отчим, вы сами — все, все меня мучат заботой о моей будущности. Разве я думаю о ней? Под тем предлогом, чтобы моя жизнь устроилась так, как существование других людей, вы хотите, чтобы я принесла себя в жертву и обманула честнаго человека. Да, обманула; вы же не станете меня уверять, что я не обману его, отдав ему руку в то время, когда другому принадлежит сердце. Подумайте, умоляю вас, и потом попробуйте сказать, что я не права, что то, чего вы от меня требуете, не чудовищно.

— Вы молоды, Бланка, вы думаете только о настоящей минуте. Но поймите: мы разлучены навсегда, я ничего не могу сделать для вашего счастья. Я был виноват; страшно виноват, внушив вам любовь к себе. Но кто знает, может быть, будущее, на которое я вас толкаю, заменит вам счастье. Вы никого не обманете; ему будет хорошо; кто может быть несчастливым с вами?..

— О, пожалуйста без фраз!

— Я и не говорю их, уверяю вас; через несколько лет вы меня забудете… Не отрицайте этого; вечнаго нет ничего. Да, потом…

Она встала с жестом отчаяния, сказав:

— Молчите, вы меня сводите с ума. Я кончу тем, что соглашусь только ради того, чтобы не слушать вас. A я не хочу соглашаться, не хочу и не могу!.. Она упала на прежнее место и, закрыв лицо руками, говорила глухим голосом:— Лучше бы я умерла, этобы все примирило, все устроило. И если я еще живу, то только из боязни, что вы будете себя упрекать, понимаете, только ради того, чтобы у вас не осталось раскаяния. Позвольте же любить себя хоть издали, не видя, не слыша вас; а главное, не говорите так, как сейчас говорили!

Бланка разразилась слезами, горе сломило ее; ни сдерживать, ни скрывать его она уже не могла больше. Мишель боролся, он смотрел на несчастную девушку, охваченную безъисходным отчаянием, видел, как она безпомощно рыдала и эти слезы, жалобы, точно мощное дыхание бури подняли его и бросили к ея ногам.— Нет, Бланка,— шептал он,— нет, я больше не скажу ничего неприятнаго вам. Нет, я не буду просить, что бы вы принесли себя в жертву, чтобы вы стали женой человека, котораго никогда бы не полюбили. Слушайте же: я вас люблю, люблю, люблю, ничего другого я не буду говорить. Не плачьте, дорогая моя, мне так тяжело видеть ваши слезы. Смотрите, я весь ваш, я больше не противлюсь чувству, у меня нет воли, я вполне принадлежу вам.— Он отнял от глаз ея руки, покрыл их поцелуями, его губы искали ея губ. Счастье засветилось о влажных еще глазах молодой девушки; но она слабо отталвивала Тесье.

— Вам не нужно было приезжать,— сказала она,— было лучше все мне предоставить, забыть меня…

— Я ни о чем другом не мог думать,— отвечал Мишель.— У нас не хватило сил. Разве мы виноваты в том, что так любим друг друга?

Их губы слились в поцелуе.

— Нет, нет,— сказала Бланка, закрывая лицо, но Мишель снова привлек ее к себе.— Я не оставлю вас,— сказал он,— я хочу, чтобы вы навсегда стали моей.

— Молчите,— еле слышно произнесла она.

— Это не может так продолжаться,— с силой говорил Мишель,— жизнь проходит, а мы любим и страдаем.

— Вы должны принадлежать мне, не смотря ни на что. Я не знаю как, но это будет! Не прощайте, а до свидания. Я вернусь за вами.— Бланка стояла перед ним и он горячо обнял ее, поцеловал в волосы, в лоб, в губы. Потом, оторвавшись от молодой девушки, быстро ушел. Трепещущая, разбитая Бланка осталась одна.

Еще с минуту длилось нервное возбуждение, охватившее Тесье. Он отдавался своему чувству без разсуждений. Последнее испытание разрушило все, что сдерживало его до сих пор — его обязанности, положение, привязанность к семейству, ничто больше не имело силы. Тем хуже для всех, он не будет больше бороться, он побежден. Он чувствовал, как им овладевала слабость, которая обыкновенно является в человеке, когда его постигает огромное, неотвратимое как судьба несчастие.

Как всегда бывает при подобных внутренних кризисах, Тесъе чувствовал потребность в физическом движении. Он отослал карету и пошел домой пешком, выбирая уединенныя улицы. Забываясь, он жестикулировал, говорил вслух, оправдываясь или повторяя отрывочныя слова. Мишель, машинально, по привычке, вернулся к дому, и только перед своей дверью пришел в себя и вспомнил, что его ждет Сусанна, что она знает, где он был, что ему сейчас придется объясняться с ней, признаться во всем или изобрести новую ложь.

До этой минуты он не думал о том, что скажет жене, а между тем наступила решительная минута. Чтобы обдумать свои слова, или просто выгадать время, Тесье снова пошел, куда глаза глядят. Нет, недавний его порыв не изменил ничего, он как в замкнутом вругу вечно возвращался в точке отправления. Тираническия обязанности по прежнему угнетали его и казались даже еще безпощаднее, еще тяжелее. Сегодня, как вчера, как в тот день, когда Сусанна узнала его тайну, было необходимо выбирать. Задача оставалась нерешенной и теперь даже казалась еще более жестокой после всего, что Мишель пережил и передумал не придя ни в кавому исходу. Да, точно герою древней трагедии ему приходилось выбирать между чувством и долгом. Это второе решение будет безповоротным. Разве можно колебаться? ясно, что следует сделать: взять перо снова, написать Бланке то, что уже раз он написал ей и смириться перед судьбой. Но нет, нет… он не может сделать этого, он потерял свободу после того, что сейчас случилось; поцелуи связали его с Бланкой, он снова жаждал их и невольно улыбался при воспоминании о том что было. Значит придется сказать Сусанне — я побежден, я ее люблю больше нежели тебя, больше чем наших детей, какой бы ни было ценой я хочу, чтобы она стала моей. Или то, или другое — средины нет, не может быть и никаких компромиссов.

— Я не могу, не могу больше — шептал несчастный.— Время шло и Мишель тихонько повернул в дому; от внутренней муки лоб его увлажнился. На минуту мысль о самоубийстве мелькнула в его мозгу. Разве смерть не все примиряет? Однако он подавил это желание, как боец готовый бороться до конца. Его смерть ни к чему бы не повела, ничего бы не исправила. Убив себя он только всю тяжесть своего горя оставил бы другим. Но и отталкивая эту мысль — Мишель, невольно, с наслаждением, думал о смерти: ведь так хорошо умереть любя. В любви и смерти так много схожаго — обе сотканы из безсознательности и забвения.

И вдруг Мишелю ясно представилось, как губы Бланки прижимались к его губам. Нет, нет, он никогда не откажется от ея поцелуев, без них он жить не может…

Тесье снова стоял у своего порога и под влиянием этих мыслей теперь решительно вошел.

Анни и Лауренция с няней сходили с лестницы.

— Здравствуй, папа,— крикнули девочки, встретясь с отцем.

Тесье ничего им не ответил и прошел в маленькую гостиную. Сусанна, как это и предчувствовал Мишель, ждала его. Сначала она ожидала мужа с наивным ослеплением, веря, несмотря на очевидность, несмотря на разсудок, что все окончится благополучно и просто. Она думала о их положении, восхищалась твердостью Мишеля, жалела Бланку и радовалась тому, что чувство к жене взяло в нем перевес. Сусанна ощущала прилив доброты и нежности, представляла себе, как почти материнской лаской она постарается смягчить нанесенную ему рану.

Время шло. Нервы Сусанны начали раздражаться. Что он делает? Разве разговор может тянуться так долго? Сусанна старалась успокоивать себя, но все придуманныя объяснения были так мучительно неправдоподобны. Невольное сомнение закрылось в душу Сусанны; она постаралась отогнать его, упрямо уверяя себя, что все кончится хорошо. Нет, она не оскорбит мужа подозрением.

Она хотя развлечься, заняться чем либо, но мысль, бросавшая ее в жар и холод, не выходила из головы. Почему, почему он не возвращается?

Когда, наконец, Тесье вошел в комнату, Сусанна сразу инстинитивно поняла, что ошиблась в ожидании, сразу заметила, что Мишель вернулся совершенно другим человеком. Острое, болезненное чувство охватило ее. Она теряла силы и только с величайшим трудом ей удалось твердо спросить:— Что же?

С убитым видом Мишель сел против жены. Несколько минут длилось мучительное молчание.

— Что же,— повторила Сусанна дрожащим голосом,— устроивается все?

— Нет,— глухо ответил Мишель.

Раздраженная Сусанна поднялась с места и, выпрямившись, стала против Тесье.

— Значит она не послушалась тебя? Она слишком любит тебя, чтобы исполнить твое требование?

Опять наступило молчание и снова Сусанна первая заговорила, спросив:

— A ты?

Мишель не отвечал.

— A ты,— почти с угрозой повторила Сусанна,— говори, мне же нужно знать.

— О, я! — ответил Мишель с неопределенным жестом.

— Значит, ты снова любишь ее? — продолжала Сусанна.

— Напрасно я виделся с ней,— еле слышно произнес Тесье.

Сусанна вскрикнула, она все поняла.

— Зачем ты сказал мне это? — простонала она и заплакала.

Теперь она плачет! Слезы, вечно слезы! Мишель встал, чтобы подойти к жене; но что сказать ей? Ту, другую, он мог утешить — а ее нет. Он даже не смел взять ее за руку, поцеловать в лоб и мог только выговорить:

— Ведь ничто не изменилось. Если ты потребуешь, мы не будем видаться.

Слова эти звучали неуверенно и холодно. Не поднимая опущенной головы, Сусанна тихо плакала, она походила на обреченную жертву.

— Сусанна,— позвал Тесье. Она не двинулась. Мишель неуверенно взял ее за руку, но молодая женщина без раздражения отстранила его, говоря:

— Нет, нет.

Полный отчаяния, Мишель, молча, смиренно стоял перед женой.

— Я ничего не могу сделать, ничего,— наконец прошептал он.

— Мне бы хотелось остаться одной на несколько минут,— ответила Сусанна, и он ушел. Некоторое время молодая женщина еще плакала, потом слезы ея высохли, лицо приняло обыкновенное выражение. Она прошла к себе в комнату, поправила прическу, освежила заплаканные глаза, потом направилась в детскую. Там она, как ни в чем не бывало, поцеловала детей, послушала их болтовню, помогла Лауренции решить трудную головоломку и мимоходом спросила у няни:

— Где г. Тесье?

— Я видела, как они прошли к себе в кабинет,— ответила та.

Сусанна пошла в двери, Лауренция попробовала удержать ее, сказав:

— Мама, посиди с нами еще минутку.

Благоразумная Анни тоже прибавила:

— Да, мамочка, одну минуточку.

— Нет,— ответила им Сусанна,— теперь я должна пойти в папе.— Снова поцеловав детей, она направилась в кабинет. Мишель не ждал ее, он изумился, увидя в жене полную перемену: на лице Сусанны не было и тени тех мучительных ощущений, которыя несколько минут тому назад волновали ее. Напротив, на ея чертах лежало светлое спокойное выражение. Что вызвало его — полное ли смирение перед судьбой, или великое усилие воли? Она остановилась в нескольких шагах от мужа и с состраданием взглянула на него. Мишель тоже молча отвечал ей взглядом. Он был счастлив, чувствуя, что видит перед собой не оскорбленную жену, пришедшую осыпать его упреками, а друга, который готов облегчить его страдания. Он ощущал тоже, что чувствует больной, забытый всеми, который вдруг видит неожиданную помощь.

Сусанна подошла к нему и ласковым материнским жестом положила ему на голову руку, тихо сказав:— Мой бедный друг!

Никакого враждебнаго чувства не было в эту минуту между мужем и женой, и Тесье ясно, как еще никогда, понял всю глубину их общаго несчастия. Он сознавал, что все недобрыя чувства, волновавшия Сусанну в то время, когда она отстаивала свои супружеския права, теперь замолкли; ни ревности, ни гордости не осталось в ея просветленной душе. Она страдала и только. Полная горя, глубоко сочувствуя своему бедному мужу, она пришла к нему и, кто знает, быть может, съумеет в своем сердце почерпнуть какое нибудь облегчение его страданиям.

— А, ты поняла и простила,— сказал он.

— Поняла и простила, да,— слабым голосом повторила Сусанна.

Мишель поцеловал ея руку. Молодая женщина не сопротивлялась и снова заговорила. Мало-по-малу голос ея окреп.

— Да,— звучали ея слова,— много времени должна была я употребить на то, чтобы понять и простить, но я видела, как ты страдаешь и борешься, мой бедный друг. Мне не за что сердиться на тебя; все, что было в твоих силах, ты сделал. Разве ты виноват в том, что оказался слабым.

Еле уловимый оттенок презрения послышался в ея последних словах, но Мишель не заметил его; он весь превратился в слух.

— Да,— продолжала Сусанна,— я много думала обо всем этом, особенно там, в Аннеси, подолгу оставаясь одна. Я ни о чем другом и думать не могла. Мало-по-малу я примирилась с совершившимся. Сначала мне казалось, что такое положение вещей может длиться вечно, но сейчас я ясно поняла, что это немыслимо. И знаешь до чего я додумалась? Я нашла единственный исход, ужасный и для меня, и для тебя, но который спасет нас обоих.

Она, приостановилась, точно собирая силы.

— Ты не догадываешься,— спросила с грустной улыбкой Сусанна,— о чем я говорю?

Мишель отрицательно покачал головой.

— A между тем, прежде тебе самому приходила в голову эта мысль, только потом ты прогнал ее. Теперь же необходимо на это решиться, необходимо…

Голос Сусанны снова упал, когда она произнесла:

— Я говорю о разводе, мой друг.

Мишель вздрогнул.

— Что с тобой? — вскрикнул он,— в уме ли ты?

— Да, Мишель,— с убеждением продолжала она,— это избавит нас от невыносимаго положения, которое должно окончиться. Ты станешь свободен и развод будет для тебя легче нашей теперешней совместной жизни.

— Перестань, пожалуйста,— прервал ее Тесье,— в том, что ты говоришь, нет смысла.

— Напротив очень много, ты сам со мной согласишься. Теперь тебе представляются различныя препятствия для этого; ты, без сомнения, думаешь: как согласиться на развод, против котораго я говорил, стать в явное противоречие с моими принципами? Ведь это поколеблет мое положение; уменьшит мое общественное значение!

Мигаель покачал головой, сказав:

— Нет, Сусанна, я и не думаю об этом. Поверь мне: если бы для того, чтобы вывести нас из нашего мучительнаго положения, мне пришлось только пожертвовать моим общественным значением, я бы ни минуты не колеблясь сделал это. Дело не в том, ты, Сусанна, дети…

— Что я! — сказала она и в ея голосе послышалась горечь.— Что обо мне говорить теперь! Я уже выстрадала все, что только можно перестрадать. Гораздо тяжелее развода была для меня та минута, в которую я узнала, что ты меня больше не любишь. Но o моих правах на тебя я не горюю. Мне больно видеть, как далек ты стал от меня, до того далек, что смотришь на меня почти как на врага.

— Право, Сусанна, никогда…

— Не опровергай меня, я безошибочно читаю в твоем сердце. Прошу тебя тоже не приписывай мне великодушия; Боже ты мой, если бы я только предполагала, что, удержав тебя против воли, я могу быть счастлива, я бы это сделала. Но я знаю, что в таком случае мы бы были все равно, что два каторжника, прикованные к одной цепи, которые под конец всегда ненавидят друг друга. A я не хочу этого.

— Тебе нечего бояться,— возразил Мишель.

Сусанна пожала плечами и, точно заглянув в недавнее прошлое, продолжала:

— Мне казалось прежде, что не видясь с нею, ты ее забудешь и потому потребовала от тебя полнаго разрыва. Я вижу теперь, что ошибалась, что ты любишь ее больше чем прежде. Неужели ты хочешь, чтобы я насильно удержала тебя, чтобы ты был точно на привязи? Я слишком горда и недостаточно жестока для этого. Как видишь, я не препятствие.

— Ты отлично разсуждаешь,— возразил Тесье,— но сама, конечно, не веришь тому, что говоришь. Ты должна знать, что ни m-lle Эстев, ни я ни за что не согласимся на этот исход из нашего положения, так как он был бы величайшей несправедливостью. Тебе известно, что мы главное не хотим, чтобы кто нибудь был несчастлив из-за нас. И если нашей совместной жизни угрожала опасность…

— Если нашей совместной жизни грозила опасность? — с жаром прервала его Сусанна,— а этого не было? Попробуй сказать, что ты не мечтал бежать с ней!

Мишель не ответил.

— Ты видишь? — сказала Сусанна,— ты сам видишь, несчастный, до чего ты дошел. Неужели ты не понимаешь, что я хочу нас обоих избавить от позора и выбираю для этого наименее болезненное и унизительное средство. Таким образом я сохраню хоть известную долю достоинства, заметь я, а не ты. Ты во всяком случае — падешь.

— Смотри, Сусанна, ты пожалуй наконец заставишь меня думать о том, о чем я не хочу думать!

— О, ты и без меня ужь давно, может быть безсознательно, мечтаешь об этом. Безсознательно, так как вероятно тебе не приходило в голову, что я сама могу предложить такое разрешение задачи, котораго ты жаждешь. Вы, мужчины, так непроницательны!.. Одным словом ты размышлял, но как, я не знаю; наверно все твои мысли были непохожи на мои… Но не все-ли равно? Следуя по различным дорогам, мы пришли к одному и тому-же результату. Ты сделаешься свободным, как мечтал, а я подчинюсь решению судьбы.

— Ты подчинишься судьбе, но это еще не все, в несчастью. Ведь у нас есть дети, две девочки. Неужели мы сделаем их дочерьми разведенных родителей? Разве ты не знаешь, что во Франции развод установлен законом, но общество дурно смотрит на него, что Анни и Лауренция всю жизнь будут точно завлеймены. A еще: возможно ли правильно воспитать их, если у них останется не настоящая, а на двое разделенная семья. Сусанна, подумай хорошенько и согласись нести нашу общую цепь, как я соглашаюсь.

Несколько времени Сусанна стояла молча, размышляя обо всем, что сказал Мишель.

— Дети,— начала она наконец,— да, дети… О, если бы не девочки, меня бы уже давно не было здесь.— Ея лицо исвазилось страданием.— Но ведь если оне существуют, ведь и мы живем тоже. У них есть права, но и у нас тоже. Я не могу им принести в жертву все, все, даже собственное женское достоинство. Я не могу даже ради них жить так, как я живу с тех пор… с тех пор, что знаю все. Это слишком. Всяким силам есть предел. Я мысленно взвешивала жертву, которую пришлось бы принести им и она оказывается слишком тяжела для меня.

— Однако, для них мы должны идти на все,— возразил Тесье.— Послушай, Сусанна, нам нечего теперь скрывать что либо друг от друга и я тебе выскажу все, что у меня есть на душе, даже самыя затаенныя мои мысли. Правда, были минуты, когда я ненавидел тебя, да, да действительно, ненавидел. Помнишь, там, в тот день, когда я ей писал, а ты, что-то подозревая, смотрела на меня недобрым взглядом. Тогда между нами не было ни малейшей дружеской связи, было только принуждение, цепь. В эти минуты я, действительно, думал о разводе, и если бы вопрос шел только о тебе, я, может быть, не оттолкнул-бы этой мысли. Но я думал о них, о двух бедняжках, и мне казалось, что оне всего могут требовать от нас, что мы вполне принадлежюс им. Дело уже идет не о чувстве, а o долге, мы не смеем стараться уравновесить наши желания с их интересами; оне важнее всего. Теперь ты не можешь не видеть, что развод невозможен.

Сусанна молча слушала эти признания, которыя окончательно разбивали ея сердце, но лицо молодой женщины оставалось вполне спокойно.— Да, сказала она, ты очень откровенен. Если у меня была еще хоть тень иллюзии, теперь я знаю, что значу для тебя… Ты прекрасно, логически, хладнокровно разсуждаешь, но разве ты думаешь, что детям будет легче, если вместо развода, ты просто уедешь с твоей… подругой. Ты думаешь, что в этом случае оне будут менее страдать в будущем.

— Но я не уеду,— с жаром произнес Мишель.

— Кто знает!

— Я не уеду,— повторил он,— никто не просит этого у меня.

— Никто не просит, но твое сердце требует.

— Ты видишь, что я сопротивляюсь ему.

— Да, в спокойныя минуты, а оне все становятся реже и реже.

— Я буду спокойнее, если ты согласишься дать мне немного свободы.

— Компромиссы? Ни за что! Прежде всего, Мишель, не нужно делать низостей. A это было бы низостью… с моей стороны, да и с твоей тоже. Видишь, как мы ни кружимся, а все приходим в одной и той же точке. Если бы ты вернулся в нам вполне искренно, честно…

Мишель прервал ее.

— Разве я виноват в том, что у меня не хватает сил?

— Разве ты виноват? — спросила Сусанна,— не я ли по твоему виновата! Но не в том вопрос. Если бы ты совсем вернулся ко мне, вполне, без задней мысли, о, я бы скоро все забыла, все простила. Но твоя жена и дети не хотят довольствоваться половиной тебя. У Анни и Лауренции в жизни будет одной лишней тягостью больше — вот и все. Я научу их нести ее. По крайней мере, мы с тобой честно выйдем из того положения, в котором многие потеряли не только счастье, но и собственное достоинство. Не знаю, будеш ли ты счастлив, я же вполне несчастной не буду; моей поддержкой станет мысль, что я принесла ту жертву, на которую у тебя не хватило сил. Во всяком случае нам будет лучше, чем теперь. Ты видишь, мой милый, что тебе придется согласиться, сделаться свободным. Мишель страшно боролся в душе; может быть в первый еще раз он чувствовал всю цену того, что терял, понимал всю силу привязанности и привычки. Ясно представилась ему его раздробленная семья, он точно видел, как покинутая Сусанна стареется в одиночестве, вообразил себе своих дочерей, лишившихся отца, заклейменных тенью, которую он набросил на них; так как светская логика часто смешивает жертву с виноватым. Все это так живо нарисовалось в его уме, что от внутренней муки у него на лбу выступил холодный пот. И между тем Тесье сознавал, что Сусанна права, что непреодолимая сила влечет его к Бланке, что все случившееся недавно, вся его борьба, только усилила это влечение; он понимал, что придет минута, когда он не будет в состоянии противиться ему, а совесть замолкнет. Зачем же продолжать агонию этих двух жешцин, которыя страдают из-за него, а также и свои собственныя муки? Если еще отложить развязку, она станет только мучительнее.

— Боже мой, как бы я хотел умереть,— сказал он, хватаясь за голову.

— Без сомнения, мой друг, но от этого не умирают,— спокойно сказала Сусанна и в ея голосе прозвучала ирония. — Я вижу, что ты поддаешься, ты не возразаешь. Ну, Мишель, если у тебя не хватило мужества исполнить твой долг, по крайней мере, пусть его хватит на то, чтобы смело нарушить обязанности. Поступи прямо, не колеблясь. Дай себе отчет в своих желаниях и действуй сообразно с ними.

— А,— возразил он,— я презираю, я ненавижу себя; я чувствую, что я делаю подлость, Сусанна, но я не могу больше, не могу.

Едва Мишель согласился на развод, как Сусанна внезапно изменилась. Все, что в ея голосе и жестах было ласковаго, почти материнскаго, внезапно исчезло. Она встала и заговорила твердо; ирония, слышавшаяся раньше в ея некоторых выражениях, теперь усилилась. Она стояла перед мужем с видом посторонней женщины, прощающейся после деловаго визита.

— Я знала, что ты, наконец, сознаешься в том, что я права,— говорила она,— ты не скоро сдался и я благодарю тебя за это. Теперь, что решено, то и решено окончательно. Только ради меня ты должен действовать как можно скорее. После завтра или ты, или я должны уехать из дому. Лучше, я думаю, чтобы уехал ты… Ты наведешь справки, как устроить это дело, я тоже. Наши поверенные переговорят обо всем.

Выпрямившись, гордо, она ушла, не взглянув на мужа. Мишель сделал было движение, чтобы удержать ее, но остановился. Все было кончено.

Часть четвертая. VIII.


Пока ничто еще не было решено окончательно, пока Тесье колебался, он казался слабодушным человеком. Но основной чертой природы Мишеля была потребность действовать и он воспрянул духом с той минуты, в которую, окончательно заглушив в себе сомнения, отнимавшия у него нравственныя силы, согласился на развод. Он сейчас же ясно обсудил свое новое положение. Прежде, при мысли об этой жизненной задаче, Тесье всегда представлялось два или три возможных ея разрешения. Теперь необходимо было только сделать одно: изо всех сил постараться поскорее привести в исполнение принятое решение, скрывая, на сколько возможно дольше, настоящую причину развода, и совершенно стушеваться; только это и могло хоть несколько уменьшить скандал и спасти известную долю его собственнаго достоинства. Стушеваться! Но ведь это значит сразу отказаться от всего, что до сих пор составляло весь интерес его общественной жизни, бросить мысль о любимой карьере, заглушить в себе честолюбие, желание делать добро; с большой высоты спуститься на средний уровень, даже ниже, и отдать себя на растерзание зависти, ненависти, злопамятству, всем недобрым чувствам, которыя сдерживались прежде общественным уважением. Но Тесье не колебался; он сейчас-же сказал себе, что поступит именно таким образом, точно это, как необходимое следствие, вытекало из решения начать развод. Без сожаления, без горечи в душе, с чем-то даже вроде внутренняго удовлетворения, Мишел приносил любви в жертву все, что было у него, и его сердце точно переполнялось гордостью, когда он мысленно говорил своей страсти:— Бери все, все это твое! ты у меня остаешься, а это главное!

— По крайней мере,— думал Мишель,— меня нельзя будет обвинять ни в корыстолюбии, ни в разсчетливости, ни в трусости. Все скажут: он сумашедший, но никто не станет презирать меня. В том, что я делаю, есть известная доля величия и всем придется признать это. Это посмеет бросить камнем в человека, который добровольно отказывается от всего? — раздумывая таким образом, Мишель невольно заметил, что общественное мнение значит для него больше, нежели он сам предполагал.

— Не все ли мне равно, что скажут,— продолжал он свои размышления. Но Тесье отлично знал, что это ему далеко не все равно, и навязчивыя мысли преследовали его; он отделывался от них только погружаясь в сладкия думы о Бланке, которая наконец-то будет принадлежать ему! Он мысленно видел себя с любимой женщиной далеко, далеко, на каком-либо из островов Средиземнаго моря, на залитой южным солнцем отмели, или подле одного из итальянских озер; словом, в рамке пейзажа, точно нарочно созданнаго служить приютом блаженства. Бывало, во время своих быстрых, как сон, путешествий, проносясь мимо этих очаровательных мест, он думал: хорошо бы здесь быть счастливым!

Где-то далеко, далеко, на безконечно большом разстоянии люди будут страдать, волноваться, бороться, а они с Бланкой ни о чем не узнают и никто не услышит больше о них самих. Они забудут о внешнем мире, не касающемся их, забудут всех посторонвих, чужих людей. Но тут мысли Мишеля прерывались; предвкушаемое счастье омрачилось тенью; среди сладкой мечты, ему слышался тяжкий, печальный вздох когда-то любимых близких и этот вздох, чудилось ему, всегда будет звучать вечным упреком. Тесье удавалось, хотя и с большим трудом, отгонять эти навязчивыя мысли.— Что сделано, то сделано,— размшшшл он.— Решение принято безпокоротно, его так же невозможно изменить, как совершившийся факт.

После объяснения с женой, вечером, Мишель писал Бланке:

“Дорогой друг мой, мы с Сусанной пришли к очень важному соглашению, оно положит предел нашим безвыходным терзаниям. Сусанна поняла, что для нашего положения необходимо найти развязку; она увидала, что то, чего она тогда потребовала, ни к чему не повело, так как разлука не разъединила нас с вами. Я ей разсказал обо всем, что произошло сегодня, вернее, только намекнул об этом; из моих слов она, очевидно, заключила, что наша любовь ;— ;сильнее всех препятствий и неожиданно предложила мне развод. Кажется, давно, еще с нашего пребывания в Аннеси, где нам обоим жилось так тяжело, она думала о нем. Мне тоже часто приходила в голову эта мысл; но я бы никогда первый не заговорил о разводе, так как такое разрешение вопроса казалось мне всегда страшной несправедливостью. Я и до сих пор считаю развод несправедливостью, а между тем соглашаюсь на него. Не думайте, что я ухватился за предложение Сусанны как за спасительный буек; нет, я изложил ей все последствия развода для меня, для нея и для детей; моя жена, предвидя мои возражения, опровергла их, и я думаю, она права. Важнее всего вопрос о детях; я чувствую, сколько в нем действительно ужаснаго, но также для; ;меня ясно, как день, и то, что нам с женой невозможно жить вместе; нас связывают только искусственныя узы и оне грозят превратиться в невыносимую цепь. Развод только оформит то отчуждение, какое уже существует на деле. Полная разлука будет легче. Перед отьездом из дому (я уеду завтра вечером), я еще в последний раз поговорю с Сусанной; нам с ней необходимо условиться насчет процесса, он будет очень сложен, потому что нельзя получить развода без причины. Нам придется придумать повод, так как, понятно, ваше имя не должно быть упоминаемо. Нам всем выгоднее, чтобы было как можно меньше пгума. Сусанна не на столько мелочна, чтобы из ревности, или обиды компрометировать нас; мы сохраним нашу тайну, но мне придется во всем сознаться де-Торну, который вместе со мной руководит нашим делом в палате; он имеет полное право узнать, почему я бросаю свою карьеру; я забыл вам сказать, что отказываюс от общественной деятельности и завтра же посылаю просьбу уволить меня из числа депутатов. Если нам удастся скрыть мои дальнейшия намерения, я немедленно, после развода, уеду на несколько времени и, когда меня достаточно забудут, вернусь, чтобы просить вашей руки; в противном случае, мы обвенчаемся сейчас-же после процесса и скроемся вместе.

“Я так хорошо вас знаю, что нисколько не сомневаюсь в том, какое впечатление произведет на вас мое письмо, отлично понимаю, что не обрадую вас им, что теперь тысячи угрызений совести начнут терзать вашу душу. Не мучьте себя, Бланка. Если кто нибуд виноват во всем этом, то именно я один, заставивший полюбить себя. Кроме того, я твердо верю, что свету мы будем казаться преступнее, нежели есть на самом деле; мы столько страдали, боролись, согласились на тяжкую жертву и были готовы продолжать ее нести; но разве мы могли вырвать из сердца все, даже воспоминания? Если нам теперь приходится сдаться, то только потому, что та, которая одна могла дать нам свободу, освобождает нас; я знаю, свет нас осудит очень строго, он бы отнесся к нам снисходительнее, если бы мы были не так честны, я же убежден, что никто в подобных обстоятельствах не мог бы поступить менее преступно, нежели мы. Я очень рад, что могу сказать себе это именно в ту минуту, когда вся моя совесть глубоко потрясена, не стану от вас этого скрывать, да и что бы вы подумали обо мне, если бы я накануне отречения ото всех моих самых давнишних привязанностей не мучился и не тосковал? Я ничего больше не прибавлю: теперь я не могу, не смею говорить о моей любви, да и вы бы не захотели меня слушать.

“Прощайте, дорогая. Еще раз прошу: не противьтесь тому, что уже сделано. Несколько дней не пишите мне. Очень может быть, что в виду всего происходящаго, станут распечатывать мои письма и дня в два все узнается. Мишель”.


Это письмо Мишель окончил довольно поздно. Утром рано он отправил его, приказал лакею приготовить все нужное для путешествия, а сам поехал к де-Торну.

Депутат собирался на свою ежедневную утреннюю прогулку верхом.

— Вы сегодня не поедете в Булонский лес, мой милый друг,— спокойно сказал ему Тесье,— мне необходимо сейчас же поговорить с вами.

Де-Торн очень не любил нарушать своих гигиенических привычек, но ничего не возразил; несколько недовольным жестом он пригласил Мишеля пройти в свой кабинет.

— Какое такое важное дело могло случиться? Не свергаем ли мы после завтра министерство? — спросил он.

— Нет,— ответил Мишель,— совсем другое… я хочу с вами поговорить лично о себе, сообщить вам новость, которая вас несколько удивит: я начинаю бракоразводный процесс.

Как ни привык де-Торн всегда оставаться непроницаемо спокойным, но в эту минуту у него вырвался жест изумления, а его черты изобразили испуг.

— Что вы говорите, это невозможно, Тесье, это-бы погубило вас!…

— Я знаю, что я пропал,— сказал Мишель,— по крайней мере, в том смысле, какой вы придаете этому слову, тем не менее все будет так, как я говорю, и вы первый узнаете эту новость.

Де-Торн, заложив руки за спину, шагал взад и вперед по кабинету.

— Причина? — наконец резко спросил он.

— Нужно-ли, мой друг, объяснять вам ее? Это почти ни в чему не послужит; вряд ли вы поймете меня. Но вы больше всех остальных имеете право знать истину: для развода есть причина и будет предлог. Предлог придумают поверенные, причину же мы, по возможности, постараемся сохранить в тайне. Говоря без оговорок, я развожусь, чтобы жениться на молодой девушке, которую люблю.

Де-Торн поднял руки к небу.

— Вы с ума сошли,— вскрикнул он.

— Нет, де-Торн,— спокойно продолжал Мишель,— я не сумасшедший, а влюбленный человек; да, я просто влюблен. В мои лета, в моем положении это необыкновенно, я знаю, но это так. Что станете делать? В жизни встречаются обстоятельства, с которыми приходится считаться. Больше двух лет я борюсь, противлюсь чувству и никто не видит этого. Я вам не разсказываю всей истории. К чему? Вы практик, и вас главное интересует результат; его вы и знаете.

Де-Торн молча думал. Этот человек привык никогда ни в чем не отчаяваться:

— Может быть, удастся еще все уладить,— пробормотал, наконец, он.

— О, нет,— отвечал Мишель,— уверяю вас, тут ничего придумать нельзя. Устроить видимое согласие между министерскими партиями трудно, а уладить вопросы подобнаго рода еще труднее.

— Несчастный, у вас есть жена, дети…

Мишель потерял некоторую долю своего полнаго хладнокровия.

— Да,— ответил он глухо,— это-то и есть самое тяжелое, самое ужасное. Но моя жена, де-Торн, поняла, что развод необходим, что его избежать нельзя, что это будет более достойно нас обоих. Я раньше нея думал о таком исходе, однако, первый ни за что бы не заговорил о нем. Она сама предложила развод.

Де-Торн пожал плечами, презрительно сказав:

— Это, если хотите, очень возвышенно, но совершенно безсмысленно. Ваша жена прежде всего должна была думать о детях.

— Не судите по наружности,— ответил Мишель, впадая снова в раздражавшее его собеседника спокойствие,— может быть, я поступаю совсем не так безчестно, как это кажется. Если бы мы с вами хотели заняться психологией, вероятно, в этом случае было-бы над чем поломать голову. Уверяю вас, моя жена думала о детях, но тоже и о себе самой; кто знает, не потому-ли она возвращает мне свободу, что не может быть достаточно снисходительной?

— Какия тонкости, мой милый. Позвольте мне не отвечать на ваши нудрствования… Если только m-me Тесье вспомнила о вашем положении…

— Как же вы хотите, чтобы забота о моем общественном положении сделала то, чего не могла сделать мысль о детях,— довольно нетерпеливо перебил его Мишель.— Мое положение, неужели вы полагаете, что кто либо из нас думал о нем?

— Она, не знаю, вы же — наверно нет; иначе вы бы сказали себе, что через несколько месяцев, быть может, дней общественное мнение, точно сильный прилив волн, вознесло бы вас очень высоко, что вы воплощаете в себе великое национальное движение, что тысячи людей возложили на вас все свои патриотическия надежды, что, вместо победы, которую вы могли выиграть для вашей партии, вы дадите нашим противникам страшное оружие. Разве вы не знаете, что они скажут: хорош Тесье, этот безупречный, добродетельный человек, стремящийся нравственно возродить страну.

— Я обо всем этом думал, друг мой, но вы, кажется, предполагаете, что я еще остался общественным деятелем, тогда как сегодня же вечером, уезжая из дому, я пошлю мою отставку!

Де-Торн, севший за рабочий стол, сильно ударил по нем кулаком.

— Это еще что! — крикнул он.

— Да, сегодня же вечером,— тихо повторил Мишель.

— Вы еще безумнее, нежели я думал; раз вы подадите в отставку, зло станет непоправимо.

— Это и без того так.

— Да нет же! С неделю, много с месяц, все покричат, потом умолкнут. Подобные поступки у нас не уничтожают человека. Мы не англичане!

— Это говорил и Диель.

— И что же? разве на собственном примере он не доказал всю справедливость своих слов?

— Постойте! Диель говорил, что людям, которые часто сбиваются с прямого пути, это легко прощается; но я, к несчастью, не привык к этому и не сумею заставить себя простить.

— Что за странная идея?

— Напротив, я говорю правду. Вы, знаток людей, должны были убедиться, что честный человек гибнет при первом же падении. Скажите-ка мне, как бы на моем месте поступил циник, вроде Диеля, не мудрствующий, безнравственный человек или просто кутила? Он бы раздвоил свою жизнь, приняв все предосторожности, чтобы тайна его не раскрылась, тщательно маскируя свое счастье (так как ведь наверно этот человек был бы счастлив).

— Если вы так хорошо знаете, как другой поступил бы на вашем месте, почему же сами-то не сделаете того же?

— А, вот что. Я не поступаю так потому, что во мне нет необходимых для этого задатков: я не циник, не потерявший совесть безумец, не кутила; я лучше своих поступков, моя душа выше моих слабостей.

Де-Торна удивили эти слова.

— Все это фразы! Послушайте, в состоянии вы говорить разсудительно?

— Вы сами видите: я спокоен.

— О, вы думаете, ваше спокойствие утешительно? Ну, все же попробуем потолковать.

— Потолкуем.

— Если я вас хорошо понял, вы мне сейчас объясняли, что вы лучше того, чем кажетесь, и даже лучше большинства ваших современников? Я верю вам; что же из этого следует? Там, где другой сделал бы небольшой вред, вы разрушаете решительно все; что было бы простым происшествием в жизни обыкновеннаго человека, для вас делается катастрофой; вместо того, чтобы согласиться на компромисс, как сделала бы слабая личность, вы ставите в опасное положение ваше дело, вы уничтожаете себя, нравственно убиваетесь.

— Верно.

— И вы хотите, чтобы я вами восхищался.

— Извините, мой милый, я не прошу вашего восхищения.

— Не желаете.

— Ничуть, я ничего не хочу от вас. У нас с вами есть общие интересы и я просто заранее сообщаю вам о том, что со мной случится, предупреждаю, чтобы вы могли принять необходимыя, по вашему, меры.

— Во первых, необходимо употребить все возможные способы, чтобы удержат вас.

— Все возможные способы? вы бредите; меня удержать нельзя, я свободен в своих поступках.

— Нет, не свободны. Если бы дело шло только о вас и о ваших домашних, я бы из чувства долга, дружески переговорив с вами, пожал плечами и бросил все. Но слишком важные интересы связаны с вашей личностью. Вы общественный деятель, Тесье, т. е. человек, не принадлежащий себе. Дело идет о будущности вашей партии, быть может, даже больше, о будущности вашей страны — и всем этим вы хотите пожертвовать ради девчонки.

Мишель с гневом протянул руку.

— Сердитесь, сердитесь,— сказал де-Торн,— мне это больше по вкусу. Сию минуту вы сказали, что у вас есть совесть, к ней одной взываю я; совесть подскажет вам, свободны ли вы и принадлежите ли только себе, или нет.

Тесье снова принудил себя казаться спокойным.

— Я знаю, что я дурно поступаю,— серьезно проговорм он,— я знаю, что я не в праве делать то, что делаю. Но не имея на это права, я силой беру себе его потому что… потому что иначе… я не мог бы жить.

— Не могли бы жить? — повторил де-Торн и нетерпеливо прибавил:— Если вы не в состоянии противиться вашей страсти, делайте то, что делал бы всякий на вашем месте. Вы сами признаете, что совершаете нехорошее дело, выберите-же, по крайней мере, тот из дурных поступков, который принесет меньше роковых последствий. Вы не можете победить своей любви к этой молодой девушке; она, конечно, тоже, любит вас; ну, так не разыгрывайте героизма и просто возьмите ее себе в любовницы!

В глазах Мишеля блеснула молния.

— Берегитесь,— прогремел он, но, снова овладев собой, продолжал:— Нет, то, что вы считаете менее дурным, по моему, безконечно хуже. Вы везде тот же положительный практик, как в палате; вы судите людей только по их поступкам, я — по их сущности. Правда, я разрушу мою семью, поврежу нашему делу, разобью всю свою жизнь, это ужасно отвратительно, я преступник; но еще бы преступнее был я, если бы послушался вас; тогда я спустилсябы на уровень Диеля, котораго вы привели мне в пример. A что было бы с той, о которой вы говорите? Вы не берете ее в разсчет, в виду, по вашему, более важных интересов, но я то? Знаете ли, весь этот скандал, все эти несчастия, только и пугающия вас, составляют, в моих глазах, мне некоторое извинение. О, конечно, ничтожное извинение; я, несмотря на него, обвиняю себя, но, быть может, по крайней мере, оно спасет меня от собственнаго презрения.

— Свет не то скажет, уверяю вас.

— Я знаю, что на меня не так яростно накинулись бы, еслибы я поступил по вашему совету. Но что мне до того? По крайней мере, в собственном сознании я несколько меньше виноват. Я не хочу думать, что скажут обо мне люди ничего не знающие, слепо судящие только по голому факту. Я спрашиваю себя, какой приговор вынесу себе сам, заглядывавший себе в глубину совести, страстно ищущий менее безчестнаго, в собственных глазах, выхода из моего положения, разрешения задачи, за которое я мог бы себя не так сильно упрекать и которое дало бы мне хоть немного счастья, или забвения.

Де-Торн не прерывал Тесье, он почти с сочувствием смотрел на Мишеля, казалось, депутат удивлялся мыслям, нахлынувшим на него.

— Ах,— сказал он, немного помолчав,— что за бич Божий эти избранники со слишком возвышенной душой, с утонченными чувствами. Ошибки, пороки, слабости других людей не производят излишних потрясений, несчастий; и с ними все идет себе кое-как; хорошо-ли, дурно-ли, но мир двигается вперед. Каждое новое поколение немного лучше предшествующаго. Но те другие, лучшие люди, именно и мешают его медленному прогрессу. Знаете, как сказано в Евангелии: больше радости об одном грешнике кающемся, нежели о девяносто девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии. К несчастью, мне сдается тоже, что больше горя об одном павшем праведнике, нежели радости о ста покаявшихся грешниках.— Понимаете ли вы, Тесье, что влечет за собой падение человека подобнаго вам? Неужели вы не предвидите, что потрясете все общественное здание?

— Ба,— сказал Мишель, стараясь казаться равнодушным,— теперь мне придется обратиться к вашим практическим и положительным возражениям. Людей нужных мало, незаменимых вовсе нет… Другой заменит меня, и, вероятно, это будете вы; вы станете руководить нашим делом не с таким одушевлением как я, но за то увереннее, с большей определенностью, а это, может статься, будет еще лучше. Чем-же в действительности окажется потрясение, произведенное моим падением? Оно выразится только массой статей, которыя около двух недель, с месяц, будут твердить об одном и том-же. Затем газеты довольно скоро успокоятся, так как я не буду отвечать и, надеюсь, “Порядок” не сделает глупости защищать меня. И так, все забудется; от всего этого ненужнаго шума не останется и следа; никто и не вспомнит о мирном гражданине, который, не имея достаточно сил исполнить свой долг, уедет из Парижа и где нибудь, в неизвестной глуши провинции, станет разводить огороды. Со мной случится то же, что с телом, падающим в воду: шум, круги, которые становятся все шире и шире — потом ничего больше. Нет, нет, друг мой, мое падение не помешает миру существовать.

— Но вы, сами! Это полное отречение…

— Да, я отказываюсь от всего, что имею, от всего, что еще мог бы иметь, от честолюбия, от возможности приносить добро, и делаю это, не скажу без сожалений, но вполне сознательно. Я хочу стушеваться и, если возможно, быт счастливым.

— Вы не уверены в этом?

— Во всяком случае я буду страдать иначе, а эта стоит жертвы, поверьте мне… Да, я отказываюсь от всего, и исчезаю… Когда вы услышите, как злословят на мой счет, друг мой, не трудитесь меня защищать.

Де-Торн начал отчаяваться в успешности своей аргументации.

— Позвольте мне еще договорить,— сказал он, удерживая Мишеля, который, протягивая ему руку, встал,— не думайте что наша партия бросит вас; она знает, что вы ея сила, ея душа, и всегда поддержит вас, как бы это ня было трудно; мы будем со всей энергией защищать вас, покроем нашим авторитетом; ведь французы все таки не шотландские пуритане и вам нечего опасаться участи Парнеля.

— Неужели вы думаете, что я захотел-бы разыграть эту роль? — с живостью возразил Мишель,— с страстным вниманием я следил за его жизнью, видел, как он боролся и погиб. Он почти велик; во всяком случае, это был честный человек, иначе он бы не умер. И что же? Сопротивление только уменьшило его значение; безполезная энергия, употребленная им при падении, только испортит последния страницы его истории… Нет, нет, ;я ;чувствую, знаю, что, когда делают то, что я готовлюсь сделать, можно сохранить собственное достоинство только стушевавшись, заставив забыть себя. Мои сторонники могут выбросить меня за борт, как ненужный балласт, или попытаться защитить меня. Пусть они думают только о том, что выгоднее для дела, оставив в стороне мои натересы. У меня их больше нет… Я осужден и сам привожу в исполнение приговор — изгоняю себя… Прощайте!

— Тесье, умоляю, хоть сегодня не делайте ничего безповоротнаго, подождите дня два, день, подумайте еще.

— Нет, нет, я уже все обдумал и мои размышления не были настолько сладки, чтобы мне снова хотелось перебирать их. Как друг, протяните мне руку, простите меня за то, что я вам причиняю затруднения, не поминайте лихом и не приписывайте моему исчезновению того значения, какого оно не имеет. Я погибший в бою солдат, вот и все. Вы, живущие, идите вперед и, если нужно, топчите трупы убитых братьев; ведь они не чувствуют наступающих на них ног!..

В то время, как Мишель входил в де-Торну, Бланка Эстев ехала в дом Тесье.

— Г-жа Тесье дома? — спросила она у незнакомаго ей слуги.

— Г-жа Тесье не принимает.

— Отнесите ей мою карточку, меня она пожелает видеть.

Слуга колебался.

— Мне необходимо говорить с ней,— прибавила Бланка.

Слуга наконец ушел и скоро вернулся за молодой девушкой.

И раньше уже Бланка была взволнована, а когда она воша в гостиную, с которой у нея соединялось столько восмининаний, ее охватило жгучее чувство внутренней боли. Все было по прежнему в этой комнате; Бланка смотрела на знакомыя вещи и невольно думала, что только оне одне и не изменились здесь. Наконец в гостиную вошла Сусанна; она была спокойна тем принужденным спокойствием, какое является у людей, твердо решившихся на что либо. Тоже выражение было и на лице Тесье, когда он говорил с де-Торном.

Бланка подошла к жене Мишеля и сказала ей дрожащим голосом:

— Я узнала обо всем, что случилось вчера. Я не могу, я не хочу принять вашей жертвы… Я легкомысленна, виновна, но не безсердечна. Конечно, в ваших глазах для меня нет оправданий, в моих собственных я нахожу извинение себе в том, что страшно несчастна. Если вы потребуете, я уеду из Парижа куда нибудь очень далеко, я никогда больше не увижу его, но я не хочу составить несчастье вашей семьи, разрушить ваш домашний очаг, погубить его…

Сусанна слушала и ея лицо было спокойно, взгляд ясный, а на губах показалась невеселая усмешка. Она села сама и жестом указала Бланке на кресло.

— Бедное дитя,— сказала молодая женщина; искусственная кротость ея тона мало скрывала горькое направление мыслей.— Бедное дитя! Неужели вы думаете, что еслибы я могла еще сохранить его, я бы вам его отдала? Разве вы думаете, что и у меня нет эгоизма? Не восхищайтесь мною; между нами невозможна борьба великодушия. Вы говорите так, точно еще можете хотеть или не хотеть; то, что должно было случиться, уже совершилось, я склоняюсь перед судьбой. Поступите и вы по моему примеру и, без сопротивления, подчинитесь ей.

— Нет,— возразила Бланка,— это было бы несправедливо, несправедливо и жестоко! Вам только горе, а вдруг я, крадущая у вас все, буду счастлива!

— Будете счастливы? Вы в этом уверены? Но и у меня есть утешение — дети. Я покинута, страдаю, это правда, но за то между вами с ним вечно будет стоять раскаяние. Неужели вы находите, что моя участь хуже вашей?

— Вы сами видите, что то, чего вы требуете, немыслимо. Он не такой человек, чтобы вынести раскаяние. Он бы слишком страдал…

— Я не знаю, будет-ли он страдать или нет и не хочу знать этого. Скажу откровенно, я столько вывесла, что его горе меня мало трогает.— Не хотите-ли вы, чтобы я еще плакала над его судьбой? У меня не может быть такого романическаго воображения, как у двадцатилетней девушки, я уже пережила возраст, когда всем жертвуют радя любимаго человека. Повторяю: ни его, ни вас я не брала в разсчет, а заботилась только о себе. Одно нужно: кончить все это и именно кончить таким образом. Ни вы, ни он не имеете сил забыть; у вас никогда и не будет достаточно сил для этого, или-же оне явятся слишком поздно. И вы хотите, чтобы я насильно удерживала его, чувствуя, что он отшатнулся от меня, ненавидит, желает, быть-может, избавиться от помехи.

— О,— вскрикнула Бланка,— как вы можете думать, чтобы когда нибудь подобная мысль…

Сусанна перебила ее, пожав плечами:

— Почему-же нет? О, я допускаю, что он, пожалуй, открыто никогда не пожелает моей смерти, но он будет думать о ней и я когда нибудь замечу это… Впрочем, зачем даже идти так далеко; подумайте, хорошо ли нам будет жить вместе, после того, как подобныя воспоминания и недоверие погубят последние остатки привязанности. Нет, нет, видите, есть положения, в какия попасть женщина никогда не может согласиться.

— Но разве я то могу стать в то положение, какое вы мне создаете ценой вашего счастья и страшнаго скандаиа? Вы из собственнаго уважения уступаете мне его, и я из уважения к себе отказываюсь от него!

— Отказываетесь? Но вы не можете от него отказаться; он ваш… вы сами взяли его… Вам не за что благодарить меня, я не приношу вам его в дар, а просто говорю, вы отняли его — берите! О, конечно, в начале вы не думали, что дело примет такой оборот! Господи, я не считаю вас обоих хуже, нежели вы есть на самом деле, не обвиняю в низком разсчете! Как неосторожныя дети, вы играли с любовью, не спрашивая себя, куда это вас заведет, и надеясь иметь возможность управлять ею. Потом, как всегда случается, любовь ваша создала то положение, в каком мы теперь очутились все. Страсть держит вас в своей власти и вы не можете освободиться от ея тирании, да еслибы и могли, то не захотели бы. Я теперь понимаю, что это не вполне ваша вина, так как и вы, и он лучше того, что делаете.

Бланка слушала, не вполне понимая смысл речей оскорбленной женщины.

— Как вы добры,— сказала она и хотела взять руку Сусанны.

— Дайте договорить,— продолжала молодая женщина, отстраняясь,— не восхищайтесь моей добротой. Право, мне почти жаль вас, до такой степени вы мало сознаете то, что вы делаете, и что вас ожидает. Если бы вы поняли меня, вы бы догадались, что я прощаю вас, потому что сами то себя вы никогда не простите. Видите-ли, в моем прощении кроется месть.

Бланка испуганно смотрела на нее.

— О, кончим — проговорила Сусанна,— этот тяжелый и ненужный разговор.— Прощайте, вы знаете дорогу.

Жена Тесье ушла первая, точно она была чужой в этом доме.

На лестнице Сусанна столкнулась с Мишелем. Он шел к себе в кабинет; муж и жена поздоровались легким наклонением головы. Оба были непроннцаемо спокойны и холодны.

Долго просидел Мишель в кабинете, приводя в порядок бумаги. Большую часть он их сжег, оставил только несколько необходимых документов. Между деловыми письмами у него хранилось несколько незначительных записов Бланки. Он перечитал их и тоже бросил в камин. Огонь весело пожирал все, что до сих пор составляло жизнь Тесье. Мишель взглянул на маленькую связку писем и портфель с документами, невольно прошептав: “Только-то!” Его прежде загроможденный стол теперь был пуст; присев в нему, Тесье твердым почерком написал просьбу об отставке, потом еще несколько коротких писем.

Окончив все, он несколько минут задумчиво сидел в кресле, смотря на давно знакомыя вещи, которых он больше никогда не увидит, и в его уме роились воспоминания, связанныя с ними.

— Неужели это правда,— вдруг подумал он, и сейчас же ответил громко:— еще-бы!

Тесье встал, прошелся по вабинету, позвонил камердинера.

— Вещи уложены? — спросил он.

— Да-с.

— Хорошо; велите закладывать.

Уже на пороге Мишель столкнулся с Пейро; журналиста приняли, как всегда.

Пейро услыхал от де-Торна о разводе Тесье и пришел, чтобы узнать кое-какия подробности. Надо сказать, что в эту минуту он руководился желанием разрешить психологическую загадку, а не профессиональным любопытством.

С недовольным жестом Мишел вернулся.

— Что вам угодно, любезный друг? — спросил он стоя.

Пейро запасся предлогом.

— Я бы хотел знать, как “Порядок” должен отнестись в вопросу о новой стачке в Анзене?

— Там стачка? — спросил Тесье,— я сегодня не читал газет.

Пейро с удивлением смотрел на него и Мишель прибавил:

— Есть нечто другое, что, вероятно, будет вам еще неприятнее, хотя это дело личнаго свойства; я подал в отставку из депутатов.

Пейро хотел сказать что-то, но Тесье не дал ему говорить и произнес ледяным, не допускающим вопросов тоном:

— Вы несколько удивлены, а между тем это уже сделано. Я написал письмо и скоро его пошлю. Редакторство в “Порядке” я тоже бросаю, завтра соберу экстренное собрание администрации журнала и откажусь. Наверно я не знаю, кто будет моим преемником, но предполагаю его, и со своей стороны поддержу его. Мне кажется, вам предложат быть главным редактором.

Пейро поблагодарил.

— Я не безпокоюсь ни о будущности журнала,— прибавил Тесье,— ни о ходе нашего дела. Мне не замедлят найти более достойных преемников.

Пейро сделал было отрицательный жест, но Мишель повторил слегка дрогнувшим голосом:

— Да, мне найдутся более достойные преемники. Вы сами скоро напишете это.

Тесье встал, давая понять, что разговор окончен. Едва ушел Пейро, как Мишелю доложили о приходе монсиньора Русселя.

— Скажите его священству, что сегодня вечером или завтра утром я сам заеду в нему,— ответил Тесье, затем сложил свои бумаги в адвокатский портфель, вышел из кабинета и прошел в маленькую гостиную, где, по его мнению, Сусанна должна была его ожидать. Она, действительно, ничего не делая, сидела перед своим рабочим столом. Анни была у нея справа, Лауренция слева. Все трое составляли очаровательную картину спокойнаго семейнаго счастья. Горло Мишеля сжали подступившия рыдания; энергическим усилием он подавил их.

— И так, я еду,— проивнес Тесье; он говорил жестко, чтобы его голос не дрожал.

— Хорошо, все-ли у тебя есть? — спросила Сусанна, не глядя на мужа.

— Да.

С минуту Мишель колебался.

— Мне необходимо сказать тебе два слова,— выговорил он наконец.— О, детям незачем уходить, оне ничего не поймут. Я думаю, ты согласишься со мною, что истинная причина этого… путешествия должна остаться только между нами.

Сусанна подумала с минуту и ответила:

— Конечно.

— Значит, в этом отношении мы согласны. Прощайте, дети; прощай Анни, прощай моя маленькая Лауренция.— Он поцеловал девочек.

— Мы не знали, что ты уезжаешь, папа,— сказала Лауренция.

— Когда ты вернешься?

— Не знаю!

— Ты едешь далеко?

— Да.

— В Россию?

— Нет, не в Россию, в другое место.

— A ты привезешь нам что-нибудь, очень хорошенькое?

— Да, мои милочки.

Анни держала его за руку. Он тихонько высвободился и обернулся к Сусанне. Молодая женщина неподвижно смотрела в пространство.

— Прощай, дорогой друг,— сказал Тесье нетвердым голосом, взяв жену за руку, он поцеловал ее в лоб подле волос. Сусанна вздрогнула; Мишель почувствовал это и смутился. Рыдания снова начали душить его и крупная слеза выкатилась из глаз, но лицо осталось спокойно. Что-то на воздухе заняло детей и они, смеясь, подбежали к окну, повторяя между смехом:

— Прощай, папа, прощай.

Тесье ушел. Сусанна поднялась с места и неподвижно стояла перед своим рабочим столиком, потом вдруг упала в кресло и залилась слезами.

— Мама, мама, что с тобой? Ты плачешь от того, что папа уехал? но ведь он же вернется!

Сусанна прижала детей в себе.

— Нет, мои милочки,— сказала она со слезами,— папа не вернется никогда, никогда.

Анни и Лауренция, не понимая слов матери, тоже заплакали.

Мишель не слыхал ничего. С обычным видом, не оборачиваясь назад, он вышел из дому.

— На какую железную дорогу приважете ехать,— спросил кучер.

— В Grand-Hôtel,— ответил Тесье, садясь в карету.

Отставка Тесье наделала много шума, репортеры употребляли всевозможныя усилия, чтобы разузнать что-либо. Скоро им стало известно, что он живет в Grand-Hôtel. Появилось множество предположений о причине его поступка, но только одна статья и была очень близка к истнне, говорили, что журналист, написавший ее, получил сведения от Диеля. Он указывал на совпадение разрыва брака Граваля с отставкой Тесье. “Впрочем,— заключал автор,— надо подождать; то, что случится дальше, вероятно, даст нам более положительныя данныя и выяснит все. Жизнь человека, который играл такую роль, как Мишель Тесье, принадлежит обществу. Он стоял на такой высоте, на которой ничто не может быть скрыто. Его добродетельные принципы, в свое время составлявшие его силу, дают теперь право всем стараться проникнуть в его тайну”.

Через неделю, в воскресенье, Монде, все понявший из журналов и газет, приехал по Лионской железной дороге и направился в маленький домик на улице St-Georges. Со времени отъезда Мишеля, чтобы отделаться от любопытных, Сусанна не принимала никого.

— Госпожа Тесье никого не принимает,— ответили Монде.

— Отнесите ей мою карточку,— возразил Жак.— Слуга колебался и Монде прибавил:

— Я вам говорю, что мадам Тесье меня ждет.

Хотя Сусанна и не ждала Монде, но его появление ничуть не удивило ее. Она радостно встретила его в маленькой гостиной. Но вдруг, при входе этого друга, она с болезненной ясностью вспомнила, как они вместе провели тут тот, уже давно прошедший день, в который, по роковой случайности, она узнала тайну Мишеля. Это воспоминание блеснуло перед ней точно молния; на мгновение она закрыла глаза. Невольно, поддаваясь влечению общаго горя, и Монде и Сусанна обнялись; молодая женщина заплакала.

— Значит, правда? он уехал,— спросил ее Монде. Она утвердительно вивнула головой.

— С ней?

Сусанна сделала отрицательный жест.

— Что же тогда?

— Я вам все скажу.

Колеблясь, с остановками, прерывая разсказ, Сусанна передала ему всю их грустную историю; ей было стыдно обнажать перед ним сердечныя раны, а вместе с тем радовала возможность облегчить душу отвровенностью с этим сочувствующим другом, излить свою печаль перед человеком, вере котораго Мишель тоже нанес страшный удар. Слушая ее, Монде почти воочию видел ту бурю, которая разбила и развеяла все прекрасное существование Мишеля. Время от времени он повторял:

— Это невозможно, невозможно!

— Да, кажется невозможным,— сказала Сусанеа,— а между тем это так, и только теперь я начинаю понимать всю глубину несчастия. Видите, он все потерял; бросил, вышвырнул за борт. Он утопающий, мы обломки… И зачем все это, для кого? Можете вы это понять?

Монде неодобрительно покачал головой,— он сделал тоже движение летом, слушая признания Мишеля.

— A дети? — спросил Монде.

— Он так спокойно поцеловал их на прощанье, точно уезжал дня на три.

— Бедняжки!

Монде начал ходить по комнате, стараясь придумать что-либо, но безуспешно.

— Неужели ничего нельзя сделать? — сказал он.

— Что же было бы возможно?

— Вернуть его.

Сусанна сделала энергический, отрицательный жест.

— Почему же нет? — спросил Монде.— Непоправимаго пока еще ничего нет.

— Но раз он уехал, значит, я сама хотела, чтобы он уехал. Я первая заговорила с ним о разводе. Он отказывался, предвидел все несчастия… и если он согласился, то только потому, что я из всех сил этого требовала.

— A между тем, теперь вы сами жалеете.

— Я ни в чем не раскаиваюсь!

— Не говорите этого. Вы действовали в порыве страсти.

— Страсти? Нет, это годится разве для него.

— Ну, под влиянием вспышки — гнева, обиды… Но теперь, вы видите, как опустел ваш дом, осиротели дети, знаете, что Мишеля терзает пресса и вся будущность его погибла, и говорите себе, что все лучше такого падения… Он, конечно, тоже понимает это!

— Без сомнения! Мишель все понимает, он так умен! Только он уже не в силах управлять своими действиями, он слеп, он сам не знает, куда идет. О, Боже мой, не нужно ужь слишком презирать его, он сделал все, что мог, боролся, я это видела; но он побежден, вот и все. Что-же вы можете сделать тут? Мишель ушел, когда мы плакали…

— Где он?

— В Grand-Hôtel’е.

— Ну, я с ним увижусь и скажу ему то, что друг может сказать. Если у него осталась хоть капля здраваго смысла, хотя атом воли, я возвращу его к вам.

Сусанна колебалась с мгновение, но ея гордость сдалась.

— Поезжайте,— сказала она,— хотя я и не надеюсь.

В Grand-Hôtel’е, Монде думал, что он никогда не доберется до Мишеля. Тесье никого не велел принимать, В ту минуту, когда Жак уже отчаявался в успехе, он увидел Тесье, который тоже заметил его и подбежал к нему.

— Ты, мой друг, меня не покидаешь! Пойдем, пойдем, поговорим.

И он отвел его в небольшое помещение, состоявшее из спальной и залы во втором этаже; тут было банально, пусто, не виделось ни бумаг, ни книг. Несколько газет только и напоминали о былой деятельности Тесье.

— Что ты сделал, несчастный,— сказал Монде.

— Разве и ты, как все другие, бросишь в меня камнем? — ответил Мишель и прибавил, смяв лежавпгия на столе газеты: — Осудишь, вот как эти листки, которые теперь разрывают меня на части.

— Нет, конечно, не так как они, потому что я тебя порицаю и жалею одинаково сильно. Мне даже кажется, жалею больше, чем осуждаю. Да, ты поступал дурно и не будешь счастлив. Такой человек, как ты, не может быть счастлив, делая зло. Ты даром, совершенно даром испортил себе жизнь. Слушай: непоправимаго еще ничего нет; ты можешь вернуться домой и скандал затихнет.

— Разсчитывай,— заметил Мишель с ироническим смехом,— при том-же это и невозможно,— добавид он.— Если я вернусь в дом, моя жена уедет оттуда.

— Нет, мой друг, я сейчас был у нея. Сусанна мне разсказала все; теперь она видит то, чего не видала прежде. Она примет тебя, простит. Твоя жизнь пойдет совершенно так, точно ты не прерывал ее.

— И ты нарочно ехал из Аннеси,— перебил его Мишель,— чтобы сказать мне это?

Замечание Тесье смутило Жака.

— Впрочем, ты прав,— прибавил Тесье,— все бы в моей жизни пошло так, точно я не нарушад ея течения. Но этого-то я именно и не хочу. Я до конца боролся, сама Сусанна виновата в моем поражении. Тем хуже для нея! Я не отступаю, зачем? начинать все съизнова. Нет, то, что совершилось, непоправимо, судьба распоряжается мной.

— О, судьба! Когда на человеке лежат обязанности, в роде твоих, нечего говорить о судьбе.

Этот разговор начал раздражать Мишеля.

— Обязанности? — заговорил он энергично,— не будем толковать о них, мой милый! Я их не знаю больше, уничтожил старыя и создал себе новыя. Ты так разсуждаешь, точно я спокойно могу слушать тебя? Ты по прежнему мне друг, Монде? Ну, так я тебя попрошу, оставим все это и пойдем завтракать.

Он отворил дверь, знаком приглашая Монде пройти в столовую; в эту минуту ему подали визитныя карточки де-Торна и монсиньора Русселя.

— Я-же никого не принимаю,— крикнул он, и взяв Монде за руку, сказал почти угрожающим тоном:— я не хочу, чтобы мне надоедали.

IX.

;;

;Сусанна к Монде.;

“Благодарю вас, дорогой друг, за милое письмо. Вы угадали: в настоящих ужасных обстоятельствах моя жизнь истая мука; я совершенно одинока и мне страшно необходима дружеская поддержка, возможность говорить вполне откровенно с добрым, хорошим человеком, способным меня понимать, способным страдать вместе со мной. Мне еще тяжелее от общаго равнодушия. Из всего множества людей, бывавших у нас в доме, едва ли найдется несколько, которые считают своим долгом выразить мне банальное соболезнование. Монсиньор Руссель два или три раза заехал во мне, тоже и м-м де-Торн; кроме них в моей гостиной несколько раз появлялись смущенныя личности с вытянутыми физиономиями, не знающия что сказать. Едва коснувшись единственнаго предмета, о котором я думаю, оне уходили, стараясь не шуметь, как выходят из дому, в котором случилось горе. Вы знаете, у меня нет подруг; их мало у женщин! Мы всегда бываем так заняты мужем, детьми, нашими светскими обязанностями, что на дружбу у нас не хватит времени. У меня теперь только и есть, что дети; бедныя малюточки не всегда могут мне наполнить жизнь; но все таки оне драгоценный источник радости и утешения; я читаю в их душах, чувствую себя такой необходимой для них! Знаете, я нахожу, что дети гораздо выше нас? В них столько доброты, деликатности, нежности, что надо просто удивляться, как все это может быть так сильно развито в этих маленьких сердечках. Их ласки смягчают душевную боль. И Анни и Лауренция действительно очаровательны! Неизменная веселост Лауренции так невинна, наивна, что невольно ободряет меня. У Анни же чувствительное, глубокое, преданное и верное сердечко. Вы знаете, отец особенно любил ее и она его не забыла. Вчера вечером (каждый день я прихожу укутывать их) я застаю ее в слезах, целую и несколько раз спрашиваю, что с ней; она мне все повторяет: “ничего мама, ничего”. Потом, наконец, обняв меня и рыдая, она говорит: “я думаю о папе и потому плачу”.

“Быстро положив девочку в кроватку, я убежала, чтобы тоже не расплакаться. Эти милыя создания трогают меня невыразимо. Я с мукой спрашивала себя, как-то теперь сложится их жизнь, ведь, кроме меня, у них не осталось никого. Когда я раздумываю о будущности их, я раскаяваюсь в том, что сделала, и чувствую, что относительно их не исполнила своего долга. Им в жертву я должна была принести все, все вынести, чтобы только оне были счастливы, я мало думаю о них, слишком о себе самой. Но теперь ужь поздно… Впрочем, не столько из-за них иногда я сожалею о моем решении. Если бы вы знали, что за ужасная вещь бракоразводный процесс; если бы вы знали, сколько мучений приходится терпеть, сколько мелких унижений! С страшному стыду и горю, который испытывает покинутая жена, присоединяются еще все эти мелкия муки! Если бы вы знали, как больно, когда посторонние люди, поверенные, адвокаты, судьи, вторгаются в вашу интимную жизнь, роются в ваших тайнах, оскорбляют самыя воспоминания. Мне было страшно трудно заставить моего адвоката Д. понять, каково наше действительное положение; а он еще считается ловвим специалистом в этих делах. У него следующая точка зрения: нужно, чтобы из этого процесса вы ввнесли все выгоды, которыя вам только может дать закон, т. е., чтобы дети остались при вас и вы от мужа получали хорошее содержание. Он никак не хотел понять, что эти два вопроса уже заранее решены между нами, что я не хочу пенсии (ведь наследство, четыре года тому назад полученное мною от тетки, вполне обезпечивает нас с детьми) и что Мишель не потребует от меня Анни и Лауренции; вместе со мной он жертвует и ими своей слепой страсти; не могла я втолковать поверенному и того, что все постановления суда ни на иоту не изменят решеннаго нами. Д. непременно хочет добиться какой нибудь лишней уступки. По его мнению, процесс это род поединка: если возможно нужно убить противника, или хоть ранить его. Нет сил переубедить моего адвоката! Он очень хитер и, во что бы то ни стало, непременно хотел разузнать тайны Мишеля; благодаря, знаете, той отвратительной статье, единственной близкой в истине, он может быть и мог бы добраться до правды… Мне было очень трудно не попасться, когда он лукаво допрашивал меня. Зачем этот человек старается узнать больше, чем хотят ему сказать? Конечно, впрочем, ему было бы выгодно усилить еще больше скандал, чтобы составить себе громкую рекламу, уничтожив в прах общественнаго деятеля, упавшаго с большой высоты очень низко. Но этого не будет.

“Эта безконечная процедура, вся основанная на лжи, ничто иное, как душу раздирающая комедия, какой-то безпорядочный маскарад! Для развода, вы знаете это, нужен повод, а у нас, повидимому, нет его, по крайней мере, нет достаточно уважительнаго, по мнению закона. Пришлось изобрести предлог; самым подходящим явилось то, что эти господа называют “оскорбительныя письма и оставления супружескаго жилища”. Оскорбительныя письма? Поверите ли, друг мой, у него нашлось печальное мужество прислать мне их. Я знаю, что он ни слова не думал из того, что писал, но между тем, я читала все это со страшной болью в душе. Если бы мне пришлось сделать что либо подобное, у меня бы просто не хватило сил заставить себя сыграть такую роль, и тем отречься от всего нашего прошлаго, загрязнить воспоминания! Только подумайте, эти письма прочтут в суде, я перенесла унижение получить их, а еще мне предстоит худшее: я должна буду слушать, как адвокат читает их, указывая судьям на дерзкия, оскорбительныя выражения, а члены суда, взвесив каждое слово, станут разсуждать, достаточно ли оскорбительны эти письма, чтобы быть поводом к разводу. Скажите, ради Бога, в ком больше жестокости — в законе ли, который требует такого лидемерия, или в человеке, соглашающемся на него? Если бы к этим ужасным письмам он прибавил хотя несколько слов, чтобы попросить прощение за свою отвратительную роль! Но Мишель не сделал этого! Я думаю, он не доверяет мне, боится написать хоть слово, противоречащее тому, что сочиняет его поверенный для успеха процесса, ему страшно, что я покажу это письмо и, пожалуй, замедлю или совсем помешаю произнесению в суде желаннаго для него решения, которое он старается ускорить посредством всех еще оставшихся у него связей. Но ему нечего бояться! Скольбо бы ни пришлось мне страдать, я не захочу изменить сделаннаго. Поправить того, что разделяет нас, нельзя, и когда приговор будет произнесен, мы не станем дальше друг от друга, чем теперь. Самая лицемерная из всех этих пародий, самая варварская и безполезно жестокая — “увещание”. Пришлось перенести и это; закон не поступается ничем. Представьте: в тот день, который председатель суда нарочно посвящает подобным попыткам примирения, одним супругам приходится явиться к нему. Приемная переполнена разводящимися; все стараются принять равнодушный вид или изподтишка, с ненавистью, наблюдают друг за другом. В комнате так много народа, что, вероятно, каждое “увещание” не может затягиваться долго, мне это представляется чем-то вроде гражданскаго брака; несколько обычных вопросов, ответов, которых почти не слушают, и все готово. Мы на особом положении, потому председатель перед нами торжественно разыграл всю свою роль до конца. Он усадил нас, точно мы приехали к нему с визитом, говорил с нами примирительным тоном, любезно, вежливо, ласково, остроумно. Это длилось, по крайней мере, минут двадцать; речь его так и лилась. Мы слушали, подчинившись своей участи, избегая смотреть друг на друга. Собственное краспоречие опьяняло председателя, его доводы казались ему до того убедительными, что он внезапно произнес: “И так все улажено, не правда ли, нет более развода?” Я подала жалобу и потому он обратился ко мне. Нужно было ответить, но волнение мешало мне говорить, сама не знаю, что я пробормотала ему. Наконец, председатель понял, что он попусту расточает свое красноречие, проговорив с сокрушением: “Как жаль, как жаль!” и отпустил нас. “Я исполнил свой долг”, сказал он, вставая с кресла и с грустнын жестом проводил до двери, Когда мы проходили через приемную, Мишель подошел во мне и тихонько сказал “прости”, я ничего не ответила, я поняла, что он просит прощения только за эту комедию, за ложь, а не за что-либо другое. В последний раз мы виделись в тот день, когда он приезжал согласиться со мной, как вести дело, чтобы оно двигалось быстрее, и снова встретимся, вероятно, только на суде. Кончится ли это когда нибудь! Мне все приходит в голову сравнение с долгой агонией, которую смерть не приходит прекратить. A этот остаток безумной надежды… надежды на что? Ведь ничем, рениятельно ничем нельзя поправить сделаннаго зла, ведь самое худшее что может случиться, это если нам откажут дать развод.

“Когда все окончится, я на несколько дней приеду к вам, а потом ужь выберу место, где поселиться.

“В Аннеси у меня много воспоминаний, но за то это единственный уголов в мире, где я найду сочувствие, где меня встретят дружески;

“Прощайте, милый друг, целую всех вас, какие вы счастливцы! Сусанна Тесье”.


;Мишель к ;; Монде.;

“Милый друг, зачем ты упрекаешь меня? Ты знаешь лучше, нежели кто нибудь, что это безполезно. Сделаннаго не вернешь даже и при желании, а я, вдобавок не смотря на все, что приходится выстрадать, ни за что на это не согласился бы. Если бы мной даже не руководила слепая, непреоборимая страсть (а этого нет, моя любовь еще сильнее с тех пор, как устранилась единственная преграда, сдерживавшая ее), неужели ты думаешь, что даже в этом случае, при малейшей деликатности чувства, мы бы с Сусанной могли съизнова начать нашу совместную жизнь, после всего, что нам пришлось пережить, после всей этой тяжелой процедуры?

“О, этот процесс, который тянется уже больше двух месяцев, уверяю тебя, он нас разъединил сильнее, чем приговор, которым все завершится. Он разбивает все остатки нашего прошлаго, грязнит воспомивания, уннжает душу, И подумать, что я защищал существующий порядок вещей, законы! Нечего сказать, прекрасно это все! стоит тратить силы на то, чтобы поддерживать подобное здание. Я в первый раз вижу близко юридический механизм, который должен регулировать нравственность общества, и нахожу его отвратительным, в нем ясно выказывается все лицемерие, ложь, фальшь и жестокость наших учреждений. Закон о разводе, против котораго я когда-то говорил, теперь мне представляется логическим дополнением к теперешней форме брака; оба так мало действительны! Ты себе представить не можешь, на какой низкий уровень развод ставит нас, каким унизительным условиям подвергает, какой смешной и постыдной комедии требуют от нас! Если законоведы, утвердившие развод, не были все до единаго холостыми людьми, им нет извинений, потому что они ровно ничего не поняли в своей задаче. Они для развода непременно потребовали факта. Но что такое факт? Нас не разделял никакой ;факт ;и пришлось изобрести его, вследствие этого, содрогаясь от стыда и негодования, стараясь не читать, я списываю оскорбительныя письма, которыя составил для меня мой поверенный; а он занимается этим ремеслом с невозмутимой ясностью духа. Еще надо радоваться, что закон признает достаточным этот сравнительно не тяжелый довод, а то мне пришлось бы при свидетелях ударить мою жену, или разыграть комедию и попасться с поличным, заранее нанявши для этого какую нибудь несчастную девушку! Вот какие умные способы при думал закон, чтобы, охраняя святость брака, дать возможность людям расторгать его. Закон требует фактов, ему их и дают; ты видишь какою ценой! Но неужели, скажи сам, положение вроде нашего не в тысячу раз более убедительно, чем всевозможные факты в мире? Разве такое чувство, как мое, не более удаляет меня от жены, нежели дурное обращение с ней или приключение в отдельном кабинете? Нет! У меня нет любовницы, следовательно, по закону, я безупречный муж и жене нечего требовать от меня. О, если я когда нибудь вернусь к делам… Правда, что этого никогда не будет.

“Моя проклятая известность, конечно, еще усложняет положение. Несмотря на то, что теперь я просто гражданин, менее, чем кто либо из французов, имеющий возможность стать министром, понадобится несколько месяцев, чтобы со мной обращались, как с первым встречным торговцен. Поверенные, адвокаты, судьи смотрят на меня, как на интересное животное, считают, что они с особенной тонкостью и искусством должны проделать надо мной всю процедуру. Увещание было, действительно, необыкновенное! Как это люди так мало знают человеческую природу! Признаюсь, вся эта комедия глубоко взволновала меня; у председателя я увидался с Сусанной; как она похудела, постарела! Как была печальна! Бедная, какое страшное зло я сделал ей, а между тем ни на минуту не переставал быть к ней глубоко привязанным. Председатель разливался в красноречии, высказывал глубокие принципы нравственности, а в моем воображении проносились все хорошия воспоминания из нашего прошлаго, которое исчезло, как сон, точно никогда и не существовало. Какая страшная несправедливость в том, что ея и мое положение так различны: я, сделавший зло, получу то, к чему стремлюсь, буду счастлив, если это допустит моя совесть; она же, только страдавшая, одинока, повинута, ей нечего ждать впереди. Конечно, у нея есть дети… Дети! Я постоянно думаю о них, особенно об Анни. Она всегда ведь была моей любимицей за свою глубокую, чувствительную природу, точно предназначенную страдать, она тоже меня очень любила. Как нежно, бывало, гладили мою бороду ея маленькия рученки! Как мило разсказывала она все историйки, какия только знала! Замечает ли Анни, что я уехал? Спрашивает ли когда-нибудь о папе? Не знаю. Только по окончании развода, я постараюсь время от времени видеться с ними. Часто мне даже приходит в голову, не лучше ли никогда не видеть их. Пусть оне думают, что я умер, Никто не станет говорить с ними обо мне и впоследствии, в смутных воспоминаниях ранняго детства, им будет еле мерещиться мой образ. Хорошее понятие иначе оне составят о семье, поняв, что их мать одна, а отец живет с другой женщиной. Им я приношу тоже огромное зло, быть может большее нежели думаю сам. Странная моя судьба! Еще, кажется, ни один человек в мире не любил добра и правды сильнее меня, не верил в них тверже чем я, а между тем, немногие делали столько зла себе и тем, кого любили. Часто мне представляется, что все причименное горе, все загубленное, испорченное — ровно ни к чему не послужит. Неужели все эти муки могут создать какое бы то ни было счастье? Невозможно, правда? Это было бы проклятое, отравленное, дурное счастье, а ни я, ни Бланка не способны наслаждаться подобной участью.

“Вот уже два месяца, как я живу в Grand-Hôtel’е. В гостиннице лучше, чем где либо, можно спрятаться, скрыться. Я кое как убиваю время, хотя это не в моем характере.

“С Бланкой я не вижусь и не пишу ей; она мне тоже не пишет. Мы ведем себя очень осторожно. Во что бы то ни стало, необходимо, чтобы ея имя не было произнесено во время процесса. Я стараюсь об этом не ради себя (мне ужь нечего терять), но ради нея, которая бы страдала жестоко, видя, как ее судит общественное мнение. Стыдливость такого рода составляет крупную добродетель и необходимо щадить ее.

“Удастся ли это? Надеюсь, да, несмотря на отвратительную статью, в которой я узнал чертовское ясновидение и злость Диеля. Отвечать на нее было невозможно, это только ухудшило бы дело. Я думаю, что месяца через два развод окончится. Кажется, такого рода процесс должен тянуться, по крайней мере, четыре месяца.

“Чтобы все двигалось скорее, мне пришлось обратиться к протекции моих прежних знакомых. К счастью, мне помогли; не ради моего положения (все ведь отлично знают, что я уже не то, чем был прежде), но потому, что всем выгоднее покончить дело: моим партизанам хочется как можно скорее избавиться от меня; противники желают, чтобы скандал непременно состоялся, потому процесс идет без задержек. A другие-то несчастные, агония которых тянется около года, которые напрасно силятся заставить колесо, раздавливающее их, двигаться быстрее и тем сократить свои муки. Правда, за то они не подвергаются тому, чтобы их несчастия делались достоянием толпы. Господи! как мне хочется скрыться от всех, уехать с нею куда нибудь, где бы никто не знал моего имени, а мы сами не понимали бы, что говорится кругом, и забыть обо всем на свете!

“Прощай, дорогой друг. Несмотря ни на что, люби меня по прежнему. Не брани меня больше и будь счастлив тем, что ты живешь без приключений, в прелестном любимом уголке, с близкими людьми, которым никогда не принес страданий. Твой М. Тесье”.


;Сусанна к Монде.;

“Через несколько дней все будет кончено, Поверите ли, дорогой друг, я жду этого жизненнаго перелома и с нетерпением, и с горем. Иногда меня охватывает отчаяние, при мысли, что в ту минуту, когда судья произнесет приговор, точно пропасть образуется между мною и моим прошлим счастьем, моими светлыми воспоминаниями, единственной любовью, любовью, которая с летами должна была перейти в спокойную привязанность и наполнить все существование до глубокой старости, до смерти. Вместе с тем мне невыносимо ждать, мучиться, точно в лихорадке, которую усиливают последния совещания с адвокатом. Главное же я не в силах переносить ужаса ожидания этого рокового дня. Ведь мне придется, точно преступнику, выступить перед судом. Все эти предварительныя подготовки тянутся через-чур долго, слишком многое ими затрогивается; голова слишком напрягается, доходишь чуть ни до безумия! О, как мне хочется поскорее уехать из Парижа с моими бедными сиротками. Оне веселы, играют, не знают ничего. Вот уже четвертый месяц оне не видали отца и начали забывать его. Первое время Анни часто говорила о Мишеле, спрашивала, вернется ли он? Теперь же почти не упоминает о нем, а если и говорит, то без малейшей грусти. Лауренция, пожалуй, даже не узнала бы его. Хорошо бы вечно оставаться ребенком, чтобы иметь способность так забывать. Захочет ли впоследствии Мишель увидать их? Вряд ли. Это вызвало бы в его душе лишний упрек совести, омрачило бы его новое счастье. К тому же что он может сказать дочерям? Когда оне выростут и поймут все, оне его будут судить и подумают “отец бросил нас!” Бедныя, милыя малютки! Оне и не подозревают, что значит лишитьсяотца, оне не знают, что в их жизни явилась новая опасность, что только мне одной придется охранять их. Право, мне делается страшно при мысли, какая огромная ответственность ляжет на меня; что никто не будет облегчать мне ее. Подумайте, одна я должна воспитать их, одна отвечу за то, каким образом сформируются их души, а это тяжелая задача!

“Не согласны ли вы со мной, что нравственная жизнь родителей, так сказать, приготовляет и определяет жизнь их детей. Следуя таинственному и непреложному закону, добро порождает добро, здо производит зло. Меня часто преследует мысль и я спрашиваю, что навлечет на девочек поступок их отца? Если, действительно, нами управляет этот роковой закон, то семена несчастия и зла уже зародились в их судьбе и со временем дадут ростки. По временам у меня бывает (или мне чудится, что бывает) предчувствие того, что ждет моих девочек впереди; особенно я боюсь за Анни, она вечно печальна, задумчива, и это, право, неестественно и грустно видеть в девятилетнем ребенке. Она никогда не играет, говорит мало, точно вечно думает или мечтает о чем-то; ведет она себя как-то машинально хорошо, и, мне кажется, ея обманчивое спокойствие скрывает задатки бурь; в ея больших темних глазах еще не светится ясно выраженная мысль, а между тем они смотрят так печально, что невозможно видеть их, не спрашивая себя: какие-то образы отразятся в них? Какия слезы из них потекут? Бедныя дорогия дети! Мне бы хотелось, чтобы всю жизнь оне прожили так счастливо, как я двенадцать лет; двенадцать лет, промелькнувших так быстро! Я хотела-бы, чтобы у них было спокойное, здоровое счастье, без поздних сожалений, без стремительных желаний, словом, такое, какое было у меня. В нашем несправедливом свете есть столько обездоленных никогда не знавших счастья, что, когда было целых двенадцать хороших лет, казалось бы, следовало свою жизнь считать полной, и спокойно перенести горе, нахлынувшее потом. Нет-же, неправда! после сладкаго сна еще тяжелее проснуться; раз уже года счастья прошли, они считаются ни во что. Прошлое умерло и никогда не вернется. Я только страдаю и боюсь того, что меня ждет впереди. Не легко мне будет жить в тяжелом утомительном уединении… Женщине так трудно быть одной, и я так боюсь одиночества! Видите, мой друг, какия безпокойства, какия думы волнуют меня перед роковым днем. Мне необходимо было кому нибудь поверить их, а только с вами я и могу говорить откровенно. Сейчас-же, по окончании развода, я с детьми уеду в Аннеси и проживу там несколько недель, потом, потом наступит неизвестное, неопределенное будущее. Сусанна Тесье”.


;Монде к Мишелю.;

“Еще время не ушло, мой друг, еще можно вернуться назад и я с последней мольбой обращаюсь к тебе! В мое письмо я вкладываю и письмо твоей жены, которое только что получил. В нем нет фраз, трогательных восклицаний, крикливаго отчаяния, но видится такое материнское безпокойство, такое глубокое горе, такое верное понимание действительности, что, если ты еще способен послушаться голоса справедливости, ты, быть может, очнешься. Очевидно, ты уже несколько месяцев живешь как во сне, двигаешься как слепой, действуешь словно в состоянии гипноза, точно какая-то посторонняя сила руководит тобой и губит тебя. Еще есть время вырваться из под ея власти, спасти близких тебе и самого себя! Довольно жертв принес ты твоей зловещей страсти: постарайся опомниться. Одно место в письме Сусанны особенно поразило меня, а именно, ея слова о твоих дочерях. Подумал ли ты, что последствие твоей вины, точно тяжкий приговор, обрушится на них, что ты испортишь им жизнь, может быть, смутишь их души? Мать женским инстинктом поняла это; ведь женщины иногда чуют приближение еще далекой опасности. Как хорошо она поняла, что особенно сильно опасаться следует за лучшую из них двоих, за кроткую маленькую Анни, которую ты так любил, вероятно, за сходство с собой; действительно, она походит на тебя, точно твое собственное отражение. Подумай, ты теперь ей создаешь будущность и ответствен за нее. Не вообрази, пожалуйста, что мне поручили написать тебе. От собственнаго имени, во имя нашей старой дружбы, я делаю эту последнюю попытку, я не разсчитываю на силу своих доводов и если еще надеюсь, то лишь потому, что ты не злой, не черствый человек и дружеския слова, сказанныя в эту страшно важную минуту, быть может, помогут тебе очнуться из твоей летаргии. О, еслибы мое письмо могло разбудить твою совесть, ведь в тебе же она есть, я уверен в этом, ты усыпил ее, но рано или поздно, она вступит в свои права, и, если тогда непоправимое будет уже совершено, ея пробуждение явится слишком поздно.

“Нечего и говорить, что здесь, где прежде тебя считали чем-то вроде героя или бога, очень много занимаются тобой, никто не извиняет твоего поведения; даже сам я, хотя и стараюсь несколько защитить тебя. Ты осужден единогласно, приговор точно явился результатом общественной совести. Тебя ставили очень высоко, потому и судят строже, нежели других. Неужели ты воображаешь, что все заблуждаются, а ты один прав? Не думай, впрочем, что тебя порицают слепо и безжалостно. Да, твой поступок бранят, но тебя все еще любят и, еслибы ты хотел, тебя бы простили вполне; эти чужие, равнодушные люди, возлагавшие на тебя свои самыя высокия надежды, защищающие твое дело против тебя-же самого, еслибы ты снова вернулся на прежний путь, простилибы тебя так-же чистосердечно, как и твоя семья. Никакого следа не осталось бы от бури; ты мог-бы возстановить и твою общественную жизнь, и твой домашний очагь. Вот что я хотел сказать тебе, мой милый друг. Кроме страсти, еще упрямство и род отчаяния теперь заставляют тебя делать то, что ты делаешь,— если это так, еще ничто не потеряно. Голос здраваго смысла, вместе с голосом долга, могут совершить чудо, которое спасет тебя. Если дружеская поддержка может придать тебе мужество, напиши мне и я сейчас-же приеду в Париж. Я, как и другие, порицаю тебя, но люблю несравненно больше, чем они, и ты по прежнему можешь всегда разсчитывать на меня. Твой старый друг Жак Монде”.


;Бланка к Мишелю.;

“Пока еще есть время, умоляю вас, Мишель, вернитесь назад. Я не хочу счастья, приобретеннаго ценой стольких слез. Если бы я раньше поняла весь ужас того, что мы делаем! Но я была слепа, а теперь вижу, как все с любопытством накинулись на вас и на вашу семью; я читаю газеты и, милый Мишель, глубоко страдаю каждое утро. Мне невозможно тяжело видеть, как эти газетныя статьи терзают вас. Я не о себе думаю, говоря вам вернитесь назад; мне ничто не страшно, когда я вспоминаю, что после всех этих унижений, страданий, борьбы, мы с вами уедем куда нибудь, где нас не знают и оставят в покое. Но мы разбиваем жизнь других… Нужно вам сказать, что я получила от Монде письмо, взволновавшее меня до глубины души. Он говорит о Сусанне, о ваших дочерях, спрашивает меня, неужели я не пожалею женщины, заменявшей мне мать и ея детей, которых когда-то называла своими сестренками? “Только вы одна,— пишет он,— еще можете указать Мишелю на его обязанности; воспользуйтесь же своей властью над ним, чтобы вывести его на прямую дорогу, вне которой нет счастья”. Его письмо длинно и несправедливо… Но он прав, может быть, прав даже в том, что так сурово говорит со мной. Господи Боже, если ужь этот человек, любивший моего отца, знавший меня ребенком, так обвиняет меня, что же скажут другие? Все равно, ему незачем было писать мне так жестоко; я бы и без того стала вас молить исполнить ваш долг… Да, мне жаль Сусанны, детей, но главное мне жаль вас, милый, милый друг. Со мной вы не можете быть счастливы, вечное раскаяние стояло бы между нами и отравляло бы нашу жизнь. Конечно, ужасно потерять вас, но еще ужаснее быть вашей и видеть, что вы страдаете, чувствовать, что я причина вашего падения, читать на вашем лице отблески сожаления о прошлом, понимать, что мысленно вы меня упрекаете за то горе, которое держите в тайне! Я не хочу, чтобы моя любовь составила ваше несчастье, и прошу только одного: сохраните в сердце очень нежное воспоминание обо мне, с сожалением думайте о том, чего вам когда-то хотелось и что не могло осуществиться; в воспоминании, под окраской неисполнившагося желания, вы меня будете любить больше, нежели любили бы в действительности. Видите, Мишель, я должна исчезнуть из вашего существования и теперь ужь навсегда. Напишите, что я права, что вы исполните ваш долг, и дайте мне забыть вас… Забвение, конечно, придет со временем или, по крайней мере, мир душевный. Мне кажется, я буду так спокойна, почти счастлива, когда узнаю, что вы примирились с семьей.

Напишите мне еще раз на прощанье и разстанемся. Прощайте, дорогой, прощайте; все же ваша Бланка”.


;Сусанна к ;;Монде.;

“Дорогой друг, все кончено; вслед за моим письмом я сама приеду к вам, вся еще разбитая потрясениями этого последняго дня. Да, я была права, что так боялась его; но действительность оказалась еще ужаснее всех ожиданий. Вы не поверите, сколько страданий, унижений, отчаяния пришлось пережить в эти несколько часов. Вообразите, что вашу судьбу решают люди холодные, как лед, а вы чувствуете, как вас, точно в кошмаре, охватывает страшная пустота и, несмотря на все муки, нужно употреблять остаток сил и воли, чтобы сохранить собственное достоинство, скрыть горе, сдержать готовыя хлынуть рыдания. Да, слезы мне сдавили горло, душили меня; но вместо того, чтобы предаться отчаянию, мне пришлось спокойным голосом, обстоятельно отвечать на вопросы председателя, следователя, адвокатов… О, эти вопросы! Когда я думаю, что у меня нашлось мужество выслушать их я не умереть от горя, мне начинает казаться, что теперь я не та, чем была прежде, точно часть моего существа исчезла куда-то, убита этой последней борьбой… Слишком большую чашу унижений мне пришлось испить и следы отравы на веки подорвали мои силы.

“Мишель держался очень хорошо; он привык бороться и скрывать впечатления, Он отвечал неторопливо, уверенно, как человек знающий, что хочет сказать и не колеблющийся. Два или три раза он спокойно взглянул на меня. О, это превосходный комедиант, уверяю вас! Я уже давно это вижу, но ставила его искусство не на достаточную высоту. Однако, и ему дришлось пережить несколько неприятных минут: не предупредив меня, мой адвокат внезапно сделал очень прозрачный намек на достаточно известныя отношения моего мужа к одной особе, которую он не считал себя в праве назвать, и упомянул, что обе стороны точно сговорились умалчивать об этой истории. В хитрых запутанных фразах он дал понять, что, может быть, в этих отношениях и следует искать истинную причину нашего печальнаго процесса, что будущее укажет, конечно, на то — верно ли его предположение, или нет. Мишель страшно побледнел, в его глазах сверкнуло такое бешенство, что я думала он сейчас бросится на адвоката. Эти намеки произвели сильное впечатление на присутствующих, меня же глубоко оскорбило то, что только это и затронуло Мишеля. Раньше ему высказывали жестокия истины, напоминали о его брошенных детях, неисполненном долге, испорченном существовании, погубленной карьере; он, кажется, даже не слушал; но едва задели то, чем он только и дорожит теперь, Мишель смутился, побледнел.

“Я никогда неговорила вам, какая тайная мысль была у меня в продолжение всего этого дела; признаюсь в ней, потому что в настоящее время она уже не может сбыться, а кроме того, мне кажется, вы надеялись на тоже самое: я разсчитывала, мечтала, что в последнюю минуту, когда непоправимое будет уже совсем близко, Мишель вдруг почувствует, что жертва невозможна и вернется ко мне, к детям. О, как бы чистосердечно я простила его! Но нет, он шел прямо, без оглядки, до конца, не думая о тех, которых топтал, идя вперед. Конечно, и я виновата: если бы я первая не заговорила о разводе, он никогда бы не осмелился и думать о нем (по крайней мере, я утешаю себя этой мыслью); и если бы я не настаивала, если бы я больше думала о детях, чем о собственных страданиях, если бы у меня было больше любви, чем самолюбия… Но нет, нам невозможно было жить так, как мы жили!… К чему, впрочем, поднимать все это? Зачем мучить себя? Если бы я знала, если бы, если бы… Никогда, ничего не знаешь заранее. И потом случилось только то, что должно было случиться; теперь все кончено. Нужно бы, сознавая всю непоправимость свершившагося, найти в этой мысли силу перенести страшное горе, но я не могу; я не покоряюсь и ропщу. Я дурно разсчитала свои силы и не знала, что мне будет так больно. Теперь я знаю, как это тяжело, знаю…

“Что написать вам еще, дорогой друг? когда я буду с вами, я все поверю вам. Легче высказываться, а вы единствепное существо в мире, перед которым я могу излить всю душу, так как понимаю, что и ваше чувство было оскорблено, скажу даже более, почти развенчан идеал. Этот несчастный никогда не узнаеть всю величину принесеннаго им зла, тот, кто верил в него, упал с такой же большой высоты, как и он сам! До свораго свидания, дорогой друг, преданная вам Сусанна”.


;Мишель к Монде.;

“Я не ответил на твое последнее письмо, дорогой друг, и что же мог бы я тебе написать? Ты взволновал, смутил меня, вселил в мою душу новыя муки, указал, какия новыя пропасти открылись и все, увы, напрасно! Ты знаешь: есть логика, управляющая нашими поступками,— одно наше действие, как следствие, вытекает из другого, и так мы идем до конца. Как-же я мог избежать этого закона? Мне нельзя было не окончить начатаго, а ты должен был понять, что ничто уже не могло меня остановить, что было бы трусостью вернуться назад в последнюю минуту. Да, я выказал бы трусость, к тому же возврата и не было. Правда, добрые люди сказали бы: он вернулся в дому, но я бы обманул их и новой слабостью только усилил бы свою вину. Есть, видишь ли ты, совсем особая мораль для тех, это уже раз сошел с прямой дороги, не такая ясная, как общий кодекс нравственности, но и ей следовать очень трудно и она предъявляет свои требования, и ей необходимы жертвы. Человек узнает ее, когда им руководит только его собственный неуверенный опыт, его мучительное метанье из стороны в сторону. Мораль эта управляет совестью, но не успокоивает ее; не с поднятой головой, не со спокойным лицом подчиняются ей, но все же слушаются ее, потому что она остается единственным указателем того, что необходимо делать. Я не считаю себя правым, я знаю, что был обязан в самом начале покорить и вырвать с корнем зарождавшееся чувство, что это бы и значило исполнить долг, поступить вполне добродетельно. Я это отлично сознаю, и потому так глубоко страдаю, тем не менее, я думаю, что в той огромной цепи ошибок, которыя навлекла за собой эта первая слабость, я не был ни низким, ни подлым. Я стараюсь уцепиться за это извинение теперь, когда ничего изменить уже нельзя. Когда перед собой я вижу вполне неизвестную новую жизнь. Я сам хотел новой жизни и добровольно пожертвовал ей всем прежним, но все время страдал, принося эту жертву, уверяю тебя, после всего случившагося во мне на веки веков останется сердечная рана, которая никогда не заживет; как преступник о своем преступлении, я думаю о том, что разрушил своими руками и боюсь, что зло еще сильнее, нежели я предполагаю, так как и мне приходит мысль о последствиях моего поступка.

“Ты увидишь Сусанну. Из ея письма, присланнаго тобой, я узнал о ея предположениях. Прошу, давай мне о ней вести, сообщай о состоянии ея духа, ея горя. Что-то после таких ударов происходит в такой душе, как у нея? Я разсчитываю на тебя, надеясь, что ты вылечишь ее; ты так добр, так нравственно здоров, а эти-то качества и могут принести огромную пользу несчастным раненым жизнью. Я знаю, что ты не откажешься заботиться о ней. Поверь, я страшно мучаюсь тем, что ничего не могу сделать для нея. Увы, ранившая рука не может залечить раны! Я теперь для нея чужой человек, быть может, враг. Враг ей — бывшей мне подругой в продолжение двенадцати лет. Если бы я сказал ей, что по прежнему сильно привязан в ней, она бы не могла мне поверить, а между тем это правда.

“Ты меня хорошо знаешь, потому поймешь, что у меня нет безплодных сожалений. Что сделано, то сделано! Я ни о че.м не сожалею; только оплакиваю, что эта неминуемая жертва принесла столько горя. Нам необходимо было разстаться, чтобы с достоинством выйти из нашего рокового положения. После всего, что произошло, наша совместная жизнь была бы основана на лжи; у нас было-бы слишком много тайных дум, злопамятнаго чувства, слишком много недоверия, которыя приходилось бы скрывать друт от друга. Прошлое поставило бы между нами слишком много воспоминаний и наши сердца измучились бы, напрягая силы уничтожить их. Мы оба поступили мужественно и откровенно. Несмотря на всеобщее осуждение, о котором ты мне говоришь, мне кажется, мы выбрали наименее дурной исход. Прения приняли особенно тяжелый оборот и мне приходится вследствие этого изменить мои намерения. Я говорил тебе, что думаю после развода вступить в новый брак через довольно большой промежуток времени. К несчастью, наша тайна не так хорошо сохранялась, как я надеялся, и адвоват моей жены сделал всем понятный намек; ни минуты мне не пришло в голову мысль обвинить Сусанну в предательстве или мести; это произошло без ея ведома и было эфектом, котораго мэтр Д. не хотел лишить себя. Тем не менее удар попал в цель: через два дня после процесса, я получил от г-на Керье письмо. Отчим Бланки говорил в нем, что после всего, что случилось, он просит меня прервать всякия сношения с его падчерицей. Я отвечал немедленной просьбой ея руки и получил отрицательный ответ. Вот в каком положении стоит дело. Впрочем, Бланку не смутит это противодействие. Мы предвидели его и обвенчаемся после формальнаго, законнаго оповещения родителей; отчим, никогда не занимавшийся Бланкой, мать, никогда не любившая ее, не заслуживают другого обращения с ними, но все-же ведь это ея семья, и вот еще приходится бороться, разрушать все прежнее, причинять страдания, впрочем, не глубокия; m-me Керье только недавно заметила, что у нея есть дочь, и скоро забудет, что эта дочь не повинуется ей. Больше всего я горюю о том, что Бланке приходится пережить новую печаль или, вернее, унижение. Теперь ея; ;имя, как и мое, вместе с моим, повторяется всеми, а наша бедная любовь служит предметом разговоров. Если для мужчины и вдобавок еще общественнаго деятеля тяжело знать, что он служит предметом сплетен, каково же это переносить молодой девушке, только и мечтавшей тихо и спокойно прожить свой век. О, как мне хочется поскорее уехать с нею подальше от людей, которые пересуживают ее и не подозревают, не узнают никогда, сколько благородства, великодушия, прелести заключено в ея любви ко мне. Но что смотреть на эти безсмысленные приговоры! Я знаю, чего стоит ея душа, а она знает, чего, несмотря на все, стою я. Нас осудили, отталкивают, изгоняют; хорошо! Пускай мы будем совершенно одиноки в мире и только выиграем от этого. Мы не узнаем ничего о том, что будет говориться о нас и, несмотря на свет, найдем счастье! Конечно, это не будет счастье полное, его отравит та цена, которой оно куплено! Но все же мы будем счастливы. Я хочу, чтобы бедняжке, отдавшей мне всю жизн, было хорошо. Я тебе дам знать о том, куда мы едем, также напишу и о дне венчания сейчас-же, как назначим его. Я уверен, что несмотря на порицание, ты остаешься моим другом, а я, что бы ты ни сказал мне, всегда сохраню дружбу к тебе. Мишель Тесье”.

X.


Несмотря на все предосторожности, довольно много репортеров и любопытных зевак теснилось в зале мэрии в день венчания Мишеля и Бланки. Все ждали чего-то необыкновеннаго и не вполне ошиблись в разсчете. Банальная церемония гражданскаго брака довольно сильно отличалась от того, что привыкли обнкновенно видеть. Жених и невеста приехали вместе. Одетый в сюртук, Мишель казался непроницаемо хододным, серьезным. Бланка куталась в дорожный плащ, ея лицо закрывал плотный вуаль. Никто не сопровождал их. До последней минуты Керье старались противиться браку, который производил скандал и вредил их светским отношениям. К тому же они теперь считали Тесье погибшим, нигде не принятым человеком. Мишель-же не хотел безпокоить ни одного из своих друзей, потому под брачным контрактом подписались те случайные свидетели, которых всегда можно найдти у входа в мэрию, они дают свою подпись за небольшую подачку на водку, или просто из удовольствия росписаться на гражданском акте.

При входе Мишеля и Бланки на скамейках послышались разныя замечания.

— Бедная,— сказала одна молоденькая девушка,— как ей приходится венчаться!

— У нея, значит, нет родителей? — спросило несколько человек.

— Нет,— возражали другие,— у нея есть мать, вышедшая замуж во второй раз; но только родные не захотели приехать на свадьбу.

— И это называют браком,— заметила толстая дама, покачивая головой.— Таких свадеб еще и не видано!

Потом все перестали болтать; наступило глубокое молчание, казалось, что страх или мучительное ожидание охватило присутствующих. Помощник мэра безстрастным голосом, может быть, немного медленнее обыкновеннаго, прочел установленныя формулы, поверх очков посматривая на стоявшую перед ним чету.

— Да,— твердо ответил Мишель.

Головка Бланки, с лицом, закрытым вуалью утвердительно наклонилась; затем новобрачные быстро вышди из залы, толпа разступилась, давая им дорогу и провожая долгим, любопытным, немного сострадательным взглядом.

— Как это все печально,— сказал кто-то тихонько; другой, более резкий, голос произнес:— что посеешь, то и пожнешь! не начать-ли еще им сожалеть!

Толпа разошлась.

Бланка и Мишель молча сидели в уносившей их карете; одне и те же думы преследовали их обоих. Оба сожалели и печалились об одном и том же.

Бог не дает своего благословения на то, что дозволяет закон, потому брак был уже заключен; Мишель и Бланка принадлежали друг другу; они разбили все препятствия, стоявшия между ними и ничто больше не могло помешать им рука об руку идти по жизненному пути; с этой минуты они могли наслаждаться давно желанной близостью в стороне от всего враждебнаго им мира, точно на необитаемом острове, о котором мечтают влюбленные.

— Моя дорогая,— сказал Мишель и взял руку Бланки,— как вам было тяжело.

Слезы выступили на ея глазах, но она постаралась улыбнуться и тихонько ответила:

— Что за важность? — голос Бланки дрожал, скажи она еще слово и у нея бы не хватило сил сдержать рыдания.

— Свет очень жесток,— промолвил Тесье, помолчав, и прибавил:— но мы так любим друг друга.

Маленькая ручка, лежавшая в его руке, с отчаянием пожала ее, а печальный любящий взгляд смотрел через вуаль на него, спрашивая многое, многое, на что нельзя ответить словами.

Им пришлось разстаться на несколько часов, чтобы окончательно приготовиться к отъезду.

Вечером Бланка и Мишель сели на поезд, идущий в Руан; там новобрачные хотели остаться дня два, три, а потом ехать в Англию; они решили в этой стране провести первые месяцы совместной жизни, поселившись в одном из уютных, уединенных, утопающих в зелени коттеджей. Ничьи любопытные глаза не будут там следить за ними.

Друг против друга, они молча сидят в отделении вагона, надеясь, что никто больше не придет к ним; но нет, пассажиров очень много; вот двое, поколебавшись с минуту, входят и садятся в двух противуположних углах их купэ. Один из путешественников, маленький толстый человек, с щетинистыми усиками на лице, дышет часто, прерывисто и постоянно отирает лысый лоб; другой, помоложе, смуглый и черноволосый, держится очень важно, прилично и спокойно. Первый сначала все никак не может усесться, несколько раз снимает и надевает на лысину бархатную ермолку, меняет поэу, точно кошка, которая готовится лечь спать; наконец, в ту минуту, когда поеэд начинает двигаться, толстяк развертывает газету и углубляется в чтение; на его подвижной физиономии ясно отражаются все впечатления, сначала он недоволен какими-то депешами или биржевыми известиями, потом очевидно одобряет передовую статью, смеется от забавной шутки журналиста.

Вдруг брови толстяка приподнялись и сдвинулись, образуя все более и более острый угол, повидимому, что-то раздражило, разсердило его. В порыве негодования он скомкал газету и громко сказал, обращаясь к своему соседу.

— Это ужь слишком!

Черноволосый, упорно смотревший на чахлыя деревца, на домики с красными крышами и сады, тянущиеся вдоль предместья, так и привскочил, точно его внезапно разбудили. Он, минуту поколебавшись, навлонился к толстяку, в глазах его мелькнуло выражение вежливаго изумления.

— Я говорю об этой статье,— объяснил старший пассажир,— вот эта, подписанная М., в ней говорится о браке Тесье. Нет, право, это превосходит всякия ожидания!

— Брак Тесье? — спросил младший собеседнив с недоверием.

— Да, женитьба Тесье, Мишеля Тесье. Ведь только об этом и говорили в продолжение многих месяцев.

— Да, да, помню,— отвечал черноволосый,— но я думал, что это уже давно кончено?

— Как? Да он только сегодня утром женился, и о его браке написана уже большая статья. Газеты скоро разузнают все, спора нет, но эта статья меня из себя выводит. Послушайте-ка конец, последния строки.

Толстый господин фамильярно наклонился к своему собеседнику, а тот, в виде слуховой трубы, приставил руку к левому уху, чтобы показать, что он немного глуховат и просит говорить погромче. Дрожащим от гнева голосом толстяк прочитал:

“Это трагическое падение, безпокоротное отречение ото всего, отчаянное бегство с любимой до безумия жешциной, может быть, лучший поступок из всей жизни Мишеля Тесье. Как бы странно ни казалось подобное суждение, оно не пародокс”.

— Нет, конечно! — злобно проворчал читавший — “не парадокс!” Пусть только подумают,— продолжал он,— в наш анемичный век редко кто действует под влиянием инстинкта, под влиянием любви, а двигателями Тесье были именно эти силы.

— Гм,— сильно сказано!

— Если вы сомневаетесь, постарайтесь измерить силу его чувства тем, что оно стоило ему. У него были горячия, глубокия, чистосердечныя семейныя привязанности (тот, кто видел его в домашнем кругу, может судить об этом), он пожертвовал ими. Тесье был честолюбив и, повидимому, мог вполне удовлетворить этому чувству; он отказался от карьеры. Тесье стремился приносить пользу и добровольно лишился возможности делать добро. Он дорожил общественным положением, а теперь сам отдал свое доброе имя на растерзание. Вы видите: нет низкаго разсчета в его сумасшествии. Я думаю и повторяю: Мишель Тесье никогда не совершил ничего безкорыстнее. Он был честен даже в своем проступке. Пусть же заурядные моралисты, судящие лишь по грубым фактам, не задумываясь над причинами, породившими их, не анализирующие чувства, преследуют его, но люди с сердцем и тонким пониманием пусть пошлют последнее прости этому человеку в ту минуту, когда в его лице гибнет один из самых видных деятелей последних лет. Другие же могут успокоиться. Тесье сам себя накажет: он никогда не будет счастлив!

Бланка и Мишель невольно прислушивались и каждое слово, как ножем, резало их, потом под влиянием одного и того-же чувства оба они, стараясь не взглянуть друг на друга, отвернулись к окну и стали смотреть на окрестности, все более и более принимавшия деревенский вид.

Какое им дело до того, что могут сказать о них? Они добровольно согласились на осуждение и изгнание из общества. Только бы не слыхать внутренняго голоса, который, правда, в других выражениях, но тоже обвиняет их.

— Понимаете вы это? — спросил толстяк, снова комкая газету,— скажите, вы понимаете это?

Черноволосый, кажется, не хорошо разслышав, с порицанием покачал головой, не решаясь заговорить.

— Честное слово,— продолжал первый,— эти журналисты с ума сошли, а M., правду сказать, еще безумнее других; любовь! инстинкт! что он подразумевает под этими словами? Поддаваться влиянию любви, инстинкта, когда есть дети, нечего сказать, хорошо это. Прекрасный отец! Неправда ли?

— Понятно.

— Представьте: перед вами пожилой серьезный человек; общество уважает его, он занимает видное положеnie, в скором времени может стать министром, страна доверяет ему, и вот этот деятель встречает молоденькую девушку, сейчас-же, как дуралей, влюбляется в нее, бросает семью, жертвует для нея общественным положением, всеми обязанностяни и нам говорят: любовь! инстинкт!

Собеседник толстяка, повидимому, не мот соображать очень быстро и легко волноваться.

— Да, да,— произнес он только. — Тесье безспорно поступил очень дурно.

Мишель, взгллнув на черноволосаго путешественника, еле сдержал гневное движение и снова стал упорно смотреть в окно.

Толстяку непременно хотелось продолжать разговор.

— Видите ли,— снова начал он,— эти с виду высокодобродетельные люди всегда поступают так. Тесье разыгривал в палате депутатов святого и я всегда не доверял ему, несмотря на то, что все были очаровани им, потому что не верю в святых; казаться ангелом, все равно, что притворяться дураком, сказал, не помню, какой-то писатель. Вероятно, ни вы, ни я не совершенства. Понимаете, я не в обиду говорю вам это, я вас не знаю и даже в первый раз встречаю на этой железной дороге, по которой езжу каждую неделю. (Да, у меня в Пуасси имение). Но, я предполагаю, что вы такой-же человек, как все, как сам я. При случае отчего-же и не повеселиться, не кутнуть слегка, без вреда для кого бы то ни было? Но поступать вроде Тесье… чорт возьми!

Глава и рот его стали совсем круглы, отчего приняли почти важное выражение, совершенно серьезным его лицу мешало сделаться очевидная природная веселость говорливаго пассажира и игривыя воспоминания, вызванныя им.

Черноволосый слушал очень сосредоточенно, с видом судьи, наконец, произнес положительным тоном:

— Да, вы правы, вполне правы, я тоже держусь вашего мнения. Статья эта нелепа, но что хотите? теперь все склонны усложнять самые простые вопросы. A между тем в жизни все так просто, что там ни говори. Добро — хорошо, зло — дурно; нужно делать хорошее и воздерживаться от дурного вот и все!

Толстяк шумно одобрил эту философию.

— Только бы немножко повеселиться,— заметил он со смехом и, снова делаясь серьезным, прибавил:— странно, как честные люди легко сходятся в основных правилах. Мы встретилис случайно, заговорили об этом деле и без споров пришли к соглашению.

— Тут не о чем и спорить, вина очевидна и нет смягчающих ее обстоятельств.

— Совершенно верно, дело крайне просто, в Тесье мы видим человека, который не исполнил обязанности и поступил дурно. Мы его судим и говорим: этот человек негодяй!

Мишель побледнел как смерть, с величайшим трудом ему удалось сдержать себя. Глаза Бланки отчаянно следили за ним; они оба чувствовали, как внутренний глухой голос, в других не таких определенных и потому еще более жестоких выражениях, обвиняет их.

— Да,— повторил спокойно черноволосый,— этот человек негодяй.

— Впрочем,— продолжал толстяв, хотевший исчерпать предмет,— все так его и называют; это единогласное мнение; никто не защищал Тесье и у него должно быть часто звенело в ушах; вся честная часть нашего общества, точно мы с вами, в один голос, обвинила его сегодня. Пусть он попробует когда либо представиться в депутатское собрание, пусть только осмелится попробовать, ни одного голоса не будет за него!

— К несчастью, вы преувеличиваете, так как всегда найдутся люди, готовые извинить чужия ошибки, вероятно, в надежде, что и им, при случае, отплатят тою-же монетой. Статья, только что, прочитанная вами, лучше всего подтверждает мои слова.

— О, газетная статья, это разве что либо значит? Она выражает или мнение единичной личности, нарочно высказывающей странныя понятия, чтобы обратить на себя внимание, или из себя представляет выходку сумасшедшей головы, вроде М. Нет, нет это ничего не доказывает! Общественная совесть — вот высший и самый справедливый судья! Ведь что бы ни говорили, существует общественная совесть и в подобных случаях она проявляется очень ясно.

— Я хотел бы верить вам.

— Уверяю вас, я прав; этот журналист и подобный ему могут делать какия им угодно заключения, они не изменят приговора общества. Общественная совесть не ошибается, так как не входит в ненужныя тонкости, не делает исключений. Думая про ея приговоры, утешаешься в тех нелепостях, какия приходится читать в книгах и газетах.

— Я вижу вы хорошаго мнения о людях. Я несколько менее оптимист. Но не все ли равно? В главном мы вполне сходимся.

Свисток локомотива дал знать, что поезд подходит к Пуасси, разговор прервался.

Толстяк заботливо сложил смятыя газеты и приготовился выйти из вагона, его собеседник тоже встал.

— Как,— вскрикнул говорливый пассажир,— вы тоже тут выходите?

— Да.

— Вы мне не сказали об этом.

— Мы разговаривали о более интересных вещах.

— Нет, нет, я очень рад, и надеюсь мы ближе познакомимся с вами.

Поезд остановился; оба пассажира вышли, уступая один другому дорогу в дверь.

По платформе они шли рядом; толстяк все размахивал руками, сухощавый держался спокойно, несколько согнувшись.

Бланка и Мишель остались одни.

Они слышали весь разговор. Обернувшись к окну и схотря на чистыя линии низких холмиков, на текущия между ними речки, они еще лучше нежели слова этих незнакомых людей слышали звук внутренняго голоса, прежде заглушеннаго сладкими мечтами, но теперь ставшаго сильным, торжествующим в своем поражении. Теперь они смотрели друг на друга грустными проницательными глазами и в каждом из них шевелилось скрытность и недоверие в другому. Разве они могли сказать все, что думали? Есть оттенки чувств, которые нельзя объяснить словами, есть вещи, о которых лучше не говорить, так как, раз оне будут выражены громко, ум уже никогда не найдет сил отделаться от них.

Новобрачные сидели молча, пока поезд не двинулся, только глаза их говорили о том, что они со страхом хотели скрыть друг от друга и чего скрыть было нельзя. Потом Бланка подошла к мужу и близко, близко села подле него, все в ней выражало умоляющую нежность.

— Правда ли, что вы никогда не будете счастливы?— спросила она дрожащим голосом.

Он взял ее руки и привлек в себе, точно чтобы охранить, и защитить от невидимой опасности.

— Счастлив? — ответил он,— счастлив? Я так счастлив, что…— лживыя слова жгли его губы. В ту минуту, когда он произносил это уверение и знал, что любимая женщина вполне принадлежит ему, что он может увезти ее куда ему угодно, в то мгновение, как его губы были готовы прижаться к ея желанным губам, между ним и ею вставали образы существ с разбитым сердцем, виделись развалины домашняго очага, представлялась вся гибель его жизни, все муки, которыя он вызвал, чтобы создать себе счастье, и это видение делало его вполне безсильным; он не узнавал себя больше, чувствовал, что его душа точно не могла больше радоваться и любить! Ему казалось, что прежней души в нем больше нет. A Бланка, положив голову к нему на плечо, старалась поймать его взгляд. Она могла бы понять, что происходило с ним, потому Мишель сильно прижал ее к себе движением, в котором был и вызов судьбе и отчаяние, целовал ее и шептал:

— Да, я счастлив! A вы, а ты.

— О, я! я тебя люблю, я счастлива и ни о чем не думаю.

Последния слова выдали Бланку; тоть же торжествующий голос, который жестоко мучил и Мишеля и ее, громко произнес:

— Это не правда!

Они одни в купэ. Поезд уносит их к туманному неведомому будущему, избранному ими и оба чувствуют, что весь воздух кругом них точно наполнен угрожающими миазмами вечной лжи, страха перед собой, неизгладимых воспоминаний, которых ничто не изгонит и которыя вечно будут отравлять им жизнь.

КОНЕЦ.

“Вестник иностранной литературы”, 1893, NoNo 1-4;

OCR Бычков М. Н.