Складки [Валерий Михайлович Кислов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Валерий Кислов СКЛАДКИ

I

ВДВОЕМ

Началось все с того, что я почувствовал очень глубоко внутри себя, где-то там, в сокровенной, хотя и неопределенной точке, что-то не свое, нечто пусть и не совсем чужое, но все же совершенно неродное: иное, прочее, другое. Это ощущение было мгновенным, молниеносным, подобно озарению, но к мышлению не имело никакого отношения, поскольку ощущалось физически, как будто что-то прикоснулось или даже надавило на плоть, но только изнутри самой плоти. Это ощущение прикосновения длилось всего лишь миг, но за этот миг я успел утратить наивную радость от веры в свое внутреннее единство и глупую гордость от осознания своей неделимости: тогда мне не хватило проницательности (или мудрости?) увидеть (угадать?) в этом не временное отсутствие, а окончательную утрату целостности. Когда я говорю иное, прочее или другое, я всего лишь пытаюсь — довольно неловко — передать свои ощущения в ту секунду, но прекрасно понимаю, что эти определения еще менее точны сейчас, особенно после того, что произошло.

Тот миг был знаком, при-знаком или пред-знаком, знаком-предзнаменованием — знаменательным и даже знаменующим, — но я со свойственным мне легкомыслием не придал ему никакого значения. Как и другим более или менее скрытым, но столь же значимым знакам, последовавшим вслед за первым. В наивной молодости знаки не означают ничего, значат лишь слова, причем все они — вне зависимости от степени их значимости, — как правило, истолковываются превратно. Я был молод и наивен, я верил в слова, задумывался не часто, да и то обычно в шутку (это отнюдь не означает, что сегодня, будучи старше и опытнее, задумываясь чаще и порой всерьез, я истолковываю знаки правильно). Впервые мне пришлось серьезно задуматься после того, как оно (это иное, прочее или другое) проявило себя с вопиющей, если не сказать возмутительной очевидностью в первый раз.

1
Это случилось в поезде. В то время в Европе еще существовали внутренние границы, межправительственное соглашение о безвизовом перемещении идей, людей и грузов еще не вступило в силу, хотя уже планировалось в тиши высших руководящих кабинетов. Европейцы (а также американцы и канадцы) уже могли ездить по всей Европе беспрепятственно, а не-европейцам (не-американцам и не-канадцам) для этого требовались въездные или транзитные визы, получение которых было сопряжено с хлопотами и унижениями. Я не был ни европейцем, ни американцем, ни канадцем: у меня была французская виза, но не было ни немецкой, ни бельгийской. Я уже неоднократно ездил в Германию, каждый раз — через Бельгию, каждый раз — без транзитной визы, а значит, нелегально, и каждый раз — переживая, поскольку на границах (а их было две) у пассажиров могли проверять не только билеты, но и паспорта с визами. Причем более всего я опасался проверки на немецкой границе, поскольку немецкого языка не знал. Немецкие контролеры проверяли документы, удостоверяющие личность, выборочно, но этот выбор чаще всего падал на личности, внешне отличающиеся от «порядочных» немцев, которых я не без злорадства, предвзято и ошибочно считал «типичными» и «примерными», то есть светлокожими, светловолосыми и гладко выбритыми арийцами. Как правило, документы проверяли у личностей темнокожих, темноволосых, темнобородых, а также помятых, потертых, потасканных, а посему уже подозрительных, поскольку они не соответствовали — как не без злорадства, предвзято и ошибочно считал я — представлению «типичных», «порядочных» немцев о типичном немецком порядке. Будучи темноволосым, бородатым, помятым и не говорящим по-немецки, я имел все основания попасть в число подозрительных и проверяемых, рисковал быть проверенным и при отсутствии визы — выдворенным за германские пределы. Я нервничал.

На протяжении почти десяти лет все мои путешествия в Германию были на редкость однообразны. Я садился на ночной поезд (в то время на этом направлении он еще ходил), который отбывал из Парижа около полуночи и прибывал в Кельн ранним утром. То, чему был посвящен целый день, как правило, это был выходной, не имеет, как мне кажется, прямого отношения к рассказу, а посему должно быть опущено. Единственное, что можно и даже нужно сказать о цели поездки, так это то, что она не была связана ни со шпионско-разведывательной, ни с коммерческой деятельностью. Это важно. Важно и то, что в тот же вечер, а по сути — уже ночь, я отбывал из Кельна и ранним утром прибывал в Париж. Эти поездки меня изрядно утомляли, поскольку я не спал две ночи подряд, а в Германии был целый день на ногах. К тому же я узнавал о предстоящей поездке, точнее, получал подтверждение о возможности мероприятия, ради которого поездка и задумывалась, дня за два или даже накануне. Если первые два-три года в Кельне мне предстояло делать пересадку и ехать на электричке минут двадцать в невзрачный городишко Зибург, то впоследствии мероприятие переместилось: мне назначали время и место (обычно на кельнском вокзале в 11 часов утра или в полдень). Несколько раз Кельн по независящим от меня причинам менялся на Бонн, который находится в получасе езды от Кельна. Замена Кельна на Бонн не имела для меня никакого значения, эти непохожие города с непохожими вокзалами, на которых я проводил большую часть времени и к которым я уже привык, были для меня одинаково неинтересны и одинаково утомительны. Чаще всего я оказывался все же в Кельне.

За время этих поездок я успел изучить вокзал вдоль и поперек, знал все его входы и выходы, малейшие закутки и закоулки; я научился не реагировать на то, что сначала вызывало какую-то реакцию. Отныне меня почти ничто не удивляло. Я не удивлялся, что с шести часов утра вокзальные закусочные разворачивали бойкую торговлю пенистым пивом и истекающими жиром свиными сосисками, запах которых пропитывал все переходы и платформы; я уже не удивлялся, что в вокзальном туалете в любое время дня и ночи всегда находился как минимум один мастурбирующий мужчина; я уже не удивлялся ни выбитым стеклам в огромном вокзальном куполе, загаженном голубями, ни огромному готическому собору, к которому подло прилепился вокзал, ни немецким бродягам с немецкими собаками, ни словацким панкам со словацкими крысами, ни румынским гадалкам с румынскими воронами. Я не удивлялся русским аккордеонистам, наигрывавшим в подземных переходах немецкие фуги.

Я приезжал около шести часов утра и знал, что городские кофейни открываются не раньше восьми, а магазины — не раньше девяти. Я знал, что многие из них будут закрыты весь день, так как это был выходной, знал, что мне предстоит гулять минимум часа три вокруг вокзала; я уже научился ждать, не думая и не чувствуя, без скуки и без тоски, без нетерпения и без раздражения. Я приезжал, выходил на платформу и выкуривал первую сигарету. Затем спускался в подземный переход, проходил мимо закусочных с пивом и сосисками, выходил на площадь перед закрытым еще собором и в очередной раз поражался его гигантским размерам, какой-то несовременной и, как говорят, «нездешней» красоте. Затем гулял вокруг собора, садился на скамейки, курил сигареты, пробовал читать, возвращался на вокзал, пробовал читать, заходил в закусочные, где пил черный кофе, опять выходил, чтобы выкурить сигарету, пробовал читать, опять возвращался на вокзал, спускался в туалет, где встречал очередного мастурбирующего мужчину, выходил на площадь и т. д. Затем наступало назначенное мне время. Я уже не слонялся бесцельно, а ждал целенаправленно. Смотрел на белую густую пену, венчавшую огромные стеклянные кружки с пивом, смотрел на шипящие пузыри жира, лопающиеся на коже толстых сосисок, смотрел на пассажиропоток — и ждал. Проходил еще как минимум час, после чего начиналось запланированное мероприятие, которое длилось часов до семи-восьми. После мероприятия я вновь принимался слоняться без цели и скуки в ожидании отправления ночного поезда на Париж: гулял по вокзалу, вокруг вокзала, перед собором, вокруг собора, курил, заходил в закусочные, спускался в туалет, выходил на площадь и наконец усаживался в вагон поданного к платформе поезда. Я чувствовал усталость, а вместе с ней — несмотря на удовлетворение от завершенного дела — испытывал некоторые душевные терзания, которые не имеют никакого отношения к этому рассказу, а посему должны быть опущены.

Итак, первый раз оно проявило себя в поезде. Я, как всегда, возвращался ночным поездом из Кельна в Париж. Я ехал в купе один. Я, как всегда, был утомлен и расстроен. Дело было осенью: уже стемнело, шел моросящий дождь, за окном мелькали какие-то расплывающиеся огни, пролетали мрачные тени; я уже не мог читать, я тупо смотрел в окно и медленно погружался в дремоту, из которой меня время от времени выводило громыхание «гуляющей» туда-сюда двери (в этих сидячих вагонах двери в купе никогда не закрывались). После проверки билетов на немецкой территории я лег и заснул, зная, что билеты проверят часа через три-четыре на бельгийской территории и еще раз — уже под утро — на французской. Вагонных проводников в этих поездах не было; контролеры каждой проезжаемой страны проходили весь состав и проверяли билеты у всех пассажиров; эти проверки разбивали ночь на три приблизительно равных отрезка.

После третьей проверки я опять заснул и через некоторое время вдруг проснулся от ощущения какой-то необходимости, сопряженной с необратимостью. Что-то уже произошло, причем не обязательно недавно, и уже никак не могло обратиться вспять. Я посмотрел в окно. Поезд стоял на маленькой, должно быть, уже французской станции. Хмуро брезжило французское утро, где-то вблизи разговаривали французские пассажиры, где-то вдали лаяли французские собаки и каркали французские вороны. Все было серым, мутным, тягучим, каким-то скорбным и, повторюсь, необратимым. Пронзительно просвистел свисток, поезд болезненно, чуть ли не судорожно дернулся и тронулся всем многовагонным составом, оставляя серые перроны с серыми семафорами; в этот момент я вскочил, встал ногами (даже не сняв ботинок) на мягкое сиденье, дотянулся до стоп-крана, расположенного над дверью, и рванул красную ручку вниз.

Поезд резко остановился, раздался вой тормозов, скрежет металла о металл; рядом со стоп-краном зажглась яркая лампочка, и что-то громко зазвенело на весь вагон. Поднявшаяся суматоха была мне настолько неприятна, — я вообще очень не люблю, когда ярко и громко, — что я быстро лег, закрыл глаза и постарался уйти в себя. Но уйти в себя мне не удалось, поскольку в коридоре вагона кто-то суетливо забегал. Шаги приближались, и я с нехорошим предчувствием подумал, что они приближались к моему купе. А еще я подумал, что если не открывать глаза, то нехорошее предчувствие можно обмануть, но я, конечно, ошибся. Дверь яростно отъехала в сторону, и в купе ворвались два французских контролера.

Первый из ворвавшихся включил свет, второй встал ногами (даже не сняв ботинок) на мягкое сиденье и вернул красную ручку стоп-крана в ее обычное (верхнее) положение. После чего оба уставились на меня. Я протер заспанные глаза, сел и уставился на них. Они переглянулись, и «первый» приступил к допросу:

— Вы были в купе один?

— Да, — честно ответил я.

— В купе кто-нибудь заходил?

— Нет, хотя, может быть, и заходил: я не видел, ведь я спал, — честно ответил я.

— Мимо купе кто-нибудь проходил?

— Нет, хотя, может быть, и проходил: я не видел, ведь я спал, — честно ответил я.

— А из вагона никто не выпрыгивал?

— Нет, хотя, может быть, и выпрыгивал: я не видел, ведь я спал, — честно ответил я.

— Откуда вы едете?

— Из Кельна, — честно ответил я.

— Куда вы едете?

— В Париж, — честно ответил я.

— Предъявите ваш билет, пожалуйста!

— Пожалуйста, — вежливо ответил я.

И предъявил билет.

Контролеры проверили билет и еще раз уставились на меня.

— А в чем, собственно?.. — вежливо спросил я и еще раз честно протер глаза.

Контролеры ничего не ответили, подозрительно взглянули на стоп-кран и вышли из купе.

Я лег и задремал.

Контролеры заходили еще раза два и подозрительно смотрели на стоп-кран. Я просыпался, честно тер заспанные глаза и смотрел на стоп-кран вместе с ними.

Когда поезд пришел на Северный вокзал города Парижа, я вышел на перрон и быстро двинулся в сторону метро. Я шел, ускоряя шаг, а в подземном переходе уже бежал; лишь оказавшись в вагоне метро, я наконец осознал, что несколько часов назад собственноручно сорвал стоп-кран и остановил пассажирский поезд, за что, в принципе, должен был заплатить изрядный штраф, от которого меня спасла чистая случайность.

Раньше я никогда не думал о том, что нас двое. Что мы вдвоем населяем это тело, которое я с упрямым постоянством продолжаю считать сугубо своим и на этом основании разрушаю всеми известными мне способами. Я не думал, что мы его насилуем своим двойным присутствием; что, в нем проживая, мы уживаемся, не замечаем друг друга и даже не задумываемся о том, что нас двое. Словно существует невидимый двойник, дублер, который почти всегда отказывается от собственных ощущений, если они не могут быть разделены или приняты мною, который любит то, что люблю я, и ненавидит то, что я ненавижу. И почти всегда мы живем нераздельно в одной мысли, в одном чувстве: у нас одно духовное око, один слух, один ум, одна душа. О существовании двойников и так называемого внутреннего голоса я часто слышал от других, но никогда не сталкивался с ними сам.

После истории со стоп-краном я переосмыслил это иное-прочее-другое и даже придумал новую мизансцену с новым распределением ролей во внутричерепной пьесе (на сцене я и двойник). Я почти признал и этот внутренний голос, и даже так называемый внутренний диалог, ведь нередко на улице можно встретить людей, которые громко разговаривают, спорят, ссорятся и даже ругаются, каждый сам с собой (речь, разумеется, не о тех, кто, втыкая в ухо маленький наушник, переговаривается по мобильному телефону в режиме «свободные руки», а о тех, кто действительно разделяется внутри себя на двух собеседников, другими словами, внутренне раздваивается). По моим наблюдениям, таких людей — во Франции, Германии или Америке — существует все больше и больше, раздваиваются они все чаще и чаще и на все более продолжительные периоды. Кстати, долгое разделение себя с самим собой может привести к радикальному раздвоению личности, то есть к окончательному расщеплению сознания, результатом которого может стать галлюцинаторно-бредовая форма психического расстройства, нередко расцениваемая как серьезное заболевание. И тогда глухо ноет сердце, кровь горячим ключом бьет в голову, становится душно и хочется расстегнуться, обнажить грудь и облить холодной водой…

Позднее я подумал о том, что двойник может иногда отказываться от собственных ощущений, жить другой мыслью, другим чувством, то есть быть уже не двойником. В моей истории со стоп-краном внутренняя раздвоенность, во-первых, показала явное, я бы сказал, вопиющее несовпадение меня и двойника, а во-вторых, выразилась не в словах, а на деле: никто внутри меня мне ничего не говорил и ни о чем не спрашивал; я ни с кем не переговаривался и не спорил. Просто внутри меня кто-то молча меня взял и подменил. Этот кто-то (двойник?), этот некто (дублер?) меня сместил, вытеснил. Произошло что-то вроде быстрой смены караула, смены телохранителя. На какое-то время меня устранили, мое тело перешло на хранение к нему, и он им по своему разумению распорядился. Воспользовался. Попользовался. Это ему вздумалось встать на сиденье (не снимая ботинок), это его потянуло к стоп-крану, это его дернуло рвануть красную ручку вниз. Это он потом поспешно скинул наше тело мне и трусливо ретировался. И именно мне пришлось наше тело подхватывать и удерживать, именно мне пришлось всю ответственность за него взвалить на себя, вынести всю последующую суматоху и неприятную беседу с контролерами, которая удачно закончилась для нас обоих (для меня и для него) лишь благодаря моей честности (я ни разу не солгал) и спокойствию (до сих пор удивляюсь своей выдержке). И самое главное — ведь я его не выдал. Описывая эти события, я вовсе не стремлюсь обелить себя и очернить его, словно желая устранить мешающего мне конкурента или опасного соперника. Я не собираюсь тыкать внутрь себя указательным пальцем (да и как знать, куда именно тыкать? — в грудь, в голову, в промежность?). Я не хочу сказать, что я сам, лично я, именно я вел себя хорошо, а вот он, лично он, именно он — плохо. Я лишь пытаюсь объяснить — прежде всего, самому себе, — что в тот момент нас было действительно двое и он (иной, прочий или другой) оказался способным на то, что было совершенно неподвластно моим рукам и непостижимо моему разуму.

После истории со стоп-краном виртуально-абстрактное оно уступило место реально-конкретному ему, и я уже почти не сомневался в его существовании или, скажем, в нашем сосуществовании: да, признался я себе (или ему?), мы существуем вместе. Однако это признание не давало ответа на вопросы, все еще продолжавшие меня изводить. Кто он? Какой он? Зачем он? Как долго он? Где он? И т. д.

Разумеется, проще простого было все объяснить сложившейся традицией никогда ничего не объяснять: дескать, так уж все устроено, и точка. И нечего воздух сотрясать и бумагу марать без толку. Именно таким образом — без толку сотрясая воздух и марая бумагу — различные догмы и доктрины объясняют — то есть, наоборот, как раз никак не объясняют — огромное количество загадочных феноменов из жизни органической природы и, в частности, из жизни человеческой популяции. Среди объяснений, которые все-таки пытаются что-то объяснить, доминирует гипотеза, взятая из теории двойственной природы человеческой особи. Из двуполюсности физической выводится и ею же подтверждается двуполюсность психическая: подобно оппозициям верх/низ, право/лево существуют оппозиции свет/тьма, тепло/холод, жизнь/смерть и я/не я. А из них, якобы логически, вытекает нравственная биполярность добро/зло.

За свет и тепло отвечают силы добра; за тьму и холод отвечают силы зла. Согласно одной версии, злые силы, представленные персонажами, наделенными характерными чертами и легко узнаваемыми по совокупности признаков, постоянно осаждают теоретически добрую человеческую популяцию. На каждую теоретически добрую человеческую особь натравливается, так сказать, ее личный злой проводник (вот он, дублер или двойник), который должен укусить (искусить), а затем, как клещ, вгрызться. Внедрившись, погань срастается с человеческой особью в единую и неделимую плоть и в то же время разбухает, превращаясь в эдакое крупное насекомое или даже мелкое животное (обязательно мохнатое и черное). Оно шевелится, иногда щекочет и покалывает, трется и даже до болезненных мозолей натирает изнутри кожу. В этой версии добро пребывает внутри человеческой особи, защищенное толстой кожей с волосяным покровом, а внешнее зло пытается это добро победить путем внедрения и заражения.

А вот и другая, не менее убедительная — несмотря, а возможно, и благодаря всей сказочной условности образа — версия. Человеческая особь, теоретически нейтральная и пустая, сопровождается не одним, а двумя противоборствующими проводниками, каждый из которых преследует свою, диаметрально противоположную оппоненту, цель (вот они, эти два двойника). Проводник, спускающийся сверху, хранит и оберегает, а ползущий снизу портит и губит. Стоит только тому, верхнему, запоздать или куда отлучиться, этот, низший, тут же цепляется, карабкается по всему телу, добирается до шеи и садится на нее, свесив ножки. Сидит эдакий поганец, к примеру, какой-нибудь горбатый карлик с маленькими рожками и длинным хвостом, сидит и молчит. И болтает худенькими кривыми ножками с раздвоенными копытцами. Молчит и сопит; его молчание и сопение тяготят и становятся все более и более нестерпимыми, и, кажется, еще миг, и вынести это будет невозможно, терпение лопнет, как мыльный пузырь, и произойдет что-то непоправимое, взрыв, извержение; и в этот самый момент карлик вдруг многозначительно выдаст какую-нибудь несуразную назидательную сентенцию, например: «Все, что прямо, то лжет: любая истина крива» или «Время — круг, а бремя — крюк». А то вздумает дразниться — высокомерно плюнет далеко вперед и произнесет с важностью: «Экий ты недоумок! Я тебя выше» или «Что же ты, балбес, к моей жопе прилип?» И не знаешь даже, что делать — злиться или смеяться. А иногда, раскачиваясь, с лукавым видом заглядывает тебе в лицо, корчит гримасы, показывает язык и сует под нос фигу. И, совсем как у знаменитого близнеца, неблагопристойная, зловещая радость сияет на лице его, с восторгом он потирает руки, с восторгом вертит головой в разные стороны. А то с возмутительным бесстыдством и фамильярностью треплет тебя по плечу и щиплет за щеку.

А ты все идешь и идешь, и все в гору да в гору, и пот льется по твоему лбу, и колени дрожат, и пальцы сбиты в кровь, и нет этому восхождению конца и края, ибо из-за тяжести бремени ты каждый раз скатываешься вниз и каждый раз вновь начинаешь восходить. И, кажется, ты, словно белка в колесе, описываешь какой-то заколдованный замкнутый круг: избавиться от своей ноши ты можешь лишь наверху, но подняться наверх ты не сумеешь, если не избавишься от своей ноши. И хочется поскорее скинуть захребетника, вознестись свободным на вершину и, махнув широким крылом… В этой версии добро и зло пребывают вне человеческой особи и борются за нее всеми доступными им средствами.

В обеих версиях неизменно то, что особь является единственной законной владелицей тела и оказывается если не жертвой, то уж, во всяком случае, пассивным соучастником. После истории со стоп-краном мне стало казаться, что тело принадлежит (или даже не принадлежит, а как бы сдается в аренду) сразу двум особям, но не близнецам-двойникам, а скорее наоборот — антиподам, не обязательно представленным мифическими персонажами. Эти две особи обречены на тесное и склочное сосуществование, более похожее на холодную войну, чем на горячий мир, внутри совместно пользуемой, но неточно размеченной территории одного тела. Я понял, что я — это я, а он — это он. А еще я понял, что по отношению ко мне он — несмотря на всю похожесть и близость — иной, прочий, другой. Соперник, неприятель, враг.

2
Во второй раз он проявил себя в Америке. На протяжении почти пяти лет все мои путешествия в Америку были на редкость однообразны. Я летел из Парижа в Лос-Анджелес с пересадкой где-нибудь на восточном побережье (Шарлотвиль, Питтсбург или Детройт) и тратил на этот перелет часов девятнадцать-двадцать. То же самое происходило и на обратном пути. То, чему было посвящено время между прилетом и отлетом, не имеет, как мне кажется, прямого отношения к этому рассказу, а посему должно быть опущено. Единственное, что можно и даже нужно сказать о цели поездки, так это то, что она не была связана ни со шпионско-разведывательной, ни с коммерческой деятельностью. Это важно. Важно и то, что на этот раз я летел из Лос-Анджелеса в Париж в сентябре, через три или четыре дня после всем известных трагических событий.

Средства массовой информации взвинчивали и так неспокойную обстановку, общественное мнение лихорадило, развязывался очередной военный конфликт, названный на этот раз войной. До последнего дня я так и не знал, смогу ли вылететь, так как в первые два-три дня после трагических событий все аэропорты были закрыты, а все рейсы отменены. Лишь накануне я узнал, что мой рейс не отменили и что с целью обеспечения безопасности всем пассажирам следует прибыть в аэропорт за три часа до вылета.

Я уже не раз летал из Лос-Анджелеса в Париж и из Парижа в Лос-Анджелес. Аэропорты в Париже и Лос-Анджелесе не намного веселее, чем вокзалы в Кельне или Бонне: все, разумеется, больше, ярче и громче, но от этого вовсе не радостнее. Разумеется, лучше сидеть в светлом и сухом зале с книгой в руках, чем слоняться по темным переходам и сырым перронам с рюкзаком за спиной. Но и там и сям существуют некая оторванность пространства, зыбкость времени и нудящая тоска. Как правило, аэропорт отдален от города, от земли; это территория закрытая, заказная, зарезервированная, она недоступна просто так, на нее не заступают запросто, не заходят случайно, вдруг, по настроению. Пассажир — человек уже несколько отличный от других, так как он собирается (вопреки всем законам природы) лететь: вроде бы еще на земле, но уже и воздух не такой, и запах другой, и в ушах как-то закладывает, а где-то недалеко что-то куда-то с ревом взмывает.

А международный аэропорт чужд человеку вдвойне: кроме оппозиции земля/воздух здесь существует еще и оппозиция, которую можно было бы назвать родина/чужбина. В международном аэропорту всегда много иностранцев, и все они разные, неодинаковые, но все разрозненные и одинокие: бесцельно слоняясь на этой международной территории, они если не стирают, то все же сглаживают ее национальный характер, однако не придают ей характера интернационального, поскольку никак не сочетаются и не сообщаются между собой. Все они неприкаянные и никчемные. Пассажиры — это люди, которые часами болтаются по аэропорту и по салону самолета, но время от времени устремляются куда-то, делая вид, будто знают, куда устремляются и зачем делают вид.

Итак, зона международного аэропорта не может не казаться подавляющему большинству пассажиров совершенно отдельной, совершенно особенной страной, не похожей на все остальные страны, но зато как две капли воды похожей на все остальные зоны международных аэропортов, предусмотрительно организованных во всем мире. Одинаковые рестораны с одинаковыми меню, одинаковые бары с одинаковыми напитками, одинаковые магазины беспошлинной торговли с одинаковыми товарами, одинаковые информационные стойки с одинаковой информацией, одинаковые экраны с одинаковыми данными, одинаковая реклама с одинаковой навязчивостью и почти одинаковые правила.

Получив сообщение о нововведенном правиле, обязывающем вылетающих пассажиров прибыть в аэропорт за три часа до вылета, я задумался. Если все вылетающие на моем самолете пассажиры прибудут за три часа до вылета, то у стойки регистрации неминуемо соберется длинная очередь: самые послушные пройдут регистрацию сразу и будут три часа ждать в зале отлета; просто послушные простоят один час в очереди на регистрацию и прождут два часа в зале отлета; нерадивые простоят два часа в очереди на регистрацию и просидят один час в зале ожидания. И я решил оказаться умнее всех и — вопреки сделанному предупреждению о прибытии за три часа до вылета — приехал в аэропорт за час пятнадцать, чтобы как можно меньше ждать и на регистрации, и в зале ожидания.

Я быстро нашел свой терминал и свое направление и встал в очередь, которая — как я и предполагал — уже успела уменьшиться до разумных пределов и медленно продвигалась к пункту регистрации по извилистому маршруту, размеченному натянутыми между столбиками лентами. Я медленно продвигался вместе с очередью и заранее томился в ожидании долгой, томительной процедуры проверки билета, затем багажа, затем паспорта с визами, затем прохождения через стойки безопасности и старался не думать о еще более неприятной процедуре специального досмотра и тщательного допроса, требующей от досматриваемого и допрашиваемого элементарных познаний в английском языке, которых у меня не было. Тут я подумал, что мой английский словарный запас не намного больше словарного запаса языка племени таки-таки из французской Гвианы, который состоит всего лишь из трехсот сорока слов. Мне стало стыдно. Я стыдил себя за лень и нерадивость, очередь медленно продвигалась вдоль натянутой ленты, а мимо очереди время от времени медленно проходили военные и полицейские патрули. Подобные усиленные меры безопасности, введенные из-за трагических событий, лишь нагнетали всеобщую напряженность: мы — люди, собравшиеся лететь, — молчали и смотрели в одну сторону — в сторону регистрационной стойки; они — люди, продолжающие патрулировать, — осматривали нас — людей, собравшихся лететь, — и время от времени переговаривались по рации. Не могу сказать, что я нервничал, скорее, чувствовал себя несколько неуверенно. Зыбко.

Следует также добавить, что в этом терминале, как и во многих других публичных местах Соединенных Штатов Америки, работали кондиционеры: оставив тридцатиградусную жару снаружи, я оказался в пятнадцатиградусной прохладе внутри. А был я в шортах и футболке. За спиной у меня висел потертый кожаный рюкзак, на плече — чужой портативный компьютер, в руке я держал сумку. Через минут пять стояния в этой пусть небольшой, но все же хорошо продуваемой кондиционерами очереди я почувствовал, как меня пробирает озноб. За ознобом последовала дрожь, и тут я понял, что мне не только зыбко, но еще и зябко.

Я открыл молнию сумки, достал из нее рубашку и надел ее. Наверное, именно в этот момент он меня и подменил, поскольку последующие мысли я восстанавливал не по памяти, а по аналогии, логически. Нам было холодно обоим, но кто, как не он, решил, что в этой очереди мы скоро околеем, а значит, утепляться надо прямо сейчас? Это он посчитал, что бежать куда-то, чтобы переодеться, опрометчиво, так как времени остается очень мало и мы рискуем опоздать на регистрацию. Это он посчитал, что джинсы на шорты не налезут, а значит, надо сначала снять шорты, а затем надеть джинсы. Это он вытащил из сумки джинсы. Это он огляделся по сторонам — стоящая сзади американская семья из трех человек (папа, мама, сын) улыбнулась открытой белозубой улыбкой, которую иностранные недоброжелатели предвзято называют дежурной, — и начал переодеваться. Вся операция не заняла и минуты. Я (или, скорее, он) похвалил себя (нас) за оперативность и с гордостью посмотрел по сторонам: стоящая сзади американская семья из трех человек (папа, мама, сын) улыбнулась все той же открытой белозубой улыбкой.

То, что это сделал он, не вызывает у меня никаких сомнений. Сделать это сам я не мог, потому что знал, что делать этого никак нельзя. Ведь я знал, где нахожусь: я находился на территории Соединенных Штатов Америки. И я знал, как в Соединенных Штатах Америки блюдут нравственность и что грозит тем, кто на нее посягает: так, одна молодая мать (иностранка) была оштрафована за кормление грудью младенца в американском городском парке, а другая молодая мать (опять-таки иностранка) — за то, что на американском пляже пустила гулять без трусиков свою четырехлетнюю дочку. Причем полицейский патруль мог проходить мимо этих нарушительниц (иностранок) случайно, а мог быть вызван другими отдыхающими (американцами), возмущенными посягательством на их нравственность. Не исключено, что возмущенные отдыхающие до этого спокойно отдыхали рядом с нарушительницами и улыбались им. Я знал, что эпоха битников уже давно и, судя по всему, безвозвратно ушла: за какие-то сорок-пятьдесят лет Соединенные Штаты Америки превратились в сильнейшую пуританскую империю, где изощренное лицемерие в области морали не просто приветствуется подавляющим большинством населения как нечто желаемое, но мыслится как должное и проживается как действительное. Ведь на частной территории, в приватной обстановке любой гражданин Соединенных Штатов Америки имеет право показывать что угодно кому угодно и даже не задумываться о нравственности. В общественном же месте не думать о нравственности или, точнее, об опасности ее нарушить — нельзя. Я же находился не просто в общественном месте, я находился в международном аэропорту через несколько дней после всем известных трагических событий, то есть в общественном месте, где были развернуты беспрецедентные меры безопасности. И я совершил здесь то, что даже в обычное время квалифицируется как оскорбление нравственности, то есть нарушение общественного порядка, за которое нарушитель-оскорбитель рискует навлечь на себя крупные неприятности…

Итак, это по подленькому обыкновению своему сделал он, а поплатился за это я, причем довольно быстро. Через несколько минут к нашей очереди подошел патруль из трех человек, двое из которых были в полицейской форме, а третий — в штатском. Они медленно прошли вдоль очереди, и штатский сделал мне знак выйти из очереди. Я взял свою сумку и уже двинулся в их сторону, когда штатский сделал мне знак оставить сумку, где она стояла. Стоящие передо мной и за мной люди поспешно отошли подальше от меня и от моей сумки. На всякий случай. Вокруг меня образовалось пустое пространство. Все замерли. Все молчали. Никто не улыбался открытой белозубой улыбкой, которую иностранные недоброжелатели предвзято называют дежурной. У всех было отнюдь не дежурное выражение лица, оно было настороженно-испуганное. Штатский вновь поманил меня рукой. При этом один из полицейских снял с плеча автомат. Я, оставив сумку, вышел из очереди и подошел к ним.

— Здравствуйте, — произнес штатский и тут же полувопросительно-полувосклицательно добавил: — Вы переодевались?

— Да, — честно признался я.

— А вы что, не могли пойти в туалет и переодеться там?

— Я боялся про… — начал я и запнулся на полуслове, так как никак не мог вспомнить английский глагол «пропустить».

Муки от безуспешных поисков слова, видимо, отразились на моем и так растерянном лице. На лбу у меня выступила испарина, по ногам и рукам забегали мурашки. Пальцы дрожали.

— Извините меня, сэр… — на всякий случай извинился я.

— Нечего извиняться! Вы сами понимаете, что вы сделали?

— Да, сэр, — честно признался я. — Я переоделся.

— Паспорт, — потребовал он.

Я протянул ему свой паспорт. Штатский минуты четыре изучал каждую страницу, каждую вклеенную визу, место шва и особенно долго — мою фотографию, после чего, еще раз пытливо взглянув мне прямо в глаза, резко спросил:

— А вы бы сделали это там, у себя?

Вопрос меня серьезно озадачил. Как я мог, не зная английского языка, объяснить американским органам в лице этого пытливого штатского, что я бы ни за что не сделал этого ни здесь, у него, ни там, у себя, и вообще нигде и ни у кого; что на самом деле это сделал не я, а он (иной, прочий или другой)? Я почему-то сразу решил, что отвечать на этот вопрос не надо. Я начал что-то мямлить в свое оправдание, причем непонятно, что именно запутывало мои объяснения более — незнание английского языка, испуг перед лицом серьезной опасности или все тот же пронизывающий холод кондиционеров.

— Это ужасно, — наконец нашелся я. — Я не знаю, что сказать.

Я не лгал: я действительно не знал, что сказать. Но даже если бы знал, что именно, то вряд ли сумел бы, потому что не знал как.

— Я не знаю… — повторил честно я.

— Вытяните руки вперед, — вдруг приказал мне штатский.

Я вытянул руки вперед.

Дрожали уже не только пальцы, а целиком руки.

— Нервный, — произнес штатский через несколько секунд. Затем повторил, обратившись к полицейским и как бы поясняя:

— Перенервничал. Боится лететь.

Полицейский снова повесил автомат на плечо. Штатский вернул мне паспорт и сделал знак вернуться в очередь. Пока я шел обратно и занимал свое место перед американской семьей из трех человек (папа, мама, сын), вся очередь улыбалась мне открытой белозубой улыбкой, которую иностранные недоброжелатели предвзято называют дежурной.

После истории с переодеванием я, окончательно уверовав в сосуществование двух особей, начал сомневаться в их половой принадлежности: если свою особь я по-прежнему относил к мужскому полу, то его — иногда — к женскому. Ведь, невзирая на общую для этих действий быстроту, резкий рывок стоп-крана (последователи венского шарлатана наверняка усмотрят в красном рубильнике фаллос) как-то не вязался с юрким переодеванием в очереди. Остановка поезда и теперь представляется мне актом пусть и не доблестным (отважно пустить под откос вражеский состав), но скорее лестным, как и все активное, решительное, «мужественное»; скомканный же стриптиз в аэропорту все чаще кажется мне пассивным, постыдным, чуть ли не позорным обнажением (трусливо открыть ворота осажденного города), часто приписываемым исключительно «женскому» началу. Заранее отметая обвинения в сексизме, спешу заметить, что это архаичное деление на «мужское» и «женское» кажется мне совершенно неверным и некорректным: в современной политически корректной действительности все больше мужчин находят удовольствие и испытывают нескрываемую гордость, оголяя зад перед почтенной публикой, как в прямом, так и в переносном смысле; все больше женщин несут на себе тяжелое бремя и большую ответственность, управляясь с жизненно важными рубильниками. Эти метафоры не отменяют и не решают самой важной для нас проблемы — проблемы сосуществования особей с вытекающими из него последствиями.

Иногда она совершенно чужда и моему телу, и моим чувствам, и моим интересам, хотя кто может определить степень отчуждения? Иногда она сходится со мной, чуть ли не сближается и — занимая одно и то же место — совмещается, хотя кто может определить степень близости? Мы по-соседски сосуществуем, сожительствуем, но никогда не сливаемся воедино. Соитие иногда происходит, но наспех, как-то несерьезно и несуразно: оно словно необходимо ей для контраста, для того чтобы лишний раз подчеркнуть всю невозможность продолжительного соединения, крепкого единства. Ведь не случайно каждый раз после подобных эфемерных коитусов она, плутовка, безжалостно смеется, глумится надо мной; она, паршивка, выставляет меня в глупом свете и «подставляет». В такие минуты она по сравнению со мной выглядит циничнее и грубее, смелее и лукавее, веселее и задорнее, а иногда — как ни парадоксально слышать — откровеннее и чище. Она, стерва, хладнокровно видит и квалифицирует жизнь и смерть, мысли и чувства, да и все человеческое. Она, курва, поднимается над любой чувственностью, отметает любую сентиментальность. И вместе с тем она не имеет никакого отношения к тому, что помпезно называется моралью или совестью. Это что-то вроде чистого знания с изрядной долей презрения и отстранения, как если бы глаз видел то, что видит, не придавая этому никакого значения, кроме хроматического. Она, падла, считала бы пуговицы на кафтане палача и распевала бы при этом — громко и фальшиво — что-нибудь опереточно-веселое.

Иногда мне кажется, что все дело в подготовке, что следует быть решительнее и требовательнее по отношению к нему — к ней — к самому себе? В этом случае господин Тест рекомендует заходить в себя вооруженным до зубов и действовать самодовольно жестко, самовлюбленно жестоко, с применением силы, а по сути, насилуя. Иногда — от стыда и ужаса за содеянное самим собой (или не собой?), от страха перед возможными последствиями — хочется как-нибудь побыстрее, незаметненько, переулочком-с… Или даже залезть в самого себя глубоко-глубоко, на самое дно, забраться меж самых далеких складок, залечь, свернувшись калачиком (давно забытым эмбрионом), поджимая ноги, втягивая повинную голову в плечи, и отлеживаться, отлеживаться, отлеживаться…

3
Я уже давно задумываюсь о морском путешествии, и каждый раз меня, с одной стороны, что-то останавливает, а с другой — что-то подталкивает…

ТРИ МЕРОПРИЯТИЯ

1
На вечер иногородней поэзии я пришел заранее и один. В баре купил пятьдесят граммов якобы шотландского виски безо льда. Сел на пластмассовый стул за пластмассовый стол в середине зала. Зал постепенно заполнялся слушателями, в основном мужчинами. Слушателей оказалось больше, чем сидячих мест. Многие стояли в проходах весь поэтический вечер, мешая официанткам носить неприхотливые напитки, непритязательные закуски, пепельницы.

В течение поэтического вечера я выпил три пятидесятиграммовые порции якобы шотландского виски безо льда, выкурил с десяток якобы облегченных от никотина и смолы сигарет и поздоровался с десятком якобы знакомых литераторов. Поэтический вечер меня сначала озадачил.

Если иногородние поэты в общем мне понравились (я шел слушать тех, кого уже раньше не без удовольствия читал), то иногородние поэтессы вызвали даже не разочарование (я не читал их раньше), не раздражение (я не питал никаких иллюзий и на этот момент пил уже третью порцию виски), а удивление (с возрастом я не теряю способности удивляться) или даже недоумение (с возрастом я не становлюсь умнее).

Я не раз слышал, как женщины ругаются матом. Матерившиеся при мне женщины принадлежали к разным возрастным и профессиональным категориям, к различным сословиям; у них было разное настроение, состояние, мировосприятие, воспитание и образование. По-разному они выглядели, по-разному себя вели, по-разному были одеты (полуодеты, а иногда и полураздеты). Различались время, место, ситуация, степень знакомства (когда мы были знакомы) и близости (когда мы были близки).

Различался и сам мат. Выражения разнились как назначением, так и сложностью построения: от самых неприхотливых слов-кирпичей или слов-булыжников, преследующих, а порой поражающих какую-либо практическую цель, до трех- и четырехэтажных строений, перегруженных бесцельными скульптурными изысками, не говоря уже об абстрактных конструкциях, нецелесообразных по определению. Чаще всего выражения были емки и весомы и, как правило, коробили. Иногда получалось задиристо, даже задорно, и очень редко — забавно. В этих редчайших случаях мат переставал быть матом, то есть тяжелым запретным словом, обломком языка, и оказывался удачно вставленным ажурным украшением, розеткой или виньеткой, цветком, венчающим речевое творение, побегом, выбивающимся из камня в минеральную растительность и распускающимся готическим завитком под звуки на глазах застывающей музыки. В такие мгновения мат выражал целесообразность безо всякой цели, он был увлекательной игрой ради самой игры.

Я люблю, когда словами играют, я люблю, когда слова играют, и мне не важно, когда, кем и как они были табуированы. И все же большинство табуированных слов, ранее слышанных мною из женских и мужских уст, имели одну характерную особенность: я почти всегда понимал смысл и контекст, я понимал, что контекст в какой-то мере оправдывает слова, даже если и он, и они меня в той или иной степени коробят. Я понимал, что, зачем и почему связано. Я принимал связь, внимал связанным элементам и примирялся с изречением, вытекающим из этой связки. В наш толерантный век традиционная «нецензурная брань» если что и вызывает, так скорее невольную оторопь, но никак не удивление или смущение; это отклонение принимается как некий фольклорно-жаргонный речевой казус, реже курьез. Использование т. н. «ненормативной» лексики становится все более обыденным и привычным, а значит, «нормальным» в устах как мужчин, так и женщин, юношей идевушек, а также подростков и даже детей обоих полов. Публично выражаются высокопоставленные политики и крупные бизнесмены, известные спортсмены и артисты, журналисты и проч. проч. проч. Публично выражаются на отдыхе и на работе, в гостях и дома, в подворотнях и в эфире телеканалов. Табуированные слова перешли в разряд расхожих слов-паразитов, потерявших и социальную маркировку, и стилистическую экспрессивность. И это прискорбно.

Табуированные слова из уст иногородних поэтесс, выступавших на поэтическом вечере, я понимал, но не усматривал ни целесообразности их использования (слов, а не поэтесс), ни смысла в заигрывании (со словами, а не с поэтессами); они представлялись мне неуместными в контексте других, не табуированных слов, включенных в стихотворения. Чаще всего встречался термин «х.й». Возможно, он нравился выступавшим за краткость, емкость и целеустремленность; возможно, они были зачарованы звучанием, а также процессом произнесения, тем более вслух и со сцены; возможно, они рассчитывали вызвать какую-нибудь реакцию у публики. Но за этим я не усматривал понимания, а следовательно, и целесообразности.

Я не сомневался, что в обычной жизни выступавшие поэтессы не раз употребляли термин «х.й» и имели представление о практическом использовании не только термина, но и самого предмета. У меня не было никаких оснований усомниться в их компетенции в области «означаемого», то есть «х.я», в его голой субстантивной функциональности, так сказать, в неприкрытой физиологической наготе (все выступавшие поэтессы показались мне достаточно зрелыми для подобных познаний). Но «означающее», то есть «х.й» как выражение с его акустическими, графическими, символическими, метафорическими и метафизическими связями — вряд ли был ими глубоко осмыслен. Как если бы все их мысли были заняты «х.ем-означаемым», а для «х.я-означающего» свободных мыслей уже не оставалось. Другими словами, в процессе понимания «х.й»-денотат вытеснял «х.й»-коннотат, а также все х.евые коннотации вместе взятые. Мне показалось, что для выступавших поэтесс «х.й» как х.й — это одно, а «х.й» как термин — это совсем другое, и в представлении выступавших поэтесс эти «х.и» никак друг с другом не связаны. Как если бы было возможно разделить цельный и целесообразный х.й на «х.й»-содержание и «х.й»-форму. Кстати, разделением слов на форму и содержание грешат очень часто, причем как мужчины, так и женщины. И это прискорбно.

Я перестал думать о неразрывности формы и содержания и прислушался к выступлениям. В какой-то момент мне подумалось, что выступавшие поэтессы имели дело с х.ем, отсеченным от тела языка, эдаким мертвым и окаменевшим обрубком, а никак не с х.ем в виде живого языкового ростка. В момент сравнивания всей этой х.йни я вдумался в сравнение. Мне стало не по себе. Я представил выступавших поэтесс с топорами в руках, а себя — слушателя — голым и связанным, причем на фоне античных развалин. Я почувствовал себя неловко и начал озираться. Сидевшие вокруг меня мужчины, как мне показалось, пытались демонстрировать невозмутимость, но неумело скрываемая неловкость читалась во многих взорах. А если, подумал я, они так же представляют себя голыми и связанными на фоне античных развалин?

Итак, подумал я, у нас складывается следующая картина: на гранитных цоколях, расставленных рядами во всю большую площадь какого-то древнего города, вместо античных статуй неподвижно стоят полсотни живых голых мужчин, склонивших головы в покорном ожидании трагического очищения. Меж неподвижных мужчин величественно шествуют поэтессы в сандалиях, прозрачных туниках и лавровых венках. Они пытливо разглядывают голые мужские торсы. У них в руках остро заточенные топоры. Вот они проходят мимо якобы знакомых мне литераторов. Я представил себе литераторов, вспомнил их тексты и захихикал. На меня укоризненно посмотрели, но воображение не унималось, и вымысел полностью вытеснил действительность: одна из поэтесс, та самая, что как раз выступала на сцене и что-то читала, в моей вымышленной картине подошла с топором теперь уже ко мне. Тут мне стало нехорошо, или, выражаясь языком иногородних поэтесс, х.ево. В этот момент меня слегка толкнули в спину, я обернулся: проходящая мимо официантка нечаянно задела меня подносом. Я заказал еще одну пятидесятиграммовую порцию якобы шотландского виски, хотя уже понимал, что от нее мне может стать еще хуже.

Я выпил, но чувство неловкости меня — как этого и следовало ожидать — все равно не оставило. Иногородние поэтессы все еще выступали. Их выступления отличались демонстративно независимой манерой поведения, которая часто (но не всегда) отличает столь модных в богемных кругах женщин, играющих в физиологически неадекватную сексуальную ориентацию; на вид поэтессы были хладнокровными, невозмутимыми и слегка скучающими, хотя это могло быть продуманным сценическим поведением, так сказать, имиджем. Они не смущались, не конфузились, почти не улыбались, не обращались к слушателям и почти не обращали на них внимания. Они были уверены в себе. Они сухо и сурово изрекали свои тексты, утыканные мертвыми х.ями — жесткими, холодными обрубками, уже давно и, судя по всему, надолго засаженными в поле современной отечественной словесности. Как правило, эти короткие изречения были лишены сюжетной линии и повествовательности. Они были свободны от ритма, рифмы, размера и избавлены от элементарных условностей какого-либо построения. Но даже в таком, освобожденном, виде они не казались мне естественными. В них отсутствовали понимание слова, его принятие (не говоря уже о приятии, симпатии), отсутствовала поэтическая целесообразность, как, впрочем, и сама поэзия. Обилие х.ев никак не компенсировало это отсутствие. Кстати, обилие компенсирует весьма редко. А обилие х.ев — почти никогда.

Мои размышления были прерваны жидкими аплодисментами. На сцену поднялась выступать очередная участница поэтического вечера, которая была совсем не похожа на своих коллег. Она казалась более юной, неискушенной и явно неопытной для утыканной х.ями поэтической жизни: неловко двигала руками и ногами, переступала на месте, смущенно, как бы виновато улыбалась и слегка кокетничала с сидящими перед нею слушателями. Я подумал, что это наверняка сценический имидж, и представил себе выступавшую поэтессу в сандалиях, прозрачной тунике и лавровом венке, но пока еще без топора. Тексты поэтессы оказались более внятными, х.ев в них почти не было; правда и поэзии в них было немного. В первом же текстовом блоке поэтесса (или ее лирическая героиня?) заявила, что пришла к кому-то «с небритыми ногами». Я глупо ухмыльнулся, как, впрочем, и большинство слушателей-мужчин, успокоился и допил якобы шотландский виски. Пускай современная поэтесса. Пускай текстовой блок. Пускай с небритыми ногами. Только не надо топоров.

2
На выступление я пришел в последнюю минуту и не один. Вместе со мной послушать выступавших пришла молодая симпатичная иностранка, которая недавно приехала в нашу страну изучать наш родной язык. На это мероприятие я пригласил ее от чистого сердца, даже не помышляя о том, что ей доведется увидеть и услышать. Я и сам не очень хорошо представлял себе, что нам предстоит увидеть и услышать, но заранее не настраивался. И даже не задумывался. Разумеется, я не ожидал, что выступление будет представительным, содержательным и серьезным; я не рассчитывал на то, что оно будет интересным, увлекательным и захватывающим; я лишь предполагал, что выставка (годовой отчет местных художников о проделанной работе), в рамках которой было организовано выступление, окажется столь уныло (или радостно) ущербной, что будет предпочтительнее разбавить ее легким театрализованным действом вне зависимости от достоинств или недостатков самого действа. В том, что действо будет театрализованным, я почему-то не сомневался.

Выступление проходило на первом этаже в закутке огромного выставочного зала под тусклым светом желтоватых ламп. Для зрителей были расставлены пластмассовые стулья в пять рядов. В этой импровизированной аудитории находилось возвышение, на котором стоял пластмассовый стол. На столе красовались микрофон, несколько бутылок с минеральной водой, книга с яркой обложкой и завернутый в бумагу предмет. За столом сидело шесть человек: пятеро мужчин и одна женщина. Справа (для зрителей-слушателей) или слева (для докладчиков) от стола висел плакат с интригующей надписью, имеющей отношение к теме выступления (упоминалась империя и промысловая рыба), и стилизованным изображением самих рыб, печально плывущих, но не среди толщи вод, как можно было ожидать, а в воздушном или даже скорее безвоздушном пространстве. Слева (для зрителей-слушателей) или справа (для докладчиков) от стола стоял другой пластмассовый стол поменьше, за которым никто не сидел. На этом столе были расставлены консервные банки, содержимое которых предположительно имело какое-то отношение к означенной империи и промысловой рыбе.

Один из сидевших на эстраде, посчитав количество собравшихся зрителей достаточным, объявил о начале выступления. Он говорил ровно, неторопливо и внятно, временами приветливо улыбался. Речь его текла плавно, в этом умиротворяющем течении нечастые мысли скользили вольготно и даже вальяжно. Слушатели внимали внимательно и временами приветливо улыбались.

Второй докладчик говорил сбивчиво, речь его уже не текла, а скорее перекатывалась и порой бурлила. В этом плотном, даже вязком потоке нередкие идеи не всегда находили удачное вербальное выражение; докладчик боролся с непокорными словесами и почти каждый раз их если и не покорял, то, по крайней мере, усмирял. Слушатели пытались внимать внимательно, часто путались, иногда даже терялись и совсем не улыбались.

Третий докладчик читал по бумажке. Его выступление было предельно тезисным, декретообразным и весьма динамичным. Краткие, словно топором рубленные или даже кайлом долбленные тезисы демонстрировали изнурительную работу ума; высказывания нередко были связны и довольно часто являли смысл. Общее впечатление усиливалось благодаря суровой категоричности подачи и экспрессивной манере изложения. Слушатели внимали невнимательно и не улыбались.

Четвертый докладчик сымпровизировал небольшое введение, неловко в нем завяз, а затем, не очень фальшивя, запел, подыгрывая себе на слегка расстроенной гитаре. Слушатели расслабились и заулыбались, хотя ничего смешного в песне не было.

Затем выступала женщина. Она говорила тихо, медленно и четко. Ее выступление, в отличие от выступления мужчин, было серьезным, осознанным и убедительным. Слушатели внимательно внимали и изредка улыбались, хотя ничего смешного женщина не рассказывала.

Пятый докладчик изрек несколько путаных фраз, примял к ним заключительную тираду, а затем объявил об окончании выступления и начале конкурса: каждому желающему предлагалось быстрее всех съесть все содержимое отдельно взятой консервной банки и получить приз — книгу и завернутый в бумагу предмет.

К соседнему столу, на котором были расставлены консервные банки, чье содержимое — как и предполагалось — имело отношение к империи и промысловой рыбе, направились докладчики, а за ними и особо охочие слушатели обоих полов. Собравшаяся вокруг стола толпа конкурсантов нетерпеливо забурлила и заурчала. Среди бурления и урчания раздались неестественно громкий, даже какой-то надрывный женский смешок, ему вторя, мужской хохоток, а дальше скрежет разрезаемой жести и характерный булькающий звук разливаемой жидкости. Резко пахнуло водочной сивухой, завоняло консервированным рыбным месивом. Выбиравшиеся из толпы конкурсанты оживленно переговаривались, утирая лоснящиеся губы (промысловая рыба консервировалась в масле) и выковыривая из зубов рыбьи кости (промысловая рыба была костиста). Воняло страшно, до тошноты, и мы решили ретироваться. Мы быстро шли вдоль стен, увешанных то радостными, то печальными, но одинаково ущербными холстинами, а консервная вонь преследовала нас до самого выхода.

3
На церемонию вручения литературной премии я пришел не один, а с супругой. Я подумал, что ей будет интересно увидеть и услышать как местных, так и иногородних литераторов, уже известных в настоящем и — кто знает — гипотетически знаменитых в будущем, среди которых она многих знала понаслышке, а некоторых — пусть даже шапочно — в лицо. Кое-кого она даже радушно принимала и кормила вкусными куриными котлетами собственного приготовления. Я подумал, что этот культпоход можно будет расценивать не только как полезное, но и как приятное дело, а также — если повезет — отнести его в разряд светских и развлекательных мероприятий, которых моей супруге, обремененной многодетностью, явно не хватает. Я и сам не предполагал, до какой степени мероприятие окажется развлекательным.

Мы вошли в последнюю минуту. Зал был заполнен почти весь. Слушатели вполголоса переговаривались, переглядывались, некоторые настраивали фотоаппараты. Мы быстро пробрались к двум ближайшим свободным местам в четвертом ряду и уселись. Мы даже не успели оглядеться, как мероприятие началось. Я услышал, как сидящая передо мной дама тихо сказала на ухо соседу: «Я так торопилась, что забыла вставить зубы». И тихо хохотнула. Я ухмыльнулся. И тут началось.

С первых же слов первого же докладчика нам стало очень смешно, и мы с трудом сдерживались, чтобы не рассмеяться. В глубокой тишине просторного зала слова раздавались вольготно, а мы давились от смеха; слова звучали, а мы зажимали себе рты. Под высокими сводами зала слова лились ровным потоком, скрывая под густой завесой многозначительности какой-то глубокий, но — увы — зачастую недоступный нам смысл; и чем многозначительнее высказывался докладчик, тем недоступнее казался смысл его высказываний. Удивительно, как ему удавалось довести мысль до такой степени неопределенности, при которой она становилась совершенно невесомой, несущественной, способной приравниваться к абстрактному завыванию ветра или плеску воды. Я оглядел аудиторию: все слушали внимательно, но как-то нерадостно. Остальные, наверное, понимали то, чего не понимал я, и, наверное, именно это понимание их печалило. Я не понимал, что именно понимали они, но меня это не расстраивало, а, наоборот, забавляло. Более того, в те редкие моменты, когда в этой речи для меня что-то определялось, оформлялось и осмысливалось, это определенное, оформленное и осмысленное казалось мне часто невероятно скучным и — большей частью — удивительно нелепым. Обилие специальных терминов из области психологии, психиатрии и неврологии, безапелляционных неологизмов и дерзких метафор превращало речь докладчика в полный абсурд, а серьезная убежденность придавала этому абсурду комический характер. С каждым очередным перлом наша супружеская смешливость рвалась наружу, а под конец доклада мы уже не могли сдерживаться и тихонько — гаденько, подленько — хихикали.

Второй докладчик нас несколько успокоил, поскольку был на удивление прост и внятен; мы уже приготовились скучать, как все, ибо теперь мы — как все — все понимали, но он быстро закончил свою речь и как-то скромно устранился с трибуны. В этот момент я подумал, что осмысленность высказывания и внятность изложения как-то должны быть связаны со скромностью поведения, но мысль эту додумать не успел. На трибуну уже выходил следующий докладчик. Мы с супругой переглянулись и застыли с немым вопросом в глазах: что сейчас будет?

Вышедший на трибуну докладчик нас не подвел и развлек на славу; мы уже не могли сдерживать хихиканье. На нас начали, журя, посматривать. На нас начали оглядываться, причем укоризненно, но чем чаще на нас оглядывались, тем смешнее нам становилось.

Третий докладывающий использовал ту же терминологию, что и первый, но его речь была не такая гладкая и плавная. Иногда он даже запинался и, казалось, задумывался, и именно в эти моменты задумчивости его рот страдальчески перекашивало, и он, наверное не осознавая, — хотя, возможно, и в этом был какой-то непонятный нам смысл? — издавал совсем тоненький, тоньше мышиного, писк. С каждым писком — а пищал он все чаще — наше тихонькое и гаденькое хихиканье перерастало в резкие приступы откровенного смеха и даже хохота. В некоторых особенно бессмысленных для нас местах доклада с последующим писком наш смех принимал нервный спазматический характер. На наших глазах выступили слезы, наши лица раскраснелись. На нас несколько раз гневно зыркнули и зло шикнули.

На четвертом докладчике (это была женщина) моя супруга уже не смеялась, а как-то бессильно всхлипывала, несколько раз хрюкнула, а под конец — после одной на редкость замысловатой фразы, которую венчал совершенно умопомрачительный гапакс, — зашлась в выворачивающем душу кашле. У меня лило из глаз и из носа. Одной рукой закрывая собственное лицо, другой рукой поддерживая содрогающуюся в хохоте супругу, я был вынужден вывести нас обоих из зала. Часть аудитории проводила нас гневным, осуждающим, другая часть — сочувствующим и даже, я бы сказал, завидующим взглядом, но обе части от комментариев воздержались. Оказавшись за дверьми, мы поспешили отойти как можно дальше и там, на третьем повороте второго коридора, наконец-то смогли от души высмеяться.

Прошло уже много лет, наши дети повзрослели, а мы постарели, но даже сегодня, вспоминая о том вечере, я тут же начинаю улыбаться. У меня улучшается настроение, я вдруг, как по волшебству, ощущаю себя свободным и легким, задорным и все таким же глупым. Я молодею у себя на глазах. И в какой уже раз понимаю, что риторическое искусство — страшная сила.

II

КРАТКИЙ КУРС У-ВЭЙ

Спи как можно больше: сны работают на тебя.

Вставай как можно позже: и час и день пролетят мимо, а ты не заметишь.

Исторгай из себя все ненужное.

Мой себя как можно тщательнее: пыль и пепел будут оседать на тебе весь день, а может быть, и всю ночь.

Одевай себя как можно проще: одевая себя, не думай о том, как себя одевать: выбирай чистое, сухое и легкое.

Не носи на себе буквы, цифры, знаки, а также звенящее, гудящее, хрюкающее и квакающее.

Не носи на себе. Не строй из себя. Не позиционируй себя.

Не выгляди как. Не выдавай за.

Собирай себя как можно тщательнее: тебя будет разбирать весь день, а может быть, и всю ночь.

Перемещай себя как можно тише и как можно ровнее.

Выбирай, куда идешь.

Ешь и пей как можно меньше и как можно медленнее: смотри на то, что ешь и пьешь: ты этого больше никогда не увидишь.

Смотри как можно внимательнее на все, что тебя окружает.

Как можно скрупулезнее отмечай все, что делаешь, и все, что не делаешь. И даже все, что мог бы не делать. Последнее — важнее всего.

Как можно чаще вспоминай об истории писца с имбирными пряниками.

Мой себя как можно тщательнее: пыль и пепел оседали на тебе весь день, а может быть, и всю ночь.

Ложись спать как можно раньше: и час и день пролетели мимо, а ты и не заметил.

Дыши глубоко.


Любить лучше всего во сне: так ты никому не причинишь зла: чужого не выспишь и свое не проспишь.

Кто больше спит, тот меньше вредит. И себе и другим. Чем больше спишь, тем больше любишь, особенно во сне.


Читай, но не зачитывайся. Будь внимателен к языку: он губит многих. Меж губами и зубами не заигрывайся. Избегай сомнительных терминов. Устраняй вредные. Не доверяй без меры ни словам, ни делам; ни своим, ни чужим. Помни: сказано — почти сделано. Не позволяй себе увлекаться и увлекать себя другим, ни во сне, ни наяву.


Не верь увлекающим и соблазняющим, обещающим и предлагающим, с трибуны, в офисе, а особенно на экране. Не верь ставящим изваяния и столбы, творящим истуканов и кумиров, с трибуны, в офисе, а особенно на экране. Не верь проводящим сынов и дочерей своих через огонь, воду и медные трубы, прорицателям, гадателям, ворожеям, чародеям, обаятелям, вызывателям духов, волшебникам и кудесникам, вопрошающим мертвых и полуживых, с трибуны, в офисе, а особенно на экране. Они тебя уделывают: по колено, по пояс, по шею, а там и весь мозжечок, как во сне, так и наяву.

И во сне, и наяву, как чумы и проказы, сторонись людей, предпринимающих нужные и важные дела, дело говорящих и дело затевающих: людей деловых и дельных, людей действенных и дееспособных, дельцов, делателей, делопроизводителей.


Не верь деятелям, предлагающим все делать как обычно: это гнусно. Так уделываются люди и воцаряется имперский порядок, а с ним и диктат. Не верь деятелям, предлагающим все сделать иначе, но сначала все уделать: это мерзко. Так уделываются люди и воцаряется имперский беспорядок, а с ним и хаос. Не верь и тем, кто предлагает сначала все уделать, а уже потом делать как сделается: это отвратительно. Так уделываются люди, и воцаряется так называемый переходный период от имперского беспорядка к имперскому порядку через имперское межвременье — другими словами, очередная юдоль скорби с неминуемым плачем и скрежетанием зубов.

Уделывать себя и других — присуще людям вообще, а делающим — в особенности. Все делающие — выделываясь и подделываясь вне зависимости от расы, цвета кожи, пола, языка, вероисповедания, происхождения, положения и убеждений — предлагают тебе что-то делать: в итоге уделываются по уши сами и уделывают по уши тебя. Это удел гнусный, мерзкий и отвратительный, предела которому не было, нет и не будет. Великое отходит, малое приходит, как во сне, так и наяву.

Как и все люди, уделавшись и обделавшись в бурной и дурной деятельности по уши, не падай духом. Исторгни ненужное. Стряхни пыль и пепел.

Дыши глубоко.


Все категории граждан — вне зависимости от расы, цвета кожи, пола, языка, вероисповедания, происхождения, положения и убеждений — обделываются и уделываются всеми известными и неизвестными на данный момент техническими способами: с трибуны, в офисе, а особенно на экране, как во сне, так и наяву. В этом и проявляется так называемое égalité (понятие занесено к нам извне, вместе с так называемым канканом и так называемой широтой взглядов).

Пусть не всякое дело можно уладить, зато всякое дело может уделать. И дело не в том, что дела бывают разной степени уделанности: житейские и наживные, хозяйственные и бесхозные, домашние и служебные, гражданские и уголовные, частные и общественные, личные и государственные, персональные и групповые, министерские внутренние и внешние.

Дело в том, что когда дело касается деятельности вообще, то с ней предпочтительнее вообще никаких дел не иметь.

Безрассудно заниматься делами неотложными и безотлагательными, налаженными и отложенными, исправными и непоправимыми, обнадеживающими и безнадежными.

Бездумно погрязнуть в дело хозяйское и подневольное, дело правое и левое, дело чести и совести, дело воспитания и подготовки.

Безумно погружаться в дело вкуса, привычки и случая; одинаково безутешно влипать в не своего и не чужого ума дело.

Безосновательны дела каверзные, курьезные, спорные, сложные, затяжные, нешуточные и дела простые, минутные, пустячные и плевые, как два пальца.

Безответственны дела, которые кипят и выгорают, спорятся, мирятся и сами идут в гору.

Безрадостны дела выигранные, пересмотренные и в итоге проигранные, шитые белыми нитками и подшитые к другим делам, сданные и переданные по имперским инстанциям.

Безысходны дела о нарушении, привлечении, взыскании и наказании, дела секретные и тайные, под семью грифами и за девятью печатями.

Омерзительно являться пред имперской комиссией по каким-нибудь делам и объяснять ее вялым членам суть какого-нибудь дела. Отвратительно улаживать нотариально оформленные и юридически заверенные сделки имущественные, полюбовные и со своей совестью. Гнусно развязываться с делами в ажуре и в шляпе. Мерзко разделывать в пух и прах, а также разделываться подчистую как во сне, так и наяву, с трибуны, в офисе, а особенно на экране.


Ни одно дело не останется безнаказанным. За всякие дела и деяния рано или поздно воздастся всем: и зачинателям передела мира, и зачинателям раздела войны, и борцам за дело строительства империи, и борцам за дело разрушения империи. Поделом получит и делящий князь, и делимый раб, и дельный писарь с имбирными пряниками, и недоделанный рассказчик; за дело получат и делатель, и подельники. Не злорадствуй: воздастся и тебе, и таким, как ты.

Дело — табак.

Помни: сделал дело — уделался смело.

Уделывание начинается с малого: ты уделываешь себя по колено, по пояс, по шею, по уши, а там и весь мозжечок.


Что делать?

Дыши глубоко.


Не откладывай дело в долгий ящик. Приступай к делу прямо сейчас. Сделай первый шаг.

В чем заключается первый шаг?

В том, чтобы делать меньше.

Делай меньше, чем хочешь.

Делай меньше, чем можешь.

Делай как можно меньше.

Сначала делать как можно меньше будет трудно: какая-то внутренняя пружина будет по инерции сжиматься и разжиматься, побуждая тебя к сомнительному подвигу — бессмысленной и бесполезной деятельности. «Уж надо ж уже что-то ж уже делать же», — будет жужжать в мозжечке. Какие-то внутренние поршни и цилиндры будут двигаться, какие-то внутренние маховики и шестеренки будут крутиться, цепляться и поддерживать в движении годами отлаженный непонятно кем и зачем внутри тебя механизм. Что-то будет постоянно тебя подначивать, подталкивать и подстегивать: сам не зная, чего ради, ты будешь куда-то бежать, что-то говорить и что-то делать. И вот однажды в механизме с привычным «тик-так, тик-так, тик-так…» вдруг раздастся непривычный «тук-тук, тук…».

Ты, взмокший от пота и нелепый в съехавшем набекрень галстуке в огурцах, вдруг остановишься в неположенном месте на перекрестке энтузиастов, ударников и стахановцев, разведешь руками и задумаешься о том, кто громко постучал внутри тебя, зачем ты здесь и сейчас, от чего ты так удален и почему ты так уделан.


Еще какое-то время по инерции ты будешь суетиться, переживать и пережевывать, сновать как во сне, так и наяву и пришептывать: «это ш надо ш как-то ш…» и думать, как заделать дыру в потолке, как переделать отчет, как отделать комнату, квартиру, дом, магазин, как подделать накладную, закладную, перекладную, как сделать себе деловую репутацию, состояние и имя, как уделать конкурентов с трибуны, в офисе, а особенно на экране.

Затем механическая суета же-ше будет постепенно уходить, и ей на смену будет приходить живая наука у-вэй — великое искусство неделания. Пусть веет великий ветер фён и со свистом продувает мозжечок тебе и таким, как ты.

Малое уйдет, великое придет, как во сне, так и наяву.

Дыши глубоко.


Сначала, глядя на других неделающих, ты будешь сомневаться, что у тебя получится. Тебя будут ждать разочарования и неудачи. Тебе будут встречаться деловые бездельники, дельные лодыри, деятельные паразиты: подделки, фальшивки и simulacres (понятие занесено к нам извне, вместе с так называемым канканом и так называемой широтой взглядов). Ты очень быстро поймешь, что неделание под предлогом и покровом делания (или же наоборот, делание под покровом и предлогом неделания) — перед трибуной, в офисе или у экрана — есть все равно делание: внешнее, иллюзорное, отвлекающее или же скрытое, внутреннее, привлекающее: ведь ты все равно потребляешь. Главное — решиться внутри и изнутри не потреблять, а для этого — не делать открыто и откровенно. Это — нелегко. Но ты знаешь, что легкие пути не для тебя. Ты веришь, что у тебя получится. Ты можешь сделать это. Здесь и сейчас.

Глупо вменять себе в заслугу неделание случайное, неосознанное, невольное. Запамятовал, запутался, замешкался, заплутал, запоздал, задумался: делов-то: да уж что уж тут… уж там… уж ежели…

Не делать надо специально, осознанно и свободно. Бей баклуши как можно внимательнее. Не ударяй палец о палец как можно вдумчивее. Лишний раз не шевелись, не чешись, не отрывай зад от стула, кресла, а лучше дивана, не делай ни лишнего шага, ни лишнего взмаха. Вообще не маши, не мельтеши; ни во сне, ни наяву. Пухни от безделья самозабвенно.

Дыши глубоко.


He выступай по делу и не по делу: так или иначе получишь за дело или ни за что; в итоге обделаешься и уделаешься: по колено, по пояс, по уши, а там и во весь мозжечок.

Сокращай количество дел и движений. Дели как минимум на семь. Экономь силы. Перестань: «уже ж надо ш». Старайся быть не у дел. Не лезь ни в свое, ни в чужое дело. Не уходи по делу. Не приходи по делу. Не ходи по делу. Вообще ходи меньше. Не слоняйся — ни с толком, ни без толку. Не заводи деловые знакомства, не налаживай деловые связи и контакты, не описывай деловые круги и сферы. Не делай деловые предложения. Не делай ставку, не делай ставки, не ставь, не приставай. Не связывайся и не будешь связан. Не делай в формате, в системе, в сети. Не делай интернет доступным на трибуне, в офисе, а особенно на экране, как во сне, так и наяву. Не делай все входящие звонки бесплатными. Не делай выходящие звонки: ни платные, ни бесплатные, ни служебные, ни частные, ни деловые, ни бездельные. Не звони. Постепенно сокращай количество дел, особенно срочных и точных, авторитетных и приоритетных. Своди к минимуму и большие дела, и маленькие делишки.

Помни: обделал дельце — уделал рыльце.


Делай как можно меньше. Уделяй как можно больше внимания идее неделания. Семь раз подумай, ни разу не делай.

Дыши глубоко.


Не делай больно ни себе, ни другим, ни во сне, ни наяву. Это не просто больно: это гнусно и отвратительно.


Стремясь как можно больше не делать, старайся это делать с воодушевлением и даже артистизмом. Нет ничего зазорного в том, чтобы использовать традиционные методы: разглядывай пейзажи на бобовых зернах, трещины на потолке и древесные волокна на паркете, лови тени, играй с солнечными зайчиками, слушай ветер в трубах, дуй на облака в небе, плюй в круги на воде, комбинируй буквы, высчитывай цифры, люби во сне, мечтай наяву.

Стремясь как можно больше не делать, старайся это делать не механически, а творчески. Ищи нетрадиционные методы. Вглядывайся изо всех сил и возможностей, выискивай всегда и везде невостребованное и непотребное, неважное и ненужное, негодное и невыгодное, несолидное и неликвидное, немотивированное и неперспективное, неприспособленное и неприбыльное, нерасчетливое и непрактичное, нестандартное и неуставное, неудобное и нестоящее, никудышное, никчемное, ничтожное. Думай о хорошем, смотри на прекрасное.

Дыши глубоко.


И вот первый успех: делу не время, потехе весь день, а может быть, и вся ночь (чтобы случайно не сделать ночью, ты запасся контрацептивами).

Ты ощущаешь чувство глубокого удовлетворения. Ты спал и любил самозабвенно, ты дышал глубоко, хотя и неравномерно.

И час, и день, и ночь пролетели мимо, а ты и не заметил.


Но это еще полдела или даже треть, а может, и четверть. Не обольщайся насчет своих собственных сил и дел. Не переоценивай свои неделовые качества, не преувеличивай свою неделовитость: бездельную сноровку, жилку, струнку. Будь скромным. Не лукавь. Не делай круглые глаза. Не делай гримасы. Не делай вид. Не делай видимость. Не делай ни хорошую, ни плохую мину при плохой или очень плохой игре. Не выдавай действительное за желаемое. Помни, что не всегда удается сделать меньше, чем хотелось бы. Имей мужество признаться в неудаче. Осознай ошибку. Постарайся ее исправить как можно быстрее. Будь самокритичным.

Стараясь делать как можно меньше, стремись дойти до того, чтобы как можно больше не делать, и никогда не упускай из виду главную цель: не делать ничего.

Дыши глубоко.


Не хвастайся тем, что делаешь меньше, чем другие. Не умаляй чужих достоинств. Не сравнивай себя с другими; не считай себя лучше. Всегда найдется тот, кто сделает меньше тебя. Не завидуй. Будь объективным.

Не стремись делать меньше всех и этим всех унизить. Не старайся в неделании обогнать и перегнать других; старайся преодолеть самого себя. Делай как можно меньше, исходя из собственных возможностей, и отдавай отчет самому себе. Ведь себя не обманешь.

Дыши глубоко.


Не считай, что твой век (год, месяц, день, час, миг) более уделан, чем века (годы, месяцы, дни, часы, миги) предыдущие и последующие. Все века уделаны по-разному, но приблизительно в равной степени. Не делай свой век еще более уделанным, чем ему суждено быть. Не будь идеалистом.

Будь реалистом. Не делай быль сказкой. Не делай сказку былью. Не делай пропозиции, презентации, проекции, протекции, провокации, прокламации, проклинации, прославляции. Не делай ни против, ни за. Не делай займы, заказы, заявки, зарубки, забои, запои, запросы, завесы, замесы, зачесы, затесы, заквасы. Пей, пей, да безделье разумей. Закусывай имбирными пряниками.

Дыши глубоко.


Помни: ты способен не делать сам; для этого тебе не нужны ни советчики, ни помощники, ни подручные средства, ни подсобные материалы, ни во сне, ни наяву. Не заделывай косяк, не делайся кислым, не делай краба. Не уделывайся ради того, чтобы уделаться еще больше и окончательно. Уделывание начинается с малого: по колено, по пояс, по шею, а там и во весь мозжечок.

Не делай по наитию, по простоте душевной, по недомыслию, по разумению, по недоразумению, по глупости, по уму, по молодости, по старости, по забывчивости, по привычке, по традиции. Не делай аккредитации, экспозиции, экспликации, экспроприации. Не делай из принципа, из чувства, из соображений. Не делай из бумаги и из целлулоида. Не делай из пластмассы и из биомассы. Не делай ни из мухи, ни из слона. Не делай из животных вообще: на трибуне, в офисе, а особенно на экране, как во сне, так и наяву. Не делай всеми известными и неизвестными на данный момент мнемотехническими способами, в любых форматах и на всех материальных носителях, с использованием любого кадрирования, в черно-белом и/или цветном изображении, с оригинальным или дублированным звуком, с титрами и субтитрами, с правом на публичное воспроизведение и распространение оригиналов, дублей и копий всеми известными и неизвестными способами при любом тираже для повсеместного увлечения и уделывания всех категорий граждан.

Не делай по мере уделывания: по очереди, вне очереди, параллельно, между делом, по обстановке, по обстоятельствам, по ходу, по возможности. Не делай реально возможным. Оставь реальным, не сделанным.

Не делай, как все.

Не делай со всеми.

Не делай лучше всех.

Не делай.

Дыши глубоко.


Не хвались тем, что эффектно не делаешь что-то глобальное, абстрактное, великое и явно нереальное. Не приписывай себе неделание культурной революции, ядерной установки, пятого интернационала, национальной идеи.

Не делай что-нибудь локальное, конкретное: не имей дела, например, с заранее сделанной кампанией: политической, агитационной, рекламной, торговой, промышленной. Сконцентрируйся на неделании своего пусть маленького, но реального дела, здесь и сейчас.

Не суетись. Не мельтеши. Не стремись как можно больше не делать за всех, везде и всегда. Довольствуйся тем, что не делаешь свое; чужое не сделают другие. Не присваивай себе чужое неделание: это непорядочно. Уважай и цени неделание других. Искренне радуйся, видя, как количество неделающих растет с каждым часом и днем. Каждый — вне зависимости от расы, цвета кожи, пола, языка, вероисповедания, происхождения, положения и убеждений — имеет неотъемлемое и неограниченное право не делать, здесь и сейчас. Это записано в Патафизической декларации прав человека. Помни: твое неделание заканчивается там, где начинается неделание других. В этом — непременное условие так называемой liberté (это понятие занесено к нам извне, вместе с так называемым канканом и так называемой широтой взглядов).


Не вызывайся на дело, не называйся, не призывайся. Не делай на караул, не делай под козырек, не делай на плечо, не делай руки по швам. Не делай: никак нет, слушаюсь, так точно. Не делай: будет сделано. Не делай: лечь — встать. Не делай: на счет: раз-два-три. Это уделывает твое человеческое достоинство. Не делай: чего изволите. Не делай: равнение направо, налево, прямо. Не делай: смирно — вольно. Не делай из себя имперское посмешище и пугало огородное с блестящими бляшками на груди, в глазах и в мозжечке.

Не выбирай себе цель. Не целься.


Особенно не делай: заряжай — пли, ни во сне, ни наяву. Ты ведь не имперская машина по уделыванию людей в смердящую жижу. Ты не имперский жупел с фекалиями вместо мозжечка. Ты — человек, homo non faciens, и это звучит гордо.

Дыши глубоко.


Не делай себя еще больше уделанным, чем ты есть на самом деле. Не ерничай: ни по колено, ни по пояс, ни по уши.

Не уделывай себя сам и не уделывай других всеми известными и неизвестными на данный момент техническими способами, в любых форматах и на всех материальных носителях, с использованием любого кадрирования, в черно-белом и/или цветном изображении, с оригинальным или дублированным звуком, с титрами и субтитрами, с правом на публичное воспроизведение и распространение оригиналов, дублей и копий всеми известными и неизвестными способами (путем передачи в эфир по кабельной, спутниковой и какой угодно связи) при любом тираже для повсеместного увлечения и уделывания всех категорий граждан.


Терпенье и труд все перетрут: это ужасно. Пускай трут и терпят другие. Трудовые мозоли — ущербны, трудодни — жалки. Не будь трутом, будь трутнем. Так не перетрешься сам и не перетрешь других, и трудовая деятельность не перетрется в трудовую повинность. Несознательной трудовой деятельности противопоставляй осознанную трудовую бездеятельность. В трудовой бездеятельности старайся не сделать как можно больше, причем сегодня, иначе кто-нибудь вместо тебя это не сделает завтра. И тебе будет стыдно сначала за бездарно потраченный в трудовой деятельности час и день, а потом — за бесцельно прожитые в трудовой деятельности годы.

Культивируй прогулы, провалы, пропуски; дорожи пробелами, проколами и пустотами. Думай о дырке бублика.

Дыши глубоко.


Бездействуй и бездельничай радостно.

Уменьшай интенсивность и снижай производительность труда, ухудшай показатели, срывай производственные соревнования. Не соревнуйся: ни в труде, ни трудом, ни без труда, ни туда, ни сюда, никуда, ни во сне, ни наяву. Ешь имбирные пряники.

Дыши глубоко.


Работа работе рознь, а дела хреновые. Усмиряй в себе рвение к работе вне зависимости от системы оплаты: сдельно-аккордной, сдельно-премиальной, сдельно-прогрессивной и сдельно-раздельно-неоплачиваемой.

Захотелось поработать? Ляг, поспи, и все пройдет.

Ложись спать здесь и сейчас, прямо на рабочем месте: в конторе и в магазине, на заводе и на фабрике, в театре и в институте, на своем наделе и на своей делянке, на трибуне, под трибуной, за трибуной, в офисе, а особенно на экране.

Старайся не работать даже во сне. Во сне лучше любить: любовь — страшная сила.


Стараясь как можно меньше работать, старайся как можно меньше зарабатывать: будь последовательным. Лучше каждый день не зарабатывать одинаковое количество денег, чем вчера не заработать столько-то, сегодня — в два раза меньше, а завтра опять не заработать столько же, сколько не заработал вчера. Количество зарабатываемых денег должно уменьшаться неизменно и постоянно, становясь минимальным, а в идеале ничтожным. Найди свой ритм самостоятельно. Дисциплина, учет и контроль.

Количество незаработанных денег отмечай галочками, крестиками или — еще лучше — ноликами в ежедневнике и составь график динамики. Места сознательного незарабатывания отмечай флажками на карте. Радуйся каждому поставленному нолику и флажку. Радуйся увеличению количества мест незарабатывания. Отмечай отходы, отступления, оставленные и утраченные зоны владения и влияния. Радуйся каждой незаработанной копейке. Ни шагу вперед! Помни: заработал на алтын, а уделался по шею.

Главный смысл незарабатывания очень прост: не зарабатывай и не трать незаработанное. Не делай деньги, и они тебя не сделают. Не потребляй, и да не потребим будешь.

Дыши глубоко.


Не обольщай себя первыми успехами. Не бахвалься. Не переоценивай себя сам и не позволяй переоценивать себя другим.

Не хвастайся тем, что мало работаешь и мало зарабатываешь. Не вызывай к себе зависть.

Относись с пониманием к тем, кто много работает, мало зарабатывает и старается тратить как можно меньше. Они уделаны. Им тяжело.

Относись с подозрением к тем, кто не работает вообще, зато старается тратить как можно больше. Они тоже уделаны. Им тоже тяжело, но по-другому.

Относись с состраданием к тем, кто много работает, много зарабатывает и много тратит. Особенно к тем, кто хочет все заработать, все уладить и всех уделать. Им тяжелее всех. Они не виноваты. Осудить легко, понять сложно. Попробуй встать на их место. Попробуй себе представить их деятельность: имперский чиновник из какого-нибудь комитета особых поручений при каком-нибудь министерстве каких-нибудь компенсаций с ограниченной ответственностью; холдинговый менеджер по мониторингу за транснациональной приватизацией министерских компенсаций; промоутер флешмобов для рекламы элитарного мультибрендового бутика от какого-нибудь министерского холдинга по приватизации доходов и национализации расходов. Попробуй себе представить деятельность ради зарабатывания и растрачивания с ее показательным концом: всю жизнь делал дела и делишки, делал себе имя и состояние, дабы в финале уделать себе мозжечок и делать под себя. Попробуй себе представить степень расстройства психики, настроенной на постоянное улаживание и уделывание: ухищренность используемых средств, увлеченность поставленными задачами и всю ущербность недостижимой цели. Помни: заработал на копейку, разгулялся на алтын, а уделался на рубль.

И ты был когда-то таким. И они — вне зависимости от расы, цвета кожи, пола, языка, вероисповедания, происхождения, положения и убеждений — когда-нибудь станут другими. Каждому — свое время и свой час. И они когда-нибудь уделаются по уши; и у них внутри когда-нибудь застучит: «тук-тук, тук». И они — уделывавшиеся невпроворот и по горло, взмокшие от пота, с засученными рукавами и нелепыми галстуками в огурцах, — вдруг остановятся в неположенном месте. И на их улице имени имперского удела в один прекрасный день, а может быть, и ночь будет праздник. Спи спокойно.

Дыши глубоко.


Помни:

кто не работает, тот не уест;

кто не делает, тот не уделается и не будет уделан;

глаза не боятся, руки не делают;

дела — как сажа бела.


Многие стараются как можно больше делать, как можно деятельнее работать, как можно выгоднее зарабатывать, как можно перспективнее тратить итратиться, как можно представительнее потреблять и употребляться: на трибуне, в офисе, а особенно на экране. Они не подозревают, что сделанное уже не изменить и не исправить. Лишь несделанное остается потенциально исправляемым и изменяемым. Посему не отчаивайся. Надейся на лучшее.

Дыши глубоко.


Как данный свыше редкий дар храни способность видеть мир неизменно потенциальным, то есть способным изменяться и исправляться, причем постоянно, здесь и сейчас. Постоянно изменяющемуся миру предлагай постоянно неизменное неделание, причем не только как основополагающую теорию, но и как положительную практику. Будь позитивным. Активно не делай сам и активно поддерживай стремление не делать в других. Ешь имбирные пряники.

Дыши глубоко.


Пусть тебя и таких, как ты, — вне зависимости от расы, цвета кожи, пола, языка, вероисповедания, происхождения, положения и убеждений — называют недоделанными. Возможно, это правильно и, может быть, даже хорошо. Хорошо быть недоделанным. Еще лучше быть несделанным вообще, но достичь этого очень нелегко, точнее, практически невозможно. Ведь неделание не гарантирует достижение цели, а лишь указывает направление; неделание не конечный пункт, а лишь средство передвижения, не желаемый результат, а желанный процесс: в этом смысле оно открывает на твоем пути большие возможности. Неделание — страшная сила. Используй его по назначению. Помни: не делая сегодня, ты можешь надеяться не быть сделанным завтра. Помни: не все еще уделано. У тебя есть шанс.

Дыши глубоко.


У тебя есть шанс, правда небольшой. Точнее, маленький. Скорее, мизерный. Честно говоря, ничтожный. Вообще-то, шансов у тебя практически нет. И часы, и дни, и месяцы, и годы пролетят мимо, а ты и не заметишь, как начнешь обделываться и делать под себя. И если когда-нибудь ты поймешь, что — подобно всем остальным имперским гражданам вне зависимости от расы, цвета кожи, пола, языка, вероисповедания, происхождения, положения и убеждений — ты все равно уделался по колено, по пояс, по шею и по уши, то у тебя (по крайней мере у тебя) останется чувство глубокого удовлетворения от того, что ты (по крайней мере ты) научился дышать глубоко.

КАК

Как тебе объяснили еще в детстве, жизнь — единственная и неповторимая, поскольку другой нет и быть не может, — разнообразна и непредсказуема, но в то же время скупа, поскольку скрывает неограниченные возможности, но устанавливает всевозможные ограничения. Тебе, индивиду, которому жизнь дается лишь раз в жизни, предстоит преодолеть эти ограничения и открыть эти возможности, использовать их максимально и оптимально, взять от жизни все что можно и что нельзя: это и является, как тебе объяснили, полной реализацией жизненной программы. Тебе предстоит действовать энергично.

Короче, как ты понял и сумел для себя сформулировать, — конкретно и реально.

Как тебе пояснили в отрочестве, дар преодоления и открытия дается не всем и не сразу; ведь жизнь не намерена, не обязана, да и не способна угождать всем: оказывать предпочтение, предоставлять преимущество, давать привилегии. Она благоволит избранным, способствует исключительным, содействует уникальным. Дабы попасть в их число, нельзя упускать, пропускать, спускать на тормозах. Главное — хорошо знать «куда» и быстро понимать «как», а там — во всю прыть, во весь дух, на всех парах.

Целеустремленно, целенаправленно, целесообразно.

Короче, конкретно и реально.

Вот так.

Ты, вскормленный надеждой на предпочтения, преимущества и привилегии, наивно исполненный искренней веры в себя, то есть в свое бесспорное, безоговорочное, безусловное право на эти предпочтения, преимущества и привилегии, то есть в свою избранность, исключительность и уникальность, не понимаешь, как можно — и главное, зачем — уклоняться от их реализации. Этого тебе никто не объяснил. И даже не посоветовал заглянуть в «Краткий курс у-вэй».

Вот так.

Так ли это для тебя важно?

Ты начинаешь реализацию жизненной программы в ранней юности, а завершаешь в поздней зрелости. Реализовывать жизненную программу в глубокой старости — так же бессмысленно, как и безнадежно. Реализовывать нельзя, да и невозможно от случая к случаю, время от времени: беспечно, хаотично, романтично. Реализовывать, как тебе объяснили, следует точно и методично. Цинично и прагматично. Прочно. Пожизненно, словно навечно.

Короче, конкретно и реально.

Вот так.

Легче понять «куда», но куда труднее выяснить «как»; как важно не ошибиться, не сбиться, не заплутать. Ты выработаешь стратегию и тактику, определишь методы и приемы — неотступно, непременно, непреклонно. Ты будешь следовать установленным правилам — постоянно, постепенно, поступательно, не уклоняясь ни на шаг — ровно и мерно, верно. Ты будешь двигаться быстро, то напролом, как бронированный автомобиль, вминающий все в таежную гать, то насквозь, как тончайший лазерный луч, рассекающий нежную плоть.

Короче, резко и дерзко.

Ты будешь думать максимально четко, формулировать предельно метко, реагировать оптимально прытко. Действовать наверняка. Ты будешь пристально следить за тем, чтобы не потерять время, поскольку оно утрачивается бесследно и безвозвратно; время станет для тебя основным критерием успешной реализации жизненной программы. Ты даже попробуешь сравнить свое время со временем других индивидов, но кроме грубого количественного сопоставления у тебя ничего не получится. Ведь для того, чтобы сравнить их качественно, сравнивающий должен обладать незаурядными возможностями абстрагирования, которые ни одному, ни всем индивидам не под силу. Так и ты не способен подняться над собой, над своей жизнью и своим временем, сравнить их с жизнями и временами других индивидов, а посему говорить о точном сравнении жизни и времени — глупо, наивно, смешно. Абсурдно. Индивидуальное время одного индивида невозможно сопоставить с индивидуальными временами других индивидов, а значит, невозможно свести их общее коллективное время: совместно, совокупно, социально. «Ни под луною и ни под солнцем / время твое с моим не сольется», — сказал китайский поэт эпохи Тан по имени У-Ли-По и не ошибся. По крайней мере — в этом. Цитата покажется тебе забавной, но чрезмерно поэтической, философской, отвлеченной. А времени на отвлеченные материи у тебя нет и не будет. Тебе надо работать с прикладным материалом.

Короче, конкретно и реально.

Вот так.

Ты будешь приравнивать время к денежной массе, ты не будешь тратить его зря. Ты будешь следовать своим установкам точно. Неумолимо, а иногда даже жестоко. Лишь так, объяснили тебе, можно лишний раз доказать бесспорно, безоговорочно и безусловно свои права самому себе и своим конкурентам. Ну-ка, кто у нас самый-самый? Как стать хитрее и проворнее? В борьбе с конкурентами ты будешь в себе самом отметать лишнее, отбрасывать ненужное, отсекать сомнительное. Отрицать то, что эмоционально, сентиментально, чувственно, а значит, то, что способно помешать реализации и даже поставить ее под угрозу срыва. Ты будешь отрицать то, что несуразно, нелепо и абсурдно, то, что абстрактно и отвлеченно. Ты будешь избегать того, что рискованно и опасно (политически и экономически нецелесообразно). Твоя жизнь будет идти так, как тебе представляется должным: уместно, своевременно.

Короче, конкретно и реально.

А как же еще?

Ты будешь жить закономерно и планомерно. Четко и собранно. Ты будешь рассчитывать и расценивать взыскательно, раздумывать и рассматривать скрупулезно. Ты будешь искать избирательно, взвешивать тщательно, выбирать внимательно. Вероятнее всего, ты будешь служить ненужным членом в ненужных учреждениях. Ты будешь трудиться упорно, зарабатывать много, вкладывать стабильно, а тратить экономно. Ты будешь отдыхать прилично и солидно. Иногда, как ты говоришь, «прикольно». Ты будешь одеваться стильно и модно, менять работы, машины, квартиры, подруг осознанно и продуманно. С подругами ты будешь вести себя не особенно активно, но и не пассивно, а одинаково ровно и осторожно, корректно и аккуратно. Ты будешь ухаживать за ними тактично и практично. Схематично. Ты будешь отбирать рационально, принципиально, концептуально; ты выберешь соответственно. Твоя избранница согласится сообразно. Вы сойдетесь взвешенно. Вы будете встречаться цивилизованно, а совокупляться безопасно. Организованно. Вы будете говорить друг другу то, что принято говорить в т. н. обычной жизни, то есть то, что обычно говорится в т. н. телевизионных сериалах и пишется в т. н. социальных сетях. Вы будете говорить: «нормально». А иногда: «прикольно». Вам не придет в голову, что вы говорите и думаете стереотипно, празднуете скучно, развлекаетесь примитивно, «прикалываетесь» тупо и пошло.

Вы будете жить неоригинально и монотонно. Непреложно.

Зато конкретно и реально.

Вы будете жить не беспечно, но обеспеченно. У вас будет все, что принято считать нужным для того, чтобы жить достойно и прилично. У вас будет и то, и се, и другое, и даже иногда это. Да, иногда будет и это.

У вас, наверное, не будет детей.

Вы будете жить разумно и правильно. Так ровно и верно, так ладно и складно, что иногда будет нудно и скудно. А порой — подспудно — даже паскудно.

Во, блин, как!

В зависимости от графика занятости, вы будете заниматься то любовью, то ненавистью, не испытывая ни того, ни другого. Скучно. Тоскливо. Бесстрастно. Без нежности ты будешь гладить (вяло), а она без желания будет сжимать (хило), и ты будешь теребить, а она будет тискать.

Безуспешно.

Безо всякой нужды ты будешь унижать ее, а она без всякой причины уничижать тебя. Лениво. И оба будете гнобить и гнидить друг друга вымученно и выхолощенно. И ждать, когда все это (что это?) закончится.

И вопрошать: «Сколько можно? Ну сколько же можно?»

А можно всю жизнь. И даже потом.

И все так же бездарно.

Хотя про «потом» тебе никто никогда не объяснял.

Вот как…

Ты будешь вопрошать, а это (что это?) будет продолжаться, длиться, тянуться, и не будет этому ни конца, ни края.

Это будет бесконечно.

И, как вы говорите, блин, бесперспективно.

Даже беспросветно.

И страшно.

Даже безнадежно.

И ужасно.

Потому что все чаще и чаще будет нежданно-негаданно накатывать, наплывать на вас, вплывать и выплывать из вас вас ист дас — вас ист, блин, дас? — что-то неконкретное и нереальное, иррационально ихтиологическое: дикое, древнее, дремучее…

И ты, ограниченный материалист и ущербный прагматик, ничего не сможешь поделать.

И никто не сможет.

Никто не поможет.

И тогда, в какой-то момент, ты, взрослевший медленно, а постаревший быстро, вдруг поймешь, что осиротел (папа уже на том свете, мама еще на краю этого, а ты — на чужой стороне). Ты поймешь, что жизнь, которая полна трескучих слов и ничего не значит, как-то прошла мимо. Поймешь, что остался один — один в поле, воя, скуля без конвоя — серый и сирый, один на один против чего-то неопределенного, необъяснимого, неописуемого.

Все будет бледно и серо, туманно, мокро и гадко.

И уже не будет никаких блинов и приколов. Никаких наречий. Никаких глаголов. Никакой речи.

Сущая жуть. Жуткая суть. Распад, сумрачный ад и, как в прорицании Леви-Стросса, печальные трупики…

СКЛАДКИ

В какой-то момент ты понимаешь, что понял. Ты понял, что понять можно. Можно понимать отдельные факты и, сравнивая, определять их взаимосвязи; можно оценивать целые явления и, сопоставляя, выявлять их общий характер и даже намечать общую тенденцию. При этом ты не забываешь о том, что подход должен быть не аффективным и, следовательно, тенденциозным, а, невзирая на его извечно субъективный характер, максимально рациональным.

Что говорит тебе рацио? И что понял ты, друг Горацио? Ты понял, что империя гниет на корню.

Ты понял и то, что империя не признает ни сам факт гниения, ни вытекающее из него умирание. Невзирая на все подвижки и потуги реанимировать смертельно прогнившую державу, она умирает. Это не значит, что она, разбрызгивая гной, тут же умрет у тебя на глазах, на руках, на коленях или в объятиях. Это не значит, что она умрет за время твоей жизни или в момент твоей смерти. Наивно соотносить необозримое время империи с обозримым временем индивида, даже если этот индивид — ты сам. Измерь себя сам, говорили древние, и подумай о своих более чем скромных размерах. Оцени свою гниль, добавляли они, сравни ее с гнилью окружающего мира и задумайся. Твоя жизнь неизмеримо меньше ее выживания, ты — быстрая чайка, снующая над медленно уходящим под воду материком (эта романтическая метафора тебе наверняка покажется пафосной и даже патетической, но мы не боимся ни пафоса, ни патетики). Твоя гниль неизмеримо прогрессивнее ее загнивания: империя-материк терпеливо тухнет и смердит, не обращая внимания на торопливо гниющую и смердящую чайку. Твоя смерть неизмеримо короче ее умирания: империя, понемногу умирающая каждый год, день, час, каждую минуту и секунду, вряд ли замечает и уж точно не придает никакого значения тому, что тысячи ее подданных умирают раз и навсегда. Подданные — они и есть под кого-то данные; на них кладут и ставят, садятся и ездят, носят и возят; на их данность смотрят свысока и поплевывают, а они торопливо снуют, тухнут и смердят. Империя не обращает внимания ни на то, как они умирают, ни на то, как они выживают, ни на то, как они рождаются. Ты, как один из них, — не понятно, зачем рождающийся, живущий и умирающий под имперским бременем, — для нее не так уж и важен, почти ничтожен, но все же нужен. Если оставить в стороне и пафос чайки, и патетику материка, для чего ты, родившийся, пока еще живой, но вскоре мертвый, нужен империи? Понятно, что патетическое сравнение не позволяет раскрыть причинную связь между империей и тобой. Даже если вывести его из романтической теории катастрофы: дескать, белая чайка взмахнула крылом над черным мифическим материком — эх! ах! ох! и ух! а материк — бах, и под воду — бух…

Ты понял, что и другие романтические метафоры гниловаты как по форме, так и по содержанию (в процессе загнивания разделять форму и содержание нельзя, как нельзя, впрочем, их разделять и в процессе рождения, проживания и умирания: так, по крайней мере, сформулирован один из тезисов некогда существовавшего общества по изучению поэтизированного язычества). Сказать, что ты являешься частью империи — кирпич в стене или винт в механизме, — значит извратить и твою, и ее суть. Разумеется, кирпичи в стенах и винты в механизмах также несут на себе (в себе?) императивное бремя участия, но они не рождаются, не живут и не умирают. Они не снуют и не смердят. Они участвуют не жизнью (как может жить кирпич или винт?), не движением, а неподвижностью. Их функция — быть зафиксированным намертво. Замурованные кирпичи и заржавевшие винты, несмотря на организованность, суть элементы недвижимые по определению. Мертвая недвижимость. Ты же нужен живому организму империи как движимый и живой организм. Империи нужны любые проявления твоей жизни; ее питает выделяющаяся из тебя живица: пот, слезы, слюна, мокрота, моча, сперма, кровь. Запомни, твердые выделения империи не нужны.

Империи — кроме влажных выделений — жизненно необходимо еще и тепло, тепло твоего тщедушного и болезного тела; ее греет производимая тобой энергия. Только представь, ты и миллионы подобных тебе, все вы — микроскопические клетки, бактерии, вирусы, живущие внутри громадного зверя, например кита (эта натуралистическая метафора тебе наверняка покажется банальной и вульгарной, а может, умаляющей и даже оскверняющей твое человеческое достоинство, но мы не боимся ни умаления, ни осквернения). Ты, врожденный Иона — живая часть живого целого; в тебе — пусть малая или даже мизерная (кто измерит твои йоты?) — часть общей скверны и умаления. Пусть ты, родившийся и прижившийся во чреве кита, питаемый и питающий его соками, воспринимаешь окружающее тебя чрево как нечто сокровенно родное и жизненно необходимое, даже если оно гниет, тухнет и смердит медленнее, чем ты сам. Но и ты сам, равно как и миллионы подобных тебе, жизненно необходим родине-твари, ибо твое регулярное движение замедляет процесс ее смертельного гниения: питает и согревает внутренности, заставляет кровь быстрее бежать по венам и артериям, а сердце — стучать. Ты и подобные тебе, все вы омолаживаете ее организм, вы активизируете деятельность ее органов (разумеется, не имея возможности навсегда задержать процесс их гниения). Все вы — микроскопические подданные гигантской империи, органически связанные в единую энергетическую систему. Ваша энергия пытается тщетно оживить умирающую гниль.

Ты помнишь уравнение: какая-то власть плюс электрификация? А в сумме что?

Разумеется, ты можешь противиться и двигаться в незапланированную сторону, направляться даже в разные стороны, причем крайне неравномерно, чуть ли не хаотично. Но и это нарушение движения — раж, кураж, мандраж — будет, будоража и раздражая, питать и согревать. Ты можешь даже вести активную борьбу со зверем: по-звериному кусать, жалить, царапать. Ты можешь по-человечески плевать. Но твои плевые усилия лишь вольются в общую массу раздражителей, которые вызывают защитную реакцию и в итоге поддерживают жизнедеятельность, даже если это жизнедеятельность гниения. Если оставить в стороне вульгарность и банальность микробно-китовой метафоры, все твои раздражающие действия против империи укрепляют ее дееспособность, а некоторые — откровенно оппозиционные (акция, прокламация, манифестация) — ее боеспособность. Даже твоя мученическая (если тебе выпадет мучиться дольше, чем другим) смерть и твое оставшееся (если останется) имя используются в корыстных целях при выстраивании вертикалей, горизонталей, диагоналей и параллелей имперской власти. Но ты используешь родину-мать так же, как и она использует тебя, выродка-сына; в процессе взаимного пользования намечается общий курс, определяется единая цель: продираясь сквозь коросту времени, как бремя нести с собой (в себе, на себе?) идею имперского соучастия. Иногда, следуя общим курсом к общей цели, населяющие родину выродки могут демонстрировать единство суждений и общность интересов. Это сплочение, это соитие не следует понимать буквально: дескать, так рождается истина. При совокуплении истина не рождается и не умирает, ты ведь сам не раз это наблюдал (при совокуплении рождаются и умирают иллюзии, а после совокупления воцаряется печаль). Истину — как кирпич в стене или винт в механизме — ты с трудом представляешь себе в виде некой организации, хотя иногда тебе кажется, что истина из-за частого к ней обращения гниет и смердит не меньше, чем апеллирующие к ней организмы.

И здесь важно развеять одно весьма распространенное заблуждение: истина находится вне человеческих суждений о жизненных процессах; она неподвластна времени, месту и образу действия. Подвергается гниению и смраду не общая истина, а частное представление о ней, то есть иллюзия. Существует множество иллюзорных представлений, равно как и человеческих суждений; каждое гниет и смердит по-своему. Никакая отдельно взятая иллюзия никогда не станет единственной и общей, все иллюзии будут извечно множественными и частными, максимально субъективными и предельно тенденциозными (так, по крайней мере, сформулирован один из тезисов некогда существовавшего общества по изучению поэтизированного язычества).

Существует — думал ты раньше — много родин-тварей; подобно обычным китообразным млекопитающим, они делятся на виды (например, китовые), подотряды (допустим, беззубые, усачи, зубатые, кашалоты) и семейства (к примеру, дельфины, нарвалы, а то еще какие-нибудь сейвалы или косатки, которые, кстати, пишутся через «о», что тебя несказанно удивило). И каждая, полагал ты, плывет в отведенных ей водах по своему заранее заданному маршруту. Ты даже представлял себе, что все микробоносные киты — разные, и каждый кит — особенный: один — имперский флагман, второй — имперский сторожевой, а третий — имперский подводный. Ты полагал, что жизнь микроба в китовом чреве может разниться в зависимости от каждой китовой особи. Ты допускал, что эта разница ощутима, а в некоторых случаях — даже разительна, что можно гордиться принадлежностью к одним тварям (например, сильным, воинственным форвардам) и стыдиться принадлежностью к другим (слабым мирным аутсайдерам). Ты верил в рациональность подходов, объективность оценок и истинность суждений.

Ты думал, что в гигантском заплыве, часто называемом борьбой за выживание и ошибочно отождествляемом с жизнью, некоторые киты сбиваются в стаи и разбиваются на отдельные группы, а иногда обособляются и даже разрывают всякие связи с себе подобными. Ты грезил Моби Диком. Ты полагал, что между особями существуют сближения и удаления («разошлись, как в море корабли», хотя правильнее, по аналогии с «разлетелись», было бы сказать «расплылись»); некое — почему бы и нет — общение и даже — как знать — обмен с неизбежным, впрочем, обманом. Существует гипотеза, согласно которой эти твари обмениваются (обманываются?) отдельными бактериями и целыми вирусными группами. Ты наивно думал, что самый ловкий вирус (почему бы и не ты?) может в принципе сам, осознанно и добровольно, обменным и обманным путем выбраться из чрева одной твари и забраться в другую.

Идея обмена вирусами была не так уж и нелепа, ведь обменивают же люди людей на бусы, зерно, золото или абстрактную идею; социальный прогресс, кстати, есть не что иное, как усложнение схемы обмена живого человека на мертвый эквивалент, а уровень цивилизации зависит от сложности этой схемы: чем цивилизованнее общество, в котором ты живешь, тем изощреннее, артистичнее и циничнее тебя обманывают и обменивают. Идея обмана и обмена, пусть даже абстрактная идея выплывания из родного и заплывания в чужое, тебя всерьез интересовала, а перспектива пересекаемых телесных границ и рассекаемой толщи нейтральных вод приятно волновала и даже тешила. Идея эмиграции человеческих микроорганизмов тебя воодушевляла куда больше, чем идея миграции пернатых. Об инвазиях и коросте времени ты тогда еще не думал. Ты был столь наивен, что представлял себя свободно плывущим по волнам нейтральных вод в ожидании приятной для тебя особи. Ты почему-то верил, что твоих даже не знаний, а скорее представлений хватит на то, чтобы легко сделать правильный выбор и прижиться, а затем вжиться в правильно выбранную тварь. О загнивании и смерти ты тогда еще не думал. Ты рассуждал об особенностях особей, преимуществах одних видов над другими и задумывался о том, как ты — свободное существо, волнующееся в нейтральных водах, — сумеешь при благоприятных условиях этими преимуществами правильно и выгодно воспользоваться. В такие минуты или даже часы — а задумчивость гипотетического пользователя овладевала тобой надолго — ты забывал о том, что ты — плоть от плоти гигантской, живой и животной махины; вирус, живущий внутри нее, волнующийся вместе с ней, микроб, ее питающий и ею питающийся, себе и ей на здоровье на пути к общей смерти.

Всю иллюзорность былых представлений ты осознал позднее.

И даже удивился.

В какой-то момент ты понял, что сравнение гордой чайки, свободно парящей над уходящим под воду материком, с презренным микробом, якобы вольно плавающим в чреве кита, — условно.

А еще ты понял, сколь условно деление на тварей сильных и тварей слабых, на тварей дрожащих и тварей право имеющих, — так же условно, как деление микробов на тех, кто не знает, чего хочет, и тех, кто не хочет ничего знать. Так или иначе, все снуют и смердят, совокупно стенают и мучаются вне зависимости от индивидуальных особенностей. Ты понял, что выродивший и вырастивший тебя организм никогда и не был отдельной особью в ряду других чуждых тебе особей, а скорее являлся частью, так сказать, особым отделом внутри еще большего организма — необозримо гигантской твари или даже творения, которое включает в себя не только подвиды и виды, подотряды и отряды, подклассы и классы, но и вообще все макро- и микроорганизмы, причем не обязательно живые. Ты представил себя внутри эдакой огромной плавучей матрешки, участвующей в бесконечной mise еп abîme cétacée et microbienne. Ты осознал себя внутренним телом другого тела, которое, в свою очередь, является внутренним телом другого тела, которое, в свою очередь… и все вы, твари, вольно плаваете внутри чрев других вольно плавающих тварей, и так, возможно, до бесконечности. И в тебе плавает не меньше гниющих и смердящих особей, чем вокруг тебя. Ты понял, что осознал себя.

Это осознание изменило ход твоих мыслей, но не наполнило тебя ни гордостью, ни удовлетворением. Оно не сделало тебя счастливым. Понимание вообще еще никогда никого не обрекало на счастье. Понимание того, что мир стоит на трех огромных китах или состоит из китов разного размера, находящихся друг в друге, — ну как оно может осчастливить? Да еще тебя? Будь ты микроб, насилующий другой микроб, или вирус, мечтающий отдаться всем вирусам мира, любое понимание, вне зависимости от условностей и сравнений, имеет очень сложные отношения с любыми чувствами и состояниями, а со счастьем — в особенности. Чрезмерное размышление и излишнее понимание, как известно, радость не порождают. Чем больше размышляешь, тем больше понимаешь и тем меньше радуешься. Из этого иногда делают не совсем корректный вывод: следует как можно меньше размышлять и, следовательно, как можно меньше понимать, а лучше даже вообще никогда не размышлять и ничего не понимать, и равняться, так сказать, даже не на животную, а на растительную жизнь, которая одна лишь способна скорбь вселенскую преуменьшить. Ничуть не умаляя овощное существование и его способность преуменьшать скорбь, уместно все же усомниться в счастье овоща, даже если он смердит меньше, чем человек. Вряд ли кто-нибудь задумывался о чувствах и переживаниях тыквы. Или репы. Представить себя в виде свеклы, плавающей и страждущей внутри другой свеклы, которая, в свою очередь… Брр… Все живые, все теплые, все плавают и страждут, все гниют и смердят… И все чувствуют! А эти фиолетовые волоски, что шевелятся так омерзительно?! А чернеющие на срезе шанкры и язвы?! Это растительное уродство, на наш взгляд, совершенно несовместимо с мышлением. Но ведь допускается, что мыслит какой-то тростник…

Что между ними общего? Ты долго думал и угадал. Чувствующая свекла и мыслящий тростник имеют одно связующее звено, место схождения на почве корысти, а именно — сельскохозяйственный результат, выражающийся в извлечении сахара. На сахаре (не обязательно в крови или в моче) мысль и чувства примиряются, а противоречия как бы сглаживаются… Хотя направление мыслей в сторону противоречивой растительности и сельскохозяйственной сахарности должно любого мыслителя озадачивать и обескураживать, особенно когда речь идет о счастье.

Однако почему-то не озадачивает и не обескураживает.

Некоторые считают, что счастье — это когда тебя понимают, то есть когда понимаешь вовсе не ты, а наоборот, понимают тебя. Следуя этой бессмысленной логике, ты, окончательно понятый и ничего не понимающий организм, распластанный под микроскопом понимающего организма, должен быть счастлив по определению. Ты не понимаешь империю, она понимает тебя: уже само осознание собственной понятности вкупе с распластанностью под микроскопом должно переполнять тебя счастьем. Хм… Но как распластанный может быть счастливым? Да и как понимающий организм империи сумеет рассмотреть под микроскопом тебя и другие непонимающие организмы, если и ты и они, все вы находитесь внутри нее? Какими особыми органами он должен рассматривать, если все органы гниют и смердят одинаково? Ты уже понял: положение рассматриваемого под микроскопом не принесет счастья. Счастье понимаемой свеклы — это несусветная чушь.

Хотя, возможно, имеется в виду другая комбинация: все за всеми наблюдают в микроскопы, все всех понимают и от этого понимания становятся невообразимо счастливыми. Но как одна часть может понять все другие части, то есть совокупность частей, то есть общее и целое, если она не способна понять самую себя, частное и отдельное? С одинаковым успехом свекла будет смотреть в телескоп на внешние звезды и через микроскоп на внутренний тростник…

Ты уже понял, что счастья она не испытает. Счастье понимающей свеклы — это невообразимая ахинея.

Можно фантазировать до бесконечности, представляя себе кита, по горло напичканного свеклами, или свеклу, до хруста распираемую китами, или даже тростник с циркулирующими внутри микроскопами, причем для производства подобных сюрреалистических образов совсем не нужно употреблять стимулирующие средства и психотропные препараты. Хотя непонятно, какое отношение сюрреализм имеет к счастью или хотя бы к пониманию. Сюрреализм — это скорее когда не понимают, причем не только потребители, но и сами производители, из чего иногда выводится довольно тривиальная закономерность: чем больше организмы производят и потребляют, тем меньше задумываются и понимают; чем больше рассматривают в микроскопы, тем меньше едят свеклы, а также витаминизированной капусты, моркови и редьки…

Меньше патетики, меньше сюрреализма, больше внимания к физиологическим потребностям и сознательному производству. Вместо того чтобы тщетно выяснять далекие и абстрактные перспективы, грезить о шести мандаринах или трех апельсинах, быть может, следует сначала разобраться с близкими и конкретными свеклами и тростниками? Как понять широту земли, высоту неба, глубину моря, если не понимаешь себя самого (ты ведь и сам часто рассматриваешь себя в микроскоп и видишь не то песок на ветру, не то дерьмо в проруби)? Пойми свою внутреннюю организацию и не думай о счастье (так, по крайней мере, сформулирован один из тезисов некогда существовавшего общества по изучению поэтизированного язычества).

Все же весьма странно, что ты начал с неопределенной смерти абстрактной империи, а закончил ограниченной жизнью конкретной свеклы. Быть может, интересна не гниющая империя и не протухающая свекла, а то, что их объединяет? Что же все-таки их объединяет? Органическая природа, обусловливающая их гнилую жизнь и тухлую смерть? Сходство натуралистических и сюрреалистических метафор? Патологическая неспособность их внешних и внутренних органов к рефлексии? Тупая надменность? Смердящая претенциозность? Фи. Хм… Об этом стоит подумать. Это стоит понять. И, возможно, это даже следует понимать, хотя не очень понятно, что именно делать, чтобы это понять. Быть может, достаточно просто задуматься.

Если задуматься, то можно понимать отдельные факты и, сравнивая, определять их взаимосвязи, можно оценивать целые явления и, сопоставляя, выявлять их общий характер и даже намечать общую тенденцию. Можно понимать, невзирая ни на аффективный и, следовательно, тенденциозный подход, ни на его извечно субъективный характер, несмотря на патетику, натурализм и сюрреализм. Понять можно частично и невзирая ни на что, но что с этим пониманием делать потом?

Даже если представить, что можно ни на что не взирать…

Даже если представить, что понять можно почти все…

Хотя это вряд ли тебя осчастливит…

РАСКЛАД

Как все хорошо. Как все удачно. Как все складывается правильно. И раскручивается прилично. И разруливается плавно. И продвигается легко. И оформляется быстро и переоформляется немедленно. И делается четко, хоть и недешево. И реклама хорошая. И прибыль хорошая. И проценты хорошие. И ставки хорошие. И новости хорошие. И перспективы хорошие. И откат. И накат. И прикат. И прокат. И аренда. И субаренда. И этот, как его, бренд. И тренд. И консалтинг. И холдинг. И этот… как его… петтинг… Хм… Туда-сюда… И подвижки. И продвижение. И выдвижение. И недвижимость. И движимость. И здесь, и за границей. И в городе, и за городом. Загородный дом хороший. Домашний кинотеатр. Сауна. Джакузи. Бассейн. Парк вокруг. Экология, блин. Э-ко-ло-ги-я. Зелень. Пруд. Лебеди, блин. Блины с икрой. Утки. Рябчики. В ананасах. И водка. Хорошая. Как слеза. Коньяк хороший. Французский. Хотя водка лучше. Русская. И шампанское хорошее. Французское. Хотя водка лучше. Русская. В России лучше пить водку. Особенно за городом. Хотя и в городе хорошо. Новая городская квартира хорошая. Во весь этаж с балконами на три стороны. И другая новая городская квартира хорошая. Двухуровневая, со стеклянным потолком и зеркальным полом. И районы приличные. И здания приличные. И лестницы приличные. И двери приличные. И соседи приличные. И машины у них приличные. И стоянка приличная с дворниками и консьержами. И автоматически раскрывающиеся ворота. И автоматически опускающаяся решетка. И автоматически зажигающиеся фонари. И колючая проволока над каменными стенами. И будка охранника. И будка ротвейлера. И фотоэлементы. И прожекторы. И гравий так хорошо скрипит под колесами. И машина так мягко идет, как плывет. Как по маслу. Надо масло проверить. Новая машина идет еще лучше, чем старая. Новая машина хорошая. И номер реальный, с двумя нулями. И у жены новая хорошая машина, хотя и старая была хорошая. Но старую она поменяла на новую, а потом новую — на другую новую. Так что теперь у жены новая новая машина. Ха. Ха. И у первой жены новая новая машина. Тоже хорошая, но другая. А у любовницы машина просто новая, хотя все равно хорошая, и не хуже, чем старая у второй жены. Запутаешься тут с этими женами и их машинами. Можно, кстати, с новой хорошей любовницей на новой хорошей машине махнуть в новый приличный клуб. Там ресторан приличный. И казино приличное. Новое казино хорошее. И новый солярий хороший. Салон спа. Что за спа? От «спасибо», что ли? Или спасают там? Это эротическим массажем-то? Ха. Тоже мне спасение. Новая массажистка спасает хорошо. Хорошая. И новая парикмахерша хорошая. И новая маникюрша хорошая. И новая домработница хорошая. А новая гувернантка какая-то не такая. Больно умная, блин. И ноги у нее какие-то не такие. Гнать ее, с ее умом и такими ногами. Чтоб ноги ее не было. Ха. Нога.

Нога в новом ботинке. Новые ботинки хорошие, хотя чуток жмут (один, правый). И новый галстук хороший, прикольный такой, весь в огурцах. И вообще все хорошее. Реально. И вообще все, блин, хорошо. И все дела.


Но иногда бывает как-то нехорошо.

Вдруг ни с того ни с сего что-то где-то там внутри как защемит. Как заноет. Как завоет. Как заскулит. А потом зудит, зудит, зудит… И даже глушит привычное и точное «тик-так, тик-так». А потом все вдруг обрывается и какая-то странная и страшная тишина изнутри выползает и вытягивается. И тянется, тянется, тянется, блин. Как будто внутри что-то чужое задумалось о чем-то своем чужом, и при этом выжимает из тебя все соки, и, пропуская через себя, выжимает какую-то жидкую гниль. И эта жижа растекается внутри по полостям и пазухам, затекает в складки, обволакивает все органы. А со временем начинает густеть. И оседает эта гуща тягучей пленкой по стенкам желудка и легких, по венам и артериям. От этой гнили, от этой жижи, от этой гущи, от этой пленки, блин, как-то не по себе… Как-то того… Нехорошо.

Иногда становится так нехорошо, что становится даже плохо и приходится ехать к врачу. Врач хороший, хоть и старый, но ничего конкретного не говорит. Разводит руками и мямлит что-то свое врачебное, невнятное. Все на эту… как ее… на онтологию сваливает. Он-то-ло-ги-я. Во, блин. Не злоупотребляйте, не перетруждайте, не нервничайте, а если совсем невмоготу, вот, рассасывайте… Хорошо ему мямлить, а как не злоупотреблять, не перетруждать, не нервничать, если надо, чтобы все складывалось. Срасталось, раскручивалось, разруливалось. И откат. И накат. И прикат. И чтобы конкретно. Туда-сюда… А оно, блин, то и дело хрен знает куда. То думские, то министерские, то комитетские. Особенно эти последние. И всем отстегни. По одному. По од-но-ман-дат-ным, блин, о-кру-гам. О-дно-манда… Тным… Блатным. Да, и этим тоже надо отстегивать. Хотя они теперь все комитетские. Или комитетские теперь все блатные. Какая, блин, разница. Главное, каждый такой сосет — не насосется. Кровопийцы. Упыри. Все сосут и сосут. А ты рассасывай: то того накажи, то этого закажи. То самого тебя кто-нибудь… Того самого… Тюк. Попробуй тут рассоси. Так реально наплывает, накатывает что-то странное, страшное и так конкретно тянет, тянет, тянет. А ты рассасываешь, рассасываешь, рассасываешь, блин. А оно тянет, тянет, тянет. Хер рассосешь…

А однажды вдруг ни с того ни с сего — после этих своих обычных и, кажется, вечных «тик-так, тик-так» или даже скорее «тик-тик-тик» — внутри слышится какое-то чужое «тук». И тогда думается непонятно что. В голову лезут нехорошие, даже неприличные мысли. Кто — «тук»? Кто навел того, кто «тук»? Кто реально стоит за тем, кто конкретно навел того, кто «тук»? Почему, блин, «тук»? Почему «тук» во мне? Зачем «тук» меня? За что «тук»?

А дальше — хуже.

За чужим «тук» следует (когда через секунду, а когда спустя месяцы, это уж как тукнет) чужой стук. Или даже удар. И еще. И еще. С третьим ударом пленка внутри вдруг лопается, как пузырь, как воздушный шарик, резко разрывается. А из него, этого шарика, рвется жижа, но уже с клокотанием и бульканьем, как будто закипая и выплескиваясь. И вырывается наружу.

И вылетают какие-то теплые пузыри.

И вдруг становится так легко, как вряд ли когда-нибудь было, разве что в детстве.

И вдруг видишь сам себя, но как бы в первый раз, совершенно не таким, каким был всегда, а таким, каким никогда не был. А может быть, просто не замечал, не видел, не рассматривал.

Видишь себя голым. Вот он ты: крохотный, щуплый, бледный, почти бесцветный, с пухом на ушах и, самое главное, легкий, воздушный, будто дым или пар — прыг-прыг — и в воздухе — хоп-хоп — и вверх — ух — только песчинки эфира скрипят, когда уже наверху против ветра…

И почему-то вдруг представляешь себе, что на самом деле всегда таким был и есть. Что всегда парил и порхал, только не смотрел сверху, а смотрел как-то в упор и не видел. А теперь смотришь вниз и видишь все довольно отчетливо, хотя там, где-то далеко внизу картинка расплывается на глазах: новая приличная хорошая машина с реальным двухнулевым номером, а из нее что-то медленно вываливается, грузно падает, хрипя и сипя. Это что-то — вроде бы еще знакомое, смутно еще свое, но уже почти мутно чужое: большое, бритое наголо, красное на черном в золотых… И все кажется таким странным, пока глаза не различают в лобовом стекле хорошей новой машины три нехорошие дырочки, и тут все становится страшным.

А когда первый испуг проходит, то понимаешь, или скорее чувствуешь, что прошло все то, что было, включая последнее — новую хорошую машину с реальным двухнулевым номером и тремя нехорошими дырочками в лобовом стекле, а также медленно вываливающееся и грузно падающее большое, бритое наголо, красное на черном в золотых… Потное, грузное, хрипящее…

Все это как бы свое оказывается в прошлом. Отныне оно — прежнее, бывшее, избытое. А в будущем даже воспоминания о нем будут ненужными, несуразными, нелепыми и даже смешными. Или даже, если вглядеться пристальнее — хотя как можно пристальнее вглядываться в далекое и мутное, где-то внизу, расплывающееся на глазах? — это совсем не свое, а чужое, которое было когда-то кем-то и где-то впопыхах надето и притерлось, привилось и прижилось насмерть. Так родная живая плоть облекается в чужую мертвую сталь; так теплое тело прижимается к холодному металлу и разогревает его до каления. Так человеческое тепло, умещенное в деревянные пределы, пробуждает, будит, будто оплодотворяет торцовый распил, и тот набухает почками, пробивается ростками и врастает в трещины эпидермы. Так новое и хорошее оказывается старым и никаким. Так тяжелеет бремя, а внутри заливается чужая и чуждая жижа, буль-буль…

Вдруг становится очевидным, как следует себя (того, что внизу) рассматривать, разоблачать, расслаивать. Внешний слой — чужой, но за миг жизни осваиваешь и присваиваешь; внутренний слой — свой, но вмиг от жизни отчуждаешь; и, наконец, — пустая каверна, которую заливает и обволакивает что-то извечно чужое и чуждое. И очень редко — так, что даже запоминается навсегда и напоминает о себе время от времени, — под гулкими сводами каверны что-то теплится, искрит и даже поблескивает.

И вот сейчас смотришь на себя и видишь себя голым: крохотным, щуплым, бледным, почти бесцветным и, самое главное, легким, воздушным, будто дым или пар — прыг-прыг — и в воздухе — хоп-хоп — и вверх — ух — только песчинки эфира скрипят, когда против ветра. Летишь и спрашиваешь себя: куда и зачем лететь, если уже не «тик-так» и не «тук-тук»? Куда парить в пелене? Когда это все рассеется и прояснится? Кто я теперь и почему такой? И лишь подлетая к чему-то сверкающему и слепяющему снаружи, чувствуя что-то теплое и мягкое внутри, зажмуривая глаза и набирая в легкие искрящегося и поскрипывающего эфира, ты перестаешь задавать самому себе вопросы. Ты совершенно непривычным для себя образом, тихо и протяжно — словно выдыхая или вымаливая — выговариваешь или даже выпеваешь непонятно кому: «Здравствуйте. Это я».

ЗРЕНИЕ 1

… порой после внезапного майского ливня, пьянящего водопада — секущие струи, как стрелы звенящие — воздух так чист и прозрачен, что все будто вмиг обнажается и видится по-другому: тронутые закатным солнцем и отороченные золотистой каемкой далекие фигурные облака, волшебно мерцающая изумрудно-бирюзовая вода, степенно закругляющиеся массивы серых гранитных набережных, почти черные стволы и ветви деревьев с едва распустившимися листочками, подлатанные крыши и облупленные в подтеках стены, постепенно загорающиеся фонари…

… желток и сажа — цвета родного города…

… в такие минуты человечий глаз словно обретает иное зрение, и пронзительно, до какой-то внутренней рези, становится видно, очевидно, что пока они не отправили нас всех под магадан, надо отправить их всех на марс

УЛОЖЕНИЕ

Положение обязывает. Как правило, положение обязывает к одному и тому же людей совершенно разных. Разным людям в определенной ситуации положено вести себя определенным образом и никак иначе. Эта расположенность, точнее предрасположенность поведения, определяется так называемыми условностями, то есть представлениями, сложившимися под влиянием определенных условий. Эти условия складывают люди. Складывание условностей, так же как и не санкционированное богами обжигание керамических изделий, происходит не сразу, а в течение определенного времени. В результате этого растянутого во времени складывания или сложения (при образовании так называемых временных складок) получается, что одни люди, полагаясь на себя и, по сути, возлагая на себя божественные прерогативы,располагают другими людьми, а иногда даже и самими богами, как заурядными горшками. Делают они это, сообразуясь со сложной системой условностей, которая называется уложением, причем трактуют его исходя из безусловно личных представлений, которые не всегда сообразуются с представлениями общественными и почти никогда — с божественными.

Это изначально условное, а позднее безусловное уложение обстоятельно отражено в основополагающих актах (условно логогрифах), к которым часто прилагаются дополнительные положения, приложения и предложения, что неимоверно осложняет, а иногда и откладывает процесс ознакомления, а следовательно, и познавания. Таким образом, теоретическое уложение могло бы стать предметом отдельной фундаментальной науки.

Какой-нибудь убойной эпистемологии.

Но до сих пор не стало.


Весь комплекс уложения познать невозможно, но его незнание чаще всего не освобождает от ответственности, а следовательно, и от связанных с ней последствий. Сообразуясь с вышеизложенным, одни люди могут обстоятельно совершить в отношении других людей следующие действия: укладывать на обе лопатки, на живот или на бок, на землю или на пол, в больницу или лечебницу, ударом кулака или палки, а то и одним выстрелом на месте, наповал, навзничь, насмерть и пр. С бурным развитием научно-технического прогресса, особенно в постиндустриальную эпоху, действия, совершаемые одними людьми в отношении других людей, изменяются не только в количественном, но и качественном выражении, поскольку осуществляются с применением новейших электронно-технических средств и расходных наноматериалов: газов, кислот, кристаллов. Подробное рассмотрение и осмысление подобных действий — иначе говоря, практическое уложение — могло бы стать предметом отдельной прикладной науки.

Какой-нибудь убойной эпистемологии.

Но до сих пор не стало.


Уложение о действиях одних людей в отношении других людей определяется так называемым жизненным укладом и действует на территории, определенной другим уложением, а именно уложением о территориальной целостности державы и незыблемости державной границы (условно логограммы). Пересечение державной границы имеет свои особенности и заслуживает особого описания, хотя бы в виде краткого изложения, которое мы предлагаем гипотетическому читателю. Сразу же следует отметить, что многочисленные выкладки уложения, отмеченные специальными закладками, определяют различные правила пересечения державной границы для разных категорий граждан.

Каждый гражданин обязан понимать, к какой категории он относится, и определять, может ли он претендовать на практику двойных стандартов.

От этого зависит мера прискорбности его участи.

И мера нашего сочувствия.


Мы — граждане великой державы с имперскими задатками и придатками. Для многих это звучит гордо. У нас есть стяг, герб и гимн, символизирующие имперскую непреложность. В отношении нас действуют определенные правила, ограничивающие наши права и не ограничивающие наши обязанности, другими словами наше обязательное правоограничение. Наше основное гражданское право заключается в том, чтобы жить в соответствии; наша основная гражданская обязанность заключается в том, чтобы это соответствие переживать: так, уживаясь, мы вносим свой посильный вклад в дело имперского усиления державы. Так, мы — равноправные вкладчики, заключенные между двумя временными складками, — ладно живем и переживаем на целостной державной территории в пределах незыблемых державных границ.

Согласно уложению границы бывают трех видов: земные, водные и воздушные. Эти пограничные проявления зримы и уже не раз становились предметом детального описания. Но существует также умозрительная или подразумеваемая граница, которая пролегает внутри черепа каждого гражданина: она маркирует окончания нервных волокон продолговатого мозга, проходит по варолиеву мосту, петляет вокруг четверохолмия, огибает зрительные бугры, подступает к мозолистому телу и рассекает полушария, западая в извилины, а иногда даже совпадая с бороздами. Эта внутричерепная граница незрима и умонепостижима; уложение ее не определяет, а только подразумевает. Она предположительна и сослагательна по определению, причем у разных граждан по-разному. В зависимости от индивидуальных анатомических особенностей ее конфигурация может значительно варьироваться в пределах черепной коробки, а порой — даже выходить за ее пределы. Разумеется, она так или иначе соотносится со зримыми границами и чаще всего с ними сходится или, другими словами, с ними совпадает. В подобном случае можно говорить о наложении или даже сложении границ, причем не только в отношении граждан, обремененных кандалами и колодками. В этой типичной, или, даже правильнее сказать, нормативной ситуации все, что обстоятельно или необстоятельно делает гражданин (предполагает, полагает, излагает, слагает, предлагает, влагает, прилагает и т. д.), регламентируется правилами державного уложения и является разумным и осмысленным, то есть способным мысленно раскладываться по полочкам любого гражданского ума. Подобное поведение называется правильной физиологической функцией головного мозга и квалифицируется как прилежное. В этом случае говорят, что жизнь ладится, причем обстоятельно.

Иногда границы не накладываются или же слагаются неправильно, не так, как положено, что может при известных обстоятельствах привести к нежелательной случайности. Случаи, когда гражданин ведет себя нескладно и, соответственно, неладно, встречаются редко и являются скорее исключением из правил. Подобное исключительное, случайное раскладывание, точнее сказать, разложение границ, называется раскладом; при этом раскладе возникает недоразумение, которое разрешается по-разному в зависимости от обстоятельств. Существует целый комплекс вразумительных мер, которые призваны исправлять нарушения физиологической функции головного мозга и совмещать нарушенные границы. Внутричерепная слагательность, или, как говорится, «вправление» гражданского мозга, прямо или косвенно зависит от степени сложности недоразумения.

Уложение предусматривает три вида нарушений, ответственность за которые возлагается всегда на нарушителя: легкие, тяжкие и чрезвычайно тяжкие с отягчающими обстоятельствами. В зависимости от степени тяжести нарушений уложение предусматривает три вида наказаний (первые два — сухие, третий — влажный), исполняемых в отношении нарушившего гражданина. Во всех трех случаях нарушитель утрачивает некие права, и в частности, право владеть.

С этого момента участь его становится прискорбной.

По крайней мере, на этом участке его пути.


При легких нарушениях на нарушителя налагается штраф, именуемый налогом. Налог обстоятельно взыскивается путем прямого и безотлагательного изъятия всего наличного имущества; это несложное мероприятие происходит под лозунгом «вынь да положь».

При тяжких нарушениях в отношении нарушителя применяется наказание, совмещающее налог и залог. В этих случаях, помимо всего наличного имущества самого нарушителя, прямо и безотлагательно изымается все наличное имущество всех имеющихся в наличии родственников вне зависимости от степени родства, возраста, пола, вероисповедания и сексуальной ориентации. При этом нарушитель сохраняет все гражданские обязанности, но лишается всех гражданских прав, включая право лежать гордо. В таких случаях говорят, что гражданин залежался и должен выложиться обстоятельно.

Если нарушитель повторно нарушает уложение, или кладет на уложение, так сказать, лажает, то подобное действие трактуется как отягчающее обстоятельство и расценивается как двуложность. В этом случае к двум предыдущим взысканиям (налог и залог) добавляется третье: предлог. В этом случае нарушителю делается недвусмысленное предложение проследовать, а затем на нарушителя, как на державное имущество, накладывается арест. Арест выражается в том, что нарушителя задерживают, а затем — как предмет державного имущества — безотлагательно изымают из обращения и препровождают в места, обстоятельно увлажняя всеми известными способами. С этого момента положение нарушителя усложняется до невозможности, или, как говорится, дает лажу.

По факту самого нарушения и отягчающих его обстоятельств возбуждается дело, для чего и составляется гербовый протокол (пролог) с тремя прилагаемыми разноцветными гербовыми вкладышами (слогами) из твердого глянцевого картона, на которых особая комиссия из трех имперских чиновников высокого ранга (так называемая закладная тройка), кратко резюмируя изложенные в протоколе обстоятельства дела, накладывает безапелляционную резолюцию (эпилог) с мерой пресечения (логос), подлежащей безотлагательному применению (улаживание). Важно отметить, что первый вкладыш (красный) отправляется в Главное Представительство Ублажения для вкладывания в личное дело облажавшегося нарушителя, второй (желтый) поступает в Канцелярию Гипотетического Благорасположения, а третий (полосатый черно-желтый) выдается облажавшемуся нарушителю в момент оглашения меры пресечения, то есть за три минуты до ее применения.

Сам факт вручения вкладыша означает автоматический перевод преисполненного раскаяния нарушителя в другую категорию граждан: отныне, но, как правило, ненадолго он становится лажовым. Существует неписаное правило, которое не нарушает ни один лажовый (а ведь ритуальная процедура остается неизменной на протяжении нескольких веков): ровно за две минуты до применения меры пресечения, стоя под развевающимся державно-имперским стягом в ожидании заключительных звуков державно-имперского гимна, в непосредственной близости от хранителей, облеченных доверием — страшно подумать — самого благодателя (молчи, память, молчи!) — лажовый раздевается догола и съедает свой вкладыш.

На этой крайней мере его прискорбная участь завершается.

По крайней мере, на этом участке его пути.


Если меры пресечения бесконечно многообразны, ибо видоизменяются в зависимости от места и времени, продолжительности и интенсивности, а также характера и сопутствующих условий применения, то количество самих средств, или, как иногда говорят, инструментов пресечения, крайне ограниченно. Почему меры могут варьироваться (перелог), заменяться (подлог), складываться в бесконечные комбинации (т. н. перемена мест слагаемых)

и становиться сложными по совокупности, а сами средства применения этих мер пребывают на удивление и неизменно одномерными и однозначными? Чем объясняется такая парадоксальная ситуация? Чем руководствуется уложение, ограничивая пресекающий инструментарий или, другими словами, инвентарь мер, умаляя его значение и роль и, как шутливо выразился один из закладных чиновников, «низводя склад до простого приклада»?

Чем?

Ничем.

Хотя как знать?

Никак.


Уложение является неистощимым кладезем знаний, но было бы наивно полагать, что эти знания легкодоступны. Разумеется, каждый гражданин понимает, что бессмысленно стремиться к постижению как всего механизма уложения в целом, так и какой-либо его части в отдельности, если объяснению с трудом поддаются мелкие элементы и крохотные детали. Гипотетический читатель (хотя читатели, читавшие уложение в подлиннике, а не подложнике, встречаются крайне редко) может лишь попытаться выяснить некоторые аспекты некоторых вопросов, касающихся некоторых правил, определяющих некоторые действия и предписывающих некоторые меры пресечения. Например, в каких случаях применяющие меру пресечения декламируют торжественную эклогу «Не сталевары мы», а в каких — аполог «Не плотники»? Почему препровождение в места происходит то в музыкальном, то в танцевальном сопровождении при ослепительном свете прожекторов (чаще всего днем), а иногда в кромешном мраке и при полной тишине (чаще всего ночью), если не принимать во внимание мигание маленьких зеленых лампочек вдали и неистовое завывание местного борея? Что означает «бью об заклад» в устах дежурного державного персонала и «под лежачий камень моча не течет» в устах препровожденных и увлажненных нарушителей? Чем руководствуется администрация, разрешая в одних случаях хужеложство, а в других — лучшеложство? Какой пролежень считается легитимным? За какие заслуги некоторым лажовым накануне пресечения выдают раскладушки с рекламой гигиенических прокладок? Кому разрешается читать свой вкладыш вслух, но только по складам, а кому предоставляется право оплачивать меру пресечения в складчину? Какие расходы чиновника считаются накладными? Как выбирается репертуар для камерного и карцерного хора, кем слагаются эклоги и апологи, кто выкрикивает слоганы, кому и из чьих волос делают укладку-перманент, где возлагаются ленты и венки, когда на голые лаги укладывают штабелями пресеченных лажовых, кто включает маленькие зеленые лампочки вдали и кто дует местным бореем? Где былинное Беловодье? Как рифейские рудники забыть? Для кого и почему вы отродье? Как рутенийскую скорбь избыть?

Разумеется, мы не даем ответы на эти вопросы, а лишь подстегиваем любопытство гипотетического читателя; при известной пытливости он может искать ответы, верить в их существование и даже надеяться на их правильность. Но он ни в коем случае не должен забывать, что поиски ответа следует начинать с происков вопроса. Именно здесь, в гипотетическом понимании вопроса, заложена гипотетическая правильность гипотетического ответа. Принимая это во внимание, мы излагаем просто и доступно, дабы не утомить гипотетического читателя и не ввести его в заблуждение. Мы не углубляемся в детали, мы не останавливаемся на мелочах и тонкостях (как шутливо бы выразился один из закладных чиновников: «нам подавай крупности да толстости»). Мы пытаемся дать краткое и ясное переложение основной идеи уложения и по возможности избежать излишней техничности, другими словами, неуместной логомахии, или логореи. В нашем изложении мы полагаемся на логику и здравый смысл. Излагаем просто, хотя и не отказываем себе в удовольствии затрагивать морфологическую и фонетическую вариативность некоторых ключевых терминов.

Что на это может нам возразить гипотетический читатель?

То, что, учитывая тему изложения, полагаться на логику и здравый смысл бесполезно?

Ну-ну.

Где он, этот умник?

Кто его знает.

Может быть, сидит сейчас где-нибудь и клеит картонные коробочки, развивая моторику мелкую, или валит лес, развивая моторику крупную…

А может, лежит где-нибудь на продавленном диване с раскрытым польдевским трактатом «Краткий курс у-вэй» в руках и испытывает скорбное бесчувствие. Кто его знает.

Да и есть ли он вообще, этот гипотетический читатель?

Разумеется, при некоей пытливости ума гипотетический читатель — если он все же где-то есть — может заметить, что сегодня, применительно к нашему непростому времени и сложному положению, в данных временных складках и граничных пределах, изложенная нами картина является несколько утопической, идеализированной, то есть возможной в сослагательном наклонении, то есть при выполнении определенных условий. Гипотетический читатель может отнестись к изложенным фактам легкомысленно; свести их к идее пусть не новой, но в понятийном смысле голой и отвлеченной, поскольку существующей лишь теоретически.

А также отмести всякие сравнения с другими идеями, далеко не новыми, но уже осуществленными практически. А мы ему — раз он все равно гипотетический, — ответим следующее: абсолютно новых идей не бывает, как не бывает ни абсолютно новых империй, ни абсолютно новых уложений. Высказанная нами идея может показаться голой лишь легкомысленному читателю; она облечена, облачена и даже обволочена формальными складками времени и пространства (о складках мы уже как-то докладывали, и наш доклад был где-то напечатан, но об этом вряд ли кто-то помнит). Она заложена в умах, продумана в уложениях, соответствует укладу и переживается в складчину уже не одним поколением скорбящих и скорбных граждан.

Она обоснована и оправдана Временем (и о хранении времени мы уже как-то докладывали, и наш доклад был где-то напечатан, но и об этом вряд ли кто-то помнит).

Поскольку кладущая на все идея определенно осуществлялась в сравнительно недавнем прошлом и все определеннее осуществляется в сравнительно недавнем настоящем, то вполне возможно, что она будет осуществляться и дальше, в не совсем определенном, но все же предсказуемом будущем. А посему мы считаем одновременно своим правом и долгом заявить, что эта идея одновременно имманентна и трансцендентна всем задаткам и придаткам нашей великой державы, что она ей вневременно причастна и присуща и именно ею, родимой, заложена наша несладкая правда, наша навеки непреложная и

ЭКСКУРСИЯ

Я знаю, что впервые. Разумеется. Мало кто вздумает повторить, хотя бывали и исключения, впрочем, весьма редкие… Чему удивляетесь? Месту? Удивляться следует не месту, а времени. Здесь не к месту, а ко времени. Мы как раз временем и занимаемся. Да. Не прокуриваем, а курируем, это вы удачно пошутили. Действительно курируем. Блюдем. Храним. Архивируем. Сжимаем. Складываем. Складируем. Ну, не внавалку, разумеется, а ровно и компактно, аккуратно и бережно, учитывая, что емкостей у нас, как вы вскоре заметите, недостаточно, да и площадей не хватает.

Да, материально. Да, конкретно. Мы ведь помним, как блестяще Штерер доказал свою идею «трения времени о пространство». Поэтому давайте сразу же договоримся о вещественности времени и оставим поэтам эфирности, эфемерности и прочие эфедринохимерности. Но ведь сказал же кое-кто из великих: «Времени нет, все есть некое настоящее, которое, как сияние, находится вне нашей слепоты», а другой кое-кто из великих повторил: «Времени нет, есть лишь ветер». Сказано, конечно, красиво. И даже убедительно. Но, при всем нашем уважении к кое-кому из великих, эти гипотезы не соответствуют так называемой действительности. Сияние случается крайне редко, а слепоту нашу только самый ленивый не хвалил на все лады, это уже притча во языцех, так сказать, риторическая фигура. Время, конечно же, есть. И ветер, кстати или некстати, дует именно потому, что вдруг перемещаются целые массы времени. Время есть, а с ним — проведение, отведение, выпадение, прободение и т. п. — ение. Более того: действительно истинным во времени является то, что познается о нем и в нем, то есть время мыслимое. Вот она, так называемая действительность. В очевидных стадиях.

Итак, мы действуем без всякого поэтического ослепления: мы мыслим время, осмысляем его, а конкретно — классифицируем и складываем в герметично закрывающиеся сосуды, ибо его вполне можно дробить, хотя «как и воду, резать ножом невозможно», — заявил поэт Хорасан, до ареста причислявший себя к анархистам-метафизикам. Так ведь поэт. И научно взирать был неспособен. А по-научному рассуждать следует так: пусть сначала время — как и всякая априорная форма чувственного созерцания — имеет вид неопределенно-расплывчатый, пусть эта липкая, густая студнеобразная масса имеет различную окраску и специфический, зачастую весьма резкий запах, главное в нем то, что оно делимо.

Время начинает делиться не сразу, а со временем. Следует добавить, что одновременно с делением изменяется само состояние времени, причем у каждого образца по-разному — в зависимости от его индивидуальных свойств. С различной скоростью и интенсивностью время твердеет или, наоборот, размягчается, причем этот процесс необратим, то есть развивается в одном направлении — от прошлого к будущему, «в отличие от человеческого сознания, которое может двигаться куда угодно», — заявил тот же поэт Хорасан, который после ареста перестал себя причислять к кому бы то ни было.

Итак, желатиноподобное время регистрируется, а затем — при строгом соблюдении всех правил и инструкций — аккуратно укладывается по канопам. Каждую заполненную канопу укладчица снабжает своим талончиком с номером, подобным тем, которые мы находили на дне картонных коробок из-под мармелада когда-то давным-давно… еще в советское, так сказать, время… уже после того, как весь мармелад был съеден, а в пустоте под двумя листами шуршащей вощеной бумаги издевательски скрипели сахарные песчинки. Мы слушали скрип и облизывали липкие пальцы…

Вы помните то шуршание и тот скрип? Вы помните те талончики и те песчинки? Вы помните то время? Вы помните ту жизнь? Нет, вы еще молоды, помнить не можете, а я помню и посему позволю себе сформулировать следующую зависимость: как там складывалась жизнь, так здесь раскладывается время.

Да, именно так! Не обессудьте за неточность формулировки: термины «там» и «здесь» относятся отнюдь не к пространству, а ко времени, и в данном контексте означают «тогда» и «теперь». Хотя складки времени и складки пространства почти всегда повторяют одни и те же конфигурации, правда, со сдвигом по фазе. Был даже один древний польдевский текст, который так и назывался «Складки», но вы вряд ли могли его читать…

Да, связь имеется, причем еще какая! Не прямая и не косвенная, не причинно-следственная и не логически обратимая, не кровная и не духовная, не деловая и не интимная, а беспорядочная, прерывистая и в некотором смысле незаконная, ибо не подчиняется на первый взгляд (с человеческой точки зрения) никаким законам.

Впрочем, сравнительным анализом временных и пространственных складок занимается раздел особой науки ’патафизики, основы которой в начале прошлого века изложил доктор философии Фостролль, или, как его еще иногда называют, Фаустролль, а дальнейшее развитие дали такие ученые, как Хинц, Финке и Рецмайер. Эта наука изучает свойства воображаемых решений и законы, управляющие исключениями, то есть является наукой универсальной. Помимо прочих явлений ’патафизика изучает связь времени и пространства со складыванием и раскладыванием материи, усматривая в складывании и раскладывании сущность времени и пространства в их трагикомической нерасторжимости. Но это, возразите вы, изучалось и раньше, причем всякий раз безуспешно, хотя и не всегда бездарно. И были же всякие там хронотопы, хронотропы и хронотрупы.

В ответ на это я могу выдвинуть два соображения.

Во-первых, целью прочих изучений, несмотря на их мнимую фундаментальность, всегда было получение пусть не сразу ощутимых, но все же нащупываемых результатов, то есть практической (некогда научной, а теперь почти исключительно коммерческой) выгоды, тогда как ’патафизика является дисциплиной радикально безрезультатной и бескорыстной. Она интересна, но не заинтересована. Другими словами, она целесообразна безо всякой цели. Кто это сказал?

То-то же.

Фантазия бесценна, когда она бесцельна. А это кто сказал?

Ну-у… Чему вас только в школе учили? То есть не учили… Ну да ладно.

Во-вторых, ’патафизика впервые объяснила, почему течение времени зависит не от скорости движения и физико-химического состава тела, как полагали раньше, а от стадии его так называемого «воодушевления» и — в не меньшей степени — от способности изучающего к абстрагированию. Другими словами, пусть время живет в озаренных телах, но считать его следует отстраненно. Кто это сказал?

А вот и нет.

Несомненным достижением последних экспериментов в этой области ’патафизики можно считать три гипотезы:

1. время есть произвольная непоследовательность существования не всегда сменяющих друг друга явлений (Пицарро);

2. материя творит свое собственное время по своим собственным законам, но отчуждает его произвольно и с явным пренебрежением (Самарканд);

3. соотнесенностью со временем определяется не только какая-то реальность, но и ценность существования материи, а значит, и нас с вами (Брейгель).

Да-да, и с вами тоже.

Взять, например, Домаля…

Только не надо умничать про субстанциальную и реляционную концепцию времени, про цикличность сакрального и профанного и проч. Вы бы еще припомнили скорбь веника или авантюрный опыт по сжатию Л. Стерна до консистенции Ф. С. Фицджеральда.

Нет. Наши занятия носят более скромный и прикладной характер: время раскладывается здесь и сейчас, но не хронологически. Сортируется не по скорости убывания и не по мере забывания, а по степени пользы, в зависимости от цели и эффективности использования. Принцип классификации — сугубо утилитарный: офелимос, как говаривали древние и, кстати, не ошибались. В зависимости от категории и класса времени выбираются подходящие сосуды. Например, в этих ольпах помещается автохресимос, то есть время, проведенное с пользой для себя. Сия пелика, размерами поменьше, содержит гетерохресимос, то есть время, проведенное с пользой для других. А тот маленький лекиф — настоящий кладезь, в котором залегает панхресимос, то есть время, проведенное с пользой для всех. Там с благоговением и на века вечные хранятся редкие и ценные экземпляры. Такое время не портится и, как здесь говорят, «терпит»: со временем оно облагораживается подобно хорошо выдержанному вину.

Благородные изменения носят двойственный характер. Во-первых, отрезки времени удивительнейшим образом уменьшаются в размерах, как бы усекаются, уминаются и уплотняются. А во-вторых, одновременно с этим усекающиеся, уминающиеся и уплотняющиеся отрезки времени усыхают, черствеют и твердеют. Это относится к полезному времени вообще. А отрезки особо полезного времени, так называемый мегапанхресимос, продолжают свою минеральную метаморфозу, постепенно становятся все прозрачнее и прозрачнее, пока камень не превращается в чистый кристалл или даже алмаз. В этом случае время переходит в категорию абсолютного духа, как бы останавливается, или, как у нас говорят, встает дыбом, комом или колом.

Полученный таким образом «кол» может рассматриваться как универсальная величина измерения времени, необходимость в которой ощущается уже давно — ведь вы сами не раз убеждались в отсутствии универсальных критериев и в несовершенстве существующей системы оценки. Разве один час, проведенный в глубоком удовлетворении от моментального удовлетворения потребностей и желаний, равен одному часу физических лишений и моральных терзаний? Прошу вас не передергивать: это не то же самое, что килограмм пуха и килограмм гвоздей. Не надо путать истину разума с истиной факта. Как не надо путать истину факта с правдой жизни. Ведь ни у кого не вызывает сомнения тот факт, что время одного несоразмерно времени другого. «Ни под луной, ни под солнцем время твое с моим не сольется», — сказал поэт эпохи Тан по имени У Ли По и не ошибся. А время одного индивида несоразмерно времени миллионов. Даже на протяжении одной и той же жизни восприятие времени меняется, причем радикально. Разве час детский подобен часу взрослому? Юношеский — старческому? Зимний — летнему? Ну, сами подумайте, как можно сравнивать час городской с часом сельским, а час гражданский — с часом военным? А час здоровья и час болезни, час позора и час триумфа? А тихий час в детском саду? Час потехи? Час расплаты? Кому придет в голову сравнивать час биологический с часом астрономическим?! А вся жизнь в один миг? А один миг как вечность? А вечность…

Вечность… это… как это…

Ну, то самое…

На языке вертится…

И никак не…

В общем, час часу рознь. Этот часами среди стрекоз, тот под часами с букетом роз, а есть еще и те, кто на часах в дикий мороз, да еще с автоматическим огнестрельным оружием в руках для защиты жизни, здоровья и имущества. Но не своего. А иногда — и для расправы, что, например, совсем недавно и имело место в отношении жизни, здоровья и имущества (прямо скажем, небогатого, поскольку заключалось в одной тетради с постэкзотическими прокламациями) одной расстрелянной анархистки. Час от часу не легче. Если речь идет о времени, лучше вообще ничто ни с чем не сравнивать, даже пользуясь «комом» в виде универсального измерителя. Как сказал один ученый, осужденный на многолетнее тюремное заключение за эгалитаристскую пропаганду, «время — это вращение причины вокруг следствия».

Но мы несколько отвлеклись.

Внутри некоторых вставших «дыбом» отрезков времени — это самые редкие экземпляры — можно уже на каменной стадии, причем невооруженным глазом, различить тончайшие прожилки и нервюры, которые позднее, в кристально-чистом финале, сплетутся в четкий рисунок, дабы неповторимостью личных капиллярных черт явить то, что легкомысленные люди называют линией жизни (они ошибаются, как и все те, кто говорят о жизни вообще). Это по правую руку. И не про вашу душу.

А по левую руку — сундуки, обтянутые обручами, обитые железными планками и окованные гвоздями, кофры металлические, ящики деревянные, чемоданы фанерные, саквояжи кожаные, коробки картонные, тюки тряпичные, мешки дерюжные, рюкзаки брезентовые, торбы холщовые; как будто семья, пытаясь обмануть время и оттянуть смерть, переезжает со старой временной на новую временную квартиру и перевозит с собою нехитрые пожитки. В этих емкостях находятся амфоры для времени, зря потраченного на себя, а также канфары для времени, зря потраченного на других. А в этих больших пифосах — залежи времени, убитого зря и ни на что. И ни за что. Мертвое время. Хронос некрос. Как убивать и терять время, вы и сами прекрасно знаете, в этом можно лишний раз убедиться, если обратиться к примерам, взятым и из вашей личной и не вашей личной (то есть чужой) жизни. А потом все эти неимоверно тщетные попытки найти, нагнать, настигнуть, наверстать, а также повременить, перенести, отсрочить…

Как заявил на своем последнем допросе историк Бандзо — я цитирую почти кириллицей — «Улсад суугаа эрхγγгийн төлөлегчийн газрын дарга кисловтай хийсэн ярилцлага», но, не зная мангорского языка, вы вряд ли поймете. В очень приблизительном переводе это означает: «Всякое время — чей-то конец, кисловатый привкус насильственной смерти». Другими словами, всякое время завершается убиением. А вот что со временем делается потом? Вы ведь наверняка об этом никогда всерьез не задумывались. А зря.

Хотя вы всерьез не задумывались о многом.

А зря.

Итак, во что превращается убиенное время? Сначала убиенное время распадается на минуты, секунды, доли, а затем разминается в жидковатую кашицу с комочками, затем в еще более жидкую, но по-прежнему неоднородную смесь, хотя уже без комочков. Доходя до сопливо-слизкой стадии, время начинает гнить и смердеть. Скорость разложения зависит не только от температуры воздуха (величина физическая), но и от так называемой «атмосферы эпохи» (величина этически-эстетическая): не случайно тусклые серые времена часто называют «гнилыми». И дело не только в задорной журналистской метафоре (ох уж эти журналисты!). Ведь не просто так говорят: эпоха настоя, застоя, отстоя. Жидковатые люди просачиваются через событийную воронку очень быстро, а твердоватые частенько застревают. Происходит фильтрация…

Какого еще базара?

Так вот, смердящий гной времени вытекает из удрий и гидрий, которые, как говорится, дают течь («Все течет, и все из меня», — часто шептал избивавшим его конвоирам биолог Хаджбакиро и редко ошибался). Нет нужды пояснять, что протечки гнилого времени помимо материального ущерба доставляют моральный дискомфорт: негативно сказываются и на работе отдельных сотрудников, и на репутации всего заведения. Представьте себе, как хронооператор открывает какой-нибудь баул, сует руку внутрь и обнаруживает на дне протекшую из канопы липкую жижу. От прикосновения остается крайне неприятное ощущение, если не сказать отвращение, а также стойкий, с трудом выветриваемый запах, напоминающий запах залежавшейся рыбы или застоявшейся и вовремя не спущенной спермы.

М-да.

Итак, если вкратце, то схема получается следующей: в этом отстойнике время проверяется; критерием пользы служит его твердость: чем тверже, тем полезнее. Время жидкое, а значит, бесполезное (убитое, мертвое) хоронится. Время твердое, а значит, полезное (живое) сохраняется. Проверяем, отбираем, хороним и сохраняем все это время мы. Согласно инструкции, работаем в халатах, перчатках и масках. По всем нормативам мертвое время должно храниться не меньше сорока, но не больше сорока девяти дней, но мы, признаться, иногда не выдерживаем — какая фантастическая вонь! — и хороним отходы раньше срока. Рассказывать о досрочных отходах я не имею права, поскольку…

Да и этически…

Не догадались, зачем срок в сорок тире сорок девять дней? А вдруг того? Ведь неизвестно, в какое лоно… А потом претензии, заявления, рекламации. Тогда-то и вызывают дежурного хронобиолога, чтобы отслужил свое, и дело пересматривается.

Зачем что?

A-а, все это вообще?

Вы имеете в виду хранение? Как это зачем? Не затрагивая эзотерический смысл подобной деятельности, отмечу лишь ее дидактическую цель. Как сказал перед публичной казнью поэт-мученик Марашвили: «Вязь неразрывная времен, связь из былого в будущее мира, и звук… каких-то там имен… и… хрип какого-то эмира». Или «скрип какого-то эфира».

Короче, для сохранения хронотипа эпохи. Ведь не зря же в конце проведенной зря жизни собирается группа хронометристов (или хронометражистов, как их называют в последнее время, но, как мне кажется, неудачно, поскольку это сразу же отсылает к нелепой амальгаме из «метранпажей» и «суфражистов») и — в присутствии дежурного хронографа в маске обезьяны или ибиса с маленьким изящным зеркальцем в руках — взвешивает, измеряет, а затем, разложив по кратерам и киликам с соответствующими этикетками и бирками, выносит соответствующее решение.


Вот вы, допустим, будете стоять в тоскливой, больничного вида белой комнате, подобной этой, робко переминаясь с ноги на ногу, и ждать на сквозняке, что вам скажут. А вам на сквозняке и довольно грубым тоном скажут приблизительно следующее: «Аэй кратистон эсти талете легейн!»

Вы, разумеется, ничего не поймете, глуповато и виновато улыбнетесь, бестолково разведете руками и беспомощно замотаете головой, пытаясь жалкой мимикой и жестикуляцией объяснить, что вы из сказанного ничего не понимаете, да и вообще оказались здесь совершенно случайно, по ошибке или по недосмотру, а тут…

Тут вам довольно грубым тоном растолкуют: «Вы, кутила и растратчик, промотали, продули, провалили, профукали, короче, проэтосамое весь запас отведенного вам времени и, стало быть, прожили зря жизнь, данную вам — как, впрочем, и всем остальным — раз в жизни. Вы, хронический и даже патологический прожигатель и спускатель по ветру, взвешиванию и измерению не подлежите. Хронометраж отменяется. Ступайте, бесполезный вы человек. Уходите, морос и какое вы этакий. Не мешайте работать».

И пристыдят вдогонку: «Ну и публика».

И унизят напоследок: «Экземпляр».

И заодно заклеймят: «Холоймес».

А бывает, добавят под конец, как бы нехотя и, кажется, уже не так грубо: «Хотя… Ну-ка погодите… Ну-ка повернитесь. Ну-ка идите сюда. Ну-ка встаньте там…» А если попробовать из вас что-нибудь вытянуть? А вдруг выжмется что-нибудь положительное? Чтобы можно было на весы положить и взвесить. Как знать, вдруг в силу какой-нибудь хронопатологии наберется единиц на сто пользы. Личной, конечно, не общественной же! За кого вы себя принимаете? Тоже мне, хомо новус! Андропос он, меменсо тес койнэс тухэс. Нет, тохес — это не то, о чем вы подумали. Ну-ка вместо того чтобы думать, раздевайтесь до пояса, ремешок ослабьте. Не бойтесь, это всего лишь хронодатчик. А это хроносчетчик. А это хронометр. Вдохните глубоко. Не дышите. Хоп. Ну вот. И вправду сто. Можете выдохнуть. Не густо. Но хоть что-то.

Конечно, точно. Вот черные камушки, а вот белые. Ин оптима форме. Можете сами посмотреть на хрономонитор. Точно, как в аптеке. Мы же не на рынке. Подумайте сами, кому нужна ваша временная слизь? Для чего? Мы здесь не обвешиваем, весы пальцем не придерживаем и не подвинчиваем. Бона фиде, так сказать. Хотя и у нас бывают ляпсусы, накладки с хронометрией. Правда, это случается крайне редко, лишь в случае с макровеличинами. Курьезно, не правда ли: чем больше величина, тем больше вероятность погрешности.

Ладно. Ну, если вам так хочется, можете взглянуть. Нет-нет, одеваться вам незачем, у нас не простужаются. Про сквозняк больничный вам так сказали, ради шутки, а вы и поверили, а поверив, даже почувствовали. Соматика. Одежду сложите аккуратно и положите в этот контейнер. Вот вам справка со штампом. А это в качестве сувенира ад хонорэс про мэмориа гирька с выгравированной надписью «А. О. Э.».

Что значит «общество»? У нас не «общество». И не «акционерное». Про свои общества вы лучше забудьте. И про свою ограниченную ответственность. То есть безграничную безответственность. Нет, не объединенные и не арабские. Надпись читается очень просто: «Андропине офелейя экатон». Неужели не понятно? И оставьте свои дешевые ассоциации при себе. Справку покажите кому следует в следующей комнате, а гирьку храните на память. Хотя какая уж тут память… Сит вениа вэрбо, с памятью у вас, как и со временем: полный провал. Пробел. Прокол. Или, скорее, перекос. Вы ведь помните не то, что вам говорят, а то, что вы себе сами повторяете. А повторяете вы себе то, что хотели бы от других услышать, но других вы все равно никогда не слышите, так как никогда не слушаете, даже когда другие что-то пытаются высказать. Хотя когда понимаешь, что именно другие пытаются высказать, то слушать это просто не…

То есть…

Ну, в общем…

Тьфу, с вами тут совсем запутаешься!

Короче говоря, все ваше время уходит на перекошенные воспоминания о том, чего не было. Косая память о небытии. Это не амнезия и не склероз. Назовем это аберрацией слуховой ориентации вследствие глубокого родового аффекта или хроническим искажением восприятия так называемой объективной действительности (это вы сами так ее назвали) в результате, допустим, чрезмерного увлечении сентиментальными телесериалами. Ах либрис, либрис… Ах, утраченное время. Ах вы, грезы мои, грезы, грезы новые мои…

Все склонны мечтать, у многих фантазирование превращается в перманентную конфабуляцию, а у некоторых в патологическую мифоманию. Но время мифическое гниет и смердит ничуть не хуже, чем время реальное, так сказать, объективно реализованное. В этой связи особенно смешны заявления ученых, согласно которым времена бывают разные, и в силу этих различий продукты интеллектуальной и духовной деятельности человеческой популяции также различны; смешно всерьез полагать, что эти различия могут обуславливать качество и количество сгнившего времени. Но теперь, благодаря ’патафизике и, в частности, единственному, да и то незавершенному трактату Глущенко (автор удавился шнурком, вытащенным из папки со своим делом, прямо в кабинете следователи, когда тот вышел по малой нужде), мы понимаем, что относительно гниения все времена хороши и плохи одинаково, все они гниют и смердят безотносительно. Безразлично. Так, время трансцендентального позитивизма смешивается со временем диалектического идеализма, время социалистического сюрреализма сливается со временем капиталистического гиперреализма: все времена канут в одну и ту же канализационную Лету. Да. Да-да. В Лету даодаизма, если угодно. Чтобы изготовить продукт интеллектуальной и духовной деятельности, годится любое время, а различие времен на хорошие и плохие, вонючие и ароматные подчеркивается теми, кто изготовить собственный продукт не способен ни в какое время, но пытается примазаться к чужой продукции, по возможности не замараться и выгодно предстать. Так сказать, нажиться. Первобытное общество, видите ли, для них «примитивно», средневековье «мрачно»… А их неоварварская радикально меркантильная современность не примитивна, не мрачна? Ладно. Финис коронат опус. Вам сейчас по коридору направо. Вот опять не слушаете. По коридору направо, вам говорят. Давайте в темпе. И дверь прикройте плотнее.


Вы, стало быть, голый по пояс выходите из комнаты, плотно прикрываете дверь и оказываетесь в коридоре без дверей, который словно продолжает покинутое вами присутственное место и действительно заворачивает направо. Вы идете по коридору и вскоре утыкаетесь в дверь, ничем не отличающуюся от предыдущей. Вы стучитесь, открываете и входите.

«Здравствуйте, здравствуйте. Сертификат, силь ву плэ. А! Вуаля. Сто. Как самочувствие? На что жалуемся? Рябь в глазах? Головокружения? Провалы в памяти? В коме бывали? Да не в Коми, а в коматозном состоянии! Нет? Сознание теряли часто? Никогда?! Вы хотите сказать, что всю жизнь жили сознательно? И сейчас в полном сознании? И всегда было полное? Фантастик! Не иначе как осознание собственной правоты и силы, да еще и подкрепленное крепеньким бытием. Значит, не растрачивали, не спускали, хранили, накапливали даже — интересно за счет чего? — за счет какого еще опыта? — ах, эксперьянс… — и вот донесли в целости и сохранности? И где же оно, это опытно накопленное сознание? Где ваше, так сказать, консьянс? Да вы на себя посмотрите, эмпирическое вы недоразумение! Зеркало? Какое еще зеркало? На себя посмотреть? Вы, однако, шутник! Это в переносном смысле и даже как бы риторически. О санс фигюре, понимаете ли. Сами подумайте, ну зачем вам на себя смотреть, причем сейчас? Что, за всю жизнь не насмотрелись? Вы же не у фотографа на документы и не у куафера. Не смешите меня. Разоблачайтесь. Нет, на этот раз в прямом. О санс пропр. Снимайте-ка панталоны, блузу и, так сказать, кюлот. Туфли не снимайте. На дырявые носки уже, пардон, смотреть тошно. Берите свой талон-жетон и ступайте бодренько, а то за вами уже целая очередь выстроилась. Много вас таких сознательных. А как посмотришь на вас без панталон… санкюлоты да и только. Причем все фанфароны и фрондеры… Чего ждать? И так уже заждались. Вам — сюда. В эту дверь. Да не мельтешите вы. Гирьку можете здесь оставить, на полочке, рядом с другими. Она вам вряд ли понадобится. По коридору направо. И дверь, пожалуйста. Силь ву плэ!»


Вы, стало быть, совершенно голый, но в дырявых носках и ботинках, выходите, прикрываете, оказываетесь, идете, стучите и входите.

«Здрасте-здрасте. Хай! Хау а ю? Заходите. Талончик не потеряли? А то у нас ведь тоже отчетность. Ответственность. Как перед кем? Перед временем, а значит, не побоюсь громкого словца, перед вечностью. Этернити. Осторожно, здесь косяк. Все головой так и норовят. Некоторые с синяками на лбу выходят. Хотя прихорашиваться здесь как-то не принято, да и… Ну, значит так. Я вас быстренько проинструктирую, тайм из… сами знаете что. А вы тем временембахилы надевайте на ботинки, а то у нас паркет узорный, еще старый, единственное, что осталось. Все остальное новое после ремонта. Веление времени, понимаете ли. Нью лук, нью лайф, ха. Коридор идет спиралью (очень удачная метафора для времени, куда удачнее, чем какая-то перчатка), все время заворачивает и спускается. Гойн даун. Таким образом, вы, спускаясь и заворачивая, будете двигаться кругами. Нет, не по кругу, а кругами! Круги же разные! И по глубине, и по уровню… этого… этой… ну, в общем, сами увидите. Стэп бай стэп. Итак.

Во время спуска вам надлежит неукоснительно соблюдать следующие правила.

Сохраняйте заданный ритм движения.

Не забегайте вперед.

Не отставайте.

Ни в коем случае не трогайте ничего руками.

Не посягайте.

Не глумитесь.

Сдерживайте эмоции: нельзя кричать и громко смеяться.

И не удивляйтесь, что какие-то пояснения могут показаться краткими, схематичными, без особого воодушевления. Во-первых, большая пропускная способность, к концу смены набегаешься так, что уже не до энтузиазма. Не до драйва. Во-вторых… Во-вторых, вам расскажут дальше. Ну что, напялили? О'кей. Тогда шлепайте. По коридору направо. Бай-бай. А дверь?!»


Вы, стало быть, совершенно голый, но в дырявых носках, ботинках и надетых поверх синих больничных бахилах, выходите в коридор, проходите по заворачивающему коридору метров тридцать и оказываетесь в маленькой круглой зале. В центре залы уже стоит группа таких же, совершенно голых, но в дырявых носках, ботинках и надетых поверх бахилах. Все смотрят на вас укоризненно, и тут вы понимаете, что все ждали только вас.


Ну-с, курсанты-экскурсанты, теперь все? Тогда приступим. Каталогов и буклетов у нас нет. Плана тоже нет, да он и не нужен, коли есть я. Да и заблудиться здесь невозможно. Шагай себе ногами вперед (ха-ха), и всё. Повторяться не буду, слушайте внимательно. Если будут вопросы, задавайте, только договоримся сразу, в щадящем режиме. Общее время осмотра — час. Да, и не удивляйтесь, что так грязно. Такой контингент (ха-ха). Шучу. Просто убирать некому. Да и кто пойдет? Вот вы бы сами пошли? В прошлом году ремонт делали, а двери покрасили поганенько. И ручки привинтили кое-как. И лампы эти, в подвесном потолке. Дешево и пошло, как в жэке. Отсутствие средств и вкуса. Да и откуда ему взяться? И мухи эти жирные, зелено-синие, все жужжат и жужжат. Откуда они вообще летят? Окон-то нет. Не иначе как через вентиляцию. Хотя вентиляция как раз и не работает, летом жара адская (ха-ха).

Итак…

Да. Перед тем как начать, небольшая преамбула. То, что нам предстоит увидеть, различается по стилям, жанрам и техникам, но одинаково отражает крайний индивидуализм и радикальный субъективизм авторов, во всей красе являя, как один гений выразился, «морду модернизма» с ее звериным оскалом и гнилым нутром. Другими словами, всю неприглядность ее (по Марксу и Фрейду) оголтелого эго.

Во как!

Оголтелое эго.

Запомним.

Итак, первая анфилада посвящена недействующим и трусоватым, так сказать, олухам и пентюхам. Развешанные на стенах аппликации и коллажи отражают идею робости, неуверенности, сомнения, опасения и уклонения. Различные чувства вызывают разные состояния и не всегда однозначную реакцию: обильное потение, нервозное потирание рук, шарканье ног, судорожное комканье носового платка, нервный тик, самопроизвольные гримасы и неприятный кислый запах изо рта. Техника — металлическая проволока, пластик, полиэтилен, ткань, шерсть, бумага, картон, клей. Вот взгляните. Здесь различные занятия, оттягивающие время и мешающие принятию решений: плевание в потолок и в воду, ковыряние в носу и в ушах, чесание в промежности, выдавливание прыщей, обкусывание ногтей аж до самых лунок, так что выступает кровь, протирка очков, завязывание шнурка и галстука, выяснения отношений с женами и детьми, а тут — кстати, весьма любопытный сюжет — выискивание второго носка после стирки в коммунальной стиральной машине. Занятие увлекательное, но совершенно бесполезное. Время в этом случае проходит, я бы даже сказал, пролетает на удивление быстро и бессодержательно. Как в социальных сетях. Как будто и не было. М-да… Как в сетях. Как будто и не… Это я не время тяну: это у нас получилась реприза такая, а точнее лексическая анафора, риторический прием для усиления эффекта. Гомон тяти. Тягомотина. А это, к слову сказать, получился другой риторический прием. Ну, какой?

Да я понял, что не филологи…


Вторую анфиладу мы официально называем языческой, а меж собой варварской; здесь у нас и слепое почитание времени, персонифицированного в виде иерархов и эдилов, и идеологическая зависимость, и спортивный фанатизм, и эстрадный тотемизм, и телевизионный анимизм, и прочие попытки забыться во времени, задержаться в нем надолго, а еще лучше навсегда. Здесь — на фабрике грез — каждый находит свое пережитое наваждение; вы вряд ли будете исключением. Фотографии большей частью цветные, печать разная; все под стеклом, потому что посетители в экзальтации иногда целуют или плюют. Вначале — властители дум, мудрецы и пророки, вожди и борцы. Кумиры бессрочные и безвременные; символы вечных идей и незыблемых истин. Затем — коронованные особы, президенты, лауреаты, призеры, чемпионы. Лидеры, вызывающие зависть и стремление сравняться. Далее — видные и заслуженные деятели, так сказать, популярных видов искусств, звезды, завлекающие, обольщающие и обвораживающие, насаждающие единовкусие и униформизацию чувств. Стоит ли объяснять, что изображения зачастую метафоричны.

Наверное, не стоит.

Наверное, нет.

Нет.

Обратите внимание на пернатых, прыгающих под софитами, и чешуйчатых, переминающихся на трибунах; там бредут утыканные и проткнутые, тут ползут раскрашенные и татуированные по всему телу, включая детородные органы. Одни в белых одеждах возлежат с пережатыми членами и раздавленными ятрами, другие в черном блестящем кожзаменителе висят прикованные и исхлестанные в кровь, третьи сидят бритые и голые в наушниках с микрофонами перед экранами одного большого компьютера. Вот восхваляющие золотого тельца, а вот уповающие на царство зверя. А эти — вообще опуевшие и охиздиневшие, да, да, именно так, ведь они поклоняются своим и чужим гениталиям как идолам, приносят человеческие и нечеловеческие жертвы, делают ритуальные омовения, замывания, растирания, втирания и проч. А эти… существа… гм… генетически модифицированные: бесполые манекены, безмозглые мутанты, движимые непредсказуемыми сбоями в сцеплении молекул. Вы ведь про клинамен ничего не знаете… Есть многое на свете, посетитель, что вам не снилось никогда…

Да. М-да.

Но иль фо де ту пур фэр ле монд, как — не всегда понимая зачем — говорят французы. Перевести? Ну как хотите. Все упомянутые персонажи относятся ко времени с той или иной степенью слепого благоговения, граничащего с бездумным фанатизмом: время теряет всякий смысл, всякое рациональное обоснование и необходимость критического осмысления. Оно есть индивидуальный архаичный глиняный божок с несоразмерно огромным членом, на который адепты в полнолуние вешают записки с личными, чаще всего мелочными и несуразными, просьбами.


Здесь у нас анфилада героическая; цель всех потуг и поползновений — одна: перескочить, перепрыгнуть через время, так сказать, его перейти, переехать, другими словами, форсировать и закрепиться на плацдарме будущего, дабы обрести там вечный покой и вечную славу. Здесь представлен ныне уже редкий (поскольку требует не просто навыков работы с компьютерными программами, а умения в старом, ремесленническом смысле этого слова) жанр: живопись, большей частью академическая или романтическая, с величественными позами и эпическими жестами; все грандиозное, помпезное и захватывающее дух. Исключительно холст и масло. Триумфальные фрески, батальные панорамы, масштабность и величие. Порыв, рывок и прыжок. Воля, а там и власть с неминуемыми стягами и штандартами, наградами и почестями. Взятие альп, Гималаев, кавказов, кордильеров, освоение африк, америк и евразий, глобальные проекты, великие стройки и глубинные переустройства вместе с сопутствующими массовыми человеческими и нечеловеческими жертвоприношениями. Пусть не все…

Кто у нас здесь рыгает? Некрасиво. Как это «не рыгал»? Я же слышал! Во-первых, не «блевать тянет», а «тошнит»; а во-вторых, для этого есть специальное место. Я вам покажу. А пока держитесь! Дышите глубже! Глубже!

Итак, не все изображенные здесь наполеоны пребывают в активизированном состоянии, зато каждый хоть раз да ощущал себя наполеоном гипотетическим, находил в себе наполеона виртуального, так сказать, наполеонисто примерялся и прикидывался, как мы говорим, «давал бонапарта». А значит, лелеял мечту, представлял себя победителем и покорителем, первопроходцем и основателем, то есть был латентным героем своего времени (понятно, что об острове позора никто не думал). Вот этот, перепачканный сажей, но с незапятнанным боевым духом, сидит на башне танка и как будто думает, я не тварь дрожащая и не петух ощипанный, а герой и посему право имею, а вдали снежные вершины в синеве воздушной, так сказать, купаются. Другой моет своей доблестной зубной щеткой кирзовые сапоги старшего боевого товарища в чужом теплом океане, дрожит, пришлепывает разбитыми в кровь губами и с тоской вспоминает о далекой подруге на далекой северной родине. Третьего, неподвижного и забинтованного, но с медалькой, торжественно выносят на носилках из вертолета; он уже ни о чем не думает и ни о чем не вспоминает, а на заднем фоне зеленая лужайка и белый дом с балконом. Четвертый, высунув язык, старательно обводит красным карандашиком населенные пункты на карте, втыкает в них разноцветные флажки, вычерчивает графики и вычеркивает написанные непонятными иероглифами фамилии в списках. А эти, связывая абсолютный идеализм с крайним прагматизмом, простукивают граждан ледяными молотками. Кузнецы будущего. Да мало ли великих кормчих, мало ли предводителей, покорителей, победителей?

Все при параде проплывают в лучах трибун, вдоль акваторий, и благодарные народы им внимают под звуки маршей, гимнов, ораторий. А рамы золотом сияют. И никаких тебе апорий. Никаких. Вы понимаете? Никаких! Ни-ка-ких!

Пусть все эти овеянные славой в сияющих рамах никогда не читали о теории относительности, но зато они удивительным образом ею прониклись и применяют ее в практической жизни, разумеется, по-своему: стремятся распоряжаться временем, как будто они имеют на это право и действительно способны им распорядиться. Они относятся ко времени как к подневольному дневальному и ревниво воспринимают любые посягательства на свое право им помыкать. Отсюда — поиски врагов и выискивание происков. Отсюда — мания защищаться, навязчивая идея обезвредить, стремление держать все под контролем и лично командовать умерщвлением на суше, на море и в воздухе. Тра-та-та! Тра-та-та! Вы уж не обессудьте; всякий раз, когда веет имперской кирзой и великодержавным порохом, я всегда расхожусь не на шутку… Пусть цель умерщвления — уничтожение не самих людей, а экстракция и утилизация заключенного в них времени, но самих людей все равно жалко. Разве нет?


Сладострастная анфилада. Тут со временем играют, заигрывают. Флиртуют, соблазняют и обольщают, пристают и домогаются, желая — как если бы это было возможно — им овладеть половым, так сказать, путем. Здесь всегда царит полумрак. Это театрализованное действо, довольно популярный в свое время хэппенинг во всех его импровизационных состояниях: и звук и запах, а уж про виды я не говорю. Говорить тут нечего. Сами видите, манекены все как живые: похотливые и блудливые. Все влажные и дикие. И разнополые, и однополые, так сказать, с физиологически адекватной и неадекватной сексуальной ориентацией, и смешанные в разных пропорциях. Глаза горят, кожа блестит, экспрессия брызжет. Еще как брызжет. Короче, разврат и тлен. Посмотрите на ликование изливающих в овощи и фрукты! Какая страстность! А скотоложничающие! А тут вообще… М-да… Но они все равно одиноки: поодиночке, вдвоем, втроем, попарно и коллективно.

Вы тут не особо того… услаждайтесь…

Ну, я вас долго ждать буду? Пройдите сюда, вам говорят.


Внимание! Мы находимся в анфиладе чревоугодия. Это для хронофагов, то есть для тех, кто стремится пропустить время через пищевод: проглотить, кое-как переварить и как можно быстрее избавиться. Последствия подобной практики довольно хорошо изучены, а посему легко предсказуемы: несварение желудка, выворот кишок, метеоризм и проч. О психоаналитической интерпретации пожирания времени я даже не заикаюсь. Начиная с венского лекаря множатся психоаналитические интерпретации; им, интерпретаторам, неймется, везде у них торчит эго, везде у них зарыт комплекс: хрустнешь яблоком — мама, сунешь банан в рот — папа… Па-па.

А если сунуть банан не в рот, а в ухо? Все равно папа? Но, должно быть, уже какой-то другой? Может, отчим? А если засунуть в каждую ноздрю по клубнике и захрустеть огурцом? Ну да ладно, оставим этот массмедийный юморок, или, как молодежь выражается, «приколы», тем, кому не зазорно к ним «прикалываться».

В экспозиции представлены все отделы — бакалейные, молочные, мясные, рыбные, овощные, фруктовые, винные и ликеро-водочные, кондитерские. Восковые муляжи продуктов искусно подсвечены. Вот меню императорских фамилий, президентских советов, директорских встреч; это паек для спецраспределителей, а это пайка для мест заключения строгого режима. Имеются весы. Можете взвеситься. И сантиметр, талию измерить. Обратите внимание на три диорамы: бизнес-ланч чиновников в ресторане, купеческое чаепитие в трактире, крупный писатель в гостях у художников. Вот чертеж заворота кишок одного муниципального эдила, некогда сановника службы имперской безопасности, который курировал деятелей искусств: масштаб десять к одному. Вот набросок, изображающий истощенного заключенного по фамилии Гардель за день до того, как он покончил жизнь самоубийством через сожжение в одиночной камере № 234. Вот аптечка с медицинскими препаратами: пирамидон, активированный уголь, обезболивающее желе и т. д. Нет, нет. Эти, как вы изволили выразиться, пищеварительные звуки всего лишь сопровождение выставки, воссоздание атмосферы, что ли. Эдакая внутриутробная музыкальная композиция с физиологическими аллюзиями. Типа булеза-вареза…

Да, кстати, по поводу аллюзий: кого там тошнило при виде наполеонов? В углу, за ширмой — туалетная комната.


Всё? Готовы? Следующая серия залов раскрывает сразу две темы: скаредность и расточительство. По правую руку представлена скупость, по левую — мотовство: стало быть, антитеза, а вместе с тем две стороны одной — простите за каламбур — медали. Каламбур, знаете ли, неслучаен: тут у нас нумизматика в основном. Есть такой анекдот: жена по телефону разговаривает с подругой и говорит: «А мой-то мудозвон…» А сидевший рядом муж чуть не подавился куском огурца, да как закричит: «Да сколько ж раз тебе объяснять, не мудозвон, а нумизмат!»

Смешно, правда?

Не смешно?

Ну, если вы такие серьезные, тогда взгляните на эти любопытные экспонаты (бронза, барельеф): здесь один персонаж родительское имение спускает в картишки, да на кокоток, а тут, напротив, другой персонаж собственным детям сухари выдает под залог, расписку и проценты. Братья они родные, оттого так внешне и похожи. М-да…

А тут, за стеклом, слитки золотые в запекшейся крови, а сзади фоном — всеобщая декларация прав покупателя и потребителя. А здесь, на этих стендах, — долговые обязательства, закладные и накладные квитанции, сберегательные и чековые книжки, кредитные и дебетные карты, монеты и банкноты всех времен и народов. Вот последние поступления: корпоративные журналы банков, презанятная, доложу вам, вещь. Там все про креативность и инновационность в процессах интенсификации проектов модернизации и активизации программ креативности и инновационности. Ха. И все в том же духе. Не жалея ни сил, ни времени. А вы говорите, кризис… М-да, к музам в дебри Парнаса мы не взбирались, в гладкий стих свою речь уложить не старались. Кстати об Античности: разумно экономить и тратить время (свое ли, чужое) не умели никакие народы и ни в какие времена, что, кстати, и сказывается на безумном количестве денежных знаков. Огромные массы денежной массы. И неумение человеческих масс жить по-человечески.

Кстати, один маленький симпатичный мальчик вот какую тавтограмму сочинил: «Деньгами думать дурно…» Сейчас он уже вырос, стал большим и все думает, как бы заработать побольше денег…


Здесь отдел гнева и зависти. Предназначен для хронических садистов и мазохистов, то есть для тех, кто извращает, насилует время и ассоциируемые с ним конкретные предметы и символы (начиная с самих себя). Здесь подобно символу времени сжимается, скручивается и растягивается мерзкая плоть. Каково? Голограммные изображения в деревянных рамках представляют всю гамму чувств и соответствующих им выражений. Вон как их всех распирает. Одна рожа краше другой. А это зеркало. Можете потренироваться. Обратите внимание на пиротехнические эффекты: гром, молнии, сполохи. Очень изящно и со вкусом получилось. Здесь вам не телевидение какое-то. А вот макеты и муляжи внутренних органов, которые атрофируются и разрушаются под воздействием неодолимой внешней силы. Так сказать, природный форс-мажор, которому и дела нет до ваших акций и прокламаций. Вот, кстати, мультимедийная установка: посылаемые импульсы изменяют окраску и вызывают колебание магнитных волн. Все, так сказать, перекрашивается и колеблется. И если бы не, так сказать, кармические таблички, то…

Ну ладно. Экспозиция находится в стадии оформления и будет завершена в скором времени. Жаль, что вы не увидите…

А тут у нас графика будет. Кабинет эстампов в некотором роде. Карандаш, тушь, акварель, гравюры с убийцами и самоубийцами. Правда, сейчас всех душегубов вынесли на время ремонта. Осторожно, не испачкайтесь. Здесь у нас планируется устроить тир с пневматическим оружием. Для стрельбы на время и по времени. Посередине — эстрада для танцев с саблями, а в центре — «луизетта», изобретение одного французского доктора-гуманиста. Вдоль стен — стенды для разнообразных умерщвляющих средств и приспособлений: колющих и режущих, рубящих и секущих; огнестрельных; отравляющих; поражающих; виртуальных и ритуальных (сакральное забывать нельзя). Будет очень, очень красиво.

Ну-с, если вопросов нет, то здесь я с вами попрощаюсь. Нет, нет. Мне — пора. Задержался я с вами. Ведь вас много, а я — один. Да вы не робейте. Справитесь. В следующих залах еще много чего: хулители, содомиты, ростовщики, обольстители, льстецы, симонисты, прорицатели, взяточники, лицемеры, тати, злосоветники, депутаты разных созывов, сектанты, подделыватели, изменники и проч. Последний зал числится за тщеславцами и честолюбцами, среди которых писатели, поэты, романисты, эссеисты, мемуаристы, беллетристы, короче, графоманы и бумагомаратели.

Идите и смотрите. И учитесь время попусту не тратить. Пока не дойдете туда, где язык уступает безмолвию. Живое время еще есть: мелким песком в часах сыпется или ржавой водой из крана капает, у кого как. «Все течет, все из меня, — цитировал своего предшественника поэт Лю-Ци Басмани после двух лет, проведенных в одиночной камере, и добавлял: — И из вас тоже: капает время в дырявое темя, ржавой водой заполняет череп и заливает сумбурные мысли мои».

Вот так. Тик-так.

Вот. Так.

ЗРЕНИЕ 2

… здесь сыро, зябко, и — как в ноябрьский полуснег-полудождь-полуград на петроградской стороне — видимость ухудшается…

… пространство даже не опыта, а всего лишь попытки наблюдения сужается, горизонт ожидания отдаляется и растворяется…

… причем происходит нечто странное: не что-то, отдаляясь, пропадает за горизонтом — такое уже было, и не раз, все мы были тому свидетелями; нет, исчезает сам горизонт, лишая нас пусть нечеткой, но все же линии, за которую — как за соломинку — мог бы уцепиться взгляд…

… уничтожается пространственный ориентир, какой-никакой, а все же предел, рубеж, веха…

… пропадает горизонт, вместе с ним пропадают ландшафт, пейзаж, освещение и очертания, являя нам одну лишь згу: черную, вязкую, липкую, как в пост-экзотических снах…

… пропадает все, а мы…

… мы остаемся…

… и стоим…

… стоим и всматриваемся в эту незримость — эка невидаль, — щурясь, выжидая, нет, не год и не два, в ожидании, нет, не годо, нет, не гадая, а негодуя, и не год и не два…

… и в этой — уже многолетней — кромешной тьме откуда-то снизу куда-то наверх все лезут и лезут, оттесняя, отталкивая, отпихивая друг друга, не угодники, а негодники, негодяи федерального значения, говнюки любого пошиба, лезут настырно, из кожи вон, только бы выбиться, отметиться…

… оголтелые, окаянные, одержимые, они беснуются до пены на губах, до всхлипов, обмороков и припадков…

… фиглярствуют, кликушествуют, неистовствуют…

… «ура!» «марс наш!»

… а еще, дабы угодить — подгадать и подгадить — «да!», «да!» — подзуживают — «так!», «так!» — и науськивают на неугодных уже готовую сорваться с цепи свору: «фас»! «ату, ату»!

… и злорадствуют: «будет вам солнечный Магадан и северное сияние»…

… нам не нужен Магадан, нам хорошо и на петроградской, мы не хотим слушать, но все равно слышим: многозевное лает, рычит, визжит, воет везде, повсюду, все ближе и ближе, а мы ждем, впитывая мрак и морок, изумленно, доколе, ну, когда же все это кончится, а оно не кончается, и горизонта все нет и нет…

РАЗГОВОРЫ

1. ДИАЛОГ
… покорнейше прошу простить и нижайше умоляю внимательно выслушать только не поймите мою просьбу превратно могу ли я вас пригласить в ресторан выпить бокал французского вина да бокал красного сухого вина именно сухого и обязательно красного да не ослышались мне хотелось бы причем не имея в виду ничего предосудительного угостить вас французским вином этим вы бы оказали мне большую честь нет ничуть не преувеличиваю большую честь если бы нашли возможным уделить мне всего лишь час и разделить со мной не побоюсь этого слова ни с чем не сравнимое удовольствие иначе и не скажешь когда речь заходит об изысканных аристократических или как сейчас здесь принято кстати совершенно необоснованно и в высшей степени претенциозно выражаться элитных напитках разумеется если последние выбираются со знанием дела или с помощью знающих специалистов в области энологии скажем сомелье к коим я не осмеливаюсь причислить вашего покорного слугу хотя и он сумел бы использовать свои скромные познания и посоветовать выбрать допустим что-нибудь скорее традиционное и проверенное временем несомненно гран-крю желательно выдержанное разумеется насыщенное но не тяжелое и если допустимы подобные метафоры глубокое и богатое причем второе прилагательное относится вы конечно же меня понимаете не к стоимости вина об этом не стоит даже говорить а к самому вину другими словами к его букету к характеристикам которые составляют его вкус и что немаловажно его послевкусие а именно благородная утонченность и классическая строгость вкрадчивая нежность бархатная мягкость свойства как мне представляется характерные скажем для бордо например шато марго допустим 1996 года люссак 1999-го монтань сент эмильон предпочтительнее 1998-го впрочем и шато ля мазероль фю де шен опять таки 1998-го исключительный отметим был год если пожелаете с ассорти из козьих сыров в холодном виде или в сопровождении с ассьет шод какой-нибудь бюш сандре или кроттен запеченный на крекерах и выложенный на листьях свежего салата что полагаю вам бы весьма понравилось…

… ах право сами не знаете но ведь особенных знаний от вас право и не потребуется я призываю вас лишь испробовать другими словами отведать в некотором роде испить и вкусить и вы узнаете все что нужно и смею заверить не будете раскаиваться ибо подобные вина не столь пьянят сколь опьяняют но отнюдь не тем вульгарным опьянением давящим на вашу очаровательную подкорку уже через час после поступления алкоголя в кровь и гарантирующим все сопутствующие остаточные явления на следующее утро как то вялость ваших очаровательных членов боль в вашей очаровательной височной и затылочной областях сухость вашего очаровательного нёба и ощущение неизбывной тоски и неудовлетворенного желания здесь же вы ничем не рискуете отнюдь не извольте сомневаться ибо как дар олимпийских богов волшебный мифический нектар в кубке из прозрачного горного хрусталя чарует и пленяет смертного так и подобные вина окрыляют возносят и позволяют парить вне времени и вне пространства…

… ах не прельщает стало быть не имеете ни малейшего желания ни возможности в данный момент окрыляться возноситься и парить иными словами дегустировать отказываетесь напрочь…

… ах как это прискорбно ну что же в таком случае извините за бесцеремонность…

… а быть может вы любезно согласитесь зайти на полчаса в кофейню выпить со мной чашку кофе вы же не откажетесь составить мне компанию на чашечку кофе арабика да просто маленькую чашечку кофе арабика с толикой робусты сваренного из только что помолотых а до этого только что обжаренных по-итальянски бразильских или эквадорских зерен крохотную чашечку черного горьковатого эспрессо знаете ли с пышной бежевой чуть сладковатой пенкой смягчающей горечь и живописно оседающей на губах а хоть бы и двойного крепчайшего ристретто или скажем де ола с корицей или же мокко с ванилью аль по-мексикански с мускатным орехом а то какого-нибудь кон лечо кон панна или капуччино а может даже приправить капелькой коньяка или по-ирландски десятью двадцатью капельками джеймсона или талмор дью поверьте не пожалеете только пожелайте или пусть с цедрой лимона а то мороженым некоторым образом глясе…

… значит ни горячий ни холодный ну в таком случае можно с пирожными…

… терпеть не можете из-за калорий небось так ведь без крема без марципанов всяких там без цукатов не заварные же шу и мильфей а какую-нибудь клафути шарлоточку или тарталеточку почему нельзя можно и просто с сахаром если уж вы любите вприкуску…

… отчего же по времени не управимся еще как управимся за полчасика все успеем…

… ах не любите усложнять какое совпадение так же как и я я я тоже не люблю куда лучше простой черный покрепче погорячее…

… ах не про то…

… ах вообще кофе нет то есть значит никак то бишь наотрез и про горячий шоколад или какой-нибудь там простите за выражение американо можно даже и не за…

… ах не желаете не про вашу душу ну что ж жаль весьма жаль коли так вы уж не обессудьте и не вините за назойливость а может быть чаю а чайку в чайной как насчет чашки горячего крепкого чая буквально на десять минут и вправду почему бы нет как вы насчет чашки другой свежезаваренного ароматного китайского пусть и не императорского си ху лун цзин или би ло чунь не резкого пуэр пахнущего как гласит древнелапицкая поговорка трухлявым пнем и не улунского бирюзового кстати только последний используется при церемонии гунфу ча а все ж тонизирующего и укрепляющего зеленого чая ароматизированного цветами жасмина хризантемы или снежной сливы а то японского копченого скрученного гу хон или китайского копченого свернутого лапсанг су чонг или ну тогда обыкновенный черный индийский байховый который на самом деле совсем и не черный а красный да да ибо настоящий черный это пу эр из китайской провинции юннань ну да не суть…

… ах попроще попроще можно так с сахарком да лимончиком так чтоб цедра и чаинки значит без изысков и претензий ну а с бергамотом фиалкой розой мятой а то недурно с ромом в виде грога ух ну а с молоком со сливками а к нему бисквитик там какой-нибудь кексик с изюминкой аль с миндалинкой ой виноват чуть не забыл про калории тогда сухую диетическую вафелюшечку печенюшечку или без оных с конфетками шоколадинкой мармеладинкой ой опять оплошал чуть не забыл но ведь с такой малюсенькой премалюсенькой ничуть не зазорно ах ну да понимаю мучное и сладкое даже в малых дозах ясно ясно хотя вам ведь совсем не грозит даже и в больших…

… ах просто вообще ни в каких не интересует кстати я тоже я я я не очень на этот счет…

… ах вообще недосуг всякие чаи распивать что ж на вас не угодишь очень жаль ну тогда извините а если взять да на пять минут в этот в эту в это как его с пластмассовыми столами стульями стаканчиками и ложками чтобы соку натурального витаминизированного свежевыжатого из экзотических будем считать тропических плодов и ягод так сказать освежающего утоляющего и в некотором смысле услаждающего…

… почему безумная идея совсем не безумная ах значит делать вам больше нечего как…

… ага вот так вот по военному никак нет ну на худой конец может у этой живописной кибитки чтобы не сказать ларька снизойдете до какого-нибудь лимонада оранжада эдакого цитронада…

… ах как резко ну что ж тогда у нас с вами остается простая простите вода без всяких там калорий вредных консервантов идиотских красителей вонючих добавок ароматических да вот именно экологически чистая минеральная газированная или негазированная водичка ведь диетичнее и облегченнее не придумаешь сколько не ищи чего тут искать дык хоть вон в буфете а как бодрит так сказать будоражит сам неоднократно проверял…

… а вот и неправда ваша не сумасшедший только попробуйте как раз в мороз самое то ну и что что минус двадцать пять а про горячее сердце забыли небось как мотор перегретый вот именно холодной водички с колючими пузырьками как снежинками вы только себе представьте снежинки снаружи снежинки внутри и как бы слегка кружатся и слегка покалывают и те и другие в голове эдакая вьюга а в животе эдакая пурга с вашего позволения ледяная феерия так сказать зимняя сказка…

… ах вы не такая значит дура простите но вы сами так себя назвали совсем не дурочка с переулочка вы значит другая и вовсе не с переулочка интересно откуда такие…

… значит не мое дело и не на такую напал до чего же обидны ваши намеки…

… ах вот оно что вас дескать это не интересует вообще а со мной в частности а что собственно это…

… ах то самое что интересует меня в данную минуту относительно дурочек с переулочка…

… ах насквозь значит видите уверены даже что в данную минуту…

… ах как облупленного…

… вона как вы повернули стало быть уже не намекаете а открыто…

… значит по-вашему я не только в данную минуту а постоянно только об этом и всегда и везде используя любые и не взирая ни на какие…

… значит именно так вы и думаете и со всей ответственностью заявляете…

… а вы скажу я вам прямо поменьше бы думали ведь женщины когда не задумываются реже ошибаются так вот со всей решимостью не задумывались бы и со всей ответственностью не заявляли бы а вместо этого лучше б со мной до магазина до ближайшего за бутылкой раз а потом без лишней трепотни сразу к вам два ну и что ж что без лифта пешочком но живенько так вприпрыжку едва войдя в загаженную коммуналку небось в темноте а хоть и кромешной даже не разуваясь и не раздеваясь не май месяц чай по коридору прямо на кухню и без стаканов прямо из горла и не закусывая чего уж тут в самом деле оп и прямо тут же на кухне меж мойкой ржавой с грудою посуды недомытой и водогреем газовым не греющим никак держась рукой за кухонный верстак скользя по липкой пальцами клеенке и страстно так пристрастно и самозабвенно и где-то даже самоотверженно ах и ууух и не мерз бы я тут на морозе и не порол бы всякую херню про пузырьки…

2. ДИСКУССИЯ
… ой привет слушай давай я тебе перезвоню вечером а то я уже убегаю вот одеваюсь и прямо сейчас убегаю уже бегу опаздываю даже привести себя в порядок нет времени одеваюсь на ходу ха даже на бегу нет на лету прямо вылетаю пробкой чуть ли не полуодетая хотя что надевать-то совсем надеть нечего все какое-то истасканное потасканное затасканное ну не старое и не так чтобы затертое но какое-то не такое не радостное не веселое а тоскливое унылое вымученное как будто рано утром вставать и в дождь в слякоть в серятину эту по уши в грязи куда-то бррр…

… какое-то все избытое как-то чего-то во всем этом уже нет того что было когда-то того что было и пропало ну сама понимаешь а уже весна красна на носу скоро все эти длинноногие лахудры в клиниках раздутые и в салонах загорелые вылезут и будут по проспектам фланировать и дефилировать да на террасах сидеть и коктейли пить а я как советская пенсионерка в старье каком-то секондхэндовском даже самой смешно ха-ха обхохочешься а времени нет даже на то чтобы в магазин забежать я уж не говорю про бутики эти выпендрежные после которых чувствуешь себя обделенной и даже обделанной сущее издевательство…

… вот-вот…

… вот и бегаешь по квартире от зеркала к зеркалу и пытаешься как-то скомбинировать обноски ведь денег лишних нет вот купила вчера кофточку совсем дешевую и совсем простую дешевле и проще некуда но миленькую такую с пуговками даже не поверишь заскочила и практически не меряя ррраз и все ну разве можно так покупать ты сама подумай это же ужас какой-то бред монстризм а муж как всегда иронично если не сказать саркастично так у нас обновочка какая же обновочка когда уже месяц как…

… это я по поводу свитерочка хотя ему что свитерочек что жакетик что кофточка что брючки которые были вместе с кофточкой ну не вместе а рядом висели но по цвету и тону совсем как вместе ну ты понимаешь так вот ему что брючки что бриджи что бермуды ему все равно раз на б…

… вот-вот им вообще всем всегда все равно о какой эстетике о каком чувстве прекрасного они вообще могут рассуждать если сами…

… вот-вот…

… сами-то вместо одежды носят какое-то бесформенное тряпье и в этих мешках по-другому и не скажешь годами ходят а стоптанные ботинки а дырявые носки а на чем они спят а что и как они едят что и как они пьют а как они выпивают а как они напиваются и что при этом говорят если еще способны говорить…

… нет-нет все-таки…

… да-да все-таки…

… все-таки какие-то они примитивные одноклеточные даже смешно становится ха-ха обхохочешься ну не все конечно и не во всем это я загнула не все согласна есть редкие исключения…

… есть-есть…

… ну уж ты сказала…

… да-да грех жаловаться…

… но у большинства как ты правильно заметила с головой не в порядке…

… да-да…

… а как может быть с головой в порядке когда между ног эдакая штуковина болтается хи-хи-хи такая фиговина качается хи-хи-хи такая балясина ху-ху-ху это же надо на семерых росла а одному досталась хе-хе-хе это даже представить трудно а как представишь даже оторопь берет так сказать ни в какую хо-хо-хо я хотела сказать ни в какие ха-ха-ха ворота не лезет гм это же уму непостижимо как говорится семь пишем а в уме ноль…

… вот-вот везде ноль по всем пунктам зато эта непостижимая уму деталь пребывает в полном порядке и работает очень хорошо даже слишком хорошо по сравнению со всем остальным и складывается такое ощущение что у них вообще многие рефлексы если не атрофированы так уж точно ослаблены а доминирующим является сексуальный…

… какие-то исследования были и выяснилось что они думают о сексе каждые пятьдесят две секунды не удивительно что думать о чем-то другом у них не остается времени иногда кажется что вообще вся их умственная деятельность в состоянии ступора и стагнации как будто этот как его тосто- нет тесто-…

… те-сто-сте-рон…

… выйди вон…

… это песня такая есть…

… так вот этот самый те-сто-сте-рон подавил все остальные гормоны в результате чего мозг серенький-серенький скукожился и сморщился да нет не как тесто а как то самое после того самого…

… ха-ха…

… и ничего в нем то есть в мозге не мерцает и не мигает и даже тускло не подмигивает и сведен он к одному только пучку нервов а рецепторы реагируют лишь на сексуальные раздражители как если пипирка была бы обвязана жгутиком таким плетеным а тот проходил бы через промежность между яичек меж ягодичек ха только так вот тянулся бы вдоль хребтины через маленькую сквозную дырочку заходил бы внутрь черепа и там цеплял бы мозжечок и выходил насквозь а затем спускался бы обратно но уже по груди и животу обратно к пипирке так вот вышеупомянутый мозжечок отправлял бы сигнал вышеупомянутый жгутик натягивался бы и дергал вышеупомянутую пипирку и та вставала бы и дергала бы в свою очередь другую половину жгутика а тот натягивался бы и дергал ха-ха генитально мозговой…

… нет не гениально а генитально мозговой перпетуум мобиле какая уж тут гениальность…

… иногда кажется что лишь так подобно каким-нибудь простейшим жгутиковым организмам среднестатистический дееспособный дяденька оживляется возбуждается и демонстрирует готовность но не всегда способность к каким-либо действиям да и то простым и предсказуемым вот например к реакции на новые вещи новые предметы скажем на свитерочек или кофточку или поясочек я уже не говорю о чужом мнении если оно не совпадает с их мнением они вообще толерантностью не отличаются поскольку эгоцентричны эгоистичны какое же третье прилагательное на эго ведь было же какое-то еще…

… ну и хрен с ним с третьим прилагательным…

… да-да это их эго проявляется с первых же секунд знакомства на первой стадии так называемого ухаживания которое выглядит очень комично ха обхохочешься подлетает подъезжает подкатывает подбегает подваливает эдакий раздутый индюк уверенный в своей неотразимости и метра за три начинает смотреть со значением якобы обольстительно улыбаться типа хе-хе за два метра распрямляет плечи втягивает живот хо-хо и расплывается в якобы обольстительной улыбке ха-ха демонстрируя желтые прокуренные зубы за метр чувствуется кисловатый запах ох и начинает знакомиться и чаще всего с таких стандартных часто пошловатых а иногда и вульгарных формулировок что они вряд ли способны поразить даже самое непритязательное воображение…

… неужели они сами не чувствуют насколько они в этот момент глупы, смешны и жалки…

… вот-вот…

… неужели им никто никогда не объяснял что говорить я вас уже где-то видел или мы с вами уже где-то встречались наивно давайте познакомимся пресно а давайте займемся сексом нагло…

… ведь странно даже не то что они несут всю эту наглую наивную пресную ахинею а то что они ее несут всегда очень уверенно что заводя знакомство их не очень интересует с кем именно они знакомятся многие откровенно и похотливо осматривают собеседниц снизу вверх останавливая взор на уровне груди и почти все задают традиционные вопросы а вопросы-то вопросы какие ой…

… похоже только того и ждут как бы побыстрее рассказать о себе да в общем-то и их рассказы о себе если вдуматься сплошная абракадабра белиберда и чушь несусветная правда кто же будет во все это вдумываться если даже слушать утомительно…

… и мне тоже один здесь недавно втирал какую-то херню прости господи про французские вина китайские чаи про какие-то пенки и пузырьки…

… вот-вот в голове одни пенки и пузырьки…

… все втирают и втирают все время демонстрируют свой интеллект свой ум свою проницательность свою мудрость свою доброту свою отзывчивость свою щедрость только и слышишь мой моя мое мои…

… могут часами расписывать свои достоинства и достижения первый раздул самый крутой бицепс второй выдал самый длинный плевок третий одолел самую большую дозу алкоголя на очередном корпоративе этот зарабатывает самую высокую зарплату тот ведет самый значительный проект и все как один имеют самые блестящие перспективы…

… все как это модно сейчас говорить себя пиарят то бишь продвигают и позиционируют дабы отсечь возможных конкурентов а средством в этом конкурсе на звание самого-самого может служить все что угодно самая большая коллекция самых миниатюрных моделей машинок самый богатый опыт в управлении самыми секретными объектами самые близкие отношения с первым заместителем второго зама третьего секретаря который берет гуманные откаты т д и т п и редкий не примется тут же в деталях рассказывать о своих победах на личном фронте ха и хвастаться трофеями…

… и тем самым выказывать себя полным

и законченным придурком…

… полным мудаком ой прости господи…

… конечно чтобы себя нахвалить а других унизить конечно привирает даже завирается причем так что сам начинает ощущать как бы неловкость а чтобы устранить конкурентов их поносит как примитивно но наивно ожидать чего-то другого никто впрочем и не ждет хотя сами они редко понимают что от них ничего не ждут…

… поэтому на первое время пускай кажутся себе такими какими хотят показаться и пусть верят что знакомство с ними редкое счастье общение с ними огромная радость а половой акт с ними особенно для девственниц неописуемое блаженство хотя ты же сама знаешь ничего радостного счастливого и блаженного в первый раз нет и не бывает в первый раз бывает только страшно больно и обидно а что касается последующих разов то даже если уже не страшно не больно и не обидно то все равно не всегда очень радостно далеко не всегда очень счастливо а о блаженстве пускай эти пипетки по телевизору всяким дурехам втирают…

… вот-вот я и говорю пусть они ограниченные и напыщенные верят пусть считают пусть врут с три короба пусть показывают что хотят и показываются какими хотят ведь всегда видишь всю их несерьезность и всю их несостоятельность вопрос даже не в том что образ фальшивый не в том что они ему не соответствуют а в том насколько не соответствуют до какой степени все фальшиво все запущено с каким запозданием они раздутые и утрированные реагируют на изменения и с каким трудом нам потом приходится их корректировать…

… да-да конечно некоторых еще можно подкорректировать если только протестировать…

… это ты хорошо сказала протестировать…

… протестировать этот их те-сто-сте-рон ха-ха…

… про-тесто-сте-ро-нить…

… хотя оценить их неспособность к корректировке очень легко ну например устроить какой-нибудь тест или скажем подстроить ситуацию причем достаточно эту сценку сделать пикантной двусмысленной но без трагедийной напыщенности другими словами взять да спровоцировать пусть не глобальную драму а мелкий водевильчик эдакий курьезный дивертисмент ну например поговорить с каким-нибудь бывшим ухажером хотя бывшие это на самом деле никакие не бывшие а запасные что ли…

… как ты сказала…

… латентные хорошее слово…

… так вот поговорить с каким-нибудь латентным по телефону часика полтора просто так поболтать без всякой задней мысли да и вообще без каких-либо мыслей ведь только ониограниченные и самодостаточные могут полагать будто для полуторачасовых разговоров нужны какие-то мысли так вот никаких мыслей а только интригующая загадочная улыбка пофальшивее и регулярное хихиканье попротивнее хи-хи…

… вот так мерзотненько хи-хи…

… кстати чем оно фальшивее и противнее тем они быстрее реагируют а муж во время этого полуторачасового бессмысленного на его взгляд разговора будет описывать круги красноречиво хмыкать делать этакое выражение лица ну сама знаешь и заводиться заводиться заводиться а потом как заведется да как хлопнет дверью что даже штукатурка ух…

… а то можно зацепить сразу двоих а то и троих бывших ну этих латентных в каком-нибудь театральном буфете стравить их слегка то есть каждого похвалить перед другими и пронаблюдать попивая купленное ими дешевенькое шампанское как они куражатся и пыжатся изо всех сил конкурентов оттесняя а потом сказать так открыто и бесхитростно ну-с мальчики спасибо вам за ваше шампанское хотя шампанское так себе спасибо спасибо спасибо а мне пора меня муж ждет с двумя детьми ха…

… может получиться забавно даже смешно ха обхохочешься и сразу почувствуешь себя лет на двадцать моложе еще в те времена когда сменялись конфетно-букетные периоды когда танцы-шманцы музыка без остановки когда шампанское пусть такое же дешевенькое и тошнотворненькое зато рекой и брызги и крик и смех когда кутили и катили куда-то весело и беззаботно когда все были взрывными а не латентными а некоторые казались и галантными и умными и добрыми и как бы это сказать хотя физиологически уже тогда…

… вот-вот…

… если бы они были физиологически не так ограничены и психологически не так примитивны если бы они были не так влюблены в самих себя даже не в самих себя ведь в самих себя они стараются не вглядываться а в свой раздутый фальшивый образ то может быть у них было бы чуть меньше злобы и агрессии и не так страдали бы они от комплекса собственной неполноценности да именно так если бы они не раздувались всегда и везде от чванства и не мерялись пипирками с себе подобными превращая всю свою жизнь в соревнование в постоянный конкурс на самую большую и самую активную пипирку…

… если бы этого ничего не было то возможно они бы вслушивались в то что говорят сами и прислушивались к тому что говорят им другие возможно они бы научились не только смотреть но и видеть не только слушать но и слышать и самое главное думать и чувствовать правильными нет не правильными а специально предназначенными нет как же это называется…

… вот-вот физиологически адекватными органами…

… вот именно адекватно ведь если бы они хоть иногда думали не о своем раздутом и фальшивом образе если бы они думали о себе не как об уникальных суперинтеллектуальных и суперсексуальных машинах а как об обычных людях подобных всему живому как об органических и ограниченных производителях хлипких мыслей и липких сперматозоидов то кто знает возможно они бы не так стремились к власти к силе к могуществу к значительности к статусности а значит было бы меньше распрей конфликтов революций войн и рожали бы мы тогда сыновей не опасаясь того что какой-нибудь сухопарый и подтянутый говнюк прости господи в штатском будет посылать их на явную смерть а другой говнюк прости господи но уже жирный расхлябанный и в военной форме будет их задорно подгонять причем оба развращенных говнюка прости господи будут это делать якобы ради идеалов о которых они всегда распинаются но в которые сами никогда не верили и вряд ли поверят…

… и почему вообще они решают кому умирать и кому калечиться ведь сами-то они живут не задумываясь и живут как овощи ведь они не знают ни как родить ни как вскормить они даже не умеют ни растить ни ласкать они могут только по-канцелярски осуществлять и предпринимать зачищать и нейтрализовать истреблять и уничтожать о господи ты меня конечно прости ты здесь конечно ни при чем но почему нами всегда правят всякие бессовестные говнюки…

… бессовестные говнюки федерального значения…

… ха-ха-ха…

… да а чего вот так ему и скажу как на духу скажу если бы был мне вдруг голос какой или знак дескать что ты хочешь спросить у господа я бы сразу так и сказала глядя куда-нибудь вверх на белые облака или серые тучи а может прищурившись на яркое солнце или тусклую луну а может никуда бы не глядела а просто глаза бы закрыла покрепче воздуха бы вдохнула побольше так чтобы голова закружилась и сказала бы четко громко и с выражением как когда-то заставляли в школе стихи учить…

… прости господи я не умнее всех хотя и не глупее многих я переживаю как могу хотя страдаю как и все объясни же мне господи если у тебя есть минутка а я в меру своих слабых сил попробую понять господи ну почему нами всегда правят всякие говнюки прости господи у которых еще к тому же между ног эдакая штуковина ха которую кстати ты господи ты уж меня извини сам для них и придумал может господи пускай правили бы не они а мы хотя между нами говоря ты господи наверное не заметил что в редких случаях когда правителей сменяют правительницы они оказываются такими же ограниченными такими же грубыми такими же самовлюбленными а какую чушь они несут а как говорят а как одеваются…

… вот-вот богато и безвкусно…

… а как они ходят нет господи ты только посмотри как они ходят кажется будто и у них тоже между ног ха-ха так сказать при назначении на должность автоматически вырастает хи-хи ведь не даром говорят баба с этими самыми хе-хе…

…ну да чего о них говорить о бессовестных говнюках прости господи чего то я разошлась но должна же я выговориться…

…хо-хо-хо…

…говнюки они и есть говнюки с этими самыми или без они всегда были есть и будут окончательно развращенные и в количестве превышающем всякое воображение главное чтобы их количество не увеличивалось а то ведь плодятся со страшной скоростью и лезут по вертикали своей говнючей власти за еще большей властью большим могуществом большей значительностью большей статусностью лезут отпихивая себе подобных говнюков корча благодушные умильные рожи и повторяя чужие слова о законности и стабильности а еще о любви к родине не веря ни в то ни в другое ни в третье а слюна от вожделения так и течет фу какая гадость только посмотри в телевизор…

… да про говнюков в телевизоре я тебе лучше не по телефону…

… ну и что что по телефону я же без фамилий так сказать обобщенно…

… да-да ладно я тебе обязательно…

… да-да я тебе…

… да хорошо…

… целую…

… да я и сама убегаю вот одеваюсь…

… да прямо сейчас убегаю уже опаздываю…

… какое там даже нет времени привести себя в порядок…

… да-да одеваюсь и бегу прямо лечу…

3. ДИСПУТ
… а ты сударь почтенный переживал видишь как славно купили бутылочку в магазинчике нашли укромный скверик сейчас сядем на скамеечку под дубом да под теревинфом и будем тихо радоваться жизни…

… а ты думал для чего конечно для того чтобы радоваться а чего печалиться если пока еще можно покупать бутылочки и сидеть в сквериках вот скоро все скверики обнесут решетками с кодовыми замками или снесут ради строительства уродливых бизнес-центров и сидеть будет негде ведь в парках как-то уж слишком вызывающе да и небезопасно да не от блюстителей порядка им не до нас ибо блюсти с нас нечего мы с тобой нищие вздохом а от юношей идеологически направленных и распаленных а еще от юношей отмороженных безо всякой идеологической направленности но с туманной генетикой вымещающих ущербную злобу на нас с тобой а на площадях и улицах долго не высидишь пыльно шумно суетливо автомобили гудят а громче всех «грядущий хаммер» это я сам себя цитирую люди кричат сирены воют светофоры переключаются туда-сюда а еще все сверкает витрины вывески рекламы фары и мигают неоны и мелькают мюоны и отвращают от тихой радости и светлой грусти…

… а ты коллега уважаемый сунулся было в этот в это в эту как ее европейско-кавказско-азиатскую кухню с дешевеньким шиком пластмассовые столики стулики пластиковые салфеточки стаканчики искусственный мрамор искусственное дерево искусственные цветы и зеркала в алебастровых рамках дабы смотреть на свои рожи а телевизор во всю стену дабы смотреть на рожи чужие а еще радио на всю катушку дабы глохнуть от всякой мерзости куда ни посмотришь что ни послушаешь тьфу а попроси выключить ведь никогда не выключат у них надо потреблять в атмосфере ослепленной и оглушенной беззаботности а как же можно в таких условиях тихо радоваться и светло грустить я тебя спрашиваю…

… чем пахнет…

… как пахнет…

… нормально пахнет не привередничай…

… люди пьют и не такое ради тихой радости и светлой грусти…

… да и сколько же вредных звуков струится в наши ушные раковины и бьет по нашим барабанным перепонкам сколько вредных образов липнет к радужной оболочке наших глаз скапливается шлак засоряются клеточки атрофируются нервные жгутики с каждым взмахом вздохом взглядом с каждым вслухом…

… хотя такого слова наверное нет…

… или есть…

… а посему дабы все девять отверстий сто сочленений и тысяча жил функционировали нормально надо обязательно время от времени промывать…

… это я только попробовать…

… итак после сего лирического отступления определившись с местом и временем здесь и сейчас можно перейти к теме а тему я предлагаю следующую меняются времена меняются нравы меняются настроения и как сквозь них пребывать и умудряться при этом тихо радоваться и светло грустить…

… вроде ничего пить можно…

… и по уже давней традиции выступающий докладчик в своих тостах формулирует тезисы доклада а так как выступать первым почему-то всегда приходится мне то и на этот раз начну я причем обязуюсь на сей раз не использовать табуированную лексику а то выразился в прошлый раз да в общем-то и в позапрошлый…

… ну да ладно…

… давай несуетливо…

… например за то чтобы нам неприкаянным хватало терпения выносить изменения ойкумены какими бы чудовищными они нам ни казались и самое главное чтобы нам хватило сил самим внутренне не так быстро и не так ущербно меняться…

… а меняется ойкумена быстро и ущербно и человеческая популяция со средой ее обитания не просто изменяется а подвергается уродливой мутации причем непонятно где причина а где следствие то ли уроды заправляют и порождают уродство то ли уродство порождает и направляет уродов в этом смысле человек венец уродливой эволюции намного опередил прочих тварей он меняется куда быстрее и ущербнее чем прочая живность как голая так и покрытая шерстью как пернатая так и чешуйчатая не говоря уже о растительности гигрофитной и ксерофитной микротермной и мегатермной галофитной и оксилофитной автотрофной и…

… и этой самой как ее…

… ладно проехали…

… и как мы уже отметили человек все более агрессивно подавляет естественную среду и самозабвенно творит искусственную а сотворенная искусственная среда самого человека все более агрессивно подавляет и ускоряет причем так что он все меньше думает и все больше забывает прежде всего самого себя особенно после затянувшейся «праздничной летаргии» это я одного кинооператора местного цитирую так вот все больше человек давится ускоряется и забывается среди сквериков вырубленных ради бизнесцентров и бутиков стеклянных бетонных стеклобетонных железобетонных с завитушками и загогулинами кои притерты ради пущей ущербности дабы нелепость и несуразность сию оттенить аль подчеркнуть да еще с рекламой разнузданной разухабистой просто куда ни плюнь на которую и плевать уже лень тьфу…

… еще раз все же плюну…

… тьфу…

… как будто после смерти человека самозабвенно самодовлеющего и самоускоряющегося загадившего все в себе и вокруг себя не призовут к ответу «дескать чего в тебе было больше алчности иль скудоумия а что он на это ответит» это я одного бывшего рокмузыканта местного процитировал…

… что он на это может ответить…

… а ничего…

… а башня эта небоскребная это что проявление гипертрофированного тщеславия и комплекса неполноценности карликов символ всевластия власти и всемогущества денежной массы а фонтан этот придурковатый с купеческой подсветочкой и блатной эстрадной музычкой тыц-тыч тыц-тыч это что торжество безвкусицы и все это посреди водной глади гиперборейской за хребтиной рифейской ну просто светопредставление как в телевизионном ящике гордо заявила голова одной девушки явно не понимая что и о чем она говорит…

… да а я понимаю и говорю…

… да говорю липе и тополю говорю рябине и ясеню говорю березе и клену осине и ели дубу кедру сосне палисандру саксаулу магнолии фейхоа и гинкго говорю всему скверику городу миру уроды уроды уроды если в красивейшем месте красивейшего города мира втыкают сей ой не буду не буду сдержусь втыкают как напоминание о том кто здесь правит каким богам молится и что у него происходит с вытеснением комплексов…

… что ты на это можешь возразить друг…

… а ничего…

… да и что тут возразишь если по всей ойкумене и во все времена правления и режимы чаще всего нелепые и несуразные даны нам на удивление и в наказание словно для массовой оторопи и подвывания…

… а когда нечего возразить и хочется завыть значит разум бессилен а когда разум бессилен то остается петь душе а чтобы душа запела нужно чтобы задрожала струна а чтобы струна дрогнула…

… правильно друг любезный чтобы струна дрогнула надо за нее дернуть…

… вот сейчас и дернем…

… наверное хочешь спросить за что…

… за струну ха-ха…

… думаешь за какую еще такую струну…

… ты уж извини друг это меня занесло на риторическую тропу в словесные игры пустился совсем как тот дяденька что недавно порол всякую херню про пузырьки и пенки…

… ой опять выразился а что ты хочешь ведь невозможно быть одновременно веселым, трезвым и умным…

… я хотел сказать давай несуетливо…

… например за то чтобы нам неприкаянным хватало терпения выносить смену режимов которые нам даются на удивление и в наказание словно для оторопи и подвывания какими бы нелепыми и несуразными они нам ни казались и самое главное чтобы нам хватало сил самим внутренне не так быстро и не так ущербно меняться…

… а сменяются режимы быстро и ущербно изменяются спряжения и склонения обитания то хаос то катарсис то кризис то дефолт то лето без солнца то зима без снега то глобальное потепление что начинается с обильного снегопада с последующими гигантскими в человеческий рост сосулями и надолбышами какова терминология нет ты только послушай эту жэковскую терминологию…

… так вот значит то темный день долог то светлая ночь коротка то поборы понятно кому то выборы понятно кого то хрен знает что вместо хер знает чего…

… неужели опять выразился а разве это тоже табуировано ведь херъ это ж буква такая в старославянском с числовым значением шестьсот а кстати слова произошедшие от буквы херъ имеют только положительное значение херувим хероизм херальдика а позже словом херъ стали обозначать просто крест перечеркивание возник глагол херить или похерить то бишь перечеркнуть забыть и потом у меня же извини за каламбур на конце ъ…

… ну мало ли кто что подумал если учитывать кто что думает то лучше вообще рта не раскрывать…

… а нам все же надо закончить…

… итак отношения внутри человеческой популяции отмечены изрядной долей цинизма и это относится ко всей ойкумене но здесь в наших пенатах цинизм приобретает какой-то эпический я бы сказал мифологический размах быть может в силу ханских и хамских законов отстраивающих как во времена татаро-монгольского фига вертикаль горизонталь и диагональ то есть остропирамидально во все стороны нашей беспредельной…

… не суетись друг сердешный сейчас разъясню про татаромонголь и пирамидаль только вот чуть-чуть дерну…

… ох как дерет…

… так вот массы подданных типа нас с тобой обращают взор снизу вверх но к сожалению не на само небо а на правителей-небожителей это небо затмевающих итак массы земных подданных обращают взор и диву даются частично завидуют не без того частично презирают как же без этого а правители-небожители из далеких эмпирей взирают сверху вниз на массы типа нас с тобой и частично презирают а как же иначе частично побаиваются по другому никак и вряд ли они нас с тобой массово неприкаянных туда к себе допустят на олимп свой…

… а нам с тобой туда и не надо…

… и за это надо бы чуть чуть даже без тоста…

… так вот противопоставление это разумеется универсальное и вневременное но при местной специфике имеет свои особенности а именно слишком узкое острие пирамиды противопоставляется ее слишком широкому основанию при том что связующая срединная часть как бы полая а значит хрупкая…

…противопоставление на данном этапе несомненно кризисное но пока еще не критическое ибо не набралась критическая масса…

… и не случился окончательный разрыв…

… а раз так то давай дружок несуетливо за этот обнадеживающий факт…

… тост как тост чего ты головой мотаешь…

… так вот наш некритический антагонизм пока еще разрешается смирным путем так сказать через негласный и неписаный компромисс другими словами общественный договор как изволил выразиться один просветитель небожителем себя считавший наверняка и запустивший как сейчас говорят бренд просвещения и рекламу так называемого естественного воспитания кстати сам он очень естественно сдал всех своих естественных детишек в дом призрения а ему еще потом везде за это памятники поставили один нелепее другого…

… ой опять я сбился на просвещение а все почему да потому что пропустил тезис а с ним и тост нет тост а с ним и тезис…

… что то я пропустил…

… подожди закурю…

… да да «курить не брошу а пить все равно буду» это я одного главредактора местного цитирую…

… так вот пока есть пусть далекая но все же связь и зависимость хотя бы и через эту серединную часть некие потоки циркулируют и как бы соединяют и вся пирамида остается цельным более менее действенным организмом и антагонизм кажется не таким уж явным дескать если орган болит значит еще живой голова вроде бы на месте руки ноги целы и ладно лишь бы не было войны хотя вот она война каждый день а все мы люди все человеки все так или иначе пирамидально задействованы все в той или иной степени татаро-монгольно подвержены но мало кто способен…

… ну хорошо хрошо хршо ускоряться не буду…

… начатую мысль теперь придется заканчивать в счет прошлого тоста так что потерпи дослушай и морду то морду не вороти…

… итак когда антагонизм достигнет критической стадии и произойдет разрыв вершина зиккурата просядет и окажется досягаемой то народные массы могут разволноваться и потревожить правителей небожителей а те уже будут готовы принуждать к миру…

… другими словами мочить в сортире хотя это они говорили не про массы вообще и не про классы а про отдельные группы но притянуть нас к тем отдельным им раз плюнуть тьфу притянут запросто как раз плюнуть…

… тьфу…

… извини это я нечаянно подожди сейчас вытру…

… вот видишь вытер…

… итак повторю у них же установка такая сопли не жевать резину не тянуть сантименты не разводить не миндальничать и не марципанствовать а сурово пирамидалить и татаромонголить бить один раз но по голове а еще отрезать так чтобы не выросло и манипулировать меня и тебя пулировать катапультировать каталептировать и еще как же они говорили замучаетесь дескать пыль глотать и еще что-то про борщ яйца и чайковского да я запамятовал…

… да дружище как послушаешь все это так и оторопеешь а оторопев завоешь что-нибудь совсем уж безумное типа ура спама нет или дешевле только даром а очнешься уже где-нибудь далеко за тысячу шестьсот стадий отсюда в печальной пустыне…

… в юдоли мысли угрюмой «на сервере диком» это я одного поэта местного цитирую…

… но если правители небожители во всей ойкумене всегда склонны аракчействовать то есть беспризорных духом и озорных думами успокаивать еще до того как у тех возникнет желание волноваться и вольнодумствовать…

… если все правители небожители вне зависимости от своих половых возрастных религиозных и проч склонны превентивно взирать и профилактически усмирять то здесь у нас в раю…

… нет в краю урезанного духа и «бескрайней плоти» это я одного математика местного цитирую четко проявляется специфика туземного климата и географического положения а соответственно и национального менталитета…

… здесь как писал неместный философ «на бесконечном пространстве где центр повсюду а окружность нигде» и где все располагает…

… к этому как его…

… «к беспредметному унылому раздумью без ясной отчетливой мысли» это я одного историка покойного цитирую и вопреки призывам активистов от извини за выражение «левого дискурса» мы не очень стремимся вольнодумствовать ради вольнодумствования и волноваться ради волнения а традиционно склонны к тихой радости и светлой грусти да массовой оторопи с подвыванием…

… и ничего задорного…

… тьфу…

… зазорного тут нет…

… ну давай несуетливо…

… например за то чтобы нам хватало терпения приноравливаться к стихиям выносить смену правлений и правителей которые нам даются на удивление и в наказание словно для оторопи и подвывания и…

… с моей тоски зрения…

… точки зрения…

… которые подвержены хроническим духовным запорам умственной глухоте немоте слепоте а еще оцепенению сердца…

… другими словами бессовестных говнюков федерального значения как одна тетенька недавно говорила по телефону другой тетеньке действуя кстати весьма неосмотрительно учитывая тенденцию…

… и самое главное чтобы нам хватило сил самим внутренне не так ущербно и не так быстро меняться…

… запутался я в этих тезисах и тостах ты уж не взыщи…

… да и как не запутаться если сменяются правления и правители страсть как быстро уму непостижимо хотя чего тут постигать они же окаянные сменяются на посту а суть их постового отношения к нам неприкаянным не меняется ведь им бы лишь пресс…

… пресс…

… пресекать этот как его…

… дух некоей философии несообразной с государственными правилами добрыми нравами и любовию к отечеству…

… и…

… и ко…

… и иконообразно и…

… и ко…

… и канонически…

… адаптироваться к изменениям ойкумены…

… которую сами же под себя и пытаются давить и ускорять и это…

— это в том смысле что…

… смысл в том что это…

… да смысл их существования во всей ойкумене…

… сводится неизменно к тому чтобы дорваться закрепиться а потом осваивать осваивать и еще раз осваивать как говорил этот самый ну этот…

… тот что живее всех живых…

… бессменный вождь в советском аппарате…

… мумифицированный миф в центральном зиккурате…

… о в рифму…

… то есть с установкой на управляемый демократизм и федеральный татаромонголизм…

… какова формулировка…

… национализировать убытки и приватизировать…

… эти самые как их…

… да не придатки…

… на кой хрен им наши придатки ну хрен то ведь можно употреблять ведь он не табуирован…

… так вот не придатки а эти как их…

… прибытки…

… нет не прибытки а как-то иначе ну да хрен с ними…

… так вот не зная меры ни в страстях ни в помыслах достигая неблагородных целей неблаговидными средствами…

… и тем самым демонируя…

… демонтируя…

… нет демонстрируя это…

… как это…

… единство униформы и содержания…

… под стражей ха-ха…

… в диалектическом понимании исключительной роли…

… отдельных особей в истории человеческих эрекций эякуляций и соответственно популяций…

… о чем ты дружочек и понятия не имеешь хотя истинно…

… инстинктивно живешь сообразуясь и не ропща…

… а вот у меня редко получается не ропща…

… ну давай несуетливо…

… например за то чтобы нас хватило…

… нам хватало терпения «удивлять мир отсутствием поступков и опрятностью чувств» это я одного писателя неместного цитирую…

… и оставалось это как его ну хотя бы немного…

… а кстати у нас что-то еще осталось…

… так вот…

… оставалось немного светлой радости тихой грусти и…

… этого как его…

… этой как ее…

… ну ее…

… ну давай несуетливо…

… а давать-то уже нечего а я еще хотел про метафизику…

… мы ведь с тобой вроде бы и не того совсем не суетились а уже все…

… не иначе как этот с крыльями помог…

… вон легок на помине дескать пора поберечься хотя еще не понятно кто кого бережет…

… сколько раз так было ситуация хуже некуда а от него ни слуху ни духу ни вестей ни костей…

… а вот к распитию заявляется каждый раз причем под конец когда пить уже нечего и многозначительно молчит и грустно улыбается…

… вон смотри головой качает дескать хватит а чего хватит почему хватит…

… хотя может он и прав…

… я уже вы…

… выгорел…

… выговорил…

… выговорился…

… и как всегда слегка зача…

… заплеча…

… запечалился как…

… как всякая божья тварь после совокупления…

… чего это я вдруг про совокупления видать пора за…

… за это самое…

… да и ты дружок уже вы…

… выгулял…

… выгулялся и чу…

… чуть заскучал а значит скоро начнешь сук…

… скулить…

… я же тебя знаю…

… а мне вдруг вздумается тебе как в прошлый раз подвывать…

… и нагрянут в этот скверик правоохранительные органы и за несанкционированное собрание без согласования и намордника задержат нас и отвезут в околоток…

хотя вряд ли ведь видно что брать с нас нечего…

… хуже если придут другие с туманной генетикой и сквозной пагинацией…

… низведенные до состояния фриков или ботов…

… из меня боец плохой да и ты не лучше а этот крылатый и вовсе испугается и улизнет как всегда…

… и мне одному за вас двоих за нас троих ну в общем одному достанется…

… так что нам неприкаянным да еще без ошейника и намордника учитывая тенденцию лучше бы отсюда…

… ладно слюнявый давай ка…

… да не лижись ты не лижись…

… твой поцелуй воистину лобзание…

… а тот крылатый пусть ведет…

… куда-нибудь…

… ему вверяюсь…

ВХОД-ВЫХОД

Вещи встречают нас уверенно. Им, неодушевленным, не свойственно колебаться, еще меньше — метаться, увиливать. Они терпеливо ожидают нашего приближения и невозмутимо рассматривают нас. Хотя мы всегда считали, что только нам, одушевленным, дано смотреть. Смотреть и понимать. Более того, мы нисколько не сомневались, что при желании способны любую вещь рассмотреть и понять досконально.

До чего же мы самоуверенны. До тошноты.

От нашей самоуверенности нас должно мутить. Ведь мы смотрим на вещи всегда с одной, первой попавшейся, стороны, и именно с этой стороны они, по нашему разумению, должны нам представляться и этой стороной определяться. Как если бы вся их вещественная задача сводилась к этой односторонности. Какая убогая однобокость! Совокупность окружающих нас вещей призвана создавать ареал нашего обитания, наше окружение, нашу свиту, но мы воспринимаем их как что-то несущественное, почти бесплотное, призрачное и не отбрасывающее тень. Мы не удосуживаемся приблизиться, склониться, мы взираем, будто надзираем, сохраняя дистанцию и субординацию. Изредка, с недосягаемой высоты нашего человеческого величия и нашей человеческой одушевленности мы в приступе какого-то непонятного великодушия снисходим до неодушевленных предметов и устраиваем им строгий смотр, а они обязаны соответствовать нашему априорному воззрению, представать перед нами в полном порядке и при полном параде.

Такой подход, равно как и взгляд, — небрежен и пренебрежителен; точка зрения необъективна; следовательно, и понимание — чаще всего поверхностно и ошибочно. Вещи не всегда соответствуют нашим представлениям; так называемые «вещи в себе» не соответствуют ничему, а «вещи вне себя» не соответствуют даже самим себе. Забавно было бы проследить, как вещь выходит из себя и как мы на это реагируем, но это уже другая история.

Здесь же важно отметить, что ожидание порядочности и парадности часто оборачивается обманутым удивлением. Истина факта почти никогда не соответствует правде жизни. По крайней мере, у нас, в Рутении, учитывая вековую традицию несоответствия, это случается на каждом шагу («Тут врут как мрут», — каламбурим мы о своей родине, и все камлаем и лаем).

Шаг — мах. Шаг — шах. Шаг — мат.

Шагнул, промахнулся, выматерился.

Всякий раз остается лишь удрученно замолкать и нехотя признавать, что у вещей, как и у слов, есть разные аспекты, разные стороны. Но поскольку смотреть с разных сторон одновременно не получается, то приходится менять точки зрения, искать другие ракурсы, подходы, заходить иначе («В Рутении нет рутины», — каламбурим мы о своей родине, и все рубим и бурим), и это постоянно меняет отношение людей к вещам, людей к людям и людей к самим себе. Мы — так, а они — эдак. Мы — туда, а они — сюда. Мы — с парадного, а нас — с черного, по-черному…

Так, например, в силу издавна сложившейся традиции парадные входы многих рутенийских дворцов чаще всего закрыты, и нежеланные посетители входят сбоку или даже сзади. Из робости? Из чувства ущербности? Из чувства собственного несоответствия, недостоинства? Где-то там, с фасада, — былая роскошь лепных карнизов и резных наличников, виньеток и амуров, а тут флигелек на заднем дворе — притянутая скрипучей железной пружиной кургузая дверца. Былые вещи из далекого и ныне недоступного мира — лепные, резные, витые, кованые, словно потеряв свою материальную вещественность, превратились в символы утраты. Утраченной эпохи. Какой еще десюдепорт? Что за капель-капитель? И вот трухлявое дерево и ржавое железо стали символами ностальгии. Кто брал на себя труд описывать предметы? Кто вставал на сторону вещей? Губка, мыло, камень… Кто задумывался о ностальгии материи? О драматической глубине предмета и трагической неспособности слова ее выразить? Почему все сводится к голым идеям? И вот уже в каком по счету поколении — опять на колени! — культивируется недоверие к значению слов и предназначению вещей, к самим словам и вещам, а заодно и к окружающим их людям. А они, слова и вещи, вроде бы не сговариваясь, продолжают коварно обманывать ожидание и понимание нашего далеко не парадного статуса на задворках чужого праздника жизни.

И все же иногда, в силу каких-то не зависящих от нас причин — приглашения, приказа, а то и просто слепого желания верить — мы, как нам представляется, можем не обмануться. Полноправно войти через парадный вход и встретиться…

С чем?

Через этот вход мы, как фряжские послы, церемонно заходим внутрь и торжественно проходим вперед, рассчитывая…

На что?

На торжественный прием?

На секунду мы задумываемся о причинно-следственной связи между неведением и введением.

И уже начинаем сомневаться в своих расчетах.

Но все равно рассчитываем.

Мы поднимаемся по красной ковровой дорожке, покрывающей широкую мраморную лестницу, следуем по длинному, ярко освещенному вестибюлю с высоким лепным потолком и следим за тем, как наши тени постепенно то удлиняются, то укорачиваются и пропадают в зависимости от изменения нашего местоположения по отношению к четырем источникам освещения — большим бронзовым люстрам с перевернутыми чашами из граненых хрустальных подвесок. Мы проходим вдоль массивных белых колонн с розовыми нервюрами, наши послушные тени успевают за это время удлиниться три раза, укоротиться два раза и — в конце вестибюля — четко застыть на массивной дубовой двери с витой бронзовой ручкой. Белое полотно с жирной запятой. Тень от дверной ручки — четкая, густая, грозная. Словно испугавшись, наши тени замирают; останавливаемся и мы. Нам становится не по себе. Мы отчего-то робеем и даже чуть-чуть пугаемся, хотя бояться вроде бы нечего.

Ведь мы можем предположить, что там, за дверью, откроется большая величественная зала, повторяющая интерьер вестибюля: высокий лепной потолок, толстые белые колонны с нервюрами и большие бронзовые люстры, перевернутые чаши из граненых хрустальных подвесок. Ведь мы можем быть почти уверены, что там, за дверью, торжественная тишина будет царить так же, как она царит в преддверии. В принципе, эта уверенность должна нас не тревожить, а наоборот успокаивать. Ведь нам предстоит уже известное, поскольку мы извещены; нас ожидает знакомое, поскольку мы ознакомлены; нас ждет привычное, почти обычное, чуть ли не обыденное. Но мы не успокаиваемся, а наоборот, продолжаем пугаться, причем не на шутку. Всецело отдавшись испугу, мы даже забываем, что нас напугало. Даже начинаем, что называется, трепетать. Начинает мелко вздрагивать и наша тень. А что может быть страшнее своей мелко дрожащей тени? Особенно, если рассматривать тень не как доказательство своего сущего присутствия, а первый признак своего грядущего отсутствия, так сказать, убывания бытия.

Рассмотреть свою дрожащую тень, бледнеющую в преддверии исчезновения…

У нас трясутся ноги, потеют ладони рук, трусливо бегает взгляд. У нас начинает сводить от ужаса живот. У нас громко урчит в животе. От этого урчания торжественная тишина снаружи становится еще более торжественной, более церемонной и даже какой-то ликующе звонкой, прозрачно кристальной, как если бы она исходила от граненых хрустальных подвесок больших бронзовых люстр. Хотя мы урчим в полном одиночестве, нам все равно неуютно и неудобно. Перед кем? Кого мы потревожили?

Мы стыдимся, что нарушили чужую тишину. Мы смущенно сетуем на то, что наша внутренняя активность выражается так откровенно и грубо. Нас коробит звукопроницаемость наших границ. Нам стыдно, что на ликующий звон и хрустальный свет, входящий в нас столь торжественно и даже церемонно, мы отвечаем столь неприлично. Нам стыдно, что мы не способны соответствовать. Хотя, быть может, мы себя просто недооцениваем?

Мы совершенно некстати задумываемся о том, что если яркий свет, проходя точку, в которой мы трепещем, сменяется густой тенью, то в этом как-то повинны мы сами. Мы словно видим, как луч бьет по бугристой поверхности эпидермы, затем преломляется, разбивается на световые брызги, которые с трудом просачиваются внутрь, а там окончательно рассеиваются и печально угасают.

Задумавшись, мы уже мним себя фигурным, многослойным кожухом, кожаным чехлом, почти непроницаемой оболочкой с участками различной плотности, сложнейшим препятствием для прохождения световых лучей и даже, в некотором роде, неодолимым рубежом, за которым свет подстерегают губительные сумерки. А может, и того пуще: мы рисуем себя таинственным светопоглотителем, урчащим агрегатом по переработке света в тень. Причем для получения густой, плотной, чуть ли не плотской тени нам требуется очень много яркого света. Mehr licht! Мы не сильны ни в физике, ни в геометрии, но причем здесь они? И почему мы должны быть в чем-то сильны?

Мы заходим в тупик.

Зайдя в тупик, мы вдруг осознаем, что перестали урчать (тупики, кстати, иногда будоражат сознание: в тупиках даже самый тупой разум может заостриться, хотя чаще всего — по крайней мере здесь, в тени Рутении — затупляется окончательно). Мы начинаем приписывать нашим мыслям способность влиять на нашу физиологию. Мы вспоминаем о слове «соматическое», но не понимаем, что оно означает и какое оно имеет отношение к нашему конкретному случаю. Быть может, мы о себе слишком высокого мнения? Быть может, мы себя просто переоцениваем?

Быть может, именно для того, чтобы оценить себя объективно, мы робко приоткрываем дверь.

А там…

Мы тут же испуганно ее закрываем. Что там было? Что мы могли там увидеть? Что могло нас так напугать?

Мы пытаемся воссоздать мелькнувший образ, уловить мысль, вообразить ее путь с момента появления в нашей черепной коробке — через блуждание по извилистым меандрам — до окончательного исхода. Вот, допустим, она пришла откуда-то извне, проникла внутрь и двинулась озарять наше мрачное церебральное царство. Просвещать. А передвигаться ей, наверное, нелегко («Маршрут, как кашрут, в Рутении крут», — каламбурим мы о своей родине, и все маршируем): вверх, вниз, направо, налево, с каждым шагом путаясь в волокнах и увязая в рыхлой и липкой массе серого вещества. Удастся ли мысли, заляпанной, отяжелевшей, изнуренной, пройти весь путь и выбраться из этой трясины? Вряд ли. Вот она слабеет, тускнеет, меркнет. И пропадает почти бесследно, пополняя сонм таких же эфемерно мелькнувших и потухших мыслей, лишь усугубляя вековую несуразность своим эффектным, но бесполезным проблеском. Все опять погружается в кромешный обезмысленный мрак. Мы остаемся с нашими базальными ганглиями, корой, таламусом, мозжечком, как и ранее обремененные грязным и грузным бытием.

Нам не остается ничего другого, как опять робко открыть дверь.

Мы робко открываем дверь и робко входим.

А там?

Что мы видим?

Здесь было бы кстати сказать: «А ничего».

Но это не так.

Мы видим огромную парадную залу, повторяющую интерьер вестибюля: высокий лепной потолок, толстые белые колонны с нервюрами и большие бронзовые люстры с перевернутыми чашами из граненых хрустальных подвесок. В зале царит торжественная тишина. В глубине залы — под балдахином — огромный позолоченный трон резного дерева. На нем неподвижно сидит коротенький толстенький человечек в широкой отороченной горностаем мантии, с высокой короной на голове. В руках он держит скипетр и державу. Венценосец кажется игрушечным, поскольку все — зала, трон, мантия, корона, скипетр, держава — для него слишком велико. Ему лет пятьдесят, но выглядит он как ребенок. У царька круглое гладенькое личико, глазки бусинками, носик пуговкой, ротик сердечком с пухлыми губками бантиком, остренький подбородочек, редкие усики и жидкая бороденка клинышком. Он невероятно, чудовищно лопоух.

Мы никогда в жизни не видели таких ушей.

Вот это уши! Царские! Ну и уши!

Мидас да и только…

Мы молча подходим, низко склоняемся и, затаив дыхание, ждем. Вообще-то — по нашей рутенийской привычке все политизировать — нам следовало бы думать о монархии и анархии, о тоталитаризме и демократии, о разнице между подданным и гражданином, о рутенийских трутнях и оборотнях и т. д. и т. п. А мы думаем лишь об ушах. О царских ушах, нежно-розовых, молочно-поросячьих, просвечивающих, с легчайшим пушком, который при малейшем сквозняке…

— Пшол вон, говнюк! — вдруг визгливо кричит венценосец.

Мы быстро выпрямляемся, разворачиваемся и идем, все ускоряя шаг, к двери. Венценосец по-поросячьи визжит нам вслед. Мы выбегаем и захлопываем дверь.

И вышед вон плакал горько…

Что связывает нас с гневным монархом? Как эта сцена связана с полетом мысли и работой пищеварительного тракта? Что и как мы опять не рассчитали, в чем обманулись, на что не обратили внимание?

— Что это было?

— Чей-то сон, Ваше величество.

Гм…

Лицевая сторона у нас в Рутении часто оказывается нелицеприятной. Слишком ярко. Слишком пестро. Много церемонной мишуры, показного шика, лоска, бутафории. Золото сусальное, а все как самоварное. И мрамор не тот, и бронза не та, и все цари, как один, самозванцы…

Вот и смотрим на уши…

И ерничаем…


Зайдем с другой стороны. Парадному входу в качестве антитезы выберем непарадный вход или даже не вход, а выход. Так будет скромнее и даже как-то спокойнее. И вещи, наверное, будут просты в общении, доступны и нам соразмерны. По чину. По ранжиру. Сообразно нашему соответствию, нашему достоинству. Через этот непарадный выход, мы, как нам представляется, можем войти и там, внутри, найти…

Найти что?

Ведь сколько поколений уже входило и находило… известно что.

А нам все равно…

Ведь история нас ничему не учит. Не учит, впрочем, и география. Мы можем передвигаться во времени и в пространстве, не отдавая себе никакого отчета.

Мы совсем не церемонно, а несколько суетливо — не послами, а посыльными — в прошлом ли, в будущем — ссыльными? — проникаем внутрь и совсем не торжественно, а как-то стыдливо пробираемся вперед в надежде, что предсказуемое неминуемо приведет к самому сказуемому (или хотя бы подлежащему). Мы на секунду задумываемся о причинно-следственной связи между предсказанием и сказуемым, предположением и подлежащим.

А какая между ними может быть связь?

Мобильная?

Это направление мыслей нас мобилизует. Мы поднимаемся по щербленым ступенькам узкой лестницы, проходим по коридору, затем спускаемся по щербленым ступенькам другой узкой лестницы, снова следуем по коридору. После нескольких подъемов и спусков мы оказываемся в холодном, неосвещенном подвале. Хотя свет все же есть, где-то там далеко, и его отсвет позволяет нам — правда, не без труда — различить неровный пол, неровный потолок и неровные стены. Мы идем и следим за тем, чтобы не упасть, не удариться и не наступить ногой на что-нибудь не то (мы, жертвы рутенийского краеведения, всегда во что-то вляпываемся, невзирая на традиционное недоверие к окружающей среде). Поэтому наша левая рука настороженно вытянута вперед, а правая ощупывает стену и даже, местами, на нее опирается. Иногда от наших прикосновений осыпается штукатурка. Местами стена шероховатая, шелушащаяся, а местами — влажная и даже слизкая; что-то течет, капает, сочится. Сквозь эту плесень, этот тлен… и в мрачной живописи стен… пот на челе… окаменелое страданье… кому-то выть… и что-то не забыть…

Мы не видим свою тень, поскольку она следует за нами. Мы не можем ничего сказать о ее удлинении и укорачивании ни в начале коридора, где царит полный мрак, ни посередине, где царит полумрак, ни в конце, где сумрак медленно переходит в тусклый свет, который скупо рассеивается от голой желтой лампочки, висящей на длинном черном шнуре. Мы останавливаемся перед маленькой деревянной дверью, обитой коричневым дерматином, из-под которого выбиваются клочья грязно-желтого ватина. Такие двери нам до сладкой боли знакомы. Такие двери мы открывали и закрывали все наше детство, мимо них мы проходили, в них стучали, а иногда перед ними даже подолгу сидели, забыв дома или потеряв во дворе ключ. Сидели на лестничной площадке и ждали. А пахло на лестницах скверно: жареной размороженной рыбой, вареной капустой и луком. Пахло жирно крашенной пылью. А еще пивом и мочой. А еще…

Задумавшись о запахах, мы застываем на полумысли и вдруг замечаем, что прямо перед нами — на полу и на двери — возникла наша тень. Возниклавнезапно, словно указывая, кто кого поведет теперь. Вы снова здесь, изменчивая тень…

Мы не понимаем, как такое возможно, ведь позади нас нет никакого освещения, а при тусклом свете голой желтой лампочки над дверью мы должны были бы отбрасывать тень назад, а не вперед. Все это кажется странным. Нам становится не по себе. Нам не хочется ни оглядываться назад, ни смотреть вперед. Наш испуг еще больше усиливается от ожидания того, что ждет за дверью.

Хотя мы должны знать, что там, за дверью, увидим маленькую неказистую комнату, странно напоминающую уже пройденный коридор: неровный пол, неровный потолок, неровные стены с волдырями жирной масляной краски и проплешинами штукатурки, а также голую желтую лампочку, висящую на длинном черном шнуре. Ведь мы должны знать, что там, за дверью, гнетущая тишина будет царить так же, как она царила в преддверии. В принципе, знание должно нас не тревожить, а наоборот успокаивать. Ведь нам предстоит уже известное, нас ожидает знакомое, нас ждет привычное, почти обычное, чуть ли не обыденное. Но мы не успокаиваемся, а наоборот продолжаем бояться, причем не на шутку. Мы начинаем, что называется, трепетать. Дрожать от страха. Начинает шевелиться и наша тень.

Шевелится ли тень в такт нашему трепету?

Да.

Или нет…

Неужели мы трепещем в такт шевелению тени?

Нет.

Хотя…

Ой!

Легко сказать: «Тень! Знай свое место!» Знаем ли место мы сами?

Знать не знаем и ведать не ведаем.

Ох уж эта Farbenlehre! О рутенийском невежестве можно слагать легенды.

Контуры нашей тени становятся еще более контрастными, а очертания — угрожающими. Она нависает.

У нас трясутся ноги, потеют ладони рук, трусливо бегает взгляд. У нас начинает сводить от ужаса живот. У нас громко урчит в животе. От урчания гнетущая тишина снаружи становится еще более гнетущей, даже какой-то вопиюще глухой, мутной, будто она исходит от лампочки на длинном черном шнуре. Хотя мы урчим в полном одиночестве, нам все равно неуютно и неудобно. Перед кем? Кого мы потревожили?

Почему оробели?

Чего опасаемся?

Чего все время боимся?

Почему мы все время чего-то боимся?

Вместо того чтобы обдумать, почему и чего мы все время боимся, мы возвращаемся к мысли, посетившей нас чуть раньше. Задумались мы вот о чем: если густой мрак окружает нас со всех сторон и только где-то наверху рассеянно висит и почти ничего не освещает голая желтая лампочка, а наша тень упала вперед, да еще и обрела неестественную резкость, то мы и есть источник света. В пути мой светоч — внутренний мой свет. Им все озарено передо мною, а то, что позади, объято тьмою. Вот о чем мы вспомнили. Вот о чем задумались. Пусть ненадолго, но это переполняет нас гордостью. Мы представляем себя в виде яркого светила внутри фигурного, многослойного кожуха, почти непроницаемой кожуры с участками различной плотности, которая изредка выпускает наружу жадно хранимый свет. Мы будто видим, как внутренний, сокровенный луч бьет по бугристой внутренности эпидермы, затем преломляется, раскалывается на световые брызги, которые с трудом, по капле просачиваются наружу, а там окончательно рассеиваются и меркнут. Мы мним себя сложнейшим препятствием для прохождения световых лучей и даже, в некотором роде, неодолимым рубежом, за которым наш свет поджидают чуждые губительные сумерки. А может, и того пуще: рисуем себя таинственным урчащим агрегатом по переработке тени в свет. Причем для получения толики света нам требуется очень много густой, плотной тьмы. Чуть ли не на 0,003 уляша больше нормы. Какие уляши? Беляши? Какая норма? Мы слабы и в физике, и в геометрии, но при чем здесь физика и геометрия? И почему наша слабость в точных науках не может обернуться силой в какой-нибудь неточной науке? И что тогда произойдет?

Мы заходим в тупик.

Вот он тупик, один из тех тупиков, которыми заканчиваются многие рутенийские пути. Рутенийские путины. Во мраке. В тени…

Зайдя в тупик, мы вдруг осознаем, что перестали урчать. Не иначе как от мысли об уляшах-беляшах. Мы начинаем приписывать нашим мыслям способность влиять на нашу физиологию. Мы вновь вспоминаем о слове «соматическое» и вновь не понимаем, что оно означает и какое отношение имеет к нашему конкретному случаю. Быть может, мы о себе слишком высокого мнения? Быть может, мы себя просто переоцениваем? Быть может, именно для того, чтобы оценить себя объективно, — т. е. дать оценку себе, представляя себя объектом, не имеющим к нам никакого отношения, — мы робко приоткрываем дверь.

«И, отворив ее, со стоном просыпаемся, ибо за дверью оказывается нечто невообразимо страшное, а именно: совершенно пустая — голая, заново выбеленная комната», — написал бы классик.

Но нам это не подходит. Ведь мы не классики. И мы не просыпаемся. И, кажется, никогда не проснемся. А значит, можем требовать продолжения сна.

— Извольте продолжить сновидение! Дайте досмотреть!

Мы робко приоткрываем дверь и тут же, немедленно, ее закрываем, а у нас в руке остается дверная ручка, бронзовая, витая, потертая с черным четырехгранным штырем…

Ой!

Что теперь делать с этой ручкой? И что там, за дверью, было? Что мы могли там увидеть? Что могло нас так сильно напугать?

Мы пытаемся воссоздать мелькнувший образ, уловить мысль, вообразить ее путь с момента появления в нашей черепной коробке через блуждание по извилистым меандрам до окончательного исхода. Допустим, она возникла сама по себе, как искра от трения, и двинулась озарять наше мрачное церебральное царство. Просвещать. Сначала она двигается в кромешной тьме, путаясь в волокнах и увязая в рыхлой липкой массе серого вещества. С каждым шагом крепнет и все ярче освещает путь. Как радостно! Все залито светом, все блестит, искрится. Но недолго. Мысль доходит до края, разрывает какие-то оболочки, пробивает себе выход в районе, допустим, левого виска и вылетает озарять другие миры. А наш мир опять погружается в кромешный мрак. Мы, опять лишенные мысли, омрачаемся и обезмысливаемся. Мы остаемся с нашими базальными ганглиями, корой, таламусом, мозжечком, как и ранее обремененные грязным и грузным бытием.

Что делать? Не остается ничего другого, как опять робко открыть дверь, пряча за спиной дверную ручку со штырем.

Что мы видим?

Мы видим маленькую невзрачную каморку, повторяющую интерьер коридора: низкий потолок, обшарпанные стены и голая желтая лампочка на черном шнуре. В каморке — тишина. Посередине, прямо под лампочкой — детский стульчик. На нем неподвижно сидит большой рыхлый человек в широком темном костюме, светлой сорочке, темном галстуке в белый горошек и фетровой шляпе с полями. Должно быть, чиновник, занимающийся оформлением дел. Оформлением нашего дела? В руках он держит хромированный скоросшиватель и коленкоровую папку с бумагами. С материалами нашего дела?

Пряча за спиной дверную ручку со штырем — жалкое подобие грозного пистолета, — мы, замедляя шаг, приближаемся к делопроизводителю и пытаемся заискивающе уловить его взгляд. Он кажется нам гигантом, поскольку все окружающее — слишком мало для него: каморка, стульчик, папка с бумагами, скоросшиватель.

Делопроизводителю лет пятьдесят, но выглядит он, несмотря на устрашающие размеры, как юноша. У чиновника гладкое лоснящееся лицо, круглые глаза, пухлые щеки, пухлые губы. Он тщательно выбрит. А уши? Уши нормальные, соразмерные голове. И пушка на них нет. Может, он бреет и уши?

Гм…

Мы молча подходим, низко склоняемся и, затаив дыхание, ждем. Затем начинаем робко выпрямляться.

Только бы не…

Только бы…

Только бы не что? Не заметил у нас за спиной дверную ручку? Не подумал, что это грозный пистолет? Не сделал скоропалительного вывода и не принял ошибочного решения по нашему делу?

Ой!

Как мрачная тень, вернулась опять память о рудниках рутенийских и лагерях рифейских, о тьме покалеченных и замученных, но ничему не наученных…

Хотя мы и думать не думали…

Только не думать!

Спали бы себе дальше и спали…

Не просыпаться! Не вспоминать!

Покачивая головой, делопроизводитель хитро щурится, криво ухмыляется. Пытливо заглядывает нам прямо в глаза или даже еще глубже, прямо в душу, кажется, видит нас насквозь, до треклятой дверной ручки в потной руке, и тихо-тихо не то спрашивает, не то подтверждает:

— Ну что, пришел, говнюк…

Мы медленно выпрямляемся и, не разворачиваясь, пятимся к двери. Только бы…

Только бы не споткнуться о свою тень! Делопроизводитель криво улыбается нам вслед. Мы медленно выходим и аккуратно закрываем дверь.

И вышед вон плакал горько…

Дрожащими пальцами мы долго пытаемся вставить выпавшую дверную ручку.

А она не вставляется.

А мы все вставляем.

А она все не вставляется.

А мы…

Что связывает нас с делопроизводителем? Как эта сцена связана с падением мысли и работой пищеварительного тракта? Что и как мы опять не рассчитали, в чем обманулись, на что не обратили внимание?


И что? Да, в общем-то, ничего. Что вход, что выход — всякий раз с нами происходит какая-то несуразица. И так, и этак — в результате нас ждет неудача. Так сказать, «смятение и несчастие во всяком деле». То ли входим мы неправильно, то ли выходим, то ли сами мы неправильные. Ведь сказано же было: «Проклят ты будешь при входе твоем и проклят при выходе твоем».

Да и излагаем мы свою неудачу неудачно.

Посудите сами.

Жанровая принадлежность не определена. Сюжетная линия едва просматривается, но даже на просматриваемых участках выглядит расплывчато и неубедительно. Последовательность и соответствие поступков персонажей во времени и пространстве нарушены, даже когда они совершают какие-то — малоосмысленные, чего уж греха таить — действия. Много нареканий может вызвать и построение текста: соотношение, расположение и порядок следования элементов несоразмерны. Ни энергичного начала, ни убедительного конца. А середина — какой-то провал. Но вот куда? Куда мы все время проваливаемся? Выбор композиционных решений — повтор и параллелизм — весьма ограничен и не всегда обоснован. А еще этот принцип дурной зеркальности… Редкие моменты описания не разработаны, не развиты должным образом, зато частые отступления и вставки утомляют ненужной велеречивостью. Повествование подменяется банальными и вместе с тем выспренними рассуждениями. Попахивает многозначительностью и даже — ужас, ужас! — назидательностью. Удручает и стилистика: слог неровный, неопрятный. Разговорность перебивается академичностью, пробивается просторечие. В общем, стилистического единства нет. Недостает интонационно-синтаксической легкости, ритмико-строфической плавности, а порой и элементарной логической связности. Постоянная эллиптичность, аллюзивность и бессмысленное витийство. Тематика даже не намечена, проблематика не определена; пафос — т. е. идейно-эмоциональное отношение к тому, что изображается — отсутствует вовсе. Ни утверждения величия героизма, ни раскрытия трагичности, ни отражения драматичности, ни воспевания романтического стремления к идеалам, ни передачи сентиментальности в проявлении чувств. Одни саркастические ухмылки и сардонические усмешки, которые не дотягивают до гомерического хохота. И никакой внятной идеи. И никакого моралите. И оправдать всю бессодержательность и несостоятельность текста тем, что действие происходит во сне, не получится. Ведь сновидение не может служить оправданием.

Сновидение, кстати, — если допустить, что речь идет именно о нем, — можно было бы подать иначе. Выстроить более органично, гармонично. А то некоторые важные моменты опущены, а некоторые мелкие детали наоборот утрированы. Так, например, венценосец мог бы быть менее стереотипным, не таким трафаретно и карикатурно самодержавным (хотя тогда он, возможно, уже не был бы таким венценосным). Сон (да и сам текст) только бы выиграл, если бы мы наделили монарха, например, какой-нибудь необычной деталью, пикантной подробностью: например, дюжиной бородавок на правой щеке или вместо скипетра — шаловливо — всунули в руку длинный парниковый огурец. Точно так же обстоит дело и с делопроизводителем. Он мог бы предстать в военной форме неопределенной эпохи и неопределенного рода войск с петличками на воротнике или погонами на плечах; его до блеска начищенные хромовые сапоги поскрипывали бы в такт покачиваниям головы, а рука вместо скоросшивателя сжимала бы, допустим, маленькую проросшую луковицу, радостноохристую с задорным зеленым пучком. У него не было бы ни ресниц, ни бровей, зато его постоянно влажные губы время от времени выжимали бы наружу маленькие радужные пузырьки, за лопаньем которых мы бы зачарованно следили. Чпок. На мочке уха была бы ссадина с капелькой запекшейся крови, не иначе как от опасной бритвы. От этих изменений и дополнений его ухмылка не стала бы менее кривой, а взгляд — менее пытливым.

Мы могли бы добавить какие-нибудь звуки: церемонный и наивный менуэт из неисправной музыкальной шкатулки, торжественный стук метронома, гулкое капанье воды из водопроводного крана, скрип до блеска натертого паркета, скрежет ржавого ключа в замочной скважине. А еще едва различимый смех или плач, которые напоминали бы о чем-то неотвязно присутствующем и мучительно неуловимом, постоянно утрачиваемом («Рутения страна утрат во сто крат и обретения ни на карат», — каламбурят фряжские гости).

Мы могли бы развить тему светотени. Всматриваясь во мрак, мы вспоминали бы жуткое прошлое и воображали бы жуткое будущее, тем самым создавая пространство жизни для плоти уже умерщвленной и плоти еще не рожденной. То есть раздвигали бы свое собственное пространство настоящего времени. И наши тени терялись бы среди сонма теней уже забытых предков и еще не упомянутых потомков и содрогались бы от этого непостижимого соседства.

Тьма покалеченных и истребленных, но ничем не озаренных…

Мы могли бы внимательнее отнестись и к цветам. Что нам стоило окрасить вестибюль и торжественную залу пастельным охристым или желтым, венценосное личико и ручки — розовым, мантию и губки — пурпурным? Соответственно заявленной антитезе, коридор и каморка, наверное, выглядели бы сдержаннее и суровее: горчично-зеленоватыми, местами с бурыми проплешинами, но непременно переходящими в мышиную серость, в суконную сирость. Именно такие цвета ассоциируются у нас с местами, которые в Рутении принято называть присутственными, будь они военнокарательные, полицейско-розыскные или гражданско-канцелярские.

Мы могли бы не скупиться на детали. Чей-то пожелтевший и, как водится в романах, засиженный мухами портрет в грубой деревянной раме на стене каморки или огромная фарфоровая ваза с цветами — не суть важно, розы ль, мимозы — в углу парадной залы…

Особенно важным подробностям мы могли бы уделить больше внимания. Например, этой треклятой дверной ручке, невольному символу огнестрельного оружия и гипотетической улике (мы, рутенийские калеки и калики, приучены к повинности).

Мы могли бы даже изменить сюжет. А что? Например, сложить сцены и скомбинировать персонажей, но уже в другом контексте (заодно приписав себе сценически менее значимую, зато менее унизительную роль). Допустим, мы забираемся внутрь хрестоматийно прелестного пейзажа: фоном — сочный светло-зеленый лужок, куда-нибудь петляющая в пыли желтая дорога, вдали изумрудный с пьяной синевой лес, а над ним удивленное лазурное небо с двумя-тремя загулявшими облачками. И самодовольно сияющее солнце. Родная средняя полоса. На переднем плане грубо сбитая деревянная скамья с вырезанными скабрезностями. Вокруг скамьи окурки, фантики, пробки, пустые бутылки. На скамье сидим мы. Сидим и смотрим. А перед нами слева на золоченом троне сидит венценосец, например, осыпанный конфетти, а справа на детском стульчике — делопроизводитель, весь в ссадинах и порезах.

У одного в руке — проросшая луковица, у другого — содранная бородавка.

Нет, бородавку в руке мы бы не увидели.

Нет, лучше не так.

У каждого в правой руке — по дверной ручке с грозно торчащим штырем. Они крепко сжимают эти «понарошечные» пистолеты, ошарашенно смотрят друг на друга, а мы, зрители-свидетели, спим.

Нет, лучше не спим, а бодрствуем и внимательно, затаив дыхание, следим за сценой. Что сейчас будет?

Наши невольные дуэлянты не сразу понимают, где оказались и что им делать. Они судорожно думают. Возникает томительная неловкость, которая нередко сопровождает внезапную задумчивость. Мы начинаем переглядываться, у кое-кого из нас начинает урчать в животе. Кое-кто нервно икает. Ну, когда же принесут уляши-беляши?! Пауза тянется, все тянется и тянется, и в тот момент, когда нам кажется, что она никогда не прервется, вдруг прерывается.

Ой! Началось!

Неужели чья-то дверная ручка выстрелила?!

Этого еще не хватало!

Нет. Не выстрелила.

Влажные губы делопроизводителя выжимают радужный пузырек слюны, он раздувается, раздувается и раздувается, превращается в огромный радужный пузырь величиной с голову среднестатистического рутенийца и вдруг лопается.

Чпок!

Венценосец (внезапно, визгливо):

— Пшол вон, говнюк!

Делопроизводитель (тихо, не то вопросительно, не то утвердительно):

— Ну что, пришел, говнюк?

И так — через многозначительные паузы, во время которых надуваются и лопаются радужные пузыри, — раз пятнадцать.

А мы всякий раз — хлопать, свистеть и выкрикивать разные глупости. Браво! Бис! Ура! Банзай! Да здра…

Как радостно. Как весело…

Ну и что?

А ничего.

На этом мы бы и закончили.

Хотя конец — так себе, сомнительный…

Если честно, то персонажи не вызывают у нас никакого интереса; перспектива раскрывать черты, показывать с другой стороны, выставлять в ином свете и даже комбинировать нас вовсе не прельщает. Если мы еще помним, в начале нас интересовала способность вещей завлекать и обманывать, а также наше неумение их представлять и познавать. С этого мы начали, но по ходу нас увело куда-то в сторону: мы принялись описывать состояния, затем — ситуации, затем комбинации ситуаций, вариативность и гипотетичность ситуативной комбинаторики, и вот теперь мы должны как-то не просто закончить, а увенчать!

А как увенчать?


Может быть, так.

Все вещи привлекают по-разному, а мы всякий раз оказываемся одинаково неспособными их рассмотреть, ни тем более осмыслить. Смысл проросшей луковицы? Смысл содранной бородавки? Какая еще символика? Могла бы помочь память, но она у нас, рутенийцев, короткая. И кроткая. Оно и понятно. Ни-ни. Шаг влево, шаг вправо. Вспоминая и задумываясь, мы сразу начинаем сомневаться и расстраиваться. Путаться. И урчать. Мы можем сколь угодно разглядывать вещи, рассматривать их как простые предметы или знаковые явления, субъективные впечатления или ощущения, пытаясь — якобы — сопоставлять, сравнивать, выбирать, выделять из них некую суть. Они упрямо остаются заключенными в себе и, изредка приоткрываясь, чаще всего с другой — не нашей — стороны, лишь еще больше заводят нас в кривизну бытия и удручают своей непостижимостью. Ах.

А используемые нами средства постижения просто смехотворны: логический анализ, структурный анализ, генетический анализ, экономический анализ, бизнес-анализ, психоанализ, анализ мочи и кала. Социологический опрос, этимологический разбор, спиритический сеанс, коллективный гипноз. Каждения, камлания, возлияния. Ох, широкие рутенийские дали! Ох, несметные сонмы блеснувших и тут же погасших мыслей.

Чпок!

Вот такая концовка. Не очень убедительная?

Тогда так: мы, рутенийские говнюки, все маемся меж парадными покоями и затрапезными задворками, сетуем на состояние вещей и устои притороченных к ним людей, на ситуативность и вариативность, пленяемся какими-то голыми идеями и все время в чем-то виноваты, чего-то боимся, все время что-то утрачиваем и не очень убедительно урчим-бурчим о своей неспособности, а еще о каком-то утраченном чу

ЗРЕНИЕ 3

… февраль…

… достать, нет, не чернил, уж поздно плакать…

… взять тушь, перо и рисовать шары — на вид чугунные, подобные старинным ядрам или апельсинам, — на фоне временем потертых судьбоносных досок…

… а за окном — снежное царство: снизу белая земля, сверху почти белое небо и все белым-бело, со всех сторон, во все пределы, вот намело-то, намело…

… а из-под этой белой пелены то там, то сям робко выявляются бледные цветные — не сразу определить какие — розоватые, желтоватые, коричневатые, синеватые — каковатые — одна вата — пятна стен, словно кто-то капнул в белила красителя, а еще — как воткнутые — вот кнут — торчат черные — чтобы подчеркнуть повсеместную белизну — деревья…

… а мы слушаем свободный джаз и черным по белому рисуем чугунные окружности, цитрусовые округлости и древесные плоскости…

… и увлекаемся…

… черные линии, черточки, точки… закорючки, крючочки…

… и забываемся…

… и забываем, что рядом, вокруг и везде, даже внутри — особенно внутри — оно, ярко-красное, алое…

… тук-тук…

… кипит, бурлит, и пенится, и пузырится…

… свирепа киноварь, сурова кошениль на лицах…

… кармин, краплак и амарант строгач…

… сукровиц рдянь, кровей кумач — знамен, хоругвей и штандартов реки, и транспарантов чермных веки, — чума чека и на века, чума червленого ума… чума на оба ваши глаза!

… да пропадите пропадом вы все с раскосыми и жадными очами!

… на марс вас всех с паскудными речами!

… на марс! будь вас хоть миллион!

… и вашу похоть и ваш раж охочий рьяный…

… ализарин зари, румяный вермильон…

… орлец скарлатный и рубин багряный…

… гранат пунцовый, пурпур и шарлах…

… и соцсетей соцветье в пух и прах…

ПОЛОЖЕНИЕ

В какой-то момент — причем без каких-либо видимых причин — откуда-то, предположительно сверху, доносится непонятно кем заданный вопрос: «куда». Доносится отчетливо, слышится явно, но локализовать и идентифицировать вопрошающий голос очень трудно. На первый взгляд, точнее на первый слух, голос — женский или, скорее, девичий. Голос тихий, спокойный и мягкий. Словно кто-то тихо, спокойно и мягко спрашивает, но вроде бы не требует ответа или, по крайней мере, не требует ответа именно от нас. Мы озираемся: вокруг нас нет никого; непонятно кем заданный вопрос легко парит в воздухе где-то наверху, оставаясь без адресата и без ответа; какое-то время он продолжает висеть, затем зависает и грузно виснет над нами; начинает оформляться, воплощаться и в итоге спускается к нам во плоти, причем встает перед нами, что называется, ребром. Вопрос стоит прямо на нашем пути и даже, некоторым образом, преграждает путь.

Услышав курьезный вопрос «куда», мы на секунду задумываемся о том, что это значит. На первый взгляд задача кажется нам простой; вопрос видится бесхитростным и наивным, чуть ли не риторическим. Вопрос даже вызывает у нас снисходительную усмешку: зачем это «встает»? какое еще такое «ребро»? Сразу же хочется переспросить: как это «куда»? Ну, разумеется, туда! У нас прямой путь и ясная цель. В нашей путевой терминологии «туда» означает не «куда-то», «туда-сюда» или, что еще хуже, «непонятно куда», а именно «туда, куда», причем с оттенком именно «туда, где». Да, именно так. Мы идем прямо туда, где «куда» должно неминуемо преобразоваться в «где». Мы идем вперед целенаправленно и неукоснительно, чаще всего даже не глядя вокруг. Поскольку внимательно, а порой завороженно глядим себе под ноги. Мы шагаем по кафельным плитам и стараемся не наступать на стыки. Впереди вытягивается длинный пустой коридор с горчично-зелеными стенами и одинаковыми белыми дверьми по правую и левую руку. Двери располагаются на равном расстоянии в шахматном порядке: слева, справа, слева, справа…

Если идти размеренным шагом, то на каждый шаг — одна напольная плита; можно поравняться с очередной дверью и, вытянув в сторону руку, коснуться ладонью дверной ручки. Но мы, отмеряя шаг перед очередной дверью, не вытягиваем и не касаемся.

Задумавшись над каверзным вопросом «куда», мы на секунду задумываемся о том, как действовать дальше. Задумчивость сдерживает нас на прямом пути к верной и неминуемой цели. Мы замедляем шаг, останавливаемся прямо на стыке между плитами и застываем. Нами овладевает недоумение. Нам странно и даже страшно пребывать в неуверенности и нерешительности. Еще несколько часов назад мы ели салат оливье и ни о чем не думали. Еще несколько секунд назад мы даже не задумывались о существовании каверзных вопросов вообще и этого в частности. Нам почему-то кажется, что у нас нет времени на долгие раздумья, тем более о гипотетически существующих частностях. Мы воспринимаем ситуацию всерьез, как вопрос, требующий незамедлительного ответа, как задачу, требующую немедленного разрешения, и даже как некий знак или даже сигнал к действию. Мы понимаем, что не можем действовать назад, поскольку это было бы равносильно «туда-сюда», «куда-то» и в итоге «непонятно куда». Мы не можем развернуться и вернуть себя вспять, мы не раки, а человеки, и это, как нам кажется, звучит гордо. Мы не можем двигаться и вперед, поскольку воплощенный вопрос стоит перед нами по-прежнему без ответа, загораживая путь, как неприступная крепость, а мы, застывшие и беспутные, ощущаем всю ущербность нашей человеческой слабости (ибо отвыкли уповать и способны лишь сетовать). И все же, несмотря на нашу ущербную слабость, нам, гордым человекам, предоставляется возможность выбирать.

Мы можем гордо двигаться направо или налево.

И мы выбираем.

Мы протягиваем в сторону правую руку, поворачиваем дверную ручку и открываем дверь справа. Мы заходим в открывшийся проем, проходим внутрь и закрываем за собой дверь. Мы оказываемся в сумрачном просторном помещении, заполненном незнакомыми нам людьми. Многие мужчины одеты в смокинги и фраки, многие женщины — в вечерние платья с декольте. Там блеснет запонка, здесь сверкнет кольцо, тут цепочка, а где-нибудь вдруг заискрится сразу все: зубы, линзы, оправы, ожерелья, диадемы, серьги, браслеты, перстни… Все эти нарядные люди вальяжно переходят с места на место, задевают и толкают соседей, извиняются, останавливаются, поворачиваются в разные стороны, озираются, оглядываются, словно высматривая кого-то, с кем-то о чем-то оживленно говорят, переговариваются, пересмеиваются, смеются. Время от времени кто-то радостно кричит «о!», а кто-то удивленно вскрикивает «а!». При этом многие мужчины многозначительно курят, а многие женщины многозначительно не курят. Детей — нет. Время от времени между мужчинами и женщинами проскальзывает официант с подносом, на котором стоят бокалы, наполненные так называемым игристым якобы шампанским вином. Время от времени мужчины и женщины берут с подноса наполненные бокалы, отпивают, выпивают и допивают, ставят пустые бокалы на поднос, многозначительно посматривают на стены, где висят большие, средние и маленькие картины в широких и узких рамах, и вновь о чем-то оживленно говорят, переговариваются, пересмеиваются, смеются. Картины, вывешенные под направленным светом небольших светильников, время от времени серьезно мерцают. Мы понимаем, что попали на выставку, и решаем выставленные картины осмотреть. Мы тоже берем с подноса, отпиваем, пьем, допиваем так называемое игристое якобы шампанское (теплое, сладкое и противное), ставим на поднос, многозначительно курим и не курим, протискиваемся между оживленными мужчинами и женщинами, стараемся не задеть и не толкнуть, но все равно задеваем и толкаем. Задеваемые и толкаемые мужчины и женщины, похоже, только того и ждут, чтобы мы их задели и толкнули. Они многозначительно прерывают оживленную беседу и многозначительно поворачиваются в нашу сторону: при этом на пол падает сигаретный пепел и проливается так называемое игристое якобы шампанское. Мы извиняемся за нашу неловкость. Задетые мужчины и женщины на нас многозначительно смотрят, улыбаются, извиняют и возобновляют беседу, но, как нам кажется, беседуют теперь уже не так оживленно. Мы даже ловим на себе косые многозначительные взгляды.

Мы проталкиваемся к вывешенным картинам, начинаем осмотр и с удивлением констатируем, что они подписаны нашим именем и нашей фамилией, хотя мы никогда в жизни не писали и не подписывали картины. Мы никогда не были настоящими художниками, даже если иногда ими представлялись в своих сугубо личных и корыстных целях, не имея на это, впрочем, никаких оснований. Иногда, представляясь если и ненастоящими художниками, то уж наверняка настоящими ценителями (впрочем, не имея никаких оснований и на это), мы позволяли себе цинично и даже злорадно критиковать других ненастоящих художников и даже получали от этого ни с чем не сравнимое удовольствие. Мы прекрасно понимали, что нас как художников никто критиковать не сможет, поскольку никто наших художеств никогда не видел и никогда не увидит. И вот мы, злорадные и циничные критики, привыкшие получать ни с чем не сравнимое удовольствие от безосновательного критиканства, оказываемся на выставке своих собственных художеств, да еще при большом скоплении многозначительно оживленных мужчин и женщин.

Нам кажется, что эта выставка — розыгрыш, и этой выставкой разыгрывают именно нас. Нам становится неловко и даже страшновато. Тем более что от теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского вина нас начинает мутить. Тем более что наши художества нам совсем не нравятся: несмотря на довольно хорошую технику (хотя откуда ей взяться, если мы никогда не учились писать маслом?), сюжеты кажутся нам, как бы выразиться, слишком иллюстративными, а выраженные идеи — помпезными и претенциозными. На каждой картине мы находим свое собственное изображение, которое подается в неизменно выгодном свете, но в разных исторических и культурных контекстах. Так, несмотря на постоянное присутствие нас самих (или, скорее, наших образов и подобий), разнятся сцены (с приятелем у стойки, с приятельницей в кровати, с графином в президиуме), декорации (среди руин средневекового замка, на шхуне в бурном море, на верблюде в песчаной пустыне) и костюмы (доспехи польдевского рыцаря, кимоно японского самурая, костюм учителя средней школы); варьируются настроения (грусть, радость, апатия), меняется возраст (младенец в коляске, ребенок на самокате, подросток на велосипеде, юноша на мотоцикле, мужчина в машине) и даже пол (на одном полотне мы представлены в виде обнаженных тройняшек-стриптизерш)…

Мы переходим от картины к картине, и у нас складывается неприятное ощущение собственной наготы, причем не воображаемой или символической, а реальной: вынужденной, постыдной. Нам кажется, что мы ходим голыми среди толпы оживленно многозначительных мужчин и женщин. Нам становится почти физически нехорошо, тем более что нас уже давно кидает в жар и подташнивает, причем не только от теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского вина, но и от едкой вони якобы гаванских сигар. Дойдя до последней картины (голый персонаж с бритвой в руке и изрезанными в кровь щеками стоит перед зеркалом и белыми полосками лейкопластыря заклеивает на зеркале отражение порезов), мы останавливаемся и вдруг понимаем, что в зале наступила полная тишина.

Присутствующие молча расступились и образовали плотный круг; мы стоим в середине круга с пустым бокалом в руке, тупой болью в затылке и приступами тошноты в желудке. В загадочном сумраке картины продолжают серьезно висеть и время от времени мерцать. Присутствующие уже кажутся не вальяжными, а несколько напряженными; они многозначительно и испытующе смотрят на нас, как будто чего-то ждут. Это ожидание непонятно чего словно электризует атмосферу. Кажется, достаточно одного неосторожного слова или жеста…

Внезапно раздается щелчок: одновременно включается яркий свет, раздается громкая музыка, все с криками «у!» к нам бросаются, нас обнимают, целуют, поднимают на руки и начинают подкидывать в воздух. На втором взлете внутри нас что-то бурлит, на третьем — извергается наружу. На лету нас самозабвенно тошнит. Мы извергаем мощные струи теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского с цветными вкраплениями: красными, желтыми, зелеными. Это салат оливье.

На этом импровизированном перформансе вернисаж заканчивается: нас скомканно опускают на землю, наскоро обтирают какой-то ветошью и незаметно выталкивают за дверь. Мы, в заблеванном костюме и почему-то без ботинок, оказываемся в уже знакомом коридоре. Нам зябко и мерзко. Мы не сразу понимаем, где вновь очутились и что предстоит делать. Мы понимаем, что не можем пойти назад, поскольку это было бы равносильно «туда-сюда», «куда-то» и в итоге «непонятно куда». Мы не можем развернуться и вернуть себя вспять. Мы не раки, а человеки, и это, как нам кажется, звучит вроде бы гордо, несмотря на заблеванный костюм и отсутствие ботинок. Мы не можем двигаться и вперед, поскольку воплощенный вопрос стоит перед нами по-прежнему без ответа, загораживая путь, как неприступная крепость, а мы, босые и заблеванные, ощущаем всю ущербность нашей человеческой слабости (ибо отвыкли уповать и способны лишь сетовать). Мы не можем повернуть направо: там мы уже были, и там нас вытошнило. И все же, несмотря на нашу ущербную слабость, нам, босым, заблеванным, но все равно гордым человекам, предоставляется возможность выбирать.

Мы можем выбрать и гордо двинуться налево.

Мы выбираем.

Мы протягиваем в сторону левую руку, поворачиваем ручку и открываем дверь слева. Заходим в открывшийся проем и закрываем дверь за собой. Мы оказываемся в ярко освещенном, совершенно белом просторном помещении с пустыми стенами. В помещении находятся одни мужчины: серьезные, молчаливые, многозначительные, но не оживленные, а скорее какие-то замершие; все как на подбор — среднего возраста и среднего роста, в одинаковых черных костюмах и до блеска начищенных черных туфлях. У некоторых аккуратные черные усики. Мужчины молча расступаются и образуют плотный полукруг. В середине полукруга, посреди зала стоит операционный стол, а слева от него — столик для инструментов. У стола стоит высокая женщина в оранжевом резиновом фартуке. В правой руке она держит шприц, а в левой — бокал с так называемым игристым якобы шампанским вином. И мужчины, и женщина смотрят на нас испытующе и многозначительно, как будто чего-то ждут. Это ожидание непонятно чего словно электризует атмосферу. Мы чувствуем себя неловко. У нас начинают потеть ладони и подрагивать колени. Ожидание становится томительным, а потом и просто невыносимым.

В тот самый момент, когда мы решаем, что должны что-то предпринять, женщина ставит бокал на столик для инструментов, едва заметно улыбается и жестом приглашает подойти к ней. Мы, помня о том, что мы — гордые человеки, а не раки, идем вперед, хотя нашу походку нельзя назвать ни решительной, ни уверенной. Мы медленно идем к женщине и на ходу понимаем, что она очень красива. Мы успеваем заметить и то, что женщина стоит босая, а оранжевый резиновый фартук надет прямо на голое тело.

У нее прекрасная фигура, правильные черты лица, гладкая бархатная кожа, длинные огненно-рыжие волосы и изумрудно-зеленые глаза. Мы засматриваемся на женщину, забываемся и задумываемся о вещах сугубо личных и совсем не приличествующих в подобной ситуации. Женщина смеется, как бы угадывая наши неприличные мысли, и приглашает нас раздеться и лечь на операционный стол. Мы пытаемся рассмеяться, хотя нам, гордым человекам, совсем не до смеха. Мы медленно снимаем наш заблеванный костюм, рубашку, трусы и ложимся на холодный металлический стол.

Женщина пристегивает наши руки и ноги к столу с помощью специальных кожаных ремней, а мы, пользуясь случаем, заглядываем в разрез ее фартука. Ощущение того, что даже в подобной ситуации ничто человеческое — в нашем случае мужское — нам не чуждо, переполняет нас гордостью, и мы, лежа на операционном столе, еще раз повторяем себе, что мы — человеки, и это звучит гордо. Свою искреннюю, наивную и непосредственную гордость, выразившуюся однозначно, мы не скрываем и, в общем-то, даже при всем желании не смогли бы скрыть, учитывая обстоятельства. Гордимся однозначно и открыто мы недолго, поскольку женщина резко наклоняется к нам: резиновый фартук отгибается, а шелковистые волосы касаются нашего лица. Женщина улыбается, звонко целует нас прямо в губы и заносит над нашим обнаженным телом руку со шприцем. Присутствующие мужчины — которые до этого стояли не двигаясь, не шевелясь и чуть ли не дыша, — словно оживают, подаются вперед, жадно следят за опускающейся рукой женщины и одновременно шумно вдыхают «и-и-и…».

Мы не успеваем понять, что происходит, как игла уже протыкает нашу эпидерму в области солнечного сплетения, проникает в мягкие ткани, а жидкость из шприца медленно перетекает в нашу плоть. Нам больно, мы кричим. Мы забываем и о фартуке на голое тело, и об огненно-рыжих волосах, и об изумрудно-зеленых глазах. Мы уже не вспоминаем о каменной крепости вопроса «куда» и о нашей безответной человеческой слабости. Теряя сознание, мы погружаемся в недоумение: сначала «сум», а уж потом как-нибудь «когито», причем «эрго» можно и заменить…

Под воздействием жидкости из шприца мы ощущаем уже не боль, а некую легкость и воздушность: мы парим, а вместе с нами в воздухе парят хронологически связанные образы нас самих, начиная с самого раннего детства и заканчивая тем самым моментом, когда нас угораздило задуматься над курьезным и каверзным вопросом «куда». Мы словно качаемся в пьяной дреме на невидимой водно-воздушной глади, а кто-то перед нами прокручивает киноленту с нашей, отснятой непонятно кем, жизнью.

Мы принимаемся описывать и комментировать вслух эти живые картинки, а женщина внизу внимательно слушает и записывает наши описания и комментарии в блокнот с черным кожаным переплетом и тиснеными золотыми инициалами «К. В.». В наших комментариях к просматриваемому документальному кино мы стараемся быть объективными и не щадить себя. Мы выставляем себя в самом невыгодном свете. Во всем мы виним не неизвестных нам режиссера или оператора, а актеров, то есть самих себя. Мы никогда не умели ни собой руководить, ни себя играть. Мы неумело выкладываем всю подноготную, мы громко и четко выговариваем самое сокровенное, постыдное и омерзительное. Нам стыдно перед собравшимися в зале мужчинами и женщиной в фартуке и за свое ущербное изложение, и за свою излагаемую ущербность. Однако в ходе просмотра и обсуждения кинофильма мы становимся самоувереннее, мы находим удачные слова и выражения, мы даже позволяем себе некую игривость и самолюбование. Мы даже начинаем себя похваливать как актера за умелое аудио- и видеопредставление своих гнусностей.

Мы так увлекаемся этим само-любо-бичеванием, что начинаем упиваться своей собственной мразью и мутью в своем собственном — до чего же красноречивом — изложении и упиваемся до тех пор, пока не становимся самим себе противными (хаять, как и хвалить, нужно в меру). Нам становится так противно, что нас опять начинает мутить; мы даже чувствуем привкус едкой жидкости из шприца вперемешку с теплым и сладким так называемым игристым якобы шампанским вином. В какой-то момент мы не удерживаемся на очередной водно-воздушной волне и падаем куда-то вниз. Во время падения внутри нас что-то начинает бурлить, а затем извергаться наружу. На лету нас самозабвенно тошнит. Мы извергаем мощные струи теплого и сладкого так называемого игристого якобы шампанского вина с привкусом едкой жидкости из шприца и цветными вкраплениями: красными, желтыми, зелеными. Это опять салат оливье. Когда же он закончится?

На этом импровизированном заключении наша киноисповедь заканчивается: нас скомканно стаскивают с операционного стола, наскоро обтирают какой-то ветошью, одевают и выталкивают за дверь. Мы, опять заблеванные и по-прежнему без ботинок, оказываемся в уже знакомом коридоре. Нам опять зябко и мерзко. Мы опять не сразу понимаем, где вновь очутились и что предстоит делать. Мы понимаем, что не можем действовать назад, поскольку это было бы равносильно «туда-сюда», «куда-то» и в итоге «непонятно куда». Мы не можем развернуться и вернуться вспять. Мы не раки, а человеки, и это, как нам опять кажется, звучит гордо, несмотря на заблеванность, отсутствие ботинок и боль от укола в солнечное сплетение. Мы не можем двигаться и вперед, поскольку воплощенный вопрос стоит перед нами по-прежнему без адресата и без ответа, загораживая путь, как надменная неприступная каменная крепость, а мы, босые, заблеванные и уколотые в солнечное сплетение, ощущаем всю ущербность нашей человеческой слабости (ибо отвыкли уповать и способны лишь сетовать). Мы не можем двигаться ни вправо, ни влево: там мы уже были, и нас вытошнило. И все же, несмотря на нашу ущербную слабость, нам, босым, заблеванным и уколотым, но все равно гордым человекам, предоставляется возможность выбирать…

ВКЛАД

Зачался поздно, не праздным бременем, ожидался как чаянное чадо и, если бы не удача врача, не получился бы вообще, а так хоть и измучился и измучил, но все же родился из ора и рыданий, рано, из кесаревой родины, семимесячным царем, зато на трепетную радость близкой и дальней родне.

Насыщался, опорожнялся и уписывался в пеленки, уделывался от души по уши. Был сердцевиной бытия.

Простужался. Поправлялся. Радовался и радовал.


Распускался, развивался, резвился, резался зубами, бился губами, висками, локтями, коленями, лбом больно, забавлялся, занимался, кидался камнями, палками, песком, игрушками, заигрывался, увлекался, унимался, удивлялся, учился уму-разуму, утверждался, стремился опрометью, сам не свой, сам не зная куда.

Болтался, метался, ошибался в меру, пользовался, использовал, обижался, обижал.

Простужался. Поправлялся. Радовался и радовал.


Заблуждался, занимался, задумывался, вдумывался, удивлялся, утверждался, учился утверждаться, увлекался, ошибался, исправлялся, мучился, старался, стремился опрометчиво, сам не свой, сам не зная зачем.

Готовился, гордился.

Влюблялся, разлюблялся, перевлюблялся, встречался, гулял.

Пользовался, использовал, обижался, обижал.

Простужался. Поправлялся. Радовался и часто радовал.


Учился, трудился, утверждался, ошибался, исправлялся, учился учиться, учился трудиться, трудился в меру, встречался в меру, увлекался безмерно, воодушевлялся, возбуждался, услаждался, ублажался, гулял.

Влюблялся так, что влюбился. Влюбился так, что вложил.

Влагал опрометью.

Сам не свой.

Пользовался, использовал, обижался, обижал.

Простужался. Поправлялся. Радовался и нередко радовал.


Расставался, прощался.

Не прощал.Этого — хоть отбавляй.


Встретился, увлекся, воодушевился, возбудился, влюбился, вложился, женился, разродился, рассорился всерьез, разругался в пух и прах, расстался навсегда, простился.

Обидел и обиделся. Хотя сам виноват.


Винился, каялся, томился, терзался, отчаивался, опускался, трудился так себе, шатался направо, болтался налево, пускался во все тяжкие, гулял куда глаза глядели, влагал, не глядя.

Заблуждался не в меру, блудил, не зная как.

Волочился, вился, увлекался, увивался, валялся в ногах, пристраивался, пользовался, использовал, обижал и обижался.

Простужался. Поправлялся. Радовался и изредка радовал.


Встретился, воодушевился, влюбился, возбудился, вложился, женился, разродился.

Трудился в меру, заботился, обольщался, ошибался, вкладывал, влагал, трудился, заботился, вкладывал, влагал, вкладывал, влагал, выкладывался, выложился.

Простудился и подцепил какую-то заразу. Расклеился не на шутку. Разболелся всерьез. Лечился. Вылечился. Поправился. Обрадовался.


Трудился, выкладывался, сам не зная куда, обольщался, ошибался, обманывался, терзался, простужался, держался, жаловался, плакался в жилетку, лечился, чаще не лечился, поправлялся, оправлялся, радовался, хотя сам не понимал чему.

Пробуждался, возбуждался, блуждал, убеждался, ублажался своим, умилялся чужому, распалялся в меру и влагал не без удовольствия, довольствовался и не довольствовался малым, крепился и не крепился изо всех сил, трудился, не перетруждаясь, терзался, держался, жаловался, плакался в жилетку, обижался, не зная на кого и на что. Обижал.

И нередко.


Крепился, трудился, терзался, иногда распалялся, но вовремя вспоминал, печалился в меру, мирился до следующего раза, держался как мог, жаловался, как умел, плакался в жилетку, обижался до одури. Часто без причины. Обижал. Часто без причины.


Печалился, мирился, молча. Упирался, упрямился.

Свыкался, старался, стирался, как мочало, старел.

Сдувался, сдавал.

Обижался, обижал. Без причины.

Ссохся, скукожился, скрючился.

Наработался, навыкладывался, наобольщался, наошибался, наобижался, нажаловался, наплакался, намучился.

Отмучился.

Преставился.


Всю жизнь как бы держался, держал себя, сдерживал себя в своих (хотя не всегда был уверен, своих ли?) границах, ограничивался, определялся, определял себе предел, отмерял себе меру, метил мету, тему и рему, раму, рамку, рюмку, кромку, и в эти гранки и коронки вжимал, втискивал себя, — вываливающегося, вытекающего, выползающего — нередко защемляя нерв, нрав, норов.

Всю жизнь старался сжимать себя в кулак, сбивать себя в комок, складывать себя без зазоров, склеивать себя по частям, по частицам, сшивать вместе, мечтая рассыпающееся — словно песочное время — неточное бремя плоти — сбить в литой монумент-монолит.

Всю жизнь — собой и собою, себе и себя, дабы казаться, представляться, предъявляться, ся, ся, ся, сам не зная зачем, другим и чужим, а там, после жизни — кем, кому и кого? Ведь по ту сторону и чужое, и другое вроде бы должно раствориться порошком, рассеяться песком, распасться падалью, расклеиться прелью, развеяться пылью, перестать быть. Но как может все, что есть, вдруг перестать быть? Как все сущее может стать несущественным, ничтожным, ничем? Как это возможно? Возможно, свое и чужое быть не перестают, а продолжают, но иначе. Иначе, но как? В каком качестве? Что происходит с телом после того, как тело расклеится, развалится, распадется? Снова склеится? Как клей схватится? Загустеет, затвердеет, закостенеет и даже не костью, а уже камнем ниспадет, падет вниз чего? Вниз куда?

Как в этом уходящем «вниз» падающее окаменевшее тело будет изменяться?

А вот как.

Падая, уменьшаться. Падать, уменьшаясь. А потом наконец пасть в какое-нибудь пекло и там гореть в сине-белом, словно газовом пламени, не сгорая. Вечным беспечным огнем гореть, угорать, но не сгорать и не сгореть, а коптиться, коптиться, коптиться…

А то и закипать, поскольку даже в самом мелком невзрачном камне, как в играющем на свету кристалле, живица волнуется в хрупких трепетных капиллярах. Коптиться, соприкасаясь с другими павшими камнями, двигаясь и даже переворачиваясь на другой бок (хотя боков уже не будет, и переворачивать будет кто?), и опять коптиться, коптиться, коптиться…

А потом?

А потом камушком усыхать, катышком усекаться, чернея. А спустя — какое? — время, быть — какой силой? — изъятым и извергнутым из магмы-коптильни и выброшенным — куда? И ждать, изредка вздрагивая, ждать головешкой, угольком, — через пепел и сажу — до пыли, — когда кто-нибудь возьмет.

А там вдруг раз — и повезет: некто двухлетний подберет, неловко поднимет двумя пухлыми пальчиками, уронит, вновь подберет и начнет, старательно пачкаясь, мять и теребить в мокрой от пота ладошке, а затем, что-то вполголоса лепеча-приговаривая, на чем-то белом чирикать черные каракули и искренне радоваться…

ЗРЕНИЕ 4

… дальше…

… еще дальше…

… все дальше и дальше от гоминидов, которых все больше и больше…

… как можно дальше, уйти в лес — в леса? — отстраниться, отгородиться, отрешиться, от- что там еще?

… все дальше и дальше от гоминидов, которых все больше и больше…

… как можно дальше от загаженных городов, сел, деревень…

… и слушать тихое действо: шепот мха, шорох травы, шелест листвы… шу-шу-шу… и где-то поблизости жу-жу — жужжание жесткокрылых…

… и наблюдать плавное действие хлорофилла, будто насыщать, подпитывать зрачок, не хвастливой пестротой, не обманчивыми кричащими красками, а очевидной истиной — veritas-viriditas — одного благородного цвета, сочетанием его оттенков, сопряжением его тонов…

… все дальше и дальше от гоминидов, которых все больше и больше…

… как можно дальше от загаженных городов, сел, деревень…

… от машин, механизмов, виртуальных устройств, кибернетических организмов — мутанты! мутанты! — от общества, от сообщества, от общественных связей и социальных сетей…

… если недавно был дождь — россыпи кварцевых ожерелий с золотистым проблеском и серебристым отливом, цепочки аквамарина, гирлянды авантюрина, подвески-оливки, сережки-фисташки, кулон-хризолит, все трепещет и все дрожит, дрожь радужных — если на солнце — капель, преломление света, переливание цвета от ультрамарина до охры, возвещающей неминуемо близкую осень…

… о сень изумрудная — из умной руды? из смарагда? — игольчатых гроздей сосны…

… драконовый крап малахита, накипь берилла на лапах раскидистой ели…

… осины блеклый циан васильково подкрашенный еле-еле…

… опаловая седина ольхи, серебристость плакучей ивы…

… узорчатый ильм, вяз в хризопразах, стразах, махровая злость крапивы…

… трепет березовой бирюзы, дрожь тополиного жада…

… нервюры стеблей из нефрита, жилки-прожилки змеевика-офита…

… томно вздыхающий селадон трав-мурав…

… сочный мазок яри-медянки, блеклый подтек празема…

… вкрадчивый вьюн цвета нильской воды, сиречь — говорили когда-то — влюбленной иль обмороченной жабы…

… зеркальце лужицы в перидотовой ряске, как в сказке, в зетиновой плесени, как из песни, назельный муар, окаймление чернозема…

… все дальше и дальше от гоминидов, которых все больше и больше…

… как можно дальше от загаженных городов, сел, деревень…

… от машин, механизмов, виртуальных устройств и кибернетических организмов — мутанты! мутанты! — от общества, от сообщества, от общественных связей, социальных сетей и духовных скреп…

… как можно дальше от цивилизации с ее прогрессом, что ускоряется, уничтожая флору и фауну на своем пути, — и увлекает всю эту цивилизацию к логическому тупику…

… ну и, конечно, рассматривать — бесконечно — растительность, пока еще недорезанную, недобитую — по небрежной случайности? чудом? — вездесущими гоминидами…

… предпочтительнее, на ровном фоне, но не пасмурного, хмуро-свинцового, а светлосерого, чуть печального неба с редкими прорехами не столь зримой, сколь высматриваемой или даже угадываемой голубизны…

… и умиляться…

… только не надо южной знойной лазури: манит без нужды, отвлекает от тихого созерцания лесной морфологии…

… открыть широко глаза и упиваться до упоения пахучим зеленым зельем…

… стволы разного вида: от строгости, прямизны корабельной мачты, горделиво вознесенной к небу, до кривизны пенькового троса, скрученной верви, смиренно клонящейся долу, с разной степенью крени, а также волнистой иль путаной свили, покореженные, сведенные судорогой торсы и конечности: руки-крюки…

… чаще всего как на параде-смотре — рядами, шеренгами, строем — живая стена голых стволов: хоть и понятно, что каждая особь соблюдает дистанцию, держится на расстоянии от соседей, но глаз скользит по плотно сбитому полотну, панорамной фреске без пропусков, без пробелов, как по волне, и лишь едва заметное колебание тона…

… иногда в стороне от других, на лужайке, как в голом поле: стройные, статные, гладкоствольные, самодовольные, а иногда неказистые, даже ущербные…

… горбаты, корявы и кособоки: красивы и вы, сколь трепетны, коль одиноки…

… «застенчивость кроны»…

… кроны-короны разной плотности, разной фактуры, венцы, венки хитросплетенья ветвей и листьев, то скромно матовых, то лощеных, блестящих…

… целые храмы во имя секвиоксида хрома, купола из листьев голых, опушенных или пушистых; с перистым, либо сетчатым жилкованием; формой — овальных, ланцетных, ромбических, яйцевидно-округлых, лопастных, эллиптических; очертанием — резных, зубчатых, городчатых; здесь остроконечных, там притупленных…

… липких — от вожделения? в неутоленной страсти? — на волосистых или войлочных черешках…

… кора тонкослойная, хрупкая, как из папиросной бумаги, из полупрозрачной и шелковистой бумаги с китайским названием «тишью», что в тиши шелушится легко; кора толстая, твердая, монолитно литая, словно панцирь; гладкая, ровная или грубая, шероховатая, испещренная ростром продольных ломано-параллельных полос — морщин, бороздок, а ближе к комлю — близ земли-кормилицы — в старческих трещинах, в архаичных щелях…

… издревле… задолго до появления каких-то древлян и их меркантильных восстаний…

… все дальше и дальше от гоминидов, которых все больше и больше…

… как можно дальше от загаженных городов, сел, деревень…

… от машин, механизмов, виртуальных устройств и кибернетических организмов — мутанты! мутанты! — от общества, от сообщества, от общественных связей и социальных сетей…

… как можно дальше от цивилизации с ее прогрессом, что ускоряется, уничтожая флору и фауну на своем пути — и увлекает всю эту цивилизацию к логическому тупику…

… с ее экономикой (микроэкономика — это когда обманывают на гроши, макроэкономика — на миллиарды), при которой гоминиды производят и потребляют все больше и больше…

… у каждой особи — свой узор, свой зазор, у каждой коры — свои стежки-дорожки, рытвины и канавки, выбоины и щербины, свои родимые пятна самых причудливых пигментации и очертаний…

… инкрустации из задиристых сучков и игривых глазков — следов в побег недоразвитых сладко уснувших почек…

… зияющие дупла, провалы в неведомый мрак, жилище мелких лесных зверушек и птиц, а еще тайное логово мифологических тварей…

… последствия механических повреждений луба и камбия: сухобочины от ушибов и вмятин, рубцы от зарубин, шрамы от ссадин и даже увечья — порости от продольных глубоких ран…

… и так, навек расщепленные, живут жалкими отщепенцами, с волоконцами, заусенцами, дранью щетки растрепанной, бахромы тряпичной, бумажной трухи…

… не иначе как гомо сапиенс с ножом-топором развлекался…

… после чего укатил под громкую развлекательную музыку, оставив после себя отходы своей бурной жизнедеятельности: жестяные банки, стеклянные бутылки, пластмассовую посуду, оберточную бумагу, полиэтиленовые мешки, целлофановые пакеты, использованные прокладки, бинты и презервативы, пробки, фантики, тряпье, объедки, огрызки, окурки, лужи блевотины, кучи дерьма…

… как родится человек, так и гадит весь свой век…

… и его — то бишь их — то бишь нас — все больше и больше, а смысл существованья нас — далеко не вечных, а временных насельников — засилье, насилье…

… меты страдания деревянной плоти, стигматы древесной души: засмолок — след обильного слезотечения, плача, рыдания камеди, поражение заболони, проявление язв и гнили: белой, бурой, пестрой, ситовой, желтоватой…

… выставление напоказ явных признаков хвори: варикоз и тромбоз, проказа, лепра, парша…

… лишаи глазури в несолнечной слизи, в сумрачной желчи…

… экземы с эрозией и коррозией, с выделением экссудата снаружи…

… с неистовой кустовой кистой во чреве, внутри…

… а еще червоточины — отверстия, лабиринты проходов и галерей, что в древесном теле обустраивают насекомые-ксилофаги; трудятся в недрах лесного хозяйства тыловики: жуки-короеды, жуки-усачи, жуки-точильщики, долгоносики, муравьи, бабочки-древоточцы и стеклянницы, термиты, а еще — страшно представить — моллюски двустворчатые из семейства терединовые и рачки из родов Limnoria и Sphaeroma из отряда равноногих…

… а еще — результат непомерного усилия, перенапряжения — торчат наросты, следы раздражения и пороков более глубоких — под эпидермой — тканей: вот сувель — гладкая шарообразная выль, словно набитая мошна; вот кап — округлый наплыв, кошель с мелкими тугими узелками; вот раковый шанкр — выброс магмы, сокровенный плевок — или выблевок — неправильной формы, монструозное вздутие, жуткая опухоль, тоже живая…

… выпирают настырно наглые выскочки: шиши, кукиши, нувориши…

… и узурпируют, самозванцы, место: живут иждивенцами, присосавшись к трудяге, пьют его соки, живицу, жизнь, изнуряют и губят, но — приукрасив…

… не думать о красном…

… на валежнике, пнях и слабых деревьях селятся прочие паразиты — грибы-сапрофиты, цепко сидячие или вальяжно распростертые, приросшие брюхом либо боком, бесстыдно выпячивая то, что микологи называют «жесткой мякотью», а на самом деле — самую настоящую твердь плодового тела, и изумляя какой-то чуждой, нездешней — пришельцев из космоса? образов подсознания? — фантасмагорией форм и цветов…

… трутовик обыкновенный, из всех прилипал — наверное, самый серьезный, самый степенный, чей наряд — копытообразная шляпка с неровной матовой кожицей, волнистой на валиках, в углублениях, более темных, — достойно выдержан в серой гамме…

… трутовик ложный, более игривый, с пробкообразной шляпкой цвета густой темно-бурой ржавчины сверху и — на контрасте — светло-бежевой замши, пенящими волнами прирастающей снизу…

… трутовик чешуйчатый, или пестрец, щеголяющий светло-песчаным телом с концентрически расходящейся разнотонной темно-коричневой в крапинках чешуей…

… трутовик лакированный, по-китайски «лин-чжи» (гриб бессмертия), по-японски «рэй-си» (гриб духовной силы), гладкокожий, блестящий, смазливый хлыщ, расцвеченный от краплака до бурого фиолета, чуть ли не угольной черноты с лимонным отливом…

… не думать о красном…

… трутовик окаймленный, кокетливый куртизан с матовой кожицей, к центру слегка смолистой и разноцветным окрасом по концентрическим зонам-кольцам: старые — серо-сизые, темно-коричневые, даже черные; юные, внешне растущие — красные (иногда киноварь), желто-оранжевые при более свет лой наружной кромке…

… не думать о красном…

… трутовик серно-желтый, принимающий форму уха, каплевидный сгусток из нескольких сросшихся веерообразных бляшек; все — яркого — от лимонной оскомины до апельсиновой яри — цвета…

… а еще трутовики опаленные, дымчатые, лучистые, изменчивые…

… и все трутся-притираются — терпенье и трут все перетрут…

… и каждый примазавшийся тип прекрасен по-своему…

… не думать о красном…

… альбатреллус сливающийся — с кем? с чем? — в просторечье — овечий гриб, ощетинившись множеством шляпок округлых, вееровидных, слитых в один розовато-бежевый — цвета бедра испуганной нимфы (вариант попроще: ляжки испуганной Машки) — ком…

… траметес жестковолосистый, серый, бороздчатый, с желтовато-коричневой окантовкой шляпки и его более вычурный родовой сосед — траметес разноцветный, весь в ярких стратах: белых, серых, синих, черных; оба — бархатистые, шелковистые и блестящие…

… феолус Швейница, целый ворох мелких пластин, ржавых или оранжевых с шафранной каймой растрепанных лепестков, усеянных бородавками и волосками; достаточно одного луча, огненного меча, и вся купина вдруг вспыхнет коралловым пламенем…

… огонь… протуберанцы… турбины… рубины… руби и труби, труба марсиан…

… не думать о красном!

… переключиться — хотя бы глазами — на что-то спокойное, миротворное, умиротворяющее…

… вот, например, чага березы — застывшая темно-бурая или черная — с газовой сажей — ороговевшая накипь…

… вот грифола зонтичная, разветвленная, и ее родственница, грифола курчавая, танцовщица — обе модницы, обе с пышными шевелюрами, копной светло-каштановых или темно-коричневых округлых грибков-колпачков с пепельной сыпью…

… а вот и самая видная приживалка — печеночница с сочным плотно-мясистым телом, которое вызывающе распирает маслянистую кожицу светло-оранжевого, алого или даже бордового — с беловатой стервозной прожилкой — цвета…

… не думать о красном!

… поднять голову, уставиться в гущу листвы или приникнуть к рифленой коре, попробовать — прикинувшись пусть не трутовиком, то хотя бы трутнем — вжаться, врасти…

… но в деревья нас не возьмут и в траву нас не примут…

… ведь гоминиды ни совести, ни стыда не имут…

… и вы, друзья, как ни рядитесь, в трутовики вы не годитесь…

… они-то хотя бы украшают…

… не думать о красном!

… куда, куда нам подеваться? куда, куда нам удалиться?

… все дальше и дальше от них, то бишь от нас, гоминидов, которых все больше и больше…

… как можно дальше от загаженных городов, сел, деревень…

… от всевластных машин, механизмов, виртуальных устройств и кибернетических организмов — мутанты! мутанты! — от общества, от сообщества, от общественных связей и социальных сетей…

… как можно дальше от цивилизации с ее прогрессом, что ускоряется, уничтожая флору и фауну на своем пути — и увлекает всю эту цивилизацию к логическому тупику…

… с ее экономикой (микроэкономика — это когда обирают сотнями, макроэкономика — сотнями тысяч), при которой гоминиды потребляют все больше и больше…

… с ее политикой и геополитикой (политика — это когда убивают сотнями, геополитика — сотнями тысяч)… краплак! опять краплак!., во имя которых гоминиды истребляют все больше и больше… потребляют и истребляют, потребляют и истребляют…

… с ее поганистой мухомористой…

… не думать о красном!

… лучше о грибах… да, да, самое-то главное — о грибах…

… с ее аманитовой…

… итак, о грибах:

ОБЛОЖЕНИЕ

обозвали оборвали
обобрали ободрали
ох и обдурили ох и обделили
оболгали облевали
обругали обрыгали
ох и обдурили ох и обделили
Они объявляли: отечество в опасности. Они орали как одержимые. Они обещали обеспечить охлократию и охламонократию всей ойкумене. Они оглашали одномерное обновление. В октябрьское одночасье отрицали и отвергали, отменяли как обскурантизм и оппортунизм; обязывали и организовывали обрезом и обухом. Без обиняков и оговорок облагали оброками, обкладывали ордынщиной. От твоего имени они, особо осознающие, обременяли и обирали, обобществляли и огосударствляли, однако сами обжирались и обпивались. Обличали отмежевавшихся и не щадили никого: ни ответствующих, ни безответных, ни однозначно коростовых, ни определенно увечных, ни с опущенными от орхита ятрами. Обрушивали обители до основания на опустелых окраинах и в опустошенных окрестностях. Отчуждали как обособленно, так и оптом, отсылали поодиночке и отселяли целыми общинами в отдаленные края угрюмой мысли. Отстреливали без отпущения и отпевания, обагряли руки кровью. И темя волосатое их косневело в беззакониях.

У тебя, огражденного и ограниченного, ничего не спрашивали. Тебя, отмалчивающегося и отмаливающегося, отдавали на откуп обещанной свободе, грядущему равенству и будущему братству. Ты подвергался обструкции, тебя попирали, как солому в навозе. Ты закатывал омраченные очи, и стоны твои выплескивались как отбеленная вода с оловянными оксидами. Тебя окружали обшныры, обступали обыскиватели, отслеживали и обрабатывали оглядатаи; тебя обвиняли как оголтелого ослушника и осуждали на оптимальный отшиб. Ты, озябший и окоченевший, отмахивал по бездорожью в отсветах и отблесках огнища, а отпрыски твои на общих основаниях обмирали от обмерзания и оголодания на обледенелых обочинах необъятных просторов отчизны.

одно к одному
все одно
от кого кому
отдано
Они объявляли: отечество в опасности. Они орали как оголтелые. Они оглашали общенародную дисциплину и общереспубликанское обривание: отстреливали, обрубали и отправляли на однозначную смерть или на относительную жизнь в отдаленных и отчужденных землях. От твоего имени они, особо уполномоченные, отнимали и оскверняли, обрушивали обиталища до основания. Без обиняков и околичностей опрокидывали оземь и отбивали органы и всякую охоту жить. Они не щадили никого: ни оккультистов, ни отзовистов, ни отсталых разумом, ни однобоко мочащихся у ограды. И темя волосатое их косневело в беззакониях.

У тебя, огражденного и ограниченного, ничего не спрашивали. Тебя, отмалчивающегося и отмаливающегося, отдавали на откуп грядущему миру и будущей справедливости. Ты, ошеломленный и обуянный ужасом, ел обалиху с отрубями и пил охристую от желчи воду. Ты подвергался остракизму. Ты, отработанный и отчужденный, отмахивал по отлогам и обмерзал в окопах. Ты отживал осторожно между орясиной и оглоблей, ты отбывал от оплеухи до оглоушины. Тебя окружали обшныры, обступали обыскиватели, отслеживали и обрабатывали оглядатаи; охмуряли и облапошивали; обвиняли как оголтелого отступника и осуждали на отшиб. В твоих обмотках и онучах облупливались опарыши, а отпрыски твои на общих основаниях обмирали от осилья и оспы в общепрофильных лазаретах на необъятных просторах отчизны.

одно к одному
одно и то же
к чему
почему
в одной коже
Они объявляли: отечество в опасности. Они орали как окаянные. Они обеспечивали оковы и орала, оснащались оружием, оборудованием и обмундированием. Без обиняков и околичностей оглашали общенародную дисциплину и общеполезную повинность. От твоего имени они, особо облаченные, озвучивали описи: призывали человека будущего и организовывали его как одномерный одноразовый скот, отправляли на освоение и обустройство. Они не щадили никого: ни отшельников-обновленцев, ни юродивых отщепенцев, ни одичалых обреутков. Однако сами, овельможенные и опекающие, отправив отчетность, отъедались и тучнели выей. И темя волосатое их косневело в беззакониях.

У тебя, огражденного и ограниченного, ничего не спрашивали. Тебя, отмалчивающегося и отмаливающегося, отдавали в жертву грядущему созиданию и будущему процветанию: опоре отрадного обновления. Ты ел осоку с опилками и пил оранжевую от окиси воду; тебя окунали по горло в навозную жижу обновляющейся жизни. Ты, ободранный и оборванный, обливался потом в обваливающихся шахтах и обгорал у обжигающих печей. Тебя окружали обшныры, обступали обыскиватели, отслеживали и обрабатывали оглядатаи; тебя обвиняли как оголтелого опрокидня и осуждали на отшиб. И не было силы в объятиях твоих, проклят ты был в обществе и в одиночестве, а отпрыски твои на общих основаниях обретались обездоленные по бескрайним просторам отчизны.

одно к одному
одно не в одном
все никому
все ни о ком
Они объявляли: отечество в опасности. Они орали как озверелые. Без обиняков и околичностей оглашали общенародную облаву и общегосударственный отлов; оплачивали орды огломызд-осведомителей для участия в общенациональном омнициде. Они, окольничие и окружные, огульно обвиняли и облыжно осуждали. От твоего имени они, охолуенные, обыскивали, осматривали и ощупывали; оглашали ордера и описи, отождествляя отдельных особей и целые организации с отродьем и охвостьем общества. Врагов народа с семьями отлавливали и отстреливали; друзей врагов народа с семьями обкладывали и отлучали. Они не щадили никого: ни одряхлевших старцев на одре, ни орущих младенцев под оберегами, ни отощавших и оплакиваемых в утробах. Они заставляли детей отрекаться от родителей, а родителей отказываться от детей. Они объедались, обжирались, обпивались. Они жирнели пальцами и тучнели выей. И темя волосатое их косневело в беззакониях.

У тебя, огражденного и ограниченного, ничего не спрашивали. Тебя, отмалчивающегося и отмаливающегося, отдавали на откуп будущей законности и грядущему счастью. Тебя, образованного оппонента и осведомленного оппозиционера, заставляли оговаривать и очернять. Тебя окружали обшныры, обступали обыскиватели, отслеживали и обрабатывали опытные опросчики; охмуряли и облапошивали; обвиняли как оголтелого отщепенца и осуждали на отшиб. Тебя, жертву оргии и ордалии, арестовывали утром, днем, вечером и ночью; тебе наобум определяли особую литеру; тебя в ошейнике и оковах везли в отдельных воронках и общих теплушках. Тебя без права обжалования, опротестования и описания отсылали из околотков на отпилку, отвалку и отгрузку, на отвод каналов и отрыв котлованов для будущих дворцов и грядущих садов. Тебе под гром оваций отбивали органы и охоту жить; тебя на фоне оймяконских останцев отстреливали без суда и следствия по всей строгости закона военного времени. Ты, обнаженный и опустошенный, лежал на обындевелых лагах у параши; над тобой измывались орки-урки; ты озирался озадаченно и отчаивался очумленно. Ты ел овсюг с олиготрофной омелой и пил обуревшую от октана воду. Ты не был уверен ни в ощущениях своих, ни в образе своем, а отпрыски твои и отпрыски твоих отпрысков на общих основаниях обучались петь оды и осанны вождю как отцу родному в детских домах имени вождя на необъятных просторах отчизны.

все одно
все одни
все давно
все равно
ночи дни
и он и она и они
Они объявляли: отечество в опасности. Они орали как осатанелые. Они оглашали оккупацию. Они, особо откомандированные, не скупились ни на обеты, ни на обещания. Они объединяли в общесоюзное ополчение, призывали дать отпор и отважно обороняться до последней обоймы. А сами, озаренные и не оглядывающиеся, опрометью отступали. Они отправляли отряды босых и безоружных окопников на огнеметы оккупантов, отсылали обозы под обстрел и в окружение, а сами без оглядки отходили. Организовывали всех и не щадили никого, ни облыселых остарков, ни осиротелых отроков. Определяли без обиняков и отмеряли без околичностей. А сами объедались, обжирались, обпивались. Они жирнели пальцами и тучнели выей. И темя волосатое их косневело в беззакониях.

У тебя, огражденного и ограниченного, ничего не спрашивали. Они определяли тебя освободителем и отдавали в жертву грядущей победе и будущей славе. Тебя отправляли на передовую как пушечный огузок и окорок, а сзади обставляли заградительными отрядами; тебя, одножильного и одномерного, обстреливали с двух, трех, пяти сторон, спереди, сзади, сверху, снизу, отовсюду, тебя пускали в расход без суда и следствия по всей строгости закона военного времени. Тебя отправляли на верную смерть или в неверный плен, а встречали организованно: тебя окружали обшныры, обступали обыскиватели, отслеживали и обрабатывали оглядатаи; тебя обвиняли как оголтелого отступника и осуждали на отшиб. Обрывали ордена и отличия, отправляли в тыл как обвиняемого, отсылали без права обжалования, опротестования и отписки на лесоповал, рытье каналов и котлованов в отдаленные края угрюмой мысли. Тебя, обесчещенного и обесславленного, отождествляли с отбросами и отходами общества. Ты ел отаву и осоту, ты пил орнитозную воду. Ты трепетал сердцем, истаивал очами и изнывал душой. Ты, окровавленный и обескровленный, отмахивал по бездорожью, обмерзал в окопах, обретался у параши, а отпрыски твои и отпрыски твоих отпрысков обучали других отпрысков петь оды и осанны вождю на необъятных просторах отчизны.

одно к одному
все одно
думы в дыму
и дно
Они объявляли: отечество в опасности. Они орали как очумелые. Они оглашали общеукрепляющее освоение и общезначимое обустройство. Без обиняков и околичностей призывали человека будущего, организовывали как одномерный рабочий скот и отправляли на восстановление целых отраслей и областей. Они не щадили никого, ни оглохших орочей, ни ослепших ороков, ни отечных ойратов. От твоего имени они одаривали себя. Они объедались и обпивались. Они жирнели пальцами и тучнели выей, покрывали лицо олеем и обкладывали туком лядвеи свои. И темя волосатое их косневело в беззакониях.

У тебя, огражденного и ограниченного, ничего не спрашивали. Тебя, отмалчивающегося и отмаливающегося, отдавали на откуп грядущей чести и будущей совести. Тебя окликали на отчетных собраниях и совещаниях, дабы ты, ораторствуя, осуждал учителей, очернял коллег и оговаривал учеников, а также общенародно каялся в собственных и чужих ошибках, огрехах и опущениях. Тебя обязывали отрешаться и отчуждаться, оплевывать и обругивать, причем творческим образом. Твоя отсебятина и околесица должна была быть не только обстоятельной и однозначной, не только обоснованной и осмысленной, но еще орфоэпически отточенной и артистически оригинальной. Тебя самого обоснованно и осмысленно отождествляли с отребьем и отрепьем общества; огульно и облыжно обвиняли как отъявленного обструкциониста. Тебя окружали обшныры, обступали обыскиватели, отслеживали и обрабатывали оглядатаи; тебя как оголтелого охальника осуждали на отшиб. Тебя арестовывали утром, днем, вечером и ночью, везли в отдельных воронках и общих теплушках; тебя били, насиловали и пытали в околотках, отсылали в остроги и на острова, на канал и лесоповал; тебя осуждали, а после суда и следствия расстреливали по всей строгости закона мирного времени. Ты, одуревший и омертвелый, лежал оземь на обындевелых лагах у параши, над тобой измывались отморозки, тебе отшибали органы и память и даже охоту вспоминать. Октана охватывала тебя и трясла все кости в тебе, дыбом вставали волоса на тебе, а отпрыски твои и отпрыски твоих отпрысков безо всяких оснований мечтали о светлых городах и цветущих садах и оплакивали умершего вождя как отца родного на необъятных просторах отчизны.

все одно
все одно и то же
однородно дно
и на ржу похоже
Они объявляли осиротевшему отечеству официальную общепартийную оттепель. Они орали как ошалелые. Они слегка журили за отдельные отклонения и огрехи, но оправдывали в силу объективных обстоятельств. С обиняками и околичностями отпускали из острогов, реабилитировали уже отживших или еще только отживающих за отсутствием состава преступления, восстанавливали в отъемлемых правах и напоминали о неотъемлемых обязанностях. Они организовывали обустройство одухотворенного светлого будущего и обосновывали лишения в обрыдлом настоящем. Однако сами определяли, обретали и обладали в обилии. Они объедались и обпивались. Они жирнели пальцами и тучнели выей, покрывали лицо олеем и обкладывали туком лядвеи свои. И темя волосатое их косневело в беззакониях.

У тебя, огражденного и ограниченного, ничего не спрашивали. Тебя, отмалчивающегося и отмаливающегося, отдавали на откуп твоим же опорожненным иллюзиям и опростанным надеждам. Тебе и твоим обидчикам разрешали сообща обживать и обустраивать отечество. Тебя обязывали созидать очередную юдоль общественного опустения. Отечество оттаивало, отогревался и ты. Ты, обескураженный и ожидающий облегчения и ослабления, осмысливал и оживал. Тебя окружали обшныры, обступали обыскиватели, отслеживали, но не обрабатывали оглядатаи; тебя не обвиняли и не осуждали, но, ожидая дальнейших ордонансов, обневоливали и оболдахивали. Олеумный прах с неба все падал и падал, осыпая тебя, а отпрыски твои и отпрыски твоих отпрысков одушевленно спрашивали, опрятно слушали и даже иногда осторожно высказывались в определяемых отчизной пределах.

одно к одному
все одно
суметь в суть самому
сквозь дно
Они объявляли: отечество в опасности. Они орали как ошпаренные. Без обиняков и околичностей призывали человека оборонять темное прошлое и светлое будущее. Оповещали о борьбе с идейными врагами. От твоего имени обосновывали, а затем отождествляли и обоюдничали. Они, одутловатые и оплывшие, обмеривали и обвешивали, обмызгивали и обмусоливали. А сами обладали и осваивались. Они жирнели пальцами и тучнели выей, покрывали лицо олеем и обкладывали туком лядвеи свои. И темя волосатое их косневело в беззакониях.

У тебя, огражденного и ограниченного, ничего не спрашивали. Тебя, отмалчивающегося и отмаливающегося, отдавали на откуп грядущим успехам и будущим достижениям. Отечество остужалось, и ты обмерзал. Тебя окружали обшныры, обступали обыскиватели, отслеживали и опять обрабатывали оглядатаи; тебя охмуряли и облапошивали; тебя обвиняли как отъявленного оглоеда и осуждали. Ты был как одинокий обессилевший овчар, бредущий лежа и не могущий лаять. Ты, обманутый и обиженный, оплакивал обеты и обещания. Отпрысков твоих за опрометчивый ответ и опасную оговорку отчисляли и отлучали; их отзывали куда следует, осуждали как надо и по всей строгости мирного времени отправляли в остроги и на острова, в обособленные зоны обезумья, а то и отсылали за пределы необъятных просторов отчизны.

все одно
все одно и то же
сук сукно стук в окно
на стороне настороже
Они объявляли: отечество в опасности. Они орали как обезумевшие. Без обиняков и околичностей призывали отстраивать общечеловеческое будущее, а также отвыкать, оправляться, очищаться и обеспечивать обществу человеческий облик. Оплазивые оглядатаи из особых отделов ожидали и не обрабатывали, но все равно отслеживали. С путниками и ополичниками открывали общества и сообщества. От твоего имени отмахивали обдуманно и организованно; отчаянно обособляли, оформляли и отправляли со счетов на счета. Они, одутловатые и оплывшие опрокидни, обманывали и обкрадывали. Они жирнели пальцами и тучнели выей, покрывали лицо олеем и обкладывали туком лядвеи свои. И темя волосатое их косневело в беззакониях.

У тебя, огражденного и ограниченного, ничего не спрашивали. Тебя, отмалчивающегося и отмаливающегося, отдавали на откуп грядущему обилию и довольству. Тебе и твоим мучителям разрешали сообща отвечать за огрехи и ошибки, а также очищаться на облагораживание отечества. Тебя обязывали обустраиваться в омерзении общественного опустения и в оптимизме неведения. Отечество оттаивало, и ты отмокал и отогревался. Ты был как обмерший овцебык, отпущенный обходить вокруг огромного овощного огорода. Ты, обнадеженный и осмелевший, оживал и отвлекался. Отрадные отблески озаряли тебя, а отпрыски твои спрашивали, слушали и высказывались, а отпрыски твоих отпрысков открыто обсуждали и даже острословили по поводу необъятных пределов отчизны.

все одно
все одно и то же
и чуть чудно
в чуть чужой коже
Они ничего не объявляли и ни к чему не призывали. Они орали как остервенелые. Без обиняков и околичностей отменяли ориентиры и еще больше обкрадывали: обособляли, организовывали, оформляли и отсылали со счетов на счета. Они, оборотливые и ориентирующиеся, отсуживали, отторгали, отчуждали; от твоего имени оттесняли, оттирали и оттеняли. Оглядатаи из особых отделов ожидали и не обрабатывали, но все равно отслеживали. Сообща.

С опросчиками делали тебя ответчиком и отчуждали. Они отбирали все, что было, и даже то, чего не было. Они, осоловевшие и оплывшие охлынцы, отмазывали, откупали, откатывали и обогащались. Они жирнели пальцами и тучнели выей, покрывали лицо олеем и обкладывали туком лядвеи свои. И темя волосатое их косневело в беззакониях. Они, одиозные оборотни, теряли облик и принимали обличья; оказывались то обгорелым орангутаном, онанирующим на офигуры, то голоносым орнитоподом, то ослом-онагром в опалесцентном ореоле.

У тебя, огражденного и ограниченного, ничего не спрашивали. Тебя как обычно оттесняли и отстраняли; тебе давали номер в очереди. Тебя брала оторопь общераспространенного неведения. Тебя, оскуднелого и отощалого, искушали обладанием и прельщали обретением, а ты, неимущий и немощный, брел по земле-ожеледи, что не одаривала; тебя опаливал ветер, и отмечала ржа. От тебя отщипывали каждый день, от тебя отслаивали каждую ночь. Ты, как ослепший в потемках, ощупью ходил в полдень меж трех осин и ораторствовал в овине, а отпрыски твои и отпрыски твоих отпрысков были как озлобленные обезьяны, огрызающиеся на оводов.

все одно
все нудней
и течет оно
между дней
и ночей
ты ничей
Они объявляли: отечество в опасности — и призывали к общечеловеческому гуманизму и общенациональному патриотизму. Они орали как оглашенные. Без обиняков и околичностей ожесточали. Отстраивали власть по вертикали, горизонтали и диагонали. Ответвляли империю в длину, ширину и глубину. Оптимально обеспечивали общенациональную идею, окучивая ее, как обруч или орало. Обдумывали гимн, стяг и герб. Опять окружали тебя осмотрщиками и осочниками, обрабатывали тебя особыми отделами. А сами, как обычно, обкрадывали и обворовывали: обособляли обособленное, оформляли оформленное и отправляли отправленное со счетов на счета. Они отбирали все, что было, все, чего не было, и даже то, чего быть не могло. От твоего имени обладали, все больше оттесняя, оттирая и оттеняя. Они жирнели пальцами и тучнели выей, покрывали лицо олеем и обкладывали туком лядвеи свои. И темя волосатое их косневело в беззакониях. Они, олицетворяющие и ознаменовавшие, обширяли чертоги и хранилища свои и увеличивали воскрилия одежд своих. Они, обмасленные и опойливые, любили предвозлежания на обильных пиршествах, председания в собраниях, приветствия и преклонения на сценах. Они, одиозные оборотни, теряли облик и принимали обличья; оказывались то обесцвеченным окапи с оловянным огузком, то обсклизнутым однорогим ориксом, то огромным окостенелым огурцом. Они оседали одесную, а ты ошуюю.

У тебя, огражденного и ограниченного, ничего не спрашивали. Тебя, отмалчивающегося и отмаливающегося, опускали в омут общественного обездолья. Тебя отождествляли с обрезком, обрывком, огрызком; тебя оставляли отвоевывать откосы и осколины под солнцем. Тебя, обывателя и остолопа, искушали обладанием и прельщали обретением, а ты, облинялый, отступал огородами, что орошались не для тебя. От тебя откусывали каждый день, от тебя отгрызали каждую ночь. Тебя опаливал ветер, отмечала ржа, обуревала жажда. К отпрыскам твоим относились на общих основаниях, отроков твоих, осолдаченных, отправляли отважно окочуривать и окочуриваться, а отрочиц твоих отпускали неограниченно обнажаться и продаваться как в пределах отчизны, так и вне оных.

все одно
всем дано
днем
или ночью
в нем воочию
что-то прочное отчуждено
что-то вечное отречено
Они объявляли: отечество в опасности. Они орали как одержимые. Оглашали отчаянную борьбу с общенациональным бедствием и общемировым злом. Без обиняков и околичностей ожесточали ради оптимальной охраны отчизны. Организовывали оргбюро, оргкомитеты и прочие официозные организации для обессмысливания и оболванивания. Оттесняли и отстраняли, все больше обижали и все чаще отказывали. Отслеживали и обрабатывали. Они, осовремененные и обновленные особисты, опять начинали обвинять и осуждать, но не переставали обкрадывать: обособлять обособленное, оформлять оформленное и отправлять отправленное со счетов на счета. Они отбирали все, что было, все, чего не было, и даже то, чего быть не могло, но выдавалось ими за быть могущее. Они жирнели пальцами и тучнели выей, покрывали лицо олеем и обкладывали туком лядвеи свои. И темя волосатое их косневело в беззакониях.

Они раздавались в длину, ширину и глубину, отстраивая по вертикали, горизонтали и диагонали оплот и опору в округах и областях. Огромные объемы общепринятого отбирания они объясняли ортогональной оптимизацией и обосновывали законом отрицания отрицания. Оптимизировали они себе, а отрицали тебя и подобных тебе, отверженных и отринутых. Они объективизировали, опредмечивали и овеществляли. Они, олицетворяющие и ознаменовавшие, расширяли чертоги и хранилища свои и увеличивали воскрилия одежд своих на орхестрах. Любили обильные пиршества и отдохновения под опахалами рядом с ореадами и одалисками. Любили обожание и овации, отмечали себя на орифламмах и обелисках, отливали себе одиозных кумиров: деревянных, бронзовых и каменных, окантованных обсидианом, ониксом и опалом. Одаривали себя от щедрот своих и определяли себя в олигархи. Они, обдувные и облыжные, опухали в осударевой особенности, гнили в олимпийской отдаленности. Они, одиозные оборотни, теряли облик и принимали обличья, оказывались то опрелой ондатрой в овальных оплешинах, то огромным оцинкованным омаром с отростком олеандра в охвостье, то однокрылым опоссумом, однобоко обросшим овчиной. Они,облаченные и озолоченные, определяли, как тобой помыкать, и присылали к тебе одноклеточных опричников, преднамеренно чуждающихся мерцаний совести и не ощущающих от этого ни малейшего стеснения. Они, отмахивающиеся и отплевывающиеся, отжимали из тебя соки, отдавливали мякоть и ожидали одобрения.

А ты, оскорбленный и осрамленный, и рта расширить не смел, лишь роптал тихо и плакал горько, и была земля твоя оскудевшая и реки обмелевшие притчею во языцех и осмеянием у народов. Шорох опадающего листа гнал тебя из дома, в трудах ты, одряхлевший и одрябнувший кожей, совокупно стенал и мучился вместе со всякими тварями. Ты, обтрепанный и обмызганный, ослабевал душой, отслаивался телом и отсыхал костью. Ты был как окольцованная онцилла, отбивающаяся от острозубых оцелотов. К отпрыскам твоим относились на общих основаниях: отроков твоих, осолдаченных, отправляли отважно окочуривать и окочуриваться, а отрочиц отвозили неограниченно обнажаться и отдаваться как в пределах отчизны, так и вне оных. Тебя, обшарпанного и ошарашенного, опаивали ячменной оковиткой и овсяной обливой — отравой аспидов; тебе отваливали очерствелые останки и остатки, отбросы и отстой, обкуски и объедки в блестящих обертках.

И мясо было не мясом, и рыба была не рыбой: ты ел и никак не мог унять голод. Ты опивался водой, отравленной органосилоксанами, и никак не мог утолить жажду, а затем, оплеванный и облеванный, брел в отсвете огней вдоль аляповатых отелей и особняков. Под околесицу охолощенных отплясывающих обаев ты сходил с ума от того, что видели очи твои и слышали уши твои. Тебя, неимущего и немощного, обольщали обладанием и обретением. Тебя, отчаявшегося и отмаявшегося, обаивали играть и выигрывать. Ты, обезволенный и обездоленный, играл и проигрывал то, что у тебя было, и то, чего у тебя не было, и никак не мог отыграться. Тебе, обрюзглому и облезлому, обрисовывали отличную чужую жизнь-объявление там наверху, а твоя собственная обесцененная жизнь, жизнь-объект, болталась перед тобою здесь внизу, словно гуано в проруби. Тебя оболванивали и обескураживали оккультизмом и озоновыми отверстиями, описторхозом и онейроидной опиоманией, и ты ощущал себя отвлеченным остроготом или отстраненным ольмеком в отрогах ориньякских отложений. Ты искал отдушину, а обретал отек и одышку. Ты бежал без оглядки, как обгаженный олень, и не мог остановиться. Ты, ощупанный и ощипанный, обмерзал в омерзении общественного опустения, тебя одолевал озноб, и лишь пепел отчаяния отстукивал в твоем сердце: «О! О! О!» Тебя обирали и приглашали откупаться; тебе затыкали уши и призывали внимать, закрывали глаза и предлагали завидовать, затыкали рот и звали отдать голос. Ты, оцепеневший и как бы отсутствующий, околевал. И не было у тебя сил ни отогреться, ни очнуться, ни отрезветь, ни опохмелиться. От тебя откалывали каждый день, от тебя отламывали каждую ночь, и небо было как железо в окисле, а земля как медь в окалине. Облака обволакивали солнце, и отдалялась обитель обетованная, и обреченно отворачивались оракулы. Ты, ослепший и оглохший, не оглядывался. Тебя, обалдуя и олуха, отождествляли с осколком, обмылком, оскребком; тебя отметали, как озубину, и отрыгивали, как оскомину. Ты был словно опостылый обглодыш, огарок, оплевок. Ты был словно обуза, однако в очках и с опытом отвержения. Но что ты, опытный оглузд, ощущал? Отрыв? Оцепенение? Осознавал ли ороговевшие образования в мозговых оболочках? Осмысливал онкологическую опухоль в отаре? Онтологию оскопленного овна? Обобществленной овцы? Опутанного осокой осьминога?

О чем ты вообще думал?

объегорили, объемелили, обкузъмили
обкорнали, обкургузили, окоротили
обескровили, обезглавили, обессмыслили
Определенная тебе вольность в объеме все уменьшалась и уменьшалась, уменьшается и уменьшается и отныне будет уменьшаться, пока не убудет, до тех пор, пока ты, одномерный и односторонний, отживаешь, то есть пока у тебя, опуевшего и охиздинелого, еще есть что отчетливо отдавать (даже если это всего лишь обесцвеченный голос) и от чего откровенно отказываться (даже если это всего лишь обесцененное право).

У тебя никогда не спрашивали. Ни опрежь, ни опосля. Не спросят и сейчас.

А они, то есть оно обло, озорно, огромно, стозевно и орет, все орет и орет…

РАСЧЕТЛИВОСТЬ

С детства его учили расчетливости.

Первые 24 года он брал от жизни то, на что рассчитывал. Он бился. Последующие 24 года он выбирал из жизни то, что рассчитал. Он пробивался. Последние 24 года он перебирал в жизни то, что уже не стоило считать. Он пробился. Рассчитался. Досчитался.

Четвертые сутки неизвестные в масках выбивали из него жгутами движимость, недвижимость, а заодно остатки жизни. Ненадолго обретая сознание, он вспоминал о расчетливости и жалобно поскуливал.


Задание: написать связный текст из 72 слов (не считая названия). Выполнение: написан связный текст, насчитывающий 72 слова (не считая названия), 402 знака (без пробелов), 472 знака (с пробелами), 7 строк, 3 абзаца, в которых уместилась описанная (кажется, достаточно убедительно) отдельно взятая 72-летняя жизнь.

III

РУССКАЯ ПРАВДА или у.п.с. в эпоху новой благодати

Вряд ли сегодня кому-то надо объяснять, что такое «Русская Правда». Любой, даже слабо эрудированный и малосведущий в родной словесности россиянин сразу же вспомнит, что речь идет о сборнике правовых норм Древней Руси, и, разумеется, сумеет датировать его XI веком. При этом одни справедливо заметят, что слово «правда» употреблено здесь в значении «право» или «правило» (лат. iustitia); другие соотнесут создание «Правды» с правлением Ярослава Мудрого; третьи свяжут ее открытие с именем В. Н. Татищева. Кое-кто даже добавит, что сей историк, автор первого капитального труда под названием «История Российская», был еще и географом, экономистом, государственным деятелем, основателем Ставрополя, Екатеринбурга и Перми, а также лично участвовал в пытках заключенных по «слову и делу государеву» на Урале в тридцатых годах XVIII века.

«Русская Правда» — неотъемлемое понятие в российской истории и культуре. С «Русской Правдой» на устах выросло не одно поколение россиян; ее, можно сказать, впитывают с молоком матери, проносят через всю сознательную жизнь и передают благодарным потомкам. «Русскую Правду» — как основной письменный источник российского права — вот уже несколько веков изучают в школах и университетах, исследуют и комментируют ученые всего мира, обсуждают на научных конференциях и симпозиумах, на ее тему издаются многочисленные статьи, сборники и монографии, защищаются диссертации.

Одной из важнейших тем, занимающих ученых, является сравнительный анализ различных версий «Русской Правды». Как известно, Татищев обнаружил поздний вариант (считается, что более ранних не сохранилось), причем в укороченном виде. Эта так называемая «Краткая Правда» известна в двух списках Новгородской первой летописи младшего извода — Комиссионном и Академическом. В летописи младшего извода от 1016 года рассказывается о борьбе Ярослава Мудрого со Святополком, о его победе при Любече и начале его княжения в Киеве. «Пространная Правда» известна в более поздних списках (начиная с XIII–XIV веков) Кормчих книг, Мерила Праведного, других рукописных сборников и летописей. «Сокращенная Правда» существует в двух списках Кормчих книг XVII века. Обе эти «Правды» содержат в заголовке имя Ярослава Владимировича.

Нижеследующий текст, получивший сначала название «Красное на золотом», является одной из первых попыток воссоздать оригинальный свод наиболее полной «Русской Правды». Реконструкция опирается на три вышеупомянутые (канонические) «Правды», а также — учитывая приблизительность их датировки — использует исторически параллельные источники, в том числе апокрифические (и апофатические). Среди предшествующих документов стоит особо отметить церковный устав Владимира Святославича (996), летописную справку о деяниях князя Владимира (996) и первую запись на «Новгородском кодексе» (999). Из более поздних документов наиболее близкими и адекватными для данной задачи оказались «Слово о законе и благодати» Иллариона (1037–1050), «Слово некоего христолюбца и ревнителя по правой вере» (1037–1054), общежительный студийский устав, введенный Феодосием Печерским (по списку из Константинополя, около 1068 года) и «Житие Феодосия Печерского» Нестора Летописца (1080-е годы). Для восполнения локальных лакун весьма полезные сведения были почерпнуты из трех следующих текстов: список «Толковых пророков» (с толкованиями Феодорита Кирского), сделанный новгородским попом Упырем Лихим (1047), а также «Изборник» 1073 года с включенным в него «Списком отреченных книг» и «Изборник» 1076 года со «Стословцем» Геннадия.

Воссозданный таким образом документ, несомненно, страдает стилистической неоднородностью и семантической несвязностью; грешит не всегда обоснованными «механическими» заполнениями и явной анахронической маркировкой; некоторые места нуждаются в более детальной проработке и ясной интерпретации. Однако, несмотря на все огрехи и упущения, этот труд следует рассматривать как первый пробный зачин, пусть не совершенный, но, безусловно, заслуживающий интереса и пристального внимания опыт приближения и постижения гипотетически полной и пространной «Русской Правды».

за упоминание всуе в особо крупных размерах вплоть до имитации урезания крайней плоти на лобномместе у стен древнего кремля
за напоминание всуе при усугубляющих обстоятельствах вплоть до имитации урезания бескрайней плоти в скоромной замани
за неуместное вспоминание вытесненного с тяжкими последствиями вплоть до вытеснения несоответствующихкомплексов в волчьей сыти
за неуместное припоминание вытесненного с непредсказуемыми результатами вплоть до вытеснения соответствующих и несоответствующих комплексов на авиамоторной шеломани
за несвоевременное поминание вытесненного, неподобающее званию или должности вплоть до вытеснения остатков недовытесненного пред калным ёрником с последующим лишением звания, должности, а также любого подобия
за умышленное несоответствие букве и духу закона с одной формой вины вплоть до ограничения отдельных видов деятельности по месту регистрации (келейно)
за вымышленное соответствие букве и духу закона с двумя формами вины вплоть до запрещения некоторых видов деятельности по месту регистрации и проживания (келейно)
за неосознанное избегание соответствия при отсутствии допустимого повода вплоть до жесткой фиксации в рамках законной допустимости на пристрастном гумне
за осознанное увиливание от соответствия при наличии недопустимого повода вплоть до жесткой фиксации и удержания в пределах законной дозволенности при корсаковском подворье
за признаки оппортунизма, отзовизма и ревизионизма в разных сферах и областях вплоть до ревизии мнемотехнических способностей на смрадном гурту
за покушение на нарушение отношений подчиненности и субординации вплоть до корректировки принципов иерархии в устье чертовки-варварки
за отсутствие наличия общей лояльности в особо опасной форме вплоть до установки и инициации механизма лояльностив старых мамырях
за установку на нецелесообразную ангажированность при выборе личной позиции вплоть до переустановки программы безличной целесообразности на лутовяном купище
за ориентацию на беспринципное размывание границ между авторским и аватарским эго вплоть до частичного поражения отдельных ориентиров в басманной лядине
за безответственное недоосмысление державного соответствия и традиционных духовно-нравственных ценностей в основе вплоть до полного поражения всех ориентиров у отхожей опоки
за безудержное переосмысливание державного соответствия и традиционных духовно-нравственных ценностей в принципе вплоть до любой нейтрализации всякой ориентации за ржавым разлоем («до первой звезды»)
за безосновательное отражение необоснованности личных действий в контексте вплоть до блокировки основ выражения и воображения на сидякином валу
за намеренную практику вольнодумных сновидений, в т. ч. бредовых и кошмарных вплоть до лишения покоя и сна в клязьмовой пуще
за недолжное проявление анархистского либидо в любых дозах вплоть до подавления либидо на лобном месте у стен древнего кремля
за негожее изъявление сублимированного имаго в крайней степени вплоть до проваливания памяти при очной ставке больше чем жизнь за праславянской гатью
за непотребную интерпретацию эпохальности в определенном духе вплоть до уваливания памяти при заочной подставе меньше чем жизнь на якиманке-покемонке
за неподобающую трактовку знаменательности в определенном стиле вплоть до раздрая памяти у крестьянской заставы ильича
за превратное толкование судьбоносности со злоупотреблением пристрастных и деепристрастных оборотов вплоть до сужения и торможения некоторых зон сознания под вывихино-жулепино
за тенденциозную неактуальность и неактуальную тенденциозность освещения озаренности с разных точек зрения вплоть до стирания соответствующих точек и ослабления зрения у распутяевского пруда
за одиозный формализм (в частности, тотальную липограмматизацию при переводе с польдевского языка) ради кощуны и похухнания вплоть до публичного порицания и нарушения моторной координации посреди третьего сторублевского тракта
за концептуальную расплывчатость с явной целью наподличать и опаскудить вплоть до публичного зазрения и вывода на чистую воду речки снеглинки у горлопанова тына
за терминологическую запутанность с очевидной целью напакостить и загадить вплоть до публичного презрения и вывода на грязную воду речки яузы-кляузы пред ямским тупиком
за противозаконное проявление логики в выявлении излишних аналогий с определенной целью навредить и порушить вплоть до модификации логического аппарата и нарушения психической схемы в южном зюзино-гаганово
за несуразные аллюзии на иллюзорность незыблемости и стабильности державной вертикали (утрата доверия) вплоть до деперсонализации и дезорганизации личности через окунание в уметах тушинского удолья
за несообразные соображения о зыбкости и нестабильности державной вертикали, а также горизонтали и диагонали в период обострения борьбы по мере державного упрочения (вредоумие) весь комплекс профилактических мер
§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§ §§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§
за потакание злотворному поведению в разных сферах, чреватое формированием негативных умонастроений (т. н. демонстративная ущербность) вплоть до общественного порицания и очищения на рабочем месте отбывания у охотничьего кряда
за поощрение зловредного поведения в разных областях, чреватое обострением негативных умонастроений (т. н. демонстративное юродство) вплоть до публичного остракизма и экзорцизма на лобном месте у стен древнего кремля
за установку на готовность к несоблюдению распоряжений уполномоченного лица (хорьковость первой степени) вплоть до принуждения к соблюдению с последующим возмещением в десятикратном размере морального ущерба, причиненного уполномоченному лицу
за предрасположенность к игнорированию требований правомочного лица (хорьковость второй степени) вплоть до принуждения к соблюдению с последующим возмещением в десятикратном размере моральногоущерба, причиненного правомочному лицу
за настрой на неподчинение приказам должностного лица при исполнении (хорьковость третьей степени) вплоть до принуждения к соблюдению с последующим возмещением в стократном размере морального ущерба, причиненного должностному лицу
за пагубное тяготение к восприятию заведомо чуждых концепций т. н. прав и свобод (подобострастие и низкопоклонничество) вплоть до временного ограничения т. н. прав и свобод в после применения внешнего наблюдения в алавердыевой слободе
за тлетворное преклонение пред заведомо враждебными доктринами т. н. прав и свобод (махровое двуличие и двурушничество) вплоть до частичного лишения т. н. прав и свобод после применения внутреннего надзора в благовещенской силяжи
за покушение на приготовление целенаправленного получения и хранения субстанций и материалов, могущих вызвать подозрение — вплоть до изъятия подозрительных субстанций и материалов после применения пристрастного допроса в глухоманном порубе
за покушение на приготовление целенаправленной передачи и распространения инструментов и средств, могущих вызвать подозрение вплоть до конфискации подозрительных материалов и средств после применения всех методов допроса и дознания в гавриковом буераке
за отказ от признания себя использованным контрацептивом и постановки на учет в качестве асоциального маргинала, безродного космополита, иностранногоагента, пятой и шестой колонны, предателя нации, врага народа, выродка этноса, изверга рода человеческого вплоть до обмазывания смолой и вываливания в перьях на рогозьем погосте с запретом деятельности и наложением штрафа в размере, соразмерном степени вины
за волюнтаристский отказ от предоставления специализированным органам специальных услуг в специфических областях вплоть до возбуждения и перевозбуждения уголовного дела с подпиской о невывозе тела на все четыре стороны
за произвольное приискание, изготовление и приспособление различных средств и орудий, могущих использоваться в неблаговидных целях вплоть до условного привлечения и безусловного осуждения заподлицо на каширско-стромынском жальнике
за злоумышленное сокрытие, приравниваемое к утаиванию вплоть до лишения всех знаков отличий, различий и приличий в золоторожьем ловище
за злокозненное недоведение до сведения, приравниваемое к укрывательству вплоть до лишения статуса и жалования без права коитуса и обжалования на почаинском острове
за злонравное недонесение, приравниваемое к пособничеству вплоть до лишения территориально-исторической и этнической принадлежности (т. н. «откударивание») в мочальном овраге
за стремление к антиобщественному объединению, приравниваемому к преступному сообщничеству (мандалада) вплоть до насильственного окунания в проруби москвы-реки в дни великих, средних и малых праздников
за поползновение на неподконтрольное проникновение на контролируемое правовое поле вплоть до чистки по второй категории в покровных мнёвниках с конфискацией движимости
за попытку неконтролируемого выхода на подконтрольную политическую арену вплоть до чистки по первой категории на заточной плющихе с конфискацией движимости и недвижимости
за несанкционированное пересечение спецпункта в критический момент вплоть до спецмер упреждения и «золотого» пресечения в челобитьевой гати
за несанкционированное нахождение на спецучастке в кризисный период вплоть до спецмер нейтрализации в рухлядьевом бору
за несанкционированное пребывание в опасной близости или опасной отдаленности от спецобъекта спецназначения вплоть до спецмер принуждения к покаянию на лобном месте у стен древнего кремля с последующим заключением под стражу и сажу на муравьиных горах
за нарушение спецрежима в спецзоне во время спецоперации спецорганов спецназначения в любое время (блуждание в сансаре) весь комплекс исправительных мер
§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§ §§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§
за однократное оглашение беспричинных усмотрений и беспочвенных воззрений, трактуемое как агитация вплоть до нанесения незначительного урона и ущерба в нескучном саду им. м. пешкова («на дне»)
за неоднократное разглашение заведомо ложных знаний и неверных представлений, трактуемое как пропаганда вплоть до нанесения легких и средних увечий, совместимых с жизнью, окрест сухаревой заимки (т. н. метод «номер 3»).
за многократное распространекие необоснованных сомнений в правомочности, левомочности и среднемочности инстанций, трактуемое как дискредитация вплоть до нанесения тяжких увечий, кое-как совместимых с какой-никакой, а все-таки жизнью, в ссученном отвале
за беспрестанное изъявление антипатриотического примиренчества и антинационального лжепацифизма, приравниваемое к провокации вплоть до полного отчуждения и нещадного сечения розгами на лобном месте у стен древнего кремля
за методичное посягательство на субъективное освящение и искажение должностной истины, трактуемое как хула и поругание вплоть до притупления и помрачения пяти чувств путем удаления некоторых рецепторов и трансляторов в садово-самотечном приказе
за планомерное посягательство на опровержение и пересмотр державной истины, трактуемое как глумление и надругательство вплоть до притупления и помрачения пяти чувств путем галоперидольного поражения зон вернике и брока в низюлинскомоскворечьи
за повсеместное налаживание неупорядоченных связей и нежелательных контактов, трактуемое как сговор с супротивным охвостьем и отрепьем вплоть до демонтажа речевого и слухового аппарата супротив иван-да-марьиной рощи
за явную склонность к оголтелому очернительству органов (блядословие) вплоть до изрядного смещения членов и органов оловянным симулякром на подлянке-хордынке
за явную склонность к огульной клевете на органы (гаждение) вплоть до дробления членов и органов чугунным симулякром в зябликовой капотне
за злостное недеяние с использованием специальных практик и методик, приравниваемое к бездеятельности (паразитизм) вплоть до выдворения, транспортации и депортации с последующей релегацией на канал имени державного суверенитета и территориальной целостности (третья выспа, пятая глездна, седьмой евразийский курган)
за злонамеренное неверие с применением специальных практик и методик, приравниваемое к бездуховности и неоязычеству вплоть до закидывания нечистотами и побивания камнями на лобном местеу стен древнего кремля
за одержимую приверженность идеям исповедального раскольничества и конфессионального сектантства, приравниваемую к лукавству и изуверству вплоть до ярого битья батогами на общецерковном и епархиальном уровнях с обязательным оглашением в свято-гатинской пойме
за неумолимое отстаивание атеистической диверсификации и светской фракционности, приравниваемое к латентному осатанению и бесовству вплоть до вязьбы в зоне канонической ответственности патриархата и заключения в места временного содержания с обязательной отчиткой в студено-гомундяевском стане
за бессознательную гноеродную греховность первого и второго порядка, при усмотрении в действиях предмета наличия признаков вплоть до наложения пут и временного удаления в места крайнего мытарства, забытые богами и людьми, с поражением в правах на 10 зим
за неосознанную прокудливую греховность первого и второго порядка, при усмотрении в действиях предмета наличия признаков вплоть до наложения цепей и временного переселения в сторону угрюмой мысли, неподдающейся локализации, с поражением в правахна 25 зим
за осознаваемую окаянную греховность всех порядков, при усмотрении в действиях предмета наличия признаков вплоть до наложения оков и колодок и бессрочного поселения в юдоль безмерной скорби, неподдающуюся определению, с поражением в правах на всю оставшуюся жизнь
за неразрешенную организационную инициативность и активность в тактически и стратегически важных секторах по предварительному сговору группой лиц вплоть до запрета на поселение ближе ста верст от крупных городов с лишением пищи при критически низких температурах (т. н. «минус-сырокапуст»)
за недопустимую организационную инициативность и активность в сфере жизненных интересов по предварительному сговору группой лиц вплоть до запрета на поселение ближе ста верст от крупных городов с лишением воды при критически высоких температурах (т. н. «минус-сухоед»)
за недозволенную подготовку индивидуальной мобилизации с предполагаемой целью пассивного противления державному целомудрию и благонравию (уговор) вплоть до разборки и сборки «вслепую» вестибулярного аппарата на филёвских холмах да савёловских взгорьях
за несогласованную подготовку коллективной мобилизации с предположительной целью активного противления державному целомудрию и благонравию (заговор) вплоть до разжимания мышц и растягивания связок в нижних мытищах-катищах (т. н. «дыбец»)
за подозрение на стремление к вопиющей дестабилизации стабильного вплоть до обрывания ноздрей и точечного лазерного воздействия на оба полушария за трубецкими храмовниками
за подозрение на стремление к вопиющей профанации сакрального вплоть до усекновения ушей и защемления седалищного нерва в спесивцевом вражке под неседальное пение)
за подозрение на стремление к вопиющей сакрализации профанного вплоть до малого отлучения с одновременным зажиманием прямой кишки под смердо-лефортовым буйвищем
за подозрение на стремление к вопиющему осквернению пречистого вплоть до великого отлучения с последующей энуклеацией в койракангасском подвое (т. н. «уклец»)
за подозрение на стремление к вопиющему порочению непорочного вплоть до заражения определяемым веществом без цвета и запаха, например, радио-теллурием, сиречь полонием, на мило-новой просеке
за подозрение на стремление к вопиющему унижению возвышенного вплоть до заражения неопределяемым веществом без цвета и запаха, например, фторидом натрия, на евсюковом капище
за предрасположенность к действиям, ведущим к разгибанию моральных скоб и духовных скреп с целью кощунстваи святотатства вплоть до досконального скобения и скрепления парадигм жизнедеятельности на хорошевском торжище (т. н. «хорошее спрямление»)
за гадливое разномыслие, посягающее на державно-руководящую монолитность (противомыслие первой степени) вплоть до истаивания очей и речей в потешной башне древнего кремля (т. н. «копец»)
за гнусное двоемыслие, посягающее на державно-административную сплоченность (противомыслие второй степени) вплоть до электродной зачистки при воспроизведении на полную громкость «алябьего соловья» у рабфаковской вежи
за мерзостное инакомыслие, представляющее опасность для державно-коммерческой цельности (противомыслие третьей степени) вплоть до соразмерного вытягивания жил (метод «жил-был да сплыл») в разумовских бескудниках
за отвратное переосмысление, представляющее угрозу для державно-конфессионального единства (противомыслие четвертой степени) вплоть до дозированного выпаривания мездрового клея и компенсирующего впрыскивания кедрового елея в химкинской дубравке
за подлое противление державно-идеологическому здравомыслию с выбором различных модусов осмысления (противомыслие пятой степени) вплоть до умиротворения мысли с помощью электросудорожной терапии на полудевичьем поле
за произвольное, а также непроизвольное извержение семени гендерного вольнодумства, чреватое культивированием физиологически неадекватной сексуальной ориентации и превратным толкованием понятия чадолюбия (срамоблудное извращение) вплоть до приснопамятного оскопления (обрезания) на лобном месте у стен древнего кремля (под молебное пение с коленопреклонением)
за безыдейную неуклонность с целью ослабления и нарушения державного суверенитета и территориальной целостности (легкий сепаратизм) вплоть до извлечения каждого второго позвонка на остоженке-голубянке (т. н. «спиногрызловье»)
за идеалистическую уклончивость вправо влево вверх вниз с целью ущерба и разрушения державного суверенитета и территориальной целостности (тяжкий сепаратизм) вплоть до удаления пирамидальных клеток беца за люберцевым кряжем (т. н. «яровой изъян»)
за идейное уклонение от повиновения и ослушание с целью срыва державного строительства, трактуемое как вредительство вплоть до знаменательного окрашивания и разминания ятр на лобном месте у стен древнего кремля
за сознательное неисполнение обязанностей или умышленно небрежное их исполнение с целью подрыва державного строительства, трактуемое как саботаж вплоть до трехкратного прижигания жалкого узелка в области варолиева моста (по пепельным средам)
за злобесную способность к пособничеству социально-опасным, идеологически чуждым, неприятельским и вражеским элементам, трактуемую как измена (супостатство) вплоть до экстракции спинномозговой жидкости с последующей возгонкой при краснознаменном вымоле
за аморальное расшатывание индивидуального бессознательного, трактуемое как индивидуальная диверсия (смутьянство первого кона) вплоть до изъятия отдельных органов и тканей, представляющих коммерческий интерес за лихобойными буграми
за безнравственное разбалтывание коллективного бессознательного, трактуемое как коллективная диверсия (смутьянство второго кона) вплоть до заливания мазутом и зашивания рта с отрезанием левой мочки уха и прибиванием мошонки к брусчатке у стен древнего кремля
за оскорбительное отрицание великой роли державной личности в истории державы, трактуемое как крамола и клевета (нигилизм) вплоть до ременного кроения и точечной пересадки кожи круглым и квадратным стеблем в сталино-строгино
за причастность к коварному подтачиванию и подмачиванию державного авторитета, трактуемую как разжигание вражды и ненависти к кумирам и идеалам («либерастия») вплоть до выборочного обдирания коры головного мозга с проявлением нейрофибриллярных волокон на чермной пресне
за участие в вероломном умалении и уничижении державной власти, трактуемое как призыв к попиранию устоев и основ («оранжойдность») вплоть до сморщивания и избирательного стягивания лобных и височных областей (т. н. «струбцина») с проявлением сенильных бляшекв верхних куропатах
за организацию несанкционированного массового прибывания, пребывания и убывания в общественных местах с целью возмущения общественного спокойствия и устроения волнений и беспорядков (проведении гуляний, шатаний, шествий, мельканий, топтаний, стояний, лежаний, сидений, собраний, сборов, сходов, съездов, сплавов, слетов, пролетов, проездов, пробегов, проходов, ползаний, ерзаний и проч, проч.) вплоть до локального обезвоживания и обезмозживания (метод «папаши убю»), а также частичного расчленения в сандармохском урочище
за явное выискивание и выведывание секретной, конфиденциальной или специальной информации с очевидной целью передачи внешним или внутренним врагам, трактуемое как шпионаж вплоть до поясного погружения в диоксидо-серную среду на дно каштачного рва (т. н. «каштачная мокрядь»)
за совершение осуждаемых действий, могущих привести к распространению радикальных настроений и экстремистских тенденций вплоть до клеймения и погребения живьем в мужичьем яре с правом эксгумации и реанимации (т. н. «жировоск»)
за совершение подсудных действий, могущих привести или ведущих к подстрекательству экстремистских происков и террористических поползновений вплоть до захоронения живьем в ново-левашовской пустоши без права эксгумации и реанимации
за совершение предосудительных деяний, могущих привести, ведущих или приведших к учинению террористических актов и бандитских действий вплоть до ВМН с безымянной кремацией и распылением праха в демьяновобедном лазу
за нанесение урона и ущерба своим словом или делом, своим умом или телом, актом либо фактом своего присутствия или отсутствия по предумышленному сговору в составе преступной группы, трактуемое как призыв к бунтарству, повстанчеству, мятежу с явной целью свержения законного державного строя вплоть до ВМН с полным устранением нарушителя и следов его пребывания на скорбутовском полигоне
за совокупность административных нарушений и преступных деяний вплоть до ВМН с тотальным упразднением нарушителя и следов его пребывания, а также членов его семьи в любом месте на всей территории державного пространства (т. н. «над пропастью во рже»)
за полный комплекс административных нарушений и преступных деяний весь комплекс профилактических, исправительных и карательных мер всех видов вплоть до ВМН с абсолютной аннигиляцией нарушителя и членов его семьи до третьего колена в любом месте на всей территории державного пространства с последующим стиранием из коллективной памяти без права на возможное перерождение ныне и присно и во веки веков

ПЕРЕВОД эссе

1. Об одиночестве рождения и умирания. О разрывах
«Человек рождается в одиночестве.

В одиночестве выбывает из мира того — теплого, мягкого, влажного, — чтобы прибыть в мир этот: холодный, твердый, сухой. Из сокровенно личного, созданного только вокруг него, для него, ради него, из своего „внутри“ он выпадает в чужое, в не-свое, да и вообще ничье, в общее, всеобщее „вовне“. Из известного — в неизвестное. Из нежного „там“ его насильно выталкивают, а иногда выдергивают в грубое „здесь“, навсегда травмируя хрупкую психику. На неведомое и непознаваемое человек реагирует всеми имеющимися — явно ограниченными и недостаточными — средствами: сначала кричит. Окружающие понимают, что ему страшно и больно, но вряд ли ощущают его страх и боль. Родившийся бессловесной тварью не может ни объяснить, ни выразить всю глубину страдания, ни припомнить какие-то синие огонечки какой-то далекой истины…

А в пещере и сыро, и страшно, и скоро пора умирать.

Человек умирает в одиночестве.

В одиночестве убывает из мира, в котором сумел выжить и даже пожить. К этому миру он кое-как приспособился, с ним он как-то свыкся, в нем он как-то освоился. Этот пещерный мир ему иногда даже случалось считать своим. Тот лик с морщинками он помнил наизусть, сей лист с прожилками разглядывал на свет; вот это так и не успел прочесть, а то зачем-то — безуспешно, безутешно — читал и перечитывал всю жизнь. В этом мире он, как ему казалось, научился разделять личное и общественное, свое и чужое, внутреннее и внешнее, и вот — на пике овладения наивысшим, по его разумению, знанием и умением — его насильно выталкивают, а иногда выдергивают куда-то в неведомое страшное небытие. На краю пропасти утешением не может служить то, что к падению он готовился всю жизнь. Ведь так и не успел приготовиться. Так и не сумел припомнить треклятые синие огонечки…

А для чего тогда жил? Для привыкания? Понимания? Воспоминания? Поминания?

Если уж непонятно, зачем вообще жить, к чему понимать, зачем умирать?

И как вообще все это понимать?

Надо ли вообще это понимать?

В чем смысл непонятной и непонятой — а значит, бессмысленной? — жизни?

Смысл жизни — как кто-то где-то изрек — в самой жизни, причем чаще всего бессмысленной или, по крайней мере, не очень осмысленной. Ничего предосудительного в этом нет: ведь не осмысливает свою жизнь какой-нибудь булыжник или какая-нибудь свекла. А жизнь человека, поскольку он полагает себя существом мыслящим, все же заслуживает осмысления, — что бы ни изрекали — причем вся целиком, хотя осмыслению чаще всего подвергают лишь два момента. Вот они: раз и два. Рождение и умирание — два важнейших мгновения, суть коих сводится к одному и тому же: к простейшему жесту разрыва.

Раз — и все.

Два — ивсе.

Миг первый — пуповину режет санитарка, последний — нить перерезает парка.

Чик-чик.

Два разрыва знаменуют не количественное, а качественное превращение: вырванный человек исторгнут, изъят из вращения бытия. Из т. н. жизненной круговерти. Как ни крути, как ни верти. Знаменательные разрывы — оглушительные психические взрывы. Бах! Бабах!

Меж двух глобальных взрывов — из нераспознанного прошлого в непознаваемое будущее — как миг проносится вся неосмысленная жизнь: череда более или менее сильных локальных разрывов, на которые оглушенный человек реагирует чередой не очень удачных попыток привязаться и прирасти».


М-да…

Тема — неоригинальна, рассуждения — категоричны и примитивны. До чего жалок этот непреодоленный материалистический эмпиризм. Ну сколько можно?! А еще этот пафос! Даже не попахивает, а смердит глубинной экзистенциальной многозначительностью. Фу! Как претенциозно! Какие громкие слова. «Жизнь», «смысл», «осмысление»… Что «рождение»? Что «умирание»? Как пространство меж ними измерит тот, кто летит со скоростью звука (например, своего слабого крика) из небытия во вне-бытие, в т. н. бесконечность? А чуть ли не сакрализация этого «разрыва», так сказать «высшего мига» (по Ж. Б.), который почему-то в русском переводе превратился в «суверенный момент»… Ну и что, что разрыв? А то, что остается по обе стороны от разрыва? Куда деть бытийное безграничное пространство, безмерное поле быта, где ни края тебе, ни окраины? Вышеописанный грубый срез лишает человека вневременной причастности: животной, растительной, минеральной; он отсекает человека от жизненной полноты вселенной и низводит его существование до случайного, краткосрочного и бессмысленного пребывания микроскопической биомассы среди макрокосмической пустоты. Сия наивная интерпретация умаляет человека, представляет его в виде прыща, выдавливаемого в мертвый вакуум, а любые понятия замещает какими-то, извините за выражение, симулякрами. Однако ее вполне можно использовать для того, чтобы от нее оттолкнуться; ее пафосная нарочитость — удобная точка для отправления. Человеческий путь меж двух разрывов следует воспринимать не как бессмысленный расход, а как осмысливаемый исход пусть даже минимальной энергии: ведь человек время от времени пытается что-то высказать и тем самым что-то преодолеть или изменить.

Эти «что-то» заслуживают если не детального изучения, то — по меньшей мере — общего описания.

2. Невыносимая тяжесть бытия.
Страдательный залог одиночества

Вначале было не слово, а боль. Не былина, а быль. И целая гамма звуков от хрипа до крика.

Слово явилось, слоями вилось потом. Словилось. Прославилось. И — как материалисты ехидно опровергают идеалистов — не без помощи гоминидов.

Слово — не самое безуспешное средство преодоления. Овладевая словом, контуженный от рождения человек учится говорить, дабы поведать о своих ощущениях, но исповеди эти, как правило, повествуют не о радости, а о горести. О гадости. И о мерзости. Анналы рождаются от больших невзгод: наводнений, землетрясений, засух, оледенений, эпидемий и — неоценимый вклад человека в историю — истребительных войн.

Как совершенно верно подметил Б. В., а позднее пересказал Р. К., история — это наука о человеческом несчастье. Сколь многословны и искусны пересказы горя и страдания, столь кратки и неловки пересказы радости. А как убедительны описания напастей еще не свершившихся, пока еще грядущих и даже гипотетических! Змеи и василиски, против которых нет заговариванья, чахлость, горячка, лихорадка, воспаление, засуха, палящий ветер и ржавчина, проказа, почечуй, короста и чесотка, сумасшествие, слепота и оцепенение сердца, проказа на коленах и голенях, вода как кровь, река, кишащая жабами, мошки на людях и на скоте, песьи мухи, моровая язва, воспаление с нарывами, град и гром, саранча и тьма…

И со времен ессеев и фарисеев ничего не изменилось.


Но какие бы несчастья человек не пересказывал, умение пересказывать все равно не гарантирует ему понимания окружающих. Дело не в том, что его рассказы неумелы и безыскусны (это правда), и не в том, что окружающие не очень понятливы и не очень заинтересованы (правда и это); дело в том, что каждый человеческий случай коварно уникален и патетически недоступен полному адекватному выражению.

Людей в мире много, а я — один.

Капля в море.

Сам себе раб и господин —

Вот ведь какое горе.


Однако каждая капля индивидуальна. У каждого индивидуума капает по-своему. Каждая радость отделена, каждая горесть — горесть в особенности — обособлена. Да, ему горько. И ей горько. И мне тоже. Наши души горюют и выгорают, в наших душах горит как от ядреной горчицы. У нашей горечи — схожий привкус гари. Наша горечь сопоставима, сравнима, даже соизмерима, но никак не сопричастна. В нашей горечи мы не едины. И тебе и мне горько, но нам горько не вместе, а врозь.

Где та сладость, что нас утешает, где тот вкус, что нас единит?

Кто кого и где вопрошает? У кого что и где звенит?

Дзинь.


Если даже малейшую горечь невозможно разделить с окружающими, как поделиться величайшим горем? Как разделить страдание? Может ли страждущий объяснить, как он страдает? Нет. Переживая страдания, мы — немы. Мы как бы не мы; мы не вместе, не сообща, каждый в себе, сам по себе.

Ни ме ни бе.

Кто мы вместе, не знаем мы сами. Кто мы? Свази? Суоми? Саами?

Наши думы тайно угрюмы, наши зовы к далеким звездам красноречиво немы.

Невыносимую боль, невосполнимую утрату и неописуемую тоску человек переживает в глубоком одиночестве. Одиноким живет человек в человеческой гуще и жиже. Одиноким живет в массе таких же, как и он, контуженных от рождения особей человеческой популяции, случившихся в одном и том же месте, в одно и то же время.

Правильно ли видеть в глубоком одиночестве что-то гордое? Гордон-чайльд-гарольдовское? Чтобы подбородок кверху, локоны по ветру и ручкой вот так вот, и все это под какую-нибудь приторную крейслериану… Нет! Нет, поскольку приписывать одиночеству гордость — и этой одинокой гордостью гордиться (чуть ли не давиться и удавиться!) — удел лукавых (неискоренимых романтиков — «лотреамонтиков»). В состоянии гордого одиночества есть жалкое бессилие и жалобная ущербность. Свобода — даже не результат, а процесс одиночества смиренного. Одиночества умиротворенного, если верить свидетельствам историков. Но кто же им поверит…


И со времен хелефеев и фелефеев ничего не изменилось.

3. Рвань речи
Печаль и бессилие одиночества человек, как правило, переживает один. В одиночку — еще одну ночку. Но в момент очередного разрыва, будь то малейшая горечь или величайшее горе, ему надо изречь, поделиться. Снять с себя часть бремени. Возложить на других и с ними слиться. Ему хочется верить, что слово призвано соединять, и он призывает на помощь небеса, все известные ему словеса. Он изрекает, речью перебирает вокабулы, как каббалу, но та самая, главная — не бу-бу.

Слова, что вертятся на языке и срываются с языка. Фьють! Слова-узлы, слова-узы не вяжутся. Зато непонятно кем навязываются слова-паузы, слова-позы, что разъединяют и разделяют. Мы говорим одно, но подразумеваем второе, имеем в виду третье, не задумываясь о четвертом (взять хотя бы то самое слово из четырех букв?); мы говорим, видим и понимаем по-разному. И все «ждем нежданного слова» (по П. В.).

Своим чудовищным, возмутительным несоответствием слово являет разницу, маркирует размежевание, символизирует разрыв.

Раз — и ров.

Раз — и рёв.

Из тридцати трех букв нашего алфавита мы выбираем четыре и составляем из них — повторяя самую употребительную — слово-символ разрыва. Слово — далекое эхо того разрыва, того самого взрыва, который нас раз — а потом еще раз — еще много-много раз — разрывал и отрывал. Мы не можем выразить, отразить, отобразить, ведь образ не поддается речи; слово — условно — и вместе с тем, безусловно — мысль прерывает. Нас обрывает на полумысли (хотя, возможно, нас рвет от самой мысли, и выблевываемые звуки — лишь здоровая физиологическая реакция организма на мышление: подумал — стошнило). Обрывки тошнотворных полумыслей, их четвертушек, восьмушек, и т. д. не могут быть полностью понятны. Рвань даже самой искренней речи — при самой желанной встрече — не способна высказать всю правду. Мы — слизь, реченная из лож. Понимали это многие, а наиболее ярко и пронзительно отразил Ф. Т. Но от этой яркости и проникновенности все равно не становится радостнее.


И со времен ессеев и фарисеев ничего не изменилось.

4. Грубое слово
Считается, что слово призвано донести мысль, но, как правило, мысль не доносится в целости и сохранности; по пути она — в силу изначальной ограниченности слова — упрощается, урезается, ужимается. Так из дерева — да и то не всегда — получается древесина.

В лучшем случае доносится часть мысли, а остальное — недонесенное, недоношенное — утрачивается, зачастую невосполнимо. Из-за этой недоношенности не удается выразить все полифоническое богатство даже такого скудного мышления, как человеческое; слово отражает — тускло и плоско — его скудность. Так из теленка — да и то не везде — получается телятина.

В подобных недонесениях — древесный тес, телячий сек — передается лишь один, да и то приблизительный смысл, остальные, в их нереализованной и нереализуемой точности остаются за пределами слова. Короче говоря. Грубо говоря. Укорачивая и огрубляя слово, говорящий человек невольно укорачивает и огрубляет свое говорение, а вместе с ним — свою выговариваемую жизнь; все изреченное им в течение жизни может свестись к бессильной и печальной констатации, выраженной крайне лаконично: родился, жил и умер. Между мигом рождения и мигом смерти как миг промелькнула вся жизнь. Осмыслить которую я так и не сумел. Во мне всю жизнь что-то взрывалось, рвалось. Гром гремел. Я беспомощно морщился и глуповато мигал в ответ. Я что-то говорил, но меня не понимали; мне что-то говорили, но не понимал я. Почти никогда. Где связь? Как высказать? Как выразить?

Как преодолеть «бездну, разделяющую мысль от выражения», все думал, да так и не придумал В. О.

«Язык — неточный инструмент неточной мысли», — кто-то кого-то процитировал, а я зачем-то запомнил.

Недоносок. Субститут. Эрзац.

Абзац.


Я видел звезды, скалы, волны, я разевал беззубый рот,

А там внутри валун огромный, кляп камня, — преткновений, затыканий, — мычал, рычал, урчал урод.

Ну о каком уртексте можно вообще говорить?!

Вопиющее косноязычие.


И со времен хелефеев и фелефеев ничего не изменилось.

5. Романтическое лукавство
Разрыв речи. Речь разрыва. Многие пытались понять, некоторые понимали, немногие изрекали и описывали. Ведь замалчивать речевое рванье не только наивно, но и нечестно. Нечестно по отношению к другим, нечестно по отношению к себе.

А есть и те, кто это рванье маскирует словесами. Разрыв дискурса. Дискурс разрыва. «Концепт тропизма перманентной авторепрезентации и автоперцепции через парадигму гендерного дискурса как суггестивная деконструкция доминанты пола в постмодернистском поле…» Какой пол? Какое поле?

Какого хрена?

Где хрен? — Горчица?! — Водки!!!

Некоторые разрыв не только изрекали, но даже делали это велеречиво. Вычурно. Оборачивая для этого в чужие романтические кальки свои патетические писульки. Отсылая к Античности и далеким звездам. А были и такие, что воспевали и восхваляли. Под Брямса. Нарочито. Некоторые и сейчас продолжают воспевать и восхвалять. Постромантизируя тактически и стратегически. Поскольку востребовано. Но романтизировать разрыв означает находить — пусть романтическое — но все-таки оправдание, а зачем оправдывать того, кто — по глупости или корысти ради — пропагандирует бессильное и печальное одиночество? Романтизировать разрыв — ненужный и бессмысленный процесс рвать рваное. За рывками, обрывками бессвязных слов скрывать тщетность речи и пустоту мысли — удел лукавых. Все им в мутной воде плескаться: лучить, улавливать…

И вот красивая, умная, честная и порядочная женщина вынуждена с североамериканского на восточнославянский переводить псевдонаучный трактат под игривым названием «Фаллос, пенис и ментальное пространство».

За что? Для кого?


И со времен ессеев и фарисеев ничего не изменилось.

6. Хвастуны и гении
Они воспевают и восхваляют гениальность разрывания: в этом — великое лукавство. Разорванное — разорвано изначально (не гениально, а генитально) и соединению, наверное, не подлежит. В каком-то смысле все изреченное, написанное и переведенное — бессвязно. А гениальное — это когда через разорванный язык, через рвань далекого, но не избытого язычества проступают раны разрыва, руны рва, и затем — как бы невзначай — намечается, набрасывается стежками, сшивается краями слов и словно — вроде бы — связывается то самое несвязуемое. И через вязь какого-нибудь краестишия Д. А. может мелькнуть то самое, непередаваемое. Вставший в гордую позу и воскликнувший «Я все разорвал!» — не гений. Он лгун и лукавец. Он лишь способен трубить об охоте на даху и гордо вверять это эху. А оно как-нибудь… Через пропасть неведения…

Само. Уд довлей, твори тело…

Но разрыв не подвластен ни лгуну, ни лукавцу, поскольку они — а вместе с ними и их слова — изначально разорваны. Удел гения не разрывать, а пытаться связать. Гений в эпоху гонений, рваную речь зашивая, сплетает, свивает слова, уповая. На что? Гений — это человек, преодолевающий бессилие и печаль одиночества, который робко шепчет себе и далеким звездам: «Я хотел связать, но у меня опять не получилось». Так называемые гениальные «разрыватели» на самом деле ничего не разрывали, а лишь являли разрыв речи. Они являли ужас разрыва речи. Причем так, что по коже дрожь. И позволяли, в трепетной дрожи, мелькнуть тому самому, непередаваемому. Через ерничанье и озарение как X., через боль и томление как М. или П. Ужас разрыва через осмысление.

Являли, являли и доявлялись…

И вот уже не очень красивый, не очень умный, не очень честный и не очень порядочный мужчина вынужден переводить, причем облекая в форму рифмованного десятисложника, псевдолитературное эссе под многозначительным названием «По ту сторону кю», в котором потоки бессознательного романтизма приправлены произвольными эскападами в марксизм, фрейдизм и не очень эротичный эротизм.

За что? Для кого?


И со времен хелефеев и фелефеев ничего…

7. Перевод предателя
Изреченное, т. е. речью изложенное, есть ложь. Написанное (прочитанное) есть ложь вдвойне («в основе литературы, — заявляет Ж.-Ф. Ж., — всегда лежит обман»). Один написал не то, а второй прочитал не так. Переведенное — есть ложь втройне. Лжец-драгоман. Один написал не так, второй перевел не то, а третий не дочитал… Что?

Ложь во лжи изложи.

Перетирая пережеванное.

И оближи.

Перевод — с легкой руки (с пьяного языка?) анонимного итальянского каламбуриста — предательство, но предательство, возведенное в куб (совсем как кубизм — это не то, что мы видим, а еще и то, что мы якобы знаем, хотя это дополнительное знание вовсе не спасает от серой скучности увиденного). Чтобы предать, переводчику вовсе не требуется слушать тройной крик петуха. Ему достаточно и троекратного шепота. Змеиного шипения. Переводчик — не воин, язык раздвоен, сплошь и рядом измена, и он — скорее, завравшийся (зарвавшийся) шпион. Переводил, передавал, предавал; кого приводил, кому продавал? Эх, вы, музы мои музы, музы новые мои…

Переводят в другое место: через границу, через болото, на тот берег, на эту сторону; переводят в другое положение: стрелки часов, ремень шкива, тумблер пускового механизма; переводят в другие условия: учреждения и предприятия, гражданских и военнослужащих, задержанных и заключенных; переводят на другой режим: на самоокупаемость, на хозрасчет, на полставки, на диету, на подножный корм; переводят в другие знаки и величины: фунты в миллиметры, дюймы в тугрики, кроны в вольты, человекочасы в гонорары, пассажиропотоки в микро- и макрокредиты; переводят до тех пор, пока не переведут окончательно, не изведут до полного исчезновения: животных и рыб, бумагу и время, людей и дух. И все всегда стремятся перевести точно. И никогда результат не соответствует ожиданиям. А наоборот обескураживает. Поскольку всё — не то.

Это может понять тот, кому доводилось переводить разговор свекрови и невестки, которые говорят на одном и том же, родном для них обеих, языке. Зачем и о чем говорили? Ради чего переводил? Кого разводил? Это может понять и тот, кто переводит, к примеру, с жаргона научного — на рекламный или со сленга студенческого — на полицейский. Зачем написали? Кому зачитали? Что вменили? За что избивали? Куда упекли?

И вот слушаешь перлы на великодержавном новоскифском и поражаешься…

Ну почему так криво и коряво я до сих пор перевожу?

И что, когда придет, скажу карге курносой и костлявой?

А ничего не скажу.

Да и что тут скажешь?


И со времен этих самых евсеев… и… как их там… малофеев…


«Перевод не должен быть точным. Более того, он не должен быть достоверным», — заявляет без тени сомнения Б. О.

Перевод с одного языка на другой — лишь одна из разновидностей перевода. Как и все остальные переводы, он так же неточен и так же обескураживает. Перевод речи есть пересказ кем-то уже изреченной лжи. Каким бы ни был перевод — плохим, то есть передающим изначальную ложь плохо, или хорошим, то есть передающим ее не очень плохо, — он все равно останется пересказом лжи.

В подтверждение — цитата из С.: «…автохтонный художественный коммуникат автономен и самодостаточен, а его переводческая версия — всего лишь симулякр. И самое главное: они отсылают к разным экзистенциальным смыслам <…>, телеологически неравномощным и неравноценным в силу избирательности фокусов внимания к деталям своего бытия (к составляющим своего средового окружения, к составляющим культуроценоза и поэзоценоза)».

Каково?! То-то же!

А далее в тексте — уже понятнее — о том, что «кривое не может сделаться прямым».

Это уж точно. Как ни старайся.

А переводчик все старается и старается, и порой — по глупости или корысти ради — сам себе усложняет задачу. Так, пытается с языка на язык не просто врать, а перевирать, соблюдая т. н. «форму»: и корпит над переводом двухчленной четырехстрочной одиннадцатисложной сапфической оды или шестичастного двадцатишестиглавого липограмматического эпоса без пятой главы. А то еще возьмется сохранять особенности говоров и наречий. Ну как можно переводить с ненецкого на немецкий, причем не на нормативный бирундвюрцешпрах, а литературный ранненововерхнегерманский? А с рачинского диалекта грузинского на один из паннонских диалектов русинского, который, кстати, практически идентичен шаришскому диалекту восточнословацкого? А еще, например, — упраздняя само понятие времени, — переводчик может замахнуться на древние и даже вымершие языки, которые ни ему, ни его близким ничего плохого не сделали. Кто что и кому может сегодня — в эпоху, когда ай-фоны, ай-пады и прочие ай-устройства постепенно заменяют и отменяют мозговые функции, — перевести с таких языков, как шанг-шунг или цзинь-вэнь?

Но даже если умерить амбиции (хотя кто же умерит? кто смирится?) и лгать с одного современного языка на другой современный язык, то проблема лживости, как непременного условия переводческой деятельности, все равно остается. Как из трех лживых изводов выбрать не самый плохой?

Никак.

Береги свой хой.

И вообще привередничать и капризничать, выбирая, не надо, — говорила Орфею менада.

А он не внял.


Перевод — дурная молва: перебирать — перевирать — чужие слова.


Можно сопоставить все три плохие лжи, рассматривая их как подмножества, и из общих для них элементов вывести множество, сделать выжимку, эдакую эссенцию лжи. Так, по крайней мере, этот экстракт будет пересказом собирательным, совместным, согласованным, а значит — по общему предположению — более объективным, а значит — по общему мнению — более правдивым. Разумеется, заблуждаться спокойнее сообща. Лгать веселее вместе. Вместе весело шагать по просторам, по просторам и, конечно, привирать лучше хором. Но от этой соборности ложь все равно не станет правдой. От увеличения объема лживости процент правдивости не возрастет. Все мы экспериментировали. Это не значит, что следует отчаяться и потерять всякую надежду. Нет. Но это и не значит, что можно наивно верить, не понимая, во что и зачем. Нет. Не надо. Об этом достаточно популярно изложено в анонимном польдевском трактате «Краткий курс у-вэй». Но кто же его читал? Да и кто его прочтет?

Дух веет, где хочет. Из щелей бытия сквозняк удачи воет, хохочет. Дует с какой — ему одному — угодно силой. Иногда (редко) вдует так, что потом долго приходится отдуваться. Как в самой удачной лжи может оказаться доля правды, так и в самой неудачной лжи может найтись толика истины: от каждой лжи можно что-то ожидать, что-то взять и в это поверить (сказано же: верю, потому что лживо, и это высказывание в чем-то правдиво). Самый веселый, но не обязательно самый неправильный перевод — это лживый пересказ рассказанной лжи с одного незнакомого языка на другой незнакомый язык. Так, может произойти «испытание чуждостью» (по А. Б.). Так, может появиться пусть небольшой, но все же шанс, что при переводе переведется что-то правдивое. Минус на минус может дать плюс. «Ври, что хочешь: я правду знать хочу», — говорит персонаж А. С. (Т.). Честный переводчик — это человек, пытающийся преодолеть печаль и бессилие одиночества, который робко шепчет себе и далеким звездам: «Я хотел перевести сказанное не очень лживо, но у меня опять не получилось».

Лингвы все разные, а лингам един.

Всем рабам господин.

Так пусть же с хеттского на хурритский переводит переводчик с татарского на хорватский, а с урартского на угаритский — переводчик с удмуртского на ахеронский! И пусть все веселятся и пьют шотландский сингл молт! И пусть пьяно напевают что-нибудь меж означаемым и означающим! Познать незнанием (Н. К.)? Их закулисный, закадровый перевод может случиться невзначай, не в общепринятом знаке, а — вне знака, вне закона — как в оперативно поданном автозаке. «И чем случайней, тем вернее» (Б. П.). Их нетрезвый затрапезный перевод может получиться исподволь, то есть невольно оказаться в чем-то вольно — подпольно — правдивым, даже если переводят они совсем неправдоподобно. И совсем не то.

И не надо путать истину факта с правдой жизни.

Здесь, как и везде, главное не знать, а верить.

Вот.

Истин в мире немало, а правда на всех одна.

Вот она, вот она, языком замотана.


Честный переводчик — это, например, тот, кто говорит и понимает только по-польдевски, берется переводить с молдавского на мальдивский и — оказавшись на ярко освещенной сцене между мордвинами и мадьярами, которые никак не могут и, в общем-то, вовсе не собираются договариваться, — не гордо, а смиренно шепчет что-то свое на восточном наречии одного из средненемецких диалектов верхненемецкого кластера западногерманской группы германского языка, шепчет, прекрасно понимая, что далекие звезды его робкому шепоту все равно не внемлют.


И со времен… этих самых… скарабеев…

8. Контроверза
Критиковать вышеизложенное — дело легкое и не лишенное удовольствия. К примеру, послать оппонента в т. н. «герменевтический маршрут» с его четырьмя этапами: «настрой» (когда якобы настигают и постигают), «наступление» (когда якобы преодолевают сопротивление), «прорыв» (когда якобы осуществляют захват и присвоение) и «возврат поршня» (когда якобы достигается перемирие, согласие, т. е. соответствие оригинала и перевода). В этой милитаристской операции, задуманной Д. С., все ясно и логично, победа почти обещана, перемирие почти гарантировано. Но чем сильнее иллюзия переводческой прозрачности, тем она опаснее (на опасность всех этих «кабы» и «якобы» указывал проницательный С. К.). Вместо прорывов и захватов марширующим по этапу энтузиастам куда чаще встречаются тупики. Тупик, где не звучит никакой язык. Тык и кирдык.

Подобные пораженческие идеи, да еще и приправленные оголтелым ерничаньем, в духе «Ъ und А» (П. К.), вряд ли встретят радушный прием корпоративного сообщества. Все это и впрямь выглядит как дешевенький апофатический неоплатонизм (читай: «невоплотизм»), а еще как неловкое оправдание собственной переводческой несостоятельности, так сказать, профессиональной непригодности: мол, сам переводить не может, поэтому и тужится доказать, что переводить не может никто; тоже мне нашелся… ведь были же… ведь есть же… вот мы же… вот в ЖЖ же и иже…

Все ниже и ниже, все жиже и жиже…

Завраться до грыжи.

Что на это можно возразить?

Ничего.

Нужно ли возражать?

Нет.

Горькая, как резкое пробуждение, правда — все же лучше, чем сладкая, как медленное засыпание, ложь. Хотя в это и трудно поверить.

Да, талантливые и даже гениальные переводчики были. Все еще есть. И, наверное, будут. И мы им в подметки не годимся, что признаём откровенно, без горечи и зависти. Однако даже самые удачные переводы самых удачливых переводчиков так далеки от исходных изводов, что вовсе непонятно, о какой удаче может идти речь. Если даже самые лучшие не способны перевести с чувством, с толком, с расстановкой «трансляционную диффузию макромолекул и надмолекулярных структур и анализ полидисперсности методами квазиупругого светорассеяния» (В. Н.), так чего уж тут.

А еще берутся переводить про облака.

Красиво лгать на заданную тему — пересказывать чужую ложь иначе. По-разному горько, по-разному сладко. Иное иному рознь. Лучше перевести глаза на другой предмет, а разговор — на другую тему.

Кириш-чикир — это по-каковски?


И со… И ко…

Ик°.


Merdre.

9. Попытки
Слово есть дериват. Перевод слова есть дериват деривата. Двойной дрейф не живых древ, а корявых дров. Попытка увести в сторону, вдаль, в даль столь далекую, что оттуда уже не будет слышно никаких слов.

Слово есть паллиатив. Перевод слова есть паллиатив паллиатива. Попытка связать несвязные языки, каждый из которых уже бессвязен сам по себе, порознь, врозь.

Дери бас паленый.

Попытка тщетная, безуспешная, но не бесполезная.

Смысл не в том, чтобы полностью перевести (что непосильно никому), а в том, чтобы частично довести (что по силам почти каждому). Доводить хоть что-то. Сводя к минимуму ущерб и недостачу. Взывая к далеким звездам. Не познать умение выигрывать, а постигать науку проигрывать. Перевод есть не результат локальной победы, а процесс глобального поражения. Не краткий миг славного торжества, а затянувшийся — на всю жизнь — срок позорного краха.

В этой жизни, все больше проигрывая и все дальше позорясь, важно всегда оставлять за собой право и возможность удивляться и радоваться, причем не обязательно с помощью шотландского сингл молта.

Ура!

Мы снова наврали.

Вы — тоже.

И проиграли.


Мы переводим и поражаемся масштабу потерь. Вычитываем промахи, высчитываем огрехи. Думаем о пробелах и пропусках. Об опущениях и упущениях. Об ажурах брюссельского кружева. О коросте. О звездном хрусте. О пустых множествах. О швах. О тюрьмах и лагерях. О рвах, траншеях, окопах. О ворожеях и божествах. О синкопах и апокопах. Мы переводим запах и прах. Переводим бумагу, воздух и время. Переводим страх, скуку и бремя. Переливаем в порожнее — из пустого, в грядущее — из былого. Передаем печаль и бессилие одиночества. И несем — на кой и куда? — горечь псевдознаточества. Переводим, и нам, как знать, что-то привидится и приведется. Доводим, и нам, может быть, когда-нибудь доведется. Удастся, воздастся. Отведать какой-то там сладости. Светлой грусти и тихой радости.

И вспомнить о синих огонечках.

И…

10. Имена
На!

11. Ты
Из цитаты (не Тацита).

Ты — не «креативный <медиатор>, реконструирующий соответствующий контекст, который есть не что иное, как архитектоническая соположенность и рядоположенность вербальных (и невербальных) цепочек в их формальном и содержательном отношении <при том что> затекст и подтекст — совокупность логосем и эйдосем, могущих эксплицитно и имплицитно…» (опять С.)

Ух ты!


Ты, переводя (плохо), все же что-то творишь (не обязательно хорошо, но дело не в результате, а в процессе творения). Так ты, возможно, невольно и неосознанно, вносишь свою посильную лепту в процесс общего поэтического творчества. О. П. Т. Опыт. В этом «ы» — важность розницы. Разницы. Ты пытаешься отворять, раскрывать, выражать что-то иное, как-то иначе. Сдвигать не для того, чтобы рвать, а лишь пытаясь — далеким звездам шепча — что-то связать.

Ты, дорогой, вовсе не рог софистов и акафистов, не драгоман-активист: не будь извилист, как казуист, как лингвист речист, как толмач языкаст.

Будь кристально чист, как меловый лист или первый наст; хрустально звонок и пуст, как далеких-далеких звезд хруст. Прост как свист.

И тем самым — мудр как старцы, мил как младенцы: человеческие заусенцы,

Сирые, малые, умаленные, умалишенные в речи.

Не ори, а — или о — твори. Дверь. И доверь. И смотри. Раз-два-три.

Утро. День. Вечер.

12. Кода
Ну да.

Дизайн в стиле дазайн. Да-да.

Дада.

13. Гунь-ань
На далекое легкое облако око о глянь
не гонись ты не клоуна клон и не вышитый лык
Небо во рту не твое и немое — как склок так впритык
к стенкам пристанет стон — втуне тяни за язык о буянь

Оглавление

  • I
  •   ВДВОЕМ
  •   ТРИ МЕРОПРИЯТИЯ
  • II
  •   КРАТКИЙ КУРС У-ВЭЙ
  •   КАК
  •   СКЛАДКИ
  •   РАСКЛАД
  •   ЗРЕНИЕ 1
  •   УЛОЖЕНИЕ
  •   ЭКСКУРСИЯ
  •   ЗРЕНИЕ 2
  •   РАЗГОВОРЫ
  •   ВХОД-ВЫХОД
  •   ЗРЕНИЕ 3
  •   ПОЛОЖЕНИЕ
  •   ВКЛАД
  •   ЗРЕНИЕ 4
  •   ОБЛОЖЕНИЕ
  •   РАСЧЕТЛИВОСТЬ
  • III
  •   РУССКАЯ ПРАВДА или у.п.с. в эпоху новой благодати
  •   ПЕРЕВОД эссе