Две повести о войне [Виктор Бирюков] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
От издательства
В этой книге Виктора Бирюкова читателю предлагаются две повести о войне – Великой Отечественной. В повести "Шутка гауптмана Лутца" жена старшего лейтенанта Красной Армии Мария Петрова, 20 лет, обратилась к коменданту г. Барановичи (Белоруссия) с просьбой дать ей письменное разрешение покинуть нынешнее место пребывание с целью добраться до Москвы – через оккупированную немцами территорию. Мотив такого рискованного путешествия – после ухода мужа на фронт она осталась одна в незнакомом городе, без средств существования, с грудным двухмесячным ребенком. Да, она может погибнуть по дороге, но здесь, в Барановичах, ее тоже ждет смерть от голода. А на пути к Москве, где живет ее мать, ей может и повезти. Комендант Лутц, пораженный безрассудством молодой матери, дает ей необходимые документы и в шутку заявляет, что, если она дойдет до Москвы быстрее войск вермахта, то он съест портянки своего денщика. И далее в повести описываются хождения по мукам Маши. По пути на восток встречаются всё: и смех, и горе, и любовь – беззаветная родительская любовь к своему малышу. Дошла ли Петрова до Москвы по военным дорогам, заполненным наступающими немцами? Об этом вы узнаете, если прочтете повесть. В повести "Лето 1941 года: во сне и наяву" другая история – тоже трагикомичная. Крупная группировка Красной Армии оказывается в окружении. На ее примере исследуются причины катастрофических поражений советских войск в начале Великой Отечественной войны и истоки будущих побед СССР. В этом произведении без прикрас называются вещи своими именами, книга служит предупреждением будущим политикам России о бесперспективности возможных грядущих завоевательных войн.Шутка гауптмана Лутца Повесть
В июле 1941 года военный комендант г. Барановичи, что в Белоруссии, гауптман Курт Лутц выдал следующую справку. «Я, военный комендант г. Барановичи гауптман Лутц, разрешаю жене старшего лейтенанта Красной Армии Марии Петровой, 20 лет, вместе с ее двухмесячным сыном покинуть г. Барановичи в направлении на восток с целью добраться до г. Москвы, где живут ее родители. Я обращаюсь ко всем германским частям, которые встретятся на пути следования фрау Петровой, оказывать ей всяческое содействие в продвижении ее в сторону столицы России. Такая просьба вызвана тем, что жена красного командира всерьез убеждена, будто доберется до своей мамы быстрее, чем доблестные войска вермахта захватят Москву. Но я ей поставил условие: если мы, немцы, возьмем большевистское логово раньше, чем она придет в свой родной город, фрау обязана будет публично поцеловать взасос германского коменданта Кремля, независимо от его возраста, чина и внешности, с его, разумеется, разрешения. Если же она опередит немецкие части, то есть раньше нас появится в столице России (что можно допускать теоретически), то я, Курт Лутц, германский офицер, обещаю съесть обе портянки моего адъютанта Франца. В связи с вышеизложенным еще раз прошу всех солдат и командиров частей вермахта, в расположении которых окажется указанная молодая мать с грудным ребенком, не препятствовать и даже по возможности помогать ей двигаться вперед. Иначе говоря, обеспечить честное соревнование на пути продвижения в Москву: ее – к своим родителям, а победоносных германских войск – для захвата сердца России. Хайль Гитлер!»Визит к коменданту
Решение обратиться в военную комендатуру с просьбой получить разрешение на выезд пришло не сразу. Вообще появление немцев в Барановичах было совершенно неожиданным. Война только началась, а они уже захватили город. Новая власть повсюду расклеила устрашающие объявления: то нельзя, это запрещено, за нарушения расстрел. То, что фашисты слов на ветер не бросают, подтверждалось ежедневно: одних расстреливали, других вешали, а евреев, всех евреев, обнаруженных в Барановичах, вывезли и убили. И на весь этот всеобщий ужас у многих накладывалось свое личное горе: гибель близких людей, полная неизвестность о тех, кто находился в армии, банальный грабеж солдатни, изнасилования женщин… У Маши была своя большая беда. Ее Вася, который служил в части, дислоцированной в Барановичах, на второй день войны ушел вместе со своей ротой, как он сказал, «навстречу врагу». Примчался домой, схватил какие-то бумаги, поцеловал ее и сына и побежал, лишь раз обернувшись, чтобы прокричать: «Мы их обязательно победим!» С тех пор от него ни слуху, ни духу. Как только через город стали проходить нескончаемые колонны наших пленных, Маша чуть ли не целыми днями вместе с другими женщинами стояла на обочине, не отходила в сторону, даже когда кормила грудью сына, всматривалась в лица несчастных, не отрываясь. Но через несколько дней она поняла, что зря искала своего мужа: он пошел воевать, как сам сказал, навстречу врагу, значит на запад, а пленных гнали с востока. И она вообще перестала выходить из дома. Когда сын спал, Маша ложилась на старенький диван, закрывала глаза и вспоминала, как они познакомились с Васей, как гуляли вместе, как сыграли свадьбу, и слезы катились из глаз. Тогда Вася только заканчивал одно из московских военных училищ, а она была уже самостоятельной: после семилетки поступила в медицинское училище, окончила его и работала медсестрой, получала зарплату. Когда мужа направили в Барановичи, она приехала к нему. Здесь родился и их Мишка. Господи, как же они были счастливы! Где же ты теперь, родной ты мой? Жив ли ты? Еще одна забота изводила ее. Она не находила выхода из положения. На что жить! Из предвоенных запасов осталось всего ничего: по несколько килограммов муки, макарон, гречки, перловки, гороха, сала, сахара-рафинада, три банки говяжьей тушёнки и четыре банки кильки в томатном соусе. Всё! Да и то такой резерв был накоплен благодаря ее неустанным стараниям: при малейшей возможности она пыталась пополнить запасы продуктов. Эта страсть ее частенько была предметом шуток Васи. Но Маша пропускала их мимо ушей. Сам он родился и вырос в Рязани, в семье плотника. Судя по его рассказам, им жилось не сладко, вполсыта. Но они и не голодали, а она такое пережила в своей деревне во время коллективизации да и после нее, когда ее родители вместе с ними, детьми, вынуждены были бежать из колхоза в Москву, что одно только воспоминание о тех голодных днях вызывало смятение. И что ей самой очень не нравилось, она не могла обо всем этом рассказать мужу: побег из села пахло тюрьмой. Поэтому Маша объясняла Васе переезд ее родителей вместе с детьми в Москву как ответ отца на приглашение его старшего брата – москвича, то есть ее родного дяди, поработать на метрострое, где требовалась рабочая сила в большом количестве. С тех пор прошло десять лет, и вот с приходом войны угроза голода снова нависла над нею. Но уже в придачу с ребенком. Правда, сейчас можно пока не паниковать. Хозяева дома, у кого они снимали комнату, по-прежнему дают ей козье молоко, яйца, зелень с огорода. Раньше Маша доплачивала им за эту снедь. А сейчас кому нужны советские деньги? Оккупационных марок же у нее нет. Городской больнице, где она до беременности трудилась медсестрой, превращенный ныне в немецкий госпиталь, требовался персонал ее профиля. Но как быть с Мишкой? Его нужно кормить несколько раз на день. А жили они на окраине города, до места работы было далековато. Мать с грудным ребенком никто не возьмет. Хозяева, дядя Петя и тетя Дуся, очень хорошие люди. Нет, не то слово – распрекрасные. Как говорил Вася, им, молодоженам, здорово повезло. За полтора года жизни между квартирантами и стариками не было ни одного, даже пустячного конфликта. Петр Дормидонтович Перемёт работал машинистом паровоза. Он рассказывал, что, когда Барановичи находились в Польше, он никак не мог получить эту должность, хотя окончил специальные курсы по этой части. Пришлось водить поезда в качестве помощника машиниста. И всё потому, по его мнению, что он был белорусом, а не поляком. «Нас малость подзажимали тогда, было дело», – вздыхал он. Его даже однажды вообще сняли с поезда и перевели в ремонтную бригаду. «Было за что, – соглашался дядя Петя. – Мы с другими мужиками пытались побузить, побастовать, требуя повышения зарплаты. Но нас быстренько прижали к ногтю.» Когда же Барановичи перешли к Советам, новые власти каким-то образом дознались о том эпизоде. «Меня чуть было не сделали революционером, борцом с панской Польшей, как они говорили» – улыбался Петр Дормидонтович. И предложили ему должность машиниста паровоза. Немцы приказали ему выполнять ту же работу. На вопросы молодых постояльцев, когда им лучше жилось – в Польше или при советской власти, и дядя Петя и тетя Дуся уклонялись от прямого ответа, отделывались общими фразами. Лишь хозяйка, Евдокия Пантелеевна, иногда ворчала, пеняя на то, что в магазинах стало пустовато. Особенно огорчала нехватка, а чаще всего полное отсутствие мануфактуры – от ситца до ниток и иголок. У нее была старенькая швейная машинка «Зингер», и она обшивала себя с мужем и семью замужней дочери, которая жила там же, в Барановичах, выполняла заказы соседей, правда, изредка: много времени отнимали у нее другие домашние дела. А на ее плечах лежало большое хозяйство. Три козы с парой козлят, два кабанчика на откорме, два десятка кур. И земли – целая десятина! Все соседи имели примерно по столько же – преимущество самой дальней окраины города, а за задами простиралась еще пустошь. Это и выпасы, а подальше и сенокосы. Перемёты умудрялись выжимать со своего участка и выгодного пастбищного соседства столько, что в нелегкие времена, а их со времен первой мировой войны выпадало немало, домашнее хозяйство могло крепко поддержать их небольшую семью – детей было только двое. Теперь старший жил во Львове, дочь с малой девочкой под боком в Барановичах. А зять накануне нападения немцев на Польшу поехал в Краков на заработки и сгинул. Так вот дядя Петя и тетя Дуся ежегодно с тридцати соток получали не менее тонны зерна – ячменя и пшеницы, с десяти соток – четыре тонны картофеля, даже имели полоску клевера – десять соток, которые давали до тонны отличного сена – весомая добавка к тому, что накашивали на пустоши. Плюс к этому огород – капуста, репа, горох, тыква, всякой зелени в сезон, а также сад с ягодниками. Петр Дормидонтович, объясняя своим квартирантам истоки такой высокой урожайности, поднимал палец кверху и победно произносил: – Наука! Наловчился у немцев, когда был у них в плену в мировую войну. Почти весь плен проработал у одной семьи в деревне. А наука проста: айн – севооборот, цвай – навоз, драй – хорошие семена. Одна сложность выпала нынешней весной. Прежде всегда удавалось договариваться в соседних селах насчет лошади для вспашки участка. На этот раз вышла нежданно-негаданная осечка: ближайшие деревни были объединены в колхозы, и заполучить коня на денек оказалось невозможным. Пришлось прибегнуть уже к забытому способу – самим запрягаться в однолемешный плуг. В эту работу были мобилизованы все: и дядя Петя, и тетя Дуся, и их дочь, и даже Вася, который специально отпрашивался у начальства на несколько часов, чтобы помочь «обчеству». И вот эту приусадебную десятину – кормилицу новые власти чуть было не урезали. Буквально накануне нападения немцев на СССР заявилась какая-то комиссия и занялась измерением земельных участков, закрепленных за владельцами домов той окраины, где жили Перемёты. Закончив работу, начальники заявили им, что у них много лишней пашни и лишнего скота. «Живете, как кулаки, не по-советски, будем сокращать», – строго сказали члены комиссии. На вопрос, куда и кому отойдут отрезанные куски, один из них показал на пустошь, которая начиналась сразу за садами и огородами. После их ухода местные жители, полные тревоги, чесали затылки и спрашивали друг у друга: «Зачем отнимать землю, если она станет зарастать сорняками, и кому мешает лишняя скотина?» Но такими риторическими вопросами в узком кругу и завершались обсуждения довольно неприятной новости. Наслышанные о многочисленных арестах за «разговорчики», граждане старались держать язык за зубами. Неудивительно, что если не все, то многие соседи Перемётов, как и они сами, с облегчением вздохнули, когда в городе появились немцы. Однако радость была недолгой. Очень скоро появились «заготовители» в мундирах. Солдаты бесцеремонно шастали по хлевам и курятникам, хватали все, что можно было унести. Перемёты лишились семимесячного кабанчика и с десяток кур – ощутимый удар. Но открытого бабьего воя не наблюдалось. Видимо, ограбленные рассуждали философски: враг на то он и враг, чтобы вести себя по-вражески; и неизвестно, кто хуже – германцы, которые открыто отнимали нажитое людьми, расстреливали и вешали тоже открыто, или Советы, которые тоже открыто изымали у владельцев магазинчики, пекарни, сапожные мастерские, у сельских – скот и землю, сделав их колхозными, и тоже сажали в тюрьмы и расстреливали, но только тайно. При тех и других пришельцах приходилось съеживаться, ждать еще худшего и отмечать про себя, что жизнь в Польше все-таки была недурной, хотя тогда ее костили изрядно, даже вслух, но никто не мешал выпускать пар. Такие разговоры Перемётов между собой и с соседями, частенько забегавшими к ним, с приходом немцев велись уже в присутствии Маши. Правда, ее по-прежнему считали пришлой, русской, то есть московской, но ныне безопасной, так как той власти, которую она, по убеждению местных, представляла, и след простыл. Однако Маша сама, хоть и помалкивала, но про себя их рассуждения принимала близко к сердцу как равная с ними: по ним и по ней одинаково прошелся смерч двух нашествий – советского и немецкого. Больше того, те, кто охал, вздыхал, проклинал обе власти, с точки зрения Маши, не пережил даже малой толики того, что пришлось испытать ей. Ей было девять лет, когда ее родителей силком затолкали в колхоз. Увели все – и лошадь, и корову с теленком, свиноматку с четырехмесячным приплодом в десять голов и даже всех кур. Забрали зерно и картофель не только семенное, но и все, что оставалось для пропитания. И сразу стало нечего есть. На всю жизнь ей запомнился первый вечер без ужина. Ее мама обшарила все углы, дважды лазила в подпол и ничего, кроме соленых огурцов и квашеной капусты, не смогла выставить на стол: все до последней картофелины вычистили из закромов председатель колхоза и его приспешники. Маша и ее братья, один младший, другой постарше, еще не соображая, что случилось, с удивлением смотрели на пустой стол. Вдруг отец, хлопнув себя по лбу, пошел в сени, вернулся оттуда с сидором, который обычно носил за спиной, когда отправлялся в уездный центр, пошарил рукой внутри и вытащил три маленьких черных сухаря и один кусок сахара-рафинада величиной с ее кулачек. Это и был их первый ужин в новой колхозной жизни. Даже самый маленький, шестилетний Колька не плакал. Похрустывая огурцом и сухарем, он испуганно глядел на мать, у которой молча текли из глаз слезы. Отец сидел поникший, разом постаревший. Как и мать, он ничего не ел и тупо смотрел в стол. Тот вечер колом врезался в память Маши. И потом позже, живя уже в Москве, читая разные взрослые книги, она всегда интересовалась, что едят герои романов и повестей, откуда берутся у них харчи, на какие шиши они покупаются, как и сколько они зарабатывают. К ее величайшему изумлению, практически во всех так называемых художественных произведениях она не находила ответы на вопросы, которая считала насущными. Получалось, что многие персонажи питались святым духом. Конечно, если они принадлежали к богатым, то дело было ясное. А остальные? Книги с такими, в ее понимании, пробелами считались ею притворными. «Как же можно влюбляться, пахать, воевать, строить и ничего не есть! – непроизвольно мелькало в ее голове, столько раз озабоченной тем, где достать кусок хлеба. – В конце концов, сами же писатели едят, когда пишут свои книги!» С тревогой обдумывая ситуацию, в которой она оказалась с появлением немцев, прикидывая и так и эдак, Маша пришла к единственному выводу – ей надо уходить из Барановичей, уходить на восток, в Москву, к маме. Здесь она погибнет, погибнет от голода. С ней умрет и ее сын. Хотя хозяева квартиры люди и вправду хорошие, но она им чужая. С чего ради кормить им ее? К тому же на их иждивении еще дочь без работы и внучка двух лет. А если что случится с дядей Петей, единственным, кто получал зарплату у немцев? Да и вообще по какому праву она будет сидеть у них на шее! Нет, надо уходить. Пока есть запас продуктов, который она возьмет с собой, можно продержаться неделю-другую. А потом начнет побираться по дороге «Христа ради», попытается кормиться с леса, там есть чем поживиться маненько, выручат и колхозные картофельные поля. Бог ты мой! Десять лет назад она вместе с родителями, убегая из колхоза, два месяца добиралась лесами и болотами до Москвы. Правда, чуть было все не поумирали от голода. Но все-таки живы остались. Главное сейчас – это молоко. Его у нее много, даже избыток, приходится сцеживать излишек. Она должна спасти своего сыночка. Не ждать здесь его и своей смерти, а бороться, идти домой, подальше от немцев, этих сволочей. Господи! За что же еще такое наказание, такое горе!.. Подгадав, когда Петр Дормидонтович вернулся со смены к вечеру, Маша сообщила Перемётам о своем решении. Разговор состоялся после ужина, во время традиционного долгого чаепития, когда Евдокия Пантелеевна обычно сообщала мужу о работе, проделанной по хозяйству, об уличных новостях, слухах, встречах и разговорах со знакомыми и незнакомыми людьми, если таковые объявлялись. Петр Дормидонтович в свою очередь рассказывал, как прошла смена (иногда он пропадал на работе по несколько суток), куда двигался эшелон, который тащил его поезд, что везли, что пришлось увидеть. Делясь своими впечатлениями, он на этот раз все чаще посматривал на Машу, которая почти всегда присутствовала на таких чаепитиях-посиделках. Обычно, покормив сына и уложив его спать, она источала покой и даже благость, слушая разговоры об увиденном и услышанном. В тот же вечер она сидела понурая, нервно теребя край клеенки, которой был покрыт обеденный стол. – Что случилось, дочка? – прервав свой рассказ-отчет, неожиданно обратился Петр Дормидонтович к Маше. Та вздрогнула, передником вытерла губы, испуганно посмотрела сначала на него, потом на Евдокию Пантелеевну и просипела, враз потеряв голос: – Я хочу поехать в Москву. Сказала так, будто не было войны, в городе не хозяйничали немцы, будто можно было завтра пойти на вокзал и запросто взять билет на поезд до столица нашей родины – Москвы. Петр Дормидонтович медленно опустил недопитый стакан с чаем на стол, глянул удивленно на жену, застывшую в онемении, опять посмотрел на Машу и тихо, чуть ли не шепотом спросил: – Как в Москву? Маша, откашлявшись, но так полностью и не справившись с хрипотцой, продолжая еще сильнее теребить клеенку, рассказала, что она задумала, зачем и почему. За столом наступило молчание. Маша опустила голову, еле сдерживая слезы. Петр Дормидонтович и Евдокия Пантелеевна то обменивались взглядами, то посматривали на квартирантку. Молчание затягивалось. – М-да, – наконец протянул Петр Дормидонтович. – В Москву, значится, собрались… Домой… К маме… М-да… Невозможное это дело, доченька, не-воз-мож-ное, – с расстановкой произнес он. Немного помолчав и кинув взгляд на жену, добавил: – К тому же мы с матерью не гоним тебя. Оставайся. Как-нибудь проживем. Будешь помогать по хозяйству, а когда малец подрастет, найдем тебе работу. Вон немецкому госпиталю позарез нужны те же медсестры. Не умрем с голоду. Евдокия Пантелеевна согласно и даже как бы радостно закивала головой. Маша подняла голову, положила обе руки на стол, лицо ее посуровело и, глядя прямо в глаза Петра Дормидонтовича, твердым голосом произнесла: – Спасибо на добром слове вам, дядя Петя, и вам, тетя Дуся, – она перевела взгляд на хозяйку и снова посмотрела на Петра Дормидонтовича. – Ну а что будет, если, не дай бог, немцы прогонят вас с работы? И если те же немцы отберут последних кур и последнего кабанчика да еще возьмутся за коз? Как тогда быть? А ведь, кроме меня с Мишкой, у вас еще внучка и ваша родная дочь, которая до сих пор без работы и неизвестно, когда она ее получит и получит ли вообще. Если бы мой сын был хотя бы на два-три месяца постарше, я бы согласилась, его можно было днем подкармливать кашкой, а сейчас ему нужно только молоко материнское. Для меня главное – сын. Мне голод не страшен. Я голодала не раз. Было дело, когда чуть вообще не померла, не емши много-много дней. Вы про меня ничего не знаете. Я не говорила о себе, потому что боялась власти. Теперь ее нет. И я скажу, как я, деревенская, из калужских лесов очутилась в Москве. Вы меня не раз спрашивали об этом, а я в ответ все вокруг и около. Так вот… И она, сначала волнуясь, потом успокоившись, стала рассказывать о коллективизации, о раскулачивании, о первом голодном колхозном ужине, о том, что спустя несколько дней председатель артели возвратил-таки всем сельчанам почти всю картошку, часть зерна и всех кур. Возвратил потому, что никто из новообращенных колхозников не выходил на работу из-за голодухи. И еще потому, что реквизированная картошка, сваленная прямо на землю во дворе раскулаченного и высланного соседа с семьей, начала подмерзать после первых морозов, а яйца, снесенные сотнями кур, распиханных по сараям других раскулаченных, некуда и не на чем было вывозить в уезд. Зерно же, так же сваленное, где попало, начало преть. Так вот за это, за частичный возврат ранее отнятого добра председателя колхоза, рабочего с какого-то калужского завода, потом арестовали и расстреляли – за, как было сообщено колхозникам, расхищение общественного имущества. Если бы не дядя Вася, старший брат ее отца, продолжала далее свой печальный рассказ Маша, неизвестно, выжили бы они в колхозе. Немало их односельчан поумирало. У ее деда и бабушки было пятеро детей – три дочери и два сына, дядя Вася самый старший. Ее, Машин, отец – самый младший. Тети повыходили замуж за парней из других деревень. А братья остались при родителях. Дядя Вася воевал в первую мировую войну, вернулся домой целым, потом был мобилизован в Красную армию, прошел всю гражданскую, был дважды ранен, дослужился до командира взвода в пехоте. И вот спустя много лет, где-то за год – полтора до сплошной коллективизации он случайно встретил в Калуге своего тогдашнего комиссара полка. Они друг другу хорошо запомнились, потому что однажды дядя Вася, с его слов, с остатками своего взвода держал оборону в полуокружении на опушке леса и, чтобы уцелеть, им необходимо было отступить в глубь леса. Но этого сделать они не могли, потому что в одном из окопов лежал тяжело раненый комиссар полка, тот самый, с кем состоялась та встреча в Калуге. Тогда им всем повезло: вскоре подоспела помощь. Спасенный комиссар подозвал к себе дядю Васю и еле слышно сказал ему: «Жив буду, как смогу, отблагодарю». Как выяснилось, тот выжил и, встретив своего сослуживца, можно сказать, спасителя, повел его к себе домой. К тому времени дядя Вася успел продать несколько туш свиней, привезенных из деревни. У него было большое хозяйство: держал трех свиноматок, а это, считай, 60–70 поросят в год – хорошие деньги, если откормить и удачно сбыть. Бывший комиссар, по его рассказу, работал в обкоме партии. Посидели они на кухне до поздней ночи одни, разрешая хозяйке лишь подавать закуски да менять посуду. Как признался бывший комиссар, за все годы после окончания гражданской войны он впервые мог говорить с человеком вот так открыто, не таясь, не боясь, что завтра его собеседник побежит с доносом на него. Он не страшился дяди Васи, потому что хорошо знал мужиков, особенно справных, трудяг: они ведали цену не только заработанной копейке, но и душевному, откровенному слову, которое залетало им в одно ухо и застревало там напрочь, с гарантией не выскочить наружу, случайно или тем более намеренно. Обкомовский работник пожаловался бывшему комвзвода, что он глубоко разочаровался в политике ЦК, в самом Сталине. Произнес фразу, широко распространенную в те времена, но высказываемую шепотом: «За что боролись, на то и напоролись.» И напоследок сообщил Василию такое, что тот, как потом поведал Машину отцу, враз отрезвел. А услышал он вот что: – На самом верху, Вася, принято окончательное и бесповоротное решение – у всех мужиков по всему Советскому Союзу отнять землю, скот, инвентарь и свести все в одну кучу, которая будет называться сельхозартель или колхоз. Я говорю тебе это под большим секретом. Я обещал тогда после боя отблагодарить тебя и этим предупреждением сдерживаю свое слово. Ты мужик справный, при земле, при скотине, с добром, нажитым своим горбом. Все это у тебя отнимут. Не отдашь, все равно отнимут, но посадят, а могут и расстрелять. Поэтому мой совет: тихонько, не торопясь, у тебя есть в запасе год-полтора, распродай все свое имущество и подавайся в город, лучше в Москву. Там работы будет скоро полно да и затеряться легче. Закрепись там, может быть, купишь домик, потов вызовешь жену с детками. На деньги, что останутся, накупи все, что нужно для проживания, от барахла до инструментов. Скоро в магазинах ничего не будет. Такая вот политическая экономия. Сделаешь так, избежишь многих бед. Верь мне. Подступают очень тяжелые времена, Вася. А я хочу тебе добра. Ты был хороший солдат и работяга ты хороший. Сматывай удочки из деревни и как можно быстрее. Сталин хочет за счет сельских мужиков, за счет их форменного грабежа провести индустриализацию, построить социализм. Я категорически не согласен с таким решением ЦК. Это гибельно для деревни, для всей страны. Но таких, как я, не спрашивают. А если спрашивают и им отвечают, как я, нас сразу под ноготь. Дядя Вася так и поступил, как ему посоветовал бывший комиссар. Тихой сапой распродал все, что можно, и махнул в Москву. Устроился в метрострое, получил место в общежитии, потом купил полдома где-то на окраине, вывез семью. Отец Маши не стал следовать примеру старшего брата. Он наотрез отказывался верить в то, что кто-то, пусть даже сама власть начнет отнимать все, что по праву принадлежит людям. У него, прожившего гораздо меньше, чем брат, не укладывалось в голове, что можно просто так, не за понюшку табака, разорить мужика и силком заставить работать в каком-то колхозе, созданном путем обобществления награбленного добра. Такого быть не может потому, что не может быть никогда. Когда же оно все же случилось, он стал слать слезные письма своему братцу. Ответ того был один – удирай. Ответ Машиного отца – не могу, семья, детки, обещают посадить, если поймают. Но вот однажды из Москвы пришло очень тревожное письмо. «Сообщаю тебе горестную новость, браток: скоро повсюду будут вводиться паспорта и прописка. Но это коснется только городских, для деревенских – шиш. Сие означает, что дорога в города мужикам без разрешения будет полностью перекрыта. Тогда ты, братец, и твои детки будут до самого гроба горбатиться в колхозе за палочки-трудодни. В последний раз советую: пока паспорта не ввели, удирай. Но не так, как я: сначала один, потом семью вызвал. Тогда были другие времена. Сейчас тебе надо сразу всей семьей драпать. Смотри, чтоб не поймали. Поймают – тюрьма. Поэтому уходи ночью. Чтоб ни одна душа не знала. Уходи летом, когда тепло, лучше в конце июня – начале июля. Не вздумай пытаться ехать поездом, хоть товарняком – поймают. Даже по дорогам не смей – всюду заставы, а лучше лесками, опушками, вдоль шоссе, железнодорожных путей, проселками. Такие подсказки я получил от людей, которые смогли добраться из своих деревень в Москву и устроиться здесь, в нашем метрострое. Поселишься у меня. А там видно будет. Получить работу можно, пока, повторяю, нет паспортов. Господи, хорошо хоть наши отец с матерью умерли, не видят, что творится на этом свете». – И мой отец так и поступил – продолжала рассказывать Маша. – Мне было тогда десять лет, старшему брату тринадцать, младшему шесть лет. Папа построил тележку, пригодилась пара запасных колес для телеги. Мама всем сшила сидоры по росту, взяли с собой самое необходимое, что можно было унести, – одежду, легкие одеяла, по несколько пар лаптей на каждого, посуду. С харчами было плоховато, потом мы намучились из-за этого. Картошка еще не начала цвести, поэтому она была с горох. Муки и крупы имелось немного. Правда, сушеных грибов хватало. Нарвали в огороде молодой репы, забили всех кур – восемь штук. За зиму насушили только полмешка сухарей, больше не было возможностей. И вот как-то с наступлением темноты двинулись в сторону Малоярославца, Обнинска и далее к Наро-Фоминску. Не буду рассказывать, как мы шли. До Москвы мы добирались почти два месяца. Обходили поначалу все деревни, но когда приперло, от голодухи становилось невмоготу, стучались в избы. Но никто ни разу не подал ни кусочка. Мы видели на дорогах толпы таких же, как мы, голодных и оборванных. Многих вылавливали, куда-то вели, сгоняя в строй. Видели мертвых, а также еще живых, распухших, неподвижных. Выпадали дни, когда казалось, и для нас наступал конец. Выручило нас то, что отец у нас искусный рыбак. Отходили от голодухи на реках Протва и Пахра. Выручали свежие грибы, воровали картошку на колхозных полях. Жаль, соль быстро кончилась, употребляли золу. И дошли! При эти словах Маша встала, вышла из-за стола, подняла обе руки верх и громко, очень громко сказала: – И я дойду! Я обязательно дойду! Я спасу сына! Миша – это все, что у меня осталось, – и она заплакала, прижав передник к лицу. Заплакала открыто при всех впервые с начала войны. Перемёты сидели, пораженные, как громом – не ожидали от квартирантки такой откровенности, такого чистосердечия. Молчали. Когда Маша, наконец, утихла, Петр Дормидонтович, заметно волнуясь, то и дело покашливая, стал говорить: – Спасибо, доченька, что ты исповедуешься перед нами, как на духу. И мы тоже скажем тебе без утайки о том, что не могли помыслить вслух при прежней власти. Ты не раз спрашивала, как живет-поживает наш старший сын во Львове. Мы отвечали, как ты помнишь, мычанием. Не могли признаться, что нету нашего Стасика в живых. Советская власть его арестовала и расстреляла. Его вдова, наша сноха, написала, что за национализм. Что это такое, я не знаю. Я знаю, что он был нашей гордостью. Он исполнил нашу мечту – получил образование, закончил Львовский университет, работал учителем. Родился он спустя несколько месяцев после того, как меня забрали в армию, когда началась война с германцами. Мать одна растила его три года. Вернулся я из плена, места себе не находил от радости, держа его на руках. И вот нет его. Петр Дормидонтович замолчал, опустил голову, подперев его руками, тяжелыми, жилистыми, с темными точками въевшейся в кожу угольной пыли. Евдокия Пантелеевна приложила передник к глазам и чуть вздрагивала от неслышного плача. – Вот такие дела, дочка, – после недолгой паузы снова заговорил Петр Дормидонтович. – Был сын – не стало сына… Вот мы с матерью и порешили было, – он вытащил из кармана огромный носовой платок, потер им лоб, ставший заметно вспотевшим. – Порешили, стало быть, чтобы твой Мишка сделался нашим внуком, а ты нашей дочкой. Конечно, есть у нас еще дочь, есть внучка. Но как-нибудь прокормимся. Не уезжай, Маша. Война. Не губи себя, не губи дитя. Не дойдешь. Десять лет назад, когда ты с родичами убегала из колхоза, не было войны, и то сколько тяжести пришлось испытать всем вам. А сейчас стреляют и бомбят. Да и расстояние от Барановичей до Москвы в три, если не в четыре раза больше, чем от Калуги до Москвы. Снова воцарилось молчание. – Дядя Петя, – нарушила его Маша, – вы говорите, что тогда не было войны, а сейчас война. Но разве тогда это была не война против своих же мужиков? Их вылавливали по дорогам, как злодеев, повсюду стояли кордоны, морили голодом, а несогласных с такой житухой сажали и даже расстреливали. А немцам чем я не угожу с ребенком? Буду идти себе и идти. А что касается расстояния, то, как только окажусь на нашей стороне, сяду на поезд. А насчет прокормиться всем вместе здесь… Да, сейчас можно. А если немцы всю живность заберут? А если немцы прогонят вас с работы? Я боюсь оказаться у вас на шее. Опять наступило молчание. После затянувшейся паузы Петр Дормидонтович глубоко вздохнул, снова вытер пот со лба и каким-то чужим, глухим голосом произнес: – Прогнать меня не прогонят, конечно. Им позарез нужны машинисты. А вот убить могут убить. Но не немцы, а русские. Я позавчера был за Минском. Впервые после начала войны видел советские самолеты, они бомбили немецкие эшелоны, что шли впереди нас. В следующий раз очередь может дойти и до моего состава. М-да… А что касается живности, до которой охочи солдаты… Вдруг он сильно ударил кулаком по столу, встал, снова сел и, еле сдерживая ярость, прохрипел: – Я не узнаю немцев. Я общался с ними – и с теми, кто попал к нам в плен в начале той войны, и с теми, кто брал нас в плен. Я жил среди них больше трех лет. Это были совсем другие люди. Нормальные люди. Нормально относились к нам, пленным, как и мы к их пленным. А эти немцы – какие-то звери. Расстреливают направо и налево, вешают даже баб молодых, грабят старух. Чуть что не так – к стенке! Ничего не понимаю! Петр Дормидонтович встал из-за стола, начал медленно прохаживаться по просторной кухне. Потом остановился напротив Маши. – Вот что, доченька, давай договоримся так. Ты еще подумай, хорошенько подумай. Решать тебе. Еще раз говорю: мы тебя не прогоняем, оставайся. И не держим силком, конечно. Завтра мне на смену, еду в сторону Польши, вернусь примерно через сутки. К тому времени ты должна определиться – уходить или оставаться. Если идти, то пока июль, тепло, надо спешить. Но я еще раз говорю: не советую. Петр Дормидонтович понял, что ему не отговорить Машу, хотя, казалось бы, ясно: с точки зрения здравого смысла пытаться с ребенком осилить дорогу до Москвы в тысячу верст, да еще в военное время – сумасшествие. «Черт его знает, может, она из-за мужа в самом деле тронулась умом или поистине курица – не птица, а баба – не человек», – размышлял Петр Дормидонтович, отходя ко сну. Решил: раз разумные доводы не убеждают, он попытается хитростью удержать ее в Барановичах. А именно: попросить коменданта не выдавать разрешения, если тот соблаговолит это сделать. А если откажет с самого начала, не настаивать. После возвращения из очередной смены Петра Дормидонтовича уже не велась дискуссия «уходить – не уходить.» Решение Маша приняла окончательное – идти. Дальнейший разговор принял чисто деловой характер. Сначала надо получить документ вроде нашего паспорта, но попроще, называется аусвайс, пояснял Петр Дормидонтович. Или, может, достаточно будет выданного разрешения на выезд из Барановичей. В комендатуре скажут. Туда они с Машей и пойдут завтра. У него отгул. Военный комендант его, возможно, запомнил. Запомнил потому, что, когда он ходил регистрироваться, с гауптманом он разговаривал по-немецки. Удивительное дело! После плена прошло больше двадцати лет, с тех пор он ни разу не повстречал ни одного немца, а вот поди ты, вспомнил язык ихний, когда комендант обратился к нему на своем… Может, он поможет. Так и скажем, мол, жена красного командира… – Не надо, дядя Петя, говорить об этом. Меня убьют, – испуганно перебила его Маша. – Да нет, доченька, хоть за это они не убивают. Если убивать всех жен и матерей красноармейцев и их командиров, никого в России не останется. И так сколько уже полегло русских солдат! А пленных? Я еду на поезде и каждый раз вижу – тысячи, нет десятки тысяч нескончаемой чередой идут и идут на запад. Я не могу понять, как можно так воевать – толпами сдаваться в плен. В прежнюю войну тоже были пленные – и со стороны русских, и со стороны немцев с австрияками. Но то был мизер по сравнению с нынешними тысячами. На другой день рано утром Петр Дормидонтович и Маша с ребенком отправились в военную комендатуру. Накануне она всячески оттягивала очередную кормежку, предполагая дать грудь сыну перед самым уходом, с расчетом на то, что он во время важного визита, сытый, не станет беспокоить высокое начальство. Но номер не вышел. Когда наступило время и Мишка не обнаружил привычной груди, начался такой рев, хоть уши затыкай. Маша упорствовала недолго, сдалась. Сын весь в слезах, чуть ли не захлебываясь молоком, принялся работать ртом с таким усердием, что сделалось больно груди. А насытившись, он, как обычно, не пригласил мать поиграть с ним, как уже начал было делать в паузах между едой и сном. Сын повел себя как-то странно. Он молча, не отрываясь, смотрел на мать, смотрел, как взрослый, вопросительно. На все ее сюсюканья, попытки сначала укачать его, потом развлечь Мишка продолжал молчать, не сводил глаз от нее, и ей даже увиделась в них тревога. «Господи, неужели он чует мои горести?» – с удивлением подумала Маша. Она, конечно, не знала и не могла знать, что с молоком ребенку передается все настроение матери. Не только она с волнением ждала исхода их визита в комендатуру. И двухмесячное дитя выражало беспокойство по поводу непонятного ему и непривычного для него душевного состояния матери – ее смятения. Но его малый организм не мог долго напрягаться по данному поводу, и малыш в конце концов заснул крепким младенческим сном. К зданию комендатуры тянулось несколько очередей. Петр Дормидонтович, оставив Машу на площади, вошел в помещение. Его не было долго, с полчаса. Наконец он появился с довольным видом. – Нас примет лично комендант, – доложил он. – Я с ним уже разговаривал. Он меня узнал. Велел подождать пятнадцать минут, – он вытащил часы на цепочке из кармашка брюк. В ожидании аудиенции, разглядывая беспрерывно входящих и выходящих людей, Маша спросила у Петра Дормидонтовича, кто они такие и куда такие очереди. Он ответил, что одним нужно зарегистрироваться, другие хотят получить удостоверения личности, третьи пришли насчет работы. Когда пятнадцать минут прошло, они вошли в приемную военного коменданта города Барановичи. …Гауптман Лутц, Курт Лутц, был необычным для немцев человеком. Он слыл весельчаком и повесой, этаким бесшабашным малым, не скрывал своих наклонностей к выпивке, слабому полу и всевозможным шуткам. И все ему сходило с рук. Во-первых, потому, что свои похождения он совершал за пределами своей части, так сказать во внеслужебное время. Во-вторых, имея папашу, который в Лейпциге содержал несколько магазинов готовой одежды, он мог позволить себе частенько угощать неплохой выпивкой и хорошенькими девицами своих приятелей-офицеров из своей части, в том числе вышестоящих командиров. Такое мотовство тоже было нетипичным для немца. Но за это его никто не осуждал. Наоборот, многие сослуживцы отзывались о гауптмане с самой лучшей стороны. Он числился на хорошем счету еще и благодаря боевым успехам своей пехотной роты. Приняв ее под свое командование за несколько месяцев до польской компании, он меньше уделял внимание строевой подготовке, а больше приемам ведения боя, умению окапываться, бегу при полной амуниции, многокилометровым броскам, взаимодействию при атаках с танками и стрельбе, стрельбе и еще раз стрельбе. Благодаря такой неустанной подготовке его рота отлично проявила себя в войне против Польши, а во Франции отличилась дважды. Первый раз при упорной обороне небольшого предмостного плацдарма на берегу какой-то речушки. Во второй раз, когда в своей полосе наступления он далеко оторвался от батальона, стремительно пересек гряду лесистых холмов и раньше своих танков оказался в тылу противника, оседлав дорогу, по которой пытались отступать французы. После победы в той войне ему присвоили звание гауптмана. Через несколько месяцев Карл Лутц со своей ротой вновь оказался в Польше. То было время, когда Германия начала стягивать войска к границе с СССР. Гауптман сразу сообразил, что дело идет к нападению на Россию. И он с еще большим рвением принялся за боевую подготовку своих солдат и младших командиров. Но не забывал он и про веселую жизнь. Частенько развлекался с такими же ротными, как и он сам, и в обществе некоторых офицеров повыше – из штаба батальона и даже полка. Время проводили шумно, на широкую ногу, в компании прекрасных полячек. Выпивки сопровождались скабрезными песенками, анекдотами, смехом. Уж что-что, а посмеяться Карл Лутц любил. Как говорится, хлебом его не корми, а дай повод поржать. И довеселился в конце концов. Однажды ночью во время пьяных мотогонок он свалился в глубокий овраг. Получил серьезную травму – трещину в коленной чашечке и перелом левого предплечья. Несколько месяцев пролежал в госпитале. Вышел хромым и с заметным шрамом над левой бровью. Подлежал увольнению из вермахта. Однако Курт даже мысленно не представлял себя вне армии. Используя связи своих приятелей из штабов батальона и полка, он стал хлопотать, чтобы его оставили в вооруженных силах в качестве нестроевика. И это удалось, благо та пьяная авария была умело оформлена его же собутыльниками как несчастный случай во время боевых учений роты. Гауптман оказался в какой-то резервной части. За несколько дней до нападения на Советский Союз его вызвало начальство и предложило должность военного коменданта в городе Барановичи, который, по расчетам командования, должен был захвачен в первые же дни войны. Лутц дал свое согласие… Когда Петр Дормидонтович с Машей со спящим ребенком на руках вошли в его кабинет, Курт даже привстал от удивления. Все картины мадонн с младенцами, которые он перевидал в музеях Дрездена, Берлина, Парижа, Амстердама, сейчас казались ему лубочными картинками по сравнению с живым воплощением материнства и женской плоти одновременно, представшими перед ним. Маша действительно была хороша собой – и лицом, и статью. Густые длинные тёмно-каштановые волосы ниспадали на ее плечи. Внимание мужчин особенно привлекал ее богатый бюст. Он украшал ее и до беременности, а после родов, полные молока, ее груди вызывали беспокойство у каждого, кто способен был испытывать истому при виде женских прелестей. Гауптман, прихрамывая, дважды обошел вошедших, не спуская глаз с просительницы, потом обратился к Петру Дормидонтовичу: – Она знает немецкий? Петр Дормидонтович отрицательно покачал головой. Вернувшись к своему столу и сев на стул, сказал: – Передайте ей, зачем ей тащиться в такую даль да еще во время боевых действий. Когда мы захватим Москву, война закончится, можно будет спокойно отправляться к маме. Пусть она пока остается в городе. Мы здесь создадим молодой фрау неплохие условия. Я сам займусь устройством её жизни. Петру Дормидонтовичу очень не понравилось предложение коменданта. Но еще раньше его обеспокоили понятные для каждого мужика похотливые взгляды гауптмана, которые тот бросал на Машу. Петр Дормидонтович начал осознавать, что они влипли: сами заявились в клетку к хищнику. И если раньше он все-таки надеялся отговорить Машу от безумногошага, тешил себя, что комендант просто не выдаст разрешение на выезд или он, Петр Дормидонтович, попросит его не делать этого, что спасет женщину и ребенка от неминуемой гибели на военных дорогах, то теперь, поняв намерения германского самца, решил приложить максимум усилий, чтобы помочь ей выбраться из Барановичей, иначе Маше грозило бесчестье. Поэтому он перевел слова немецкого начальника, сделав акцент на его посулы устроить ей безмятежную жизнь. Но Маша пропустила мимо ушей намеки коменданта и неожиданно для Петра Дормидонтовича спросила: – А почему он думает, что немцы возьмут Москву? – Нельзя так, дочка, – испугался Петр Дормидонтович. – Я не могу это перевести. Но слово «Москва» было услышано, и комендант осведомился: – Что она говорит о Москве? – Она сомневается, что германские войска возьмут Москву. – Она сомневается? – гауптман привстал, уже с любопытством поглядывая на просительницу. – Может, она комсомолка? Петр Дормидонтович вздрогнул: это похуже похотливых устремлений. Переведя слова немца, он достал свой огромный носовой платок и стал вытирать разом ставший мокрым лоб. Маша молчала. – Ну? – нетерпеливо и жестко воскликнул комендант, уже прикидывая, что ему делать с этой красавицей – большевичкой: расстрелять или все же пока оставить при себе: уж очень она хороша! – Нет, я не комсомолка, – угрюмо ответила Маша, опустив голову. – Даже если бы захотела, меня все равно не приняли бы в комсомол. – Почему? – гауптман снова сел. – Потому что я, точнее мои родители, убежали из колхоза. Тогда мне было десять лет. А если бы я решила вступить в комсомол, то проверили бы, как я и мои родители очутились в Москве. Проверили бы и дознались, что мы все сбежали из колхоза. Тогда бы их посадили в тюрьму, а, может быть, и меня, и моих братьев. – Мы у себя в Германии много слышали о колхозах. Если коротко, что это такое. – Колхоз – это когда у людей отнимают всё: и землю, и лошадей, и коров, и свиней, делают их общими, потом заставляют всех работать бесплатно. – Бесплатно? А как же поесть? На что они покупают еду, одежду, обувь? – Колхоз не платит деньги. Он немного выдает зерна, муки, крупы. Обувь делают сами – в основном лапти и валенки. Одежду тоже шьют чаще всего сами из своей домотканой материи, получают ее из льна, конопли, вяжут кофточки, варежки, носки из шерсти. – Господи! Да это же средневековье! Крепостное право! И ваши солдаты еще сражаются за такой режим? Да и вы какого черта стремитесь в Москву, в логово этого большевистского варварства? – Там у меня мама и отец, если его не забрали в армию. И мне нужна их помощь, чтобы спасти моего ребенка. Я хочу, чтобы он остался жив. Больше мне ничего не надо. Гауптман уже с интересом посмотрел на молодую мать с ребенком на руках, который тихо посапывал во сне, спросил: – Прочему вы считаете, что мы, немцы, не возьмем Москву? Маша немного помолчала, потом пожала плечами. – Не знаю, – после небольшой паузы добавила: – Когда мой муж уходил на фронт, он сказал, что мы победим. Обязательно победим. Я ему верю. – Но как же можно сражаться за власть, которая отняла у вас все и сделала вас крепостными? И защищать ту же Москву, где находятся большевистские главари такого дикого режима? Маша молчала. – Ну? Отвечайте! Маша пожала плечами. Потом подняла голову и посмотрела прямо в глаза коменданту: – При чем тут власть… Каждый… должен… защищать себя. Своих детей. Жену. Свою мать, – вздохнула. – Испокон веков так было – на кого нападают, те защищаются, – она облизнула засохшие губы. – Не власть защищают, а самих себя прежде всего. На лице коменданта отразилось удивление. – Это ваше окончательное решение – покинуть Барановичи? Имейте в виду, что наши доблестные войска уже в Орше. – Да, – твердо ответила она. Курт Лутц понял, что из этой решительной молодой красивой фрау, которой изрядно досталось от жизни и для которой главное сейчас – ее ребенок, из нее не сделать любовницу. То есть сделать, конечно, можно, но только не любовницу, а наложницу – грубой силой. Но из всех своих многочисленных амурных похождений он давно извлек непреложную истину – от женщины, взятой насилием, обманом или за деньги, не расположенной, мягко говоря, к своему властителю, невозможно получить настоящей мужской радости. Это он понял сразу еще юношей, когда в первый и в последний раз переспал с проституткой. Гауптман с сожалением и даже с долей уважения посмотрел на просительницу и благожелательно произнес: – Хорошо. Я дам разрешение. Подождите в коридоре. Оставшись один, он задумался, потом вдруг хлопнул себя ладонью по лбу, сначала заулыбался, а потом расхохотался. – Франц! – весело позвал он своего адъютанта. …Когда примерно через полчаса тот же Франц пригласил просителей в кабинет коменданта, тот встретил их с очаровательной улыбкой. – Вот вам разрешение на выезд, – торжественно сказал он, протягивая им бумагу. – Теперь молодая мать может беспрепятственно передвигаться по территории, занятой героическими германскими войсками. Больше того, я позвонил коменданту железнодорожного вокзала и по-приятельски попросил его посадить фрау с ребенком на первый же поезд, идущий на восток. И он любезно согласился. Так что в любое время вы можете зайти к нему. Итак, до скорого свидания в Москве, – и гауптман громко расхохотался. Ошарашенные таким приемом, Петр Дормидонтович и Маша покинули комендатуру. Оба, не сговариваясь, одновременно подумали, что немецкий офицер подстроил им какую-нибудь пакость. Петр Дормидонтович с опаской развернул бумагу и стал читать про себя. Там было написано следующее.Прочитав документ, Петр Дормидонтович промолвил про себя: «Скотина», а Маше объяснил, выдавив из себя улыбку, что все в порядке, надо готовиться к отъезду, если она не передумала. Завтра он тоже не работает, его паровоз на ремонте. Вот завтра-то, пока он в городе, ей и надо двинуться в путь-дорогу. Что брать с собой, что не брать, все они вместе с хозяйкой сегодня обсудят. И оба они, потрясенные успехом своей трудной миссии, направились домой. На полпути Маша остановилась и спросила: – Дядя Петя, а почему немец так смеялся? Петр Дормидонтович от неожиданности остановился, растерянно посмотрел на нее, не зная, что сказать, и наконец пробормотал: – А черт его знает, чего он разоржался!Разрешение на выезд
«Я, военный комендант г. Барановичи гауптман Лутц, разрешаю жене старшего лейтенанта Красной Армии Марии Петровой, 20 лет, вместе с ее двухмесячным сыном покинуть г. Барановичи в направлении на восток с целью добраться до г. Москвы, где живут ее родители. Я обращаюсь ко всем германским частям, которые встретятся на пути следования фрау Петровой, оказывать ей всяческое содействие в продвижении ее в сторону столицы России. Такая просьба вызвана тем, что жена красного командира всерьез убеждена, будто доберется до своей мамы быстрее, чем доблестные войска вермахта захватят Москву. Но я поставил ей условие. Если мы, немцы, возьмем большевистское логово раньше, чем она придет в свой родной город, то фрау обязана будет публично поцеловать взасос германского коменданта Кремля, независимо от его возраста, чина и внешности, с его, разумеется, разрешения. Если же она опередит немецкие части, то есть раньше нас объявится в столице России (что возможно чисто теоретически), то я, Курт Лутц, германский офицер, обещаю съесть обе портянки моего адъютанта Франца. В связи с вышеизложенным еще раз прошу всех солдат и командиров частей вермахта, в расположении которых окажется указанная молодая мать с грудным ребенком, не препятствовать и даже по возможности помогать ей двигаться вперед. Иначе говоря, я призываю обеспечить честное соревнование на пути продвижения к Москве: ее – к своим родителям, а победоносных германских войск – для захвата сердца России. Хайль Гитлер!»
С ветерком на восток
Весь оставшийся день, даже вечернее чаепитие были посвящены предстоящим сборам. Петр Дормидонтович деловито определил главные составные части работы в этом направлении. Первое, отмечал он, – это одежда и обувь, второе – харчи, третье – что нужно для ночлега, четвертое – посуда, пятое – куда все это складывать и как на себе тащить, шестое – место ребенка в ходе передвижения матери: на руках или за спиной. Обсуждали долго, тщательно, каждый вносил свои предложения, давал советы, их дружно принимали или отвергали, снова возвращались к уже, казалось бы, окончательно решенному, уточняли, отказывались от того, что еще час назад принималось безоговорочно. В конце концов, по всем основным пунктам определились окончательно. Петр Дормидонтович принес из чулана запыленный ранец. – Немецкий, солдатский, – объяснил он. – Подарок от моих прежних сельских хозяев, у которых я работал почти весь плен. Когда после окончания войны я покидал их, они заполнили ранец едой. Благодарили меня за хорошую работу, а я их – за доброту и внимание. Теперь о наших делах. На наружную сторону ранца надо крепко, суровыми нитками пришить кусок мешковины размером с ребенка. Чтобы получился как бы мешочек для пацана. Чтобы он случаем не вывалился, на уровне его груди поверх мешковины пришейте широкий пояс из материи с пряжкой. Мать, – обратился он к жене, – ты знаешь, где старые мешки, – на чердаке справа от лаза на полке, а пряжку найдешь там же в ящике со старыми гвоздями. Можешь чередовать, – посмотрел на Машу, – несешь сына на спине, потом на руках. Экипировать Машу было решено так. Она надевает парусиновые брюки Стасика, которые он носил, когда был юношей. По всем параметрам они должны подойти к ней. Однако она наотрез отказалась ходить в мужских штанах: непривычно и жарко в них в такую теплынь. Но Петр Дормидонтович был непреклонен. – Портки – вещь первостатейная для любого полу, в особенности ежели предстоит дальняя дорога. Убедишься потом сама, спасибо скажешь. Больше того, от Васи твоего остались, я видел, широкий командирский пояс и портупея… – Господи, а портупея зачем? – недовольно перебила его Маша. – Портупея – штука не для фасона, а для того, чтобы штаны не упали от тяжести того, что цепляется к поясному ремню. А у тебя к ремню будут присобачены две солдатские фляги с водой, одна твоего Васи, другая моя, сохранилась у меня с той войны, а также немецкий нож в ножнах – дарю тебе, отличная сталь. На ремень мы повесим также мешочек с харчами из расчета на день, чтобы ты каждый раз не копалась в ранце. Там будут и мыло с полотенцем. Так и ранец полегчает. А поверх всего этого добра наденешь свою веселую в горошек блузку. Прежде ты носила ее, заправляя в юбку, а теперь поверх брюк. И все твое снаряжение на поясе не будет видно, и не так жарко днем. Подошли и ботинки Стасика. Правда, они были чуть велики, но с портянками в самый раз. «Не смотри, что они сильно ношеные, – заметил Петр Дормидонтович. – А прочности им не занимать – чехословацкие, – он поднял указательный палец, – фирмы «Батя», небось не слышала о такой? В любом случае твоя женская обувка не годится для такой дальней дороги. Из одежды решено было, кроме нижнего белья, взять две теплые кофточки – фабричную и шерстяную ручной вязки, свитер плюс парусиновую куртку, тоже Стасика. «Ее сразу надевай, как только войдешь в лес, – наставлял Машу Петр Дормидонтович. – Иначе другая одежонка скоро превратиться в лохмотья.» В комплект вошли также тонкое байковое одеяло и старая клеенка – от дождя. Над продуктами пришлось изрядно поломать голову. В итоге составился такой набор. Четыре килограммов черных сухарей. Два килограмма гороха. Два килограмма гречки. Три килограмма сала. Один килограмм сахара – рафинада. Два килограмма сухого подсоленного козьего творога – подарок хозяев. Три банки говяжьей тушёнки. Пачка соли. Пачка чая. Пять коробок спичек. Складной нож. Все это прикидывали на глазок, так как весов не было. Решено было взять две кастрюли – одну маленькую, другую побольше, две чашки, столько же ложек. Поверх ранца в спальный мешочек предполагалось уложить Мишку. Когда весь этот скарб упаковали и Маша в качестве примерки взвалила его на себя, она едва удержалась на ногах, да и то благодаря тете Дуси, которая успела подпереть ее. Сняв ранец, Маша упала на диван и горько расплакалась. Петр Дормидонтович несколько перераспределил кладь. Значительную часть его рассовал по двум авоськам и пояснил Маше: – Когда ребенок будет на спине, авоськи возьмешь в обе руки. Когда ребенок будет на руках, авоськи запихнешь в ранец. Затем вручил Маше четвертинку самогона. – Это не простой самогон, – сказал он, – это первач, почти спирт. Он может тебе очень пригодится – для растирания малыша в случае его простуды или для обмена на харч. Береги его. Веса в нем немного, но цена немалая. Кроме того, он дал ей советские деньги. – Они нам уже не понадобятся. А тебе сгодятся, если доберешься до своих. И у тебя есть, наверное, свои деньжата. По ту сторону фронта сможешь кое-что купить на них. – А если наши вернутся, как вы без денег? – Это еще бабка надвое сказала – вернутся они или не вернутся, а тебе выживать сегодня. Если вернутся – заработаем. Следующим утром, чуть свет, плотно позавтракав, Маша в сопровождении Петра Дормидонтовича отправились на вокзал. И ранец, и авоськи, и еще одну дополнительную сумку тащил он. Пояснил: «В этой сумке – бутылка молока, несколько лепешек из кислого теста, с десяток вареных яиц и репа. Если удастся сесть на поезд, не на себе тащить.» Благодаря его служебному удостоверению они беспрепятственно миновали все посты на территории железнодорожного вокзала и благополучно добрались до кабинета коменданта. Петр Дормидонтович оставил Машу на перроне с вещами, взял у нее разрешение на выезд и вошел в приемную. Там никого не было. За дверью раздавалась приглушенная немецкая речь. Он постучал в дверь, приоткрыл ее и просунул голову. В помещении находились сам комендант – обер-лейтенант, а также майор и гауптман – оба танкисты. Хозяин кабинета, увидев знакомого машиниста, поманил его. Тот вошел, четко изложил свою просьбу, сослался на военного коменданта города Барановичи и протянул разрешение на выезд. Обер-лейтенант быстро пробежал его глазами, заулыбался и спросил других офицеров: – Хотите поржать? И стал вслух читать документ. Когда дошел до конца, раздался дружный смех. Майор, тот почти согнулся от хохота. Когда они все отсмеялись, комендант обратился к майору полушутя – полуофициально: – Господин командир танкового батальона! У вас есть возможность первым в вермахте оказать содействие бедной молодой фрау с ребенком в ее продвижении на восток. Бог будет свидетелем, что мы, немцы, честно выполняем условия соревнования на пути следования в Москву, соревнования, кто быстрее – мы или она. Будем джентльменами, все равно мы окажемся там раньше ее. Снова раздался смех. Когда он стих, майор спросил у Петра Дормидотовича: – Где эта фрау, которая намерена опередить нас? – Там, на улице. – Хорошо. Наш эшелон отправляется ровно через час. Вашу путешественницу я посажу на открытую платформу с танками, подальше от наших солдат. Из-под танка не высовываться. А сейчас пошли с нами. Эшелон с танками стоял на дальних путях. Когда странная для посторонних глаз процессия – впереди два офицера, за ними женщина с ребенком и пожилой мужчина, загруженный барахлом под завязку, подошли к одному из пассажирских вагонов, судя по всему, штабному, оттуда спрыгнул обер-лейтенант. Вытянувшись, он внимательно выслушал то, что сказал ему майор, показав рукой на гражданских. Ответив «яволь», обер-лейтенант, дождавшись, когда начальство скроется в штабном вагоне, подошел к Маше с Петром Дормидонтовичем. Сначала он молча уставился на них. На лице его было написано замешательство. Еще никогда за все время его службы в танковых войсках ни одна баба, даже немка, не подсаживалась на военный эшелон. Тем более, что это было строжайше запрещено. А тут какая-то фрау, скорее всего беженка с ребенком и вещами. Такое грубое нарушения устава голова обер-лейтенанта постичь не могла. Но приказ есть приказ, и он спросил, обращаясь к обоим, говорят ли они по-немецки. Петр Дормидонтович ответил, что только он, а она не понимает ни слова. Офицер дал знать, чтобы они следовали за ним. Дойдя до середины состава, он показал на платформу с одним танками и буркнул: – Сюда. Из-под танка не высовываться. Когда доедем до конечного пункта назначения, скажем. Эшелон отправляется, – он посмотрел на часы, – через сорок две минуты. Но садиться надо сейчас, – повернулся и ушел. Петр Дормидонтович помог Маше взобраться на платформу, передал ребенка и вещи. Она все перетаскала под танк. – Ну что ж, прощай доченька. Я дождусь, когда поезд стронется, но пока отойду подальше, чтобы не мозолить глаза немцам. Вон за тот товарняк с углем. Счастливой дороги! Не поминай лихом! – Ой, дядя Петя, век вас и тетю Дусю не забуду. Буду молиться богу за вас. И накажу сыну, когда он подрастет, делать то же самое. – И когда Петр Дормидонтович, повернувшись, уже стал отходить, спросила: – Дядя Петя, а чего они опять смеялись, я слышала через открытое окно? Снова над моей бумажкой? – Да нет, – ответил он, – Хохотали над чем-то своим. Проснулся сын, стал звать к себе. Подошло время кормления. Обнаружив, что пеленки мокрые, заменила их на сухие. Поиграла с Мишкой, поговорила с ним. Расстелила байковое одеяло. Прилегла, подложив ранец под голову, и лежа дала сыну грудь, сначала одну, потом другую. Насытившись, мальчик потребовал игры с ним. Утомившись, заснул. На Машу нашло умиротворение. Несмотря на то что день выдался жарким, под танком было прохладно. Она закрыла глаза и… заснула. Сказались треволнения прошлых дней, бессонные тревожные ночи и сегодняшнее напряжение. Она спала, не услышав, как двинулся состав, как он набрал скорость и помчался в сторону Минска. А Петр Дормидонтович, вынырнув из-под полувагона с углем, когда эшелон с танками тронулся с места, с удивлением не обнаружил на платформе Машу. Подумав, что, выполняя приказ не высовываться, она просто осталась под танком, он помахал вслед уходящему составу рукой и осенил его крестным знамением. …Она проснулась от истошного крика своего дитяти. Мальчик плакал, видимо, давно, даже чуть охрип. Маша прижала его к себе, успокаивая и пытаясь сообразить, что так сильно могло напугать сына. Но его никто и ничто не напугало. Он банально проголодался. Говорят, что кормящая мать даже при бомбардировке сквозь сон слышит плач. Но Маша была так измучена прежними многодневными тревожными думами, что, выбравшись столь удачно из города, чувствуя себя полностью защищенной громадой танка, она напрочь отключилась и, судя по тому, что солнце стояло в зените, в таком беспамятном блаженстве находилась чуть ли не полдня. Получив долгожданную грудь, малыш сразу успокоился, зачмокал, заурчал. Слезы, еще минуту назад лившие ручьем, высыхали, как капли дождя на листьях под лучами солнца. Сын утолял голод, а мать корчилась от внезапно охватившей ее потребности справить малую нужду. Еще бы столько часов спать! Она терпела, стиснув зубы: ей очень не хотелось лишать Мишку радости. И все-таки не выдержала, отняла грудь и под рев обиженного такой несправедливостью малыша поспешно выползла из-под танка и на четвереньках, чтобы ее никто не видел, обогнула стальную махину, присела и вдруг с ужасом осознала, что она не может просто так, как прежде, задрав юбку, опорожниться: мешали брюки, проклятые мужские штаны. А сил сдерживать напор уже не было. Но она понимала: если даст слабину, проблем тогда не миновать – баньку с постирушками никто ей не предложит. Она поднялась во весь рост и, вновь проклиная и портки, и портупею, с трудом освободившись от них, выскользнула из брюк и с огромным облегчение опустилась на корточки. В это самое время состав, а он был длинным, делал заметный поворот, и из последнего вагона солдаты увидели потрясающее чудо – голую женскую задницу на фоне темного танка. Кто-то из них слышал, что с разрешения начальства на одной из платформ едет молодая женщина с ребенком. Но одно дело слышать, совсем другое – видеть, да еще в таком натуральном изображении. Сия красочная картинка всерьез разволновало воинство, сопровождавшее танки. Скабрезному обсуждению не было конца. А кое-кого явление женских прелестей подвигло на подвиг… Поезд двигался безостановочно. Возможно, когда Маша спала мертвым сном, эшелон где-то и стоял. Но сейчас на полном ходу он проскакивал станции и полустанки. Иногда состав замедлял ход, потом снова набирал скорость и мчался на всех парах. Маша, лежа на одеяле под танком, закрыла глаза. Рядом посапывал сынишка. Было хорошо на душе. Все тревоги позади. Мечталось, что вот так на открытой платформе, защищенная сверху стальным чудовищем, под стук колес она будет ехать и ехать до самой Москвы. Будет ехать, не останавливаясь. Понимая, что все это бредни и что впереди ее ждут наверняка нелегкие дни, тем не менее она старалась не думать о предстоящих тяготах и наслаждалась выпавшим ей покоем. Подумала, что старшего братишку, конечно, взяли в армию. А Вася… Господи, сохрани ему жизнь, помоги ему в ратных делах! «А я сделаю все, чтобы наш Мишка был здоров, – мысленно обращалась она к мужу. – Я тебе обещаю, что мы с ним обязательно дойдем до Москвы, и оттуда я напишу твоим родителям в Рязань». Стало прохладно от встречного ветра. Она укрыла краем одеяла Мишку. Тот по-прежнему спал сладким сном. Вдруг она почувствовала сильный голод. Еще бы! Столько часов прошло после завтрака. Вспомнив, что дядя Петя добавил к ее харчам весомый довесок, она нашла бутылку молока, толстые лепешки из кислого теста, яйца и репу, вытащила из ножен немецкий солдатский нож и, орудуя им, принялась уплетать все это за обе щеки. Воздух был наполнен ароматом проносившихся мимо лугов и лесов, благо паровозный дым относило на север, налево по ходу поезда. Середина июля – время, когда цветут все травы. В Минске состав остановился. Простоял часа полтора-два. Чтобы не быть замеченной, Маша заползла под самое брюхо танка. Поехали, и снова без остановок. Пыталась заснуть – не получилось. Видно, днем отоспалась. Это даже хорошо. Скоро полночь – пора кормить сына. Когда время подоспело, она дала грудь Мишке, потом поиграла с ним, поговорила, попела песенки, а когда он снова засопел, накрыла сына и себя второй половиной одеяла и крепко заснула. …Проснулась она оттого, что кто-то тянул ее за ноги из-под танка. Стояла кромешная тьма. Поезд не двигался. Сначала Маша подумала, что это ей снится – некто тащит ее куда-то в бездну. Но когда «некто», вытянув ее из-под днища, навалился на нее, она поняла, что все происходит наяву. Испуганно, но тихо спросила: «Ты кто? Что тебе надо?» А потом, окончательно проснувшись и осознав, что к чему, истошно закричала: «Караул! Люди! На помощь! А-а-а!» Неизвестное существо грубо закрыло ей рот рукой, а другой полезло в промежность, но, нащупав препятствие в виде крепких парусиновых мужских штанов, попыталось порвать их. Ничего у него не получилось. Маша правой рукой сбила руку негодяя, зажимающую ей рот, и завопила так, что где-то вдали залаяли собаки. Проснулся Мишка и заревел во все свое звонкое младенческое горло. Ночная тишина огласилась воплями. Однако вселенский шум не остановил насильника. Он, придавив своими ногами ее ноги, уже двумя руками пытался стащить брюки с женщины. Не вышло. Наконец, он догадался расстегнуть ремень, но портупея, о существовании которой не догадывался, прочно держала штаны. Маша яростно била двумя руками по лицу неизвестного и продолжала кричать. Наконец изловчилась, вызволила одну ногу и, опираясь на нее, опрокинула мужчину на бок, вцепилась зубами сначала в его щеку, а потом в нос. Подонок взвыл от боли, сильно ударил Машу по лицу, громко выругался по-немецки. Услышав ненавистную речь, она тигрицей навалилась на него, колотя изверга куда попало и крича ругательства, известные каждому русскому с младых лет. А ей во всю вторил Мишка, охваченный страхом за свою мать, которая издавала душераздирающие недвусмысленные для него звуки тревоги. На станции проснулось всё, что спало поблизости. Раздались трели свистков. Один из часовых выстрелил в воздух. Наряд полевой жандармерии, дежуривший в ту ночь, помчался в сторону криков. Когда свистки и топот ног приблизились к платформе, где в жестоких объятиях схватились двое, немец понял, что надо давать деру. Он сбросил с себя женщину, вскочил на ноги, чтобы убежать, но вошедшая в раж Маша, потрясенная неслыханным посягательством, мертвой хваткой вцепилась сзади в поясной ремень подлеца, и все его попытки вырваться ни к чему не привели. В таком положении их и застала полевая жандармерия. Маша с трудом успокоила сына. Руки и губы ее тряслись. Жандармы, посвечивая фонариками, аккуратно вытащили из-под танка все ее вещи. Нападавшего крепко взяли под руки с обеих сторон, и наряд с задержанными двинулся в сторону вокзала. Это была Орша. По случаю шумного, но пока непонятного ЧП разбудили железнодорожного коменданта. Майор, предполагая, что поймали партизан, о которых уже шла молва, сначала с удивлением рассматривал женщину с ребенком и, судя по знакам отличия, рядового-танкиста. Вид у обоих был впечатляющим. У женщины брюки висели на одной портупее, вязаная теплая кофточка свисала клочьями, обнажая довольно полные груди, упрятанные под бюстгальтер. Под ее глазом светился фингал величиной с кулак. Губы были разбиты и источали кровь. У немца из перекусанной щеки тоже сочилась кровь, а вот нос являл собой не дожеванный полусырой бифштекс. Узнав, в чем дело, комендант пришел в ярость: из-за какого бабника и русской потаскухи его лишили сна! Он приказал немедленно найти и привести начальника танкового эшелона. Он не хотел ограничиться простым расстрелом этой мешочницы с младенцем, проникнувшей в расположении военной части. Он решил, выполняя свой воинский и служебный долг, дать ход делу по поводу присутствия среди танков гражданского лица. К этому подтолкнула майора оплошность неудачливого ловеласа. На вопрос офицера, как солдат ночью нашел среди танков бабу, тот ответил, что, мол, слух такой прошел, будто начальство распорядилось подвезти до Орши какую-то женщину, и он на спор со своим экипажем отважился проверить сию версию. О голой заднице, увиденной из вагона, танкист промолчал. «В конце концов, – подумал майор, – это дело командира эшелона – разобраться со своим донжуаном. А вот с тех, кто допустил неслыханное нарушение воинской дисциплины и посадил на поезд с танками посторонних, спрос должен быть строгим». Он уже с интересом стал рассматривать женщину с ребенком. Ничего не скажешь, хороша. Понять солдата можно. Вдруг он обратил внимание на нож в ножнах, который криво висел на расстегнутом поясе. Подошел к ней и вытащил нож. Он оказался немецким. Спросил у нее, откуда нож. Она ответила: «Ихь ферштее нихт», то есть «Не понимаю». Это была одна из десятка фраз и слов, выученных по настоянию Петра Дормидонтовича. Майор бросил нож на стол, где лежали Машины вещи, и обратился к ефрейтору – командиру жандармского наряда: «Впишите в протокол!» Потом повернулся к Маше и жестом показал, что надо застегнуть ремень. Она положила ребенка на стол, закрепила пояс, застегнула порванную кофточку на одну оставшуюся целой пуговицу и снова взяла на руки сына. Переводя взгляд с ее разбитого лица на разукрашенную физиономию танкиста, майор понял, что сопротивлялась она отчаянно, и неожиданно проникся к ней чувством, похожим на некое подобие уважения. «М-да, однако, видать дамочка с характером,» – подумалось ему. Но эта «дамочка с характером», убитая случившимся, стояла, понурив голову. Вошел командир танкового батальона вместе со своим начштаба. Оба представились по всей форме. От сопровождавшего их жандарма они уже знали суть происшествия. Майор-танкист тоже был сильно разгневан и по той же причине, что железнодорожный комендант: подняли с постели из-за какого-то болвана – кобеля. Повернувшись к своему солдату, он, еле сдерживая себя, бросил ему: – Твоя рожа мне мало знакома, кажется, из новичков. Кто ты? – Механик-водитель второй роты первого взвода рядовой Шмундт. – Хорошо, с тобой мы еще поговорим, – и обратился к военному коменданту вокзала: «Господин майор, какие проблемы вызвало это небольшое происшествие?» – Проблема одна, господин майор, – ответил комендант, – присутствие в расположении воинского эшелона гражданского лица. Положение усугубляется тем, что, со слов вашего механика-водителя, приказ о посадке женщины с ребенком отдан вами или кем-то из ваших подчиненных. Майор-танкист злобно посмотрел на своего солдата, стоявшего навытяжку, и буркнул: – Ты не простой болван, Шмундт, а болван в квадрате, – глянув на хозяина кабинета, спросил: – Так что из того, что посадили женщину с ребенком? – А то, что вы нарушили приказ. Полевая жандармерия, – комендант кивнул в сторону стоявшего рядом ефрейтора, – составила соответствующий протокол. Он будет мною подтвержден и отправлен по инстанции. У вас могут быть большие неприятности. У майора-танкиста остатки сна окончательно улетучились, он обрел обычную форму, пропала и злость. Подумав немного, спокойно сказал: – Господин майор, что могут стоить те неприятности, которые сулите вы мне, по сравнению с тем, что мы можем получить их на фронте. По моим сведениям, русские под Смоленском оказывают очень серьезное сопротивление. Там позарез нужны наши танки. У меня приказ более существенный, чем пускать или не пускать баб на поезд, – приказ быть под Смоленском завтра ровно в двенадцать ноль-ноль. Поэтому вместо обсуждения пустяка, обнаруженного вашими доблестными жандармами, хотелось бы поговорить о более серьезных вещах. А именно – почему наш эшелон стоит? – Причина простая, господин майор: железнодорожные пути переложены в соответствии с немецкими стандартами ширины только до Орши. После Орши рельсы не переложены, поэтому пропускная способность их крайне ограничена: русских паровозов и подвижного состава в нашем распоряжении очень мало. В связи с этим вам предстоит следовать до Смоленска своим ходом или ждать, когда появится возможность погрузить ваши танки на русские платформы. – От кого зависит конкретное решение? Комендант посмотрел на потолок и туда же показал пальцем, потом добавил: – Ну кое-что зависит и от меня. – Теперь послушайте меня, майор. Могу ли я так неофициально обращаться у вам? – тот кивнул. – В ожидании решения я хотел бы предоставить вам несколько приятных минут. Вы хотите посмеяться? – тот снова кивнул. – Так вот я расскажу вам, как и почему я посадил на поезд эту молодую мать с ребенком. В Барановичах я заправлялся углем и водой. Само собой, зашел к тамошнему железнодорожному коменданту. Со мной был мой начштаба, – он показал на стоявшего рядом гауптмана. – Ваш коллега из Барановичей попросил довезти до Орши эту фрау, – танкист повернулся к Маше. – Я наотрез отказался. Как вы сами правильно тут говорили, приказ – нельзя. А он, этот комендант, спросил меня, как я только что спросил вас, не хочу ли я посмеяться. Ну кто откажется лишний раз поржать во время войны! Я, естественно, согласился. Тогда он стал зачитывать вслух одну бумажку. Когда он закончил, мы со своим начштаба покатились со смеху. Хотите, чтобы я прочитал вам ту же самую бумагу? – Конечно, я готов, – с интересом ответил комендант. Танкист повернулся к своему солдату и приказал: «Поди вон!», потом обратился к Маше и спросил по-немецки: «Где та бумага? Разрешение на выезд». Она непонимающе уставилась на офицера. Майор досадливо поморщился. Вспомнив, как она в Барановичах прятала документ под лифчик, показал рукой, будто он шарит у себя за пазухой, и еще раз повторил: «Папир.» Это слово заставило спохватиться ее, оно входило в перечень немецких выражения, зазубренных ею. Маша торопливо вынула разрешение и передала его танкисту. Пока он разворачивал документ и начинал читать, она вдруг с ужасом осознала, в каком ненадежном месте хранила его. Она даже похолодела от мысли, что насильник мог порвать лифчик, и «папир» оказался бы потерянным навсегда. Пока она про себя разбиралась со своим явным промахом по части хранения важнейшей для нее бумаги, обстановка в кабинете железнодорожного начальника заметно изменилась. По мере чтения разрешения на выезд лица всех присутствующих расплывались в улыбках. И когда майор-танкист закончил, грянул хохот. Смеялись долго, весело, от души. Отсмеявшись, все подобрели друг к другу. А Маша опять задалась вопросом: «Интересно, что же там написано такое смешное?» – Майор, – обратился комендант к танкисту, вытирая глаза носовым платком. – Сейчас я распоряжусь, чтобы ваши танки, как только появиться первая возможность, перегрузили на трофейные платформы. Негоже тратить драгоценный моторесурс на преодоление скверных русских дорог. – После небольшой паузы, глянув на Машу, добавил: – Что будем делать с этой фрау, которая намерена раньше нас добраться до Москвы? – Я думаю, – ответил, смеясь, танкист, – поступить в соответствии с рекомендациями военного коменданта города Барановичи – посодействовать в ее движении на восток. В данном случае лучшая для нее помощь – отпустить на все четыре стороны. – Согласен, – поддержал танкиста комендант и обратился к ефрейтору-жандарму: – Помогите ей собрать вещи, отведите в зал ожидания и отпустите, когда закончится комендантский час. Да, и не забудьте показать ей дорогу на Москву, – эти последние слова снова вызвали смех. – Протокол о задержании оставьте у меня. Когда переходили в пустой зал ожидания, уже рассветало. Ефрейтор был предельно вежлив, но с его лица не сходила ухмылка. Нож он вернул. Маша покормила проснувшегося сына, еще раз переложила вещи и продукты. Вскоре снова появился жандарм, жестом показал на выход, проводил до привокзальной площади и обозначил, куда идти на Москву. Взвалив на себя тяжеленный ранец, взяв на руки сына, она пошла в указанном направлении. Орша была безлюдна. Миновала окраину. Ее никто не остановил. Впереди лежала дорога на Смоленск и далее на Москву.Подальше от дорог
Она шла без остановки несколько часов – подальше от Орши, где натерпелась столько страхов. В пути чередовала – сын на руках, полный ранец на спине. Сын за спиной, часть груза, две сумки – в руках. Но все равно быстро уставала: груз для нее был слишком велик. Приходилось частенько останавливаться и плюхаться на обочину. Дорога, разбитая основательно и окутанная клубами пыли, была забита грузовиками с солдатами. По обочинам валялись разбитые советские танки, пушки, автомобили, перевернутые повозки. Людей встречалось мало. Деревни пугали своим полным безлюдьем, даже собак не было слышно. Никто ее не останавливал, не спрашивал документов, не пытался заговорить. Так она шла и шла, уже с трудом передвигая ноги. Наконец почувствовала, что сейчас упадет. Шутка ли! Такую тяжесть тащить на себе, не спать почти всю ночь и не есть со вчерашнего вечера! Не снимая ранца, присела у края дороги в тени старой березы, прислонилась к толстому стволу. И мгновенно заснула. Сын, устроенный на ее коленях и прижатый к животу, тоже крепко спал. Проснулась Маша от кряхтенья и елозонья Мишки. Сколько она поспала, не представляла себе. Но судя по тому, что солнце перешло зенит, продрыхала она немало. Ребятенок, как всегда, норовил высвободить ручки. Если это ему не удавалось, обычно начинал хныкать. Раньше он подавал голос, только когда хотел есть. Наедался и снова засыпал. Теперь он начинал иногда буянить сразу после того, как пробуждался. И требовал к себе внимания. Но прежде хотелось свободы, и он прикладывал все свои силёнки, чтобы опростать сначала руки, а потом и ноги. Позже Маша сделала для себя интересное открытие: если держать ручки дитяти вольными, он, проснувшись, никогда не капризничает. Играет сам с собой, смеется, издает понятные ему только звуки. И лишь когда ему, видимо, надоедает быть одному или наступает пора завтрака – обеда – ужина, включает свою сирену – плач. Уяснив такую закономерность, она позже стала чаще укладывать сына в мешок совсем голеньким. Только между ног подвязывала пеленку. Чтобы не сгорел на солнце, надевала на него легкую светлую распашонку, а голову покрывала белой косынкой. В таком положении Мишка чувствовал себя прекрасно. За время сна Машу никто не побеспокоил. Перейдя кювет, она вошла в лес, углубилась – подальше от дороги. Намеревалась, накормив ребенка, развести костер и приготовить что-нибудь горячее и плотное. Но так сильно захотела есть, что, махнув на все, спешно вынула из ранца оставшиеся яйца, лепешки, репу, отрезала увесистый кусок сала и, запивая водой из солдатской фляжки, слопало все, как говорится, в один присест. Съев, ощутила неистребимое желание вкусить еще. Испуганно подумала: «Боже, если так помногу жрать, то харчей хватит ненадолго.» Решив перетерпеть, расстелила одеяло, положила на него, полностью распеленав, сына, который продолжал бодрствовать и играть сам с собой, повесила сушить мокрые пеленки, механически отметив про себя, что свежих осталось очень мало, уже пора затевать постирушки. Мелькнуло: «При первой же речке». Достала нитки, иголку, запасные пуговицы, привела в порядок вязаную кофточку, разорванную скотом-немцем. В лесу было хорошо, прохладно, комары особо не досаждали, после сенокосной поры их становилось заметно меньше. Вспомнив немецкого танкиста и его расквашенный нос, удовлетворенно хмыкнула, мысленно поблагодарила дядю Петю за мужские штаны и за портупею, которые ее здорово выручили при нападении насильника. Прилегла, притянула к себе Мишку, поиграла с ним, поговорила. Глянув сквозь листву на солнце, она подумала, что хватит нежиться, пора идти, а то с такими темпами ей до холодов не добраться до Москвы. Собрав и уложив пожитки, снова двинулась в путь. … Уже почти при выходе из большого села ее остановил молодой полицай лет двадцати пяти, белобрысый, розовощекий, побритый, с тонкими светлыми усами, с нарукавной повязкой, но без оружия. Смотрел начальственно. Потребовал документы. Мишка был на руках, спал, она положила его на обочину дороги, достала из заднего кармана советский паспорт. Полицай полистал его, заглянул в раздел, где значится прописка, спросил: «Что, из самих Барановичей топаешь?» Она кивнула головой. «Куда?» Сказала, что в Смоленск, там ее родители. – Вот что, мать, – развязно заявил он, – советский паспорт – уже не документ. Советской власти больше нет. У тебя есть аусвайс? – она отрицательно покачала головой. – Ну вот видишь, ты незаконно передвигаешься по немецкой территории. Придется тебя забрать и допросить. Маша похолодела. Она не стала показывать ему разрешение на выезд, справедливо полагая, что тот не знает немецкий. Пришлось лезть в карман за «папиром». Полицай разглядывал документ, что называется, как баран новые ворота. Он и так, и эдак вертел его и, наконец, спросил: «Что это?» – Это разрешение на выезд из города Барановичи и на прохождение по оккупированной территории, – Мишка подал голос, и она взяла его на руки… – А может, это фальшивка? – усомнился полицай. – Как это фальшивка! Смотри, там печать военной комендатуры и подпись военного коменданта. – Не знаю, не знаю, мать, надо разбираться, – он продолжал вертеть в руках бумажку, подозрительно поглядывая на Машу. – Вот что, пошли-ка в полицейский участок. У нее подкосись ноги. Она испуганно смотрела на полицая, не зная, что ей предпринять. Вдруг увидела, что из центра села в их сторону едет немецкий грузовик без солдат. Когда машина приблизилась к ним, Маша выскочила на середину дороги и, прижимая одной рукой сына к груди, другой замахала. Автомобиль остановился. Кузов его был заполнен какими-то ящиками, в кабине сидело трое. – Что случилось? – спросил по-немецки шофер, высунувшись из открытого окна. Маша, вырвав разрешение из рук полицая, пытаясь использовать свой крайне скудный запас немецких слов и выражений, с помощью жестов начала объяснять солдатам, что этот с повязкой не пускает ее и говорит, что «папир ист фальш». Водитель доброжелательно дал понять ей, чтобы она передала ему «папир». Сначала он бегло пробежал его глазами, заулыбался, потом что-то сказал своим напарникам. Судя по всему, предложил им послушать, что написано в документе, и стал громко читать. Как только он произнес последнюю фразу, раздался дружный хохот. Когда он поутих, один из пассажиров, видимо, попросил прочитать еще раз. На это раз солдатский гогот оказался столь оглушительным, что из соседних изб повозникали бабки с детками. Когда немцы успокоились, они о чем-то коротко переговорили между собой. Шофер вышел из кабины, улыбаясь и протирая глаза носовым платком, вернул Маше «папир», похлопал ее слегка по плечу, подошел к полицаю, схватил его за шею, пригнул к земле и, отойдя на несколько шагов, разбежался и пнул того сапогом в зад. Полицай свалился в кювет и в ожидании худшего лежал, не шевелясь. Немец предложил подвезти ее, помог ей взобраться на кузов, передал ей ребенка и ранец. Грузовик тронулся с места, оставляя позади себя изумленных бабуль, ставших невольными свидетелями позора и унижения их односельчанина. «Господи, опять пронесло, – промелькнула в голове Маши. – Нет, наверное, все-таки я в рубашке родилась.» Вспомнив, как хохотали немцы, снова задалась вопросом: «Что же, интересно, такое написано в разрешении? Кто ни читает, все ржут». Размышляя над опасным происшествием, решила обходить большие села. Часа через два, покрыв изрядное расстояние, грузовик повернул направо, остановился, и шофер, все еще улыбаясь, дал ей понять, что надо сходить, принял у нее ребенка и ранец, на прощание сказал, смеясь: «Будем ждать вас в Москве» и помахал рукой. С востока доносился отдаленный грохот взрывов. В той стороне скорее всего находился Смоленск. Там шли бои. Маша свернул налево на грунтовую дорогу, намереваясь обойти район сражений. Проселок сначала повел ее на север, потом повернул чуть на восток. Пройдя несколько часов, углубилась в лес, где устроилась на ночлег. … На другое утро она увидела очередную деревню. А, может, опять большое село? Чтобы выяснить это, Маша вошла в лес, решив оттуда определить размеры населенного пункта. Приближаясь к нему, сквозь деревья услышала впереди какой-то шум. Ступая осторожно, пошла в ту сторону. Чем ближе, тем явственнее слышались голоса. Не просто голоса, а выкрики, мужские, изредка женские. Скоро стало ясно, что говорят, нет, кричат по-немецки, причем орут пьяные и довольно сильно. Любая русская женщина может на расстоянии по голосу определить степень опьянения мужиков. Маша сделала еще несколько шагов, лесок заканчивался, сквозь деревья показались избы. В однойиз них разыгрывалась драма, единственной зрительницей которой оказалась Маша. Драма, которая завершилась трагедией и громадным горем. То, что она увидела, ужаснула ее. Во дворе бесчинствовали несколько пьяных солдат. Один обухом топора крушил стекла в окнах, другой руками брал из кучи навоз и бросал его в колодец, третий бил ногой стоявшую на коленях старуху, она падала, немец за волосы поднимал ее и снова с силой ударял сапогом по спине. При этом пьяные, видимо, чем-то сильно разгневанные, изрыгали ругательства. И тут из-за угла избы показался еще один солдат, который волочил за волосы молодую женщину. Она крепко держала в своих объятиях мальчика, наверное, с годик, который вопил что есть силы. Кричала и его, похоже, мать. Увидев их, те трое бросились им навстречу, один из них вырвал ребенка, схватил его двумя руками за ноги, раскрутил и ударил головой о бревенчатую стену. Душераздирающие вопли – молодой и старой, возможно, бабушки – огласили окрест. Не обращая внимания на двухголосные стенания, солдаты схватили мать убитого ребенка за руки и за ноги и потащили в дом. Слышно было, как ей затыкали там рот, но рыдания и крики прорывались наружу. Наконец стихли. Только старуха, лежа на земле, тихо выла, как на похоронах. Маша, едва успев схватиться руками за ствол тонкой березы, стала медленно сползать на колени. И заплакала – тихо, тоже погребальными слезами. Плакала долго, оплакивая и горе неизвестных ей людей, и свою горькую долю, выпавшею ей с началом этой проклятой войны. В чувство привел ее голос сына, раздавшийся из-за спины. Испугавшись, что убийцы и насильники обнаружат их, она покинула страшное место, обошла деревню стороной, далеко углубилась в лес, стащила с себя ранец и бросилась на землю, прижав к себе сына. В ушах продолжали раздаваться жуткие крики несчастных. И она снова заплакала. Плакала и никак не могла остановиться. Наступило время кормить сына. Кормила, а слезы продолжали литься. «Нет, нельзя заходить ни в одну деревню, – подумалось ей. – Как в тридцать первом году. Пропадешь. Идти только лесом или опушками. Подальше от дорог. Подальше от людей.» Покормив ребенка, двинулась дольше. Шла, торопясь уйти от того жуткого места. Не заметила, как в лесу стемнело, хотя небо еще светилось. Уже было поздно собирать хворост, готовить ужин, да и силы, душевные и телесные, иссякли вконец. Маша достала последнюю лепешку, репу, отрезала кусок сала и, запивая водой из фляги, стала есть – без охоты, машинально. Отметила про себя, что осталась одна фляга с водой. Покончив с едой, нарвала елового лапника, расстелила его толстым слоем, накрыла сверху одеялом, надела на себя все теплые кофточки и свитер, на головку Мишки – теплую шапочку, набросила на него и себя вторую половину одеяла и, засыпая, вспомнила о наказе дяди Пети – в лесу обязательно носить парусиновую куртку расстрелянного советской властью Стасика. Утром было принято окончательное решение – идти, минуя не только населенные пункты, но даже дороги, идти глухоманью – так, как шла ее семья десять лет назад из своей калужской деревни в столицу. Двигаться строго на восток. Маша хорошо запомнила приемы, которыми руководствовался ее отец, ведя за собой своих домашних. Она знала, как определить, где север и где юг: в ясную погоду ночью можно по Полярной звезде; муравейники всегда располагаются с южной стороны деревьев; мох предпочитает северную сторону стволов. Чтобы не плутать, двигаться по прямой, надо впереди, в пределах видимости намечать какой-нибудь заметный ориентир – самое высокое дерево, или поваленный ствол, или единственную, скажем, березу среди елей. Ни при каких обстоятельствах не пытаться переходить болото, искать только пути обхода, пусть даже на это будет потрачено несколько дней. Маша набрала хвороста, разожгла костер. Сварила гречневую кашу с салом, попила чай вприкуску – впервые за два дня поела горячее. Про себя уже с тревогой отметила, что и вторая фляга начинает пустеть. Сын лежал совершенно голенький на одеяле, расстеленном на маленькой солнечной полянке. Она установила, что осталась последняя свежая пеленка и только два чистых ползунка. Требовалось найти воду и как можно быстрее. В лесу стояла полная тишина. Даже верхушки самых высоких елей были неподвижны. Ожидался очень жаркий день. … Маша шла уже несколько часов, обливаясь потом. Примерно через каждые полчаса сбрасывала ранец и падала на землю. Тащить столько груза на себе было тяжело. Вариант, когда ребенок находился за спиной, а часть продуктов на руках, не подходил: требовалось то и дело руками отодвигать ветки деревьев и кустарников, перелезать через поваленные стволы, покрытые мхом и оттого мокрые и скользкие. Поэтому все пришлось переть на своем горбу. Дневной зной и духота удваивали нагрузку. К полудню выбилась из сил. Возникло желание поесть. Отказала себе. Дала слово – принимать пищу два раз в день, утром и вечером, ради экономии. По дороге стала замечать молоденькие подосиновики и подберезовики. Правда, еще крошечных, с женский мизинец. Все равно это ее обрадовало – дополнительный и, главное, даровой харч. Видела раньше и сыроежки, но они ее не интересовали: не столь сытные. А подберезовики и подосиновики стала подбирать. Вспомнила, как крепко выручили их грибы в том двухмесячном переходе на Москву десять лет назад. Однако помогали они только поначалу, когда казалось, что на одних лисичках и белых можно прожить если не век, то месяц-другой уж точно. Когда же вся семья в течение трех недель с хвостиком вынуждена была кормиться одними грибами да еще без соли, настал день, когда двигаться дальше могла только мама: у остальных ноги отказывались ходить, в том числе и у отца. Все отощали так, что ребра выпирали, как обручи на бочках, особенно у мужиков – у родителя и ее братьев. Спас их тогда от верной гибели случайно встретившийся лесной ручей приличной ширины – до двух метров. Отец споро смастерил из маминой вязаной кофточки нечто наподобие маленького невода и, со старшим сыном походив по руслу верх-вниз, часа за полтора наловили с четверть ведра пескарей и другой мелочевки. Маша на всю жизнь запомнила, как у нее дрожала рука с ложкой, когда, обжигаясь, пыталась захватить ртом это варево. Но оно оказалось пищей богов, хотя приходилось то и дело выплевывать мельчайшую чешую и микроскопические плавники, которые никак не желали проглатываться и отметались автоматически. И так называемая уха совсем стала изысканной, когда по совету отца на язык подсыпали щепотку золы, заедая ее супом из пескарей. Невеселые воспоминания были прерваны встречей наяву с долгожданной речушкой. Собственно, это был скорее ручеек, даже ручеечек. Но он струился, слегка извивался и легонько бежал куда-то на юг. Маша напилась и наполнила обе фляги. Сняла парусиновую куртку и лифчик и, зачерпывая руками воду, опрыснула свое потное тело по пояс. Прикинула: такого манюсенького ручейка недостаточно, чтобы постирать все пеленки, свою нижнюю одежонку и помыться обоим. Решила идти вдоль ручья по течению вниз в ожидании, когда ручеечек станет более полноводным. Тащится пришлось долго. Этот родничок никак не хотел превращаться в речку. Наконец-то он вобрал в себя один, потом второй источник. А вскоре обнаружилась небольшая впадина, что-то вроде ямки. Самый раз – натуральный тазик! Едва скинув ранец и выпростав сына из заплечного мешка, она первым делом быстренько прополоскала все пеленки. «С мылом постираю потом, завтра», – подумала она, вывешивая по веткам мокрое детское белье. Разделась полностью, осталась нагой. Босой походила по ручью. Услышав, что сын проснулся, немного поколебавшись, окунула его с головой в ямку с водой и мгновенно вынула. Ожидала, что последует рев. К ее удивлению, Мишка одарил ее веселым смехом. Он ручками проводил по своему лицу, пускал пузыри и смеялся. Обтерев его полотенцем, завернула в свою легкую светлую кофточку – запас чистых и сухих пеленок иссяк. «А завтра, зайчик, я тебя искупаю теплой водой и мылом, – подбросила кверху и уложила на одеяло. – Ну, а теперь ням-ням.» Накормила, поиграла. И в это время до нее донесся странный звук. Он шел с той стороны, где ручей исчезал в кустах. То был стон – не стон, зов – не зов, тихий, жалобный, едва слышный. Возник и пропал. Маша, прижав сына к груди, настороженно смотрела туда, где явно находилось живое существо. Зверь? Нет, скорее человек. А, может, показалось? Стояла тишина. Предзакатная лесная тишина. Наверное, все-таки померещилось. Слава богу! Но звук повторился. Похоже было, что кто-то подавал голос: «А-а-а!» Но очень слабо, еле-еле. Будто пытался дать знать о себе, но не хватало силенок. У Маши гулко заколотилось сердце. «Господи! Что это? В такой глуши!» Опустила сына на одеяло, снова надела брюки, ботинки, парусиновую куртку, взяла ребенка на руки и, тихо ступая, пошла вдоль ручья, но чуть сторонкой, обходя густые заросли кустарника и крапивы. Метров через пятьдесят снова услышала тихое «а-а-а», но уже отчетливее. По интонации голоса кто-то определенно давал знать о себе. Явная немощь, улавливаемая в зове, придала Маше смелость. Она уже увереннее отправилась дальше, крепче прижимая к себе Мишку. А тот все улыбался, пытался ручками достать ее лицо, ее волосы, спадавшие на лоб. То, что увидела она, заставила ее содрогнуться. Рядом с шалашом из еловых лапников, почти у самого ручья лежал на спине военный, судя по портупее, командир. В правой руке он держал солдатскую кружку. Лицо заросло густой светло-грязной щетиной. Левая нога была без штанины, но обута в сапог. Чуть выше колена чернела широкая грязная повязка. От служивого исходил сильный запах немытого тела и гноя. Он с мольбой смотрел на остановившуюся Машу. Она проворно положила сына на траву, опустилась на колени перед раненым. По петлицам узнала – старший лейтенант. Промелькнуло: «Как Вася». Комок застрял в горле. – Что случилось? Как вы оказались здесь, в глухомани? Почему одни? Он молчал, не отрываясь, смотрел на нее, из его глаз потекли слезы. – Вы не можете говорить? – Могу, – еле слышно произнес он. Снова наступило молчание. По его лицу было видно, что он силится что-то сказать, но, видимо, ему не хватало на это сил или его мучили боли. Наконец, он едва слышно произнес: – Я умираю… Рана… на ноге… Видать, гангрена… Гниет она… Полна червей… Не емши… много… дней… Много… Вот только вода, – он шевельнул рукой с кружкой. Помолчал. Вытер свободной рукой глаза. Собрался с силами и продолжил: – Воевали… Окружение… Пробивались… Рана… от большого… осколка. Бойцы тащили… моего взвода… Здесь… я приказал… пристрелить меня. Они… отказались. Приказал больше не тащить… оставить… меня здесь. У воды… Они сами… сильно… отощали… Без харча… много дней. Хотел… сам застрелиться… Духу… не хватило… Вот… теперь… умираю… как… недобитый… зверь… Прости, сестричка… что… потревожил… Услышал… голоса… детский… женщины… Людей… хотелось… увидеть напоследок, – и он закрыл глаза. Маша вытащила из ножен нож, разрезала узел на повязке, развернула грязное тряпье, которое когда-то считалось бинтом. Рана была огромной. Увесистым осколком выше колена срезало часть бедра величиной с чайное блюдце. «Хорошо, что спереди, нет здесь ни связок, ни артерии», – подумалось машинально. Она сняла сапог и остаток штанины, прощупала ногу от паха до ступни. Не было и намека на гангрену. Только вокруг раны на коже просматривалось покраснение. Температура тела нормальная. Рана гноилась. Но она кишела личинками мух. Это хорошо. Это его спасение. Так почему же он такой слабый? И вдруг ее осенило. – Вы сколько дней здесь лежите? – Десять или… Не знаю точно… – И все эти дни не ели? Он отрицательно покачал головой. Потом добавил: – И еще… несколько дней… до этого. Ясно, если он не умирал, то сильно ослабел от голода. Решение пришло мгновенно. Она сняла с себя парусиновую куртку, сбросила лифчик, присела к нему с левой стороны, повернулась к нему, сколько могла, правой рукой схватила раненого за шею, подняла его голову и приставила его рот к соску. – Пей, – скомандовала она, – соси, не стесняйся, – а левой рукой надавила на грудь. Молоко закапало и упало ему на губы. Он машинально облизал их. Старлей, почувствовав давно забытый вкус, плотно приложился к груди, щеки его заработали. Он открыл глаза. – Пей, не стесняйся! – еще раз подбодрила его. Но он так впился, что ей стало больно. – Не так сильно, потише, а то мне больно. Вот так, еще нежнее, – дирижировала она. Она знала, что молока у нее мало: только что покормила ребенка. Надежда была на то, что у нее всегда оставался запас, и она обязательно сцеживала излишек. Конечно, он для взрослого мужика – капля, но сейчас и капля для него спасительна. Через час-другой сварит какой-нибудь супчик. Она отняла грудь, убедилась, что она пуста, прилегла с другой стороны, дала ему другую грудь. Маша, глядя на заросшее, грязное чужое лицо, усердно работающее губами, вспомнила другую голову, родную, любимую, которая порой вот так же прикладывалась к ее соскам по ночам, произнося одну и ту же фразу: «Надо помочь сцедить лишнее молоко». В процессе такого «сцеживания» ее бросало в дрожь, потом наступало блаженство, которое достигало высшей своей точки в последующих крепких объятиях. А сейчас она не испытывала ничего, кроме чувства удовлетворения от того, что помогает человеку, попавшему в беду. Заметила, что на его лбу появилась испарина, щеки, там, где они не были покрыты щетиной, слегка порозовели. Почувствовав, что грудь опустела, Маша поднялась. – Через часок-другой я приготовлю супчик. Раньше нельзя. Очень опасно. Надо потерпеть. А потом постепенно войдем в норму. – Спросила: – Как тебя звать? – Николай… Коля. – Меня Маша. Вот что Коля. Рана у тебя хорошая. Сама я медсестра. Окончила медучилище. Никакой гангрены даже и близко нет. Больше того, рана твоя заживает. А что там копошится в ней, это не черви, это личинки мух, иначе опарыши. Ты ловил когда-нибудь рыбу? Он кивнул. – А на опарыша? Он кивнул, и что-то наподобие улыбки мелькнуло у него на лице: может быть, вспомнились безмятежные довоенные дни. – Ну вот видишь, была бы сейчас удочка и речка побольше нашей, – она кивнула на ручей, – мы бы имели собственный рыбий корм. Сидели бы на бережку, брали бы опарыши прямо из твоей раны и забрасывали удочку, – Маша рассмеялась. Заулыбался и старший лейтенант. Приняв крошечную дозу съестного, полуживой голодный организм начал восстанавливать свои душевные силы, пока душевные, а они – залог телесной мочи. Неожиданно она сама ощутила сильный голод. Ничего неожиданного в том не было. Как позавтракала утром, с тех пор в рту – ни маковой росинки. Так захотелось есть, что у нее стали дрожать руки, появилась слабость в ногах. «Нет, так дело не пойдет, – размышляла она, разжигая костер. – В полдень надо хоть сухарик-другой погрызть. Такая экономия может мне выйти боком. Уж больно груз для меня велик. Кабы не сломаться». Начала варить гречневую кашу. Опять каша! А что еще? Завтра утром сварит горох, не забыть замочить его. Сняв кастрюльку с кашей, ушла с ней за кусты, чтобы не мучить – не дразнить раненого. Все же не вытерпела, вернулась к ранцу, вытащила кусок сахара, подошла к Николаю и вручила со словами: «Только соси, медленно, можешь даже лизать, еще лучше.» Взяла его солдатскую кружку, возвратилась к костру, налила чаю, передала больному. И только после этого, все еще в кустах, спокойно и не торопясь принялась за ужин. Доедая кашу и запивая ее сладким чаем, Маша прикидывала, чем кормить старшего лейтенанта. Нужен бульон, супчик, какая-нибудь любая жидкость, заправленная чем-то съедобным, но протертым, перемолотым, процеженным, калорийным, но не очень. Откуда взять такое диетическое блюдо в лесу? Вдруг вспомнила о тушенке, говяжьей тушенке. Вот неплохая стряпня для дистрофика в наших условиях! Сливаем жидкость из банки, какая есть, откладывая весь жир, смешиваем с водой, предварительно проварив в ней молоденькие грибы и крапиву, удаляем их, получаем идеальный питательный бульон. Можно размочить и сильно размять маленький кусочек черного сухаря без корочки. Молодец! Похвалила сама себя Маша. Похвалила и горестно задумалась. Банки тушенки – ее НЗ. Последний резерв. Рассчитывала использовать его, когда станет совсем невмоготу. Господи, как не хотелось ей вскрывать консервы! Если бы она была одна, как-нибудь вывернулась бы. Но все предназначалось для сына. Она сыта – есть молоко, она голодна – мало молока. Имеет ли она право рисковать благополучием своего ребенка ради жизни или здоровья чужого, совсем незнакомого человека? Дядя Петя наказывал ей, чтобы она ни с кем и ничем не делилась. Боже, подскажи, что делать? Терзалась, а сама машинально крошила в воду грибы и крапиву, поставила на огонь, вскрыла консервную банку, словом, приготовила все точно по рецепту, сочиненному ею накануне. Выждав еще время, вытащив из кастрюльки все твердые фракции и съев их, налила супчик в кружку и подошла к Николаю. Поставив кружку подальше от себя, схватила его сзади под мышки, подтащила к стоявшей рядом березе и прислонила к стволу. Не доверяя его рукам, сама крепко держа кружку, опустилась на колени и поднесла к его рту. Он сразу же сделал жадный, крупный глоток. Маша отстранила кружку и строго сказала: – Только мелкими глотками и делай вид, что ты что-то жуешь. Глоток и жуешь, потом окончательно глотаешь. Давай по-новому. Выпив содержимое кружки, старший лейтенант запрокинул голову, упершись затылком о ствол березы, и заплакал. Маша погладила по его грязной всклокоченной голове, постояла еще немного вот так на коленях, потом отошла к костру. Ее ожидала гора дел – вымыть посуду, замочить горох, сходить на старое место за детским бельем, развешанным сушиться, постирать бинты, снятые с ран, постирать, тоже с мылом, его портянки, не забыть вырыть ямку для вскрытой банки с тушенкой – ее главного лекарства для красного командира, чтобы какое-нибудь мелкое зверье не сожрало ночью, и обязательно накрыть это место одеялом. Перед сном надо ему вымыть ноги, затащить в шалаш, накрыть вход лапником. Мать честная! Сколько дел! И выполнив намеченное, перед сном бросив в костер побольше хворосту, напялив на себя все теплое, придвинув к себе Мишку, укрывшись второй половинкой одеяла, мгновенно заснула. …Проснулась она от какого-то далекого, очень далекого шума. Шума, похожего на тракторный. Он приближался и превращался в гул, сплошной машинный гул. Становилось ясно, что двигается колонна танков или грузовиков. Вот они совсем недалеко, наверно, в километре. Потом грохот стал уменьшаться, удаляться и исчез. Значит, где-то здесь рядом дорога. Место опасное. Маша потянулась, взглянула на небо. Оно было светлым-светлым. Похоже, солнце взошло давно, но еще прячется за верхушками деревьев. Вот это поспала! И только сейчас вспомнила о сыне. Ба! Да он не разбудил ее в полночь. Впервые со дня его рождения он не потревожил ее! Повернулась к ребенку и увидела его веселые глаза и отцовскую улыбку. Да ты, оказывается, проснулся и ни звука! Какой молодец! Дал маме поспать. Да ты ведешь себя, как большой мальчик! Ну, доброе утро, дорогой мой! Здравствуй, мой зайчик! Сейчас мама сбегает кое-куда за кусты, потом оденет тебя в чистые ползунки и распашонку, и мы позавтракаем. Вернулась, увидела – из шалаша самостоятельно выползает Николай. Не сразу, с трудом встал на ноги. Поздоровался, заулыбался: – Вот видишь, уже почти хожу. Спасибо тебе, сестричка. Но пока я все же посижу у дерева. Гороховый суп получился на славу! Как и в прошлый раз, Маша сварила молоденькие грибы и крапиву, вынула их, слила жидкость, положила туда чуть-чуть жира, кусочек мяса, несколько размятых горошин, один сухарь, но уже побольше вчерашнего, размешала, подогрела и в кастрюльке с ложкой отнесла к Николаю. Устроившись в сторонке, ела свой горох с салом и сухарями и украдкой поглядывала на раненого. Тот поглощал свой завтрак медленно, согласно ее инструкции, время от времени поглядывал на хозяйку, улыбался. «Видать, сильный человек», – подумала Маша. Уж кто-кто, а она знала, как нелегко голодному вот так спокойно, «согласно указаниям» поглощать пищу, которую зверски хотелось проглотить в один присест. Принесла чай с сахаром, села рядом, тоже с кружкой. Сынок лежал на одеяле, мурлыкал что-то свое. – Ну что, получше стало? Он согласно кивнул головой, потягивая чай и облизывая рафинад. – Рана твоя за ночь стала получше. Гной уменьшился. Это все жрут его личинки. – Щекотно только. Так и хочется их повыбрасывать. – Ни в коем случае. Они – твое спасение. Они вылижут рану подчистую. Ни капельки гноя не оставят. Допьешь чай, перевяжу ногу. Вот только второй штанины нету, плохо. Немного помолчали. – Откуда и куда ты идешь, Маша? Она рассказала. Вдруг вспомнила: – Ты слышал шум, какие-то машины или танки недалеко отсюда проезжали? – Слышал. Это немцы. Наверняка ищут таких, как я, из окружения. С этой стороны много выходило наших. Бои были. Я слышал. – Тут дорога рядом? – Мои бойцы, перед тем как покинуть меня… по моему приказу, доложили мне, как смотрятся окрестности. Значит, так. Там, на востоке, откуда шел шум, лес заканчивается. Вдоль опушки идет грунтовая дорога, примерно с юга на северо-восток. Справа от нас – деревня. Между деревней и лесом – большое картофельное поле. За ним – то ли ячмень, то ли пшеница, словом, зерно. Такую картину мне нарисовали мои бойцы. Так ли, не так ли на самом деле, не знаю. – Картофельное поле, говоришь, – задумчиво произнесла Маша. – Значит, колхозное… Видела под Оршей, уже цветет картошка, значит, что-то есть. Так, так… Она решительно встала, сходила за хворостом, снова разожгла костер. Вымыв посуду, поставила греть воду. Перевязала ногу Николаю. Искупала Мишку, постирала, уже с мылом, все пеленки, свое нижнее белье. Вытащила из ранца все вещи, положила туда продукты, повесила на ближайшую ветку – от случайного зверья, накормила сына, запеленала его, высвободив ручки, надела парусиновую куртку, засунула в карман брюк матерчатую сумку, взяла на руки Мишку, подошла к Николая, заявила: – Я пошла за картошкой, – сказала так, будто засобиралась в свой огород, который за углом. Старлей испуганно посмотрел на нее. – Там опасно, могут быть немцы. – Увижу их, дальше не пойду. – А зачем брать дитя? Оставь его здесь, я присмотрю. – Тебе не понять, ты мужик. А я мать. Никак не могу оставить грудного одного. Повернулась и направилась туда, откуда утром доносился шум машин. По пути надламывала ветки – ориентиры для безошибочного возвращения. … Перед ней простиралось большое картофельное поле. Оно цвело, издавало такой опьяняющий тонкий запах, что никаким духам не сравниться с особым здешним ароматом. Справа, южнее, километрах в двух виднелась деревня. Проселочная дорога, идущая влево вдоль опушки, терялась где-то вдали; может, даже заворачивала в лес. Окрест не видно было ни души. Правда, всмотревшись в рядки ботвы, она увидела человеческие тела. Маше стало страшно. Видно, здесь и шел тот бой, о котором говорил Николай. Но почему на открытой местности? Может быть, их, решивших поживиться картошкой, и обнаружили здесь немцы? Она положила свой спящий дорогой сверток за кустами, на приметном месте, на четвереньках перешла дорогу, чуть проползла вдоль грядок и лежа начала орудовать немецким ножом, подкапывая корни. Замечательно! Клубни были величиной уже чуть больше голубиных яиц. Она проворно запихивали их в сумку, время от времени поднимая голову, вертя ею по сторонам и чутко, как зверь, прислушиваясь, нет ли знакомых звуков со стороны кустов, где лежал сынок. Авоська была уже полна, и она повернула назад, но неподалеку увидела труп. Мелькнула отчаянная мысль: брюки! Взять брюки для Николая! Ведь без них он со своей раной – никуда. Маша, оставив сумку, еще раз оглядевшись, поползла к мертвому солдату. От него исходил жуткий запах. Ее чуть было не вырвало, разболелась голова, от страха тряслись губы. Труп лежал головой вниз. Маша ножом разрезала со спины поясной ремень, нащупала ширинку, расстегнула ее, разрезала обмотки и шнурки на ботинках, сняла их, потом стянула брюки. Еще раз оглянувшись, поползла к сумке и, подтягивая ее, взяла курс на лес. Свое пристанище по приметам нашла быстро. Николай только головой качал от удивления. Он все еще неподвижно сидел, прислонившись к березе. Маша развела костер, сварила суп для больного, положив туда очищенные и мелко нарезанную картошку, крапивы, два сухаря и уже три кусочки тушенки, а для себя – картошку в мундире, много, большую кастрюлю. Обед для обоих выдался на славу. Полежав немного, раненый примерил брюки. Они были чуть велики, но это, как он отметил, лучше, чем если были бы малы. Еще и еще раз поблагодарил Машу. Стал ходить, медленно, осторожно, будто боясь упасть, прихрамывая, но двигался. Предлагал даже помощь по хозяйству Маше. Та, подумав, показала на хворост. За день он натаскал гору. Конечно, частенько отдыхал. Маша из остатков левой штанины сшила что-то наподобие мешочка, проткнула его во многих местах ножом, показала Николаю, как, идя вдоль ручья, с помощью такого малюсенького невода можно ловить пескарей и мальков. Сам он, как сообщил о себе, был из городских, из Саратова, хоть и был рыбак, но любитель, ради, как говорится, времяпрепровождения. Поэтому тонкости выживания в лесу ему были малоизвестны. Маша сказала ему, что завтра она пойдет дальше, топать еще долго, боится предстоящих холодов. Картошку оставляет ему всю, следующим утром себе еще накопает. Выяснила, что у него, кроме шинели, есть солдатская баклашка, каска, которую можно использовать как кастрюлю, ложка, складной перочинный нож, заправленная бензином зажигалка, неполная коробка спичек. Она выразила готовность дать немного соли, треть куска хозяйственного мыла, при этом порекомендовала после их с Мишкой ухода разогреть в каске воду, вымыться с головы до ног, постирать исподнее белье. А когда выздоровеет, ночью или в сумерках сходить на картофельное поле, поискать у убитых нужные вещи, хотя бы пилотку, потому что он остался без фуражки. Там же валяются и винтовки. Также она разъяснила старшему лейтенанту, что, кроме пескарей и мальков, можно смело употреблять в пищу кузнечиков, дождевых червей, муравьиные яйца, которых полно в муравейниках («похожи на рис», – добавила она). Растолковала, как можно использовать молодые побеги рогоза, что растут у болот, корни озерного камыша. Можно смело есть листья одуванчиков (Маша сорвала при нем один листок и начала жевать). Словом, если приплюсовать картошку с колхозных полей, можно смело идти на восток, когда окончательно заживет рана. Николай слушал ее с огромным вниманием. Огонек надежды загорелся в его глазах. Вечером он наравне с Машей ел вареную картошку, запивая сладким чаем. Но она не дала ему объесться, с кастрюлей отошла в сторону, сказав, что еще рановато много есть. С завтрашнего дня – можно. После ужина небо начало заволакивать тучами, они густели, темнели, наливались дождем. Подул сильный ветер, порывами. «Будет гроза, – сказала Маша, – переходим в твой шалаш. Помоги собрать вещи». Вытащила из ранца домашнюю клеенку, набросила на еловые лапники – кровлю, притащила толстые сухие ветки, положила сверху, чтобы не унесло накидку. Принесла несколько охапок лапника и запихнула в шалаш. Как только все втроем втиснулись в него, хлынул ливень. Дождь шел долго, не переставая. Потом по клеенке застучал град. Снова грянул поток воды. Стало ясно, что придется ночевать в шалаше. Высказав эту мысль вслух, Маша начала готовить постель. Клеенка выручала здорово. Лишь со стороны входа порывами ветра забрасывало горсти дождя. Маша завесила «дверь» легкой летней кофточкой. Подложив под голову ранец, пристроив сына между собой и Николаем, легла, как всегда, укрыв его и себя второй половиной байкового одеяла. Старлей укрылся шинелью. Июль-июлем, а в грозу заметно похолодало. – Ну, теперь пойдут грибы, и для тебя, и для нас с Мишкой хорошее подспорье, – произнесла она. – Да, это неплохо. – В этих лесах много малины, я не стала рвать специально, сильно усталая была, в рот по пути бросала. Но ты имей в виду. – Потом без всякой связи спросила: – Ты к своим будешь пробираться или как? – Само собой, буду идти на восток. Мне ничего не остается делать. В плен не хочу. Ну никак не хочется. – А немцы уже под Смоленском. – Ничего не могу понять – через три недели после начала войны уже в Смоленске, – в раздумье проговорил Николай. – В голове не укладывается. Когда мы выходили из окружения, видели на дорогах огромные колонны пленных, много наших брошенных танков, орудий, пулеметов и винтовок. И что самое обидное, – он приподнялся на локтях, – часть всего этого вооружения целое, с боеприпасами. В нашей группе окруженцев было два артиллериста, они проверили: на некоторых пушках не только затворы, но и прицелы были целы, а рядом снаряды. Заряжай и стреляй. Боец моего взвода, бывший тракторист, смог завести даже наш танк, и не простой танк, а какой-то новый, огромный, с большой пушкой, толстой броней. Таких танков, служа в армии, в мирное время я не видел. Немецкие танки по сравнению с этим нашим ну… просто… моськи рядом со слоном. И все это, такое грозное, исправное, брошено. Не понимаю. Ничего не понимаю, – и он снова лег на спину. – Мне странно слышать от тебя такие слова. Ты-то сам не на фронте, а далеко от стрельбы. Конечно, ты раненый и тяжело, но бойцы твоего же взвода и те два артиллериста, другие солдаты и командиры в бегах. Попросту говоря, драпайте. Драпайте да еще осуждаете других. Как-то нескладно получается. – Эх, Маша, конечно, теоретически ты права. Ты права, потому что не знаешь, что именно мой взвод, моя рота, весь мой батальон сражались до последнего. До последнего снаряда и патрона. Мы немало уложили фашистов, подбили много их танков. Через наши боевые порядки они не прошли. А вот слева и справа прорвались, и мы оказались в окружении. – Расскажи, как вы воевали. – Понимаешь, как тебе сказать… Это же надо все от и до: как мы оказались на передовой, как приняли первый бой, почему наш батальон оказался таким крепким орешком для немцев. Ну и так далее. Если в двух словах, то будет непонятно. – А ты и расскажи поподробнее. Старший лейтенант присел. Дождь все лил, не так сильно, как вначале, но все еще изрядно. С еловых лапников, закрывающих заднюю стенку шалаша, капало. Но вода уходила вниз под ветки, предназначенные для лежанок. – Тебе, наверное, уже спать пора, я видел, как ты устала. – Да, я, конечно, ухайдакалась крепко. Но стараюсь перетерпеть, не спать. В полночь сын проснется, потребует кормежки. Накормлю и завалюсь. А ты рассказывай. Времени, как видишь, у нас много. – Хорошо. Наша дивизия начала формироваться за полтора года до начала войны в Пензенской области. Сюда я и получил назначение после окончания военного училища. Утвердили меня в должности командира стрелкового взвода, как и твоего мужа. Через два дня после 22 июня наша дивизия была направлена на фронт. Через пять дней мы уже подъезжали к Орше. Здесь нашему батальону повезло в первый раз. Головные эшелоны подверглись сильной бомбардировке с воздуха, а наш состав немцы или не заметили, или, скорее, у самолетов кончились бомбы. Но уже тогда я удивился: почему поезда двигаются днем, если вражеская авиация полностью господствует в воздухе? Короче говоря, нас, полностью уцелевших, высадили и поставили задачу – следовать пешедралом, севернее и западнее Орши занять оборону на обозначенном участке. Дело было к вечеру, и наш батальон двинулся вперед, безостановочно шел и всю ночь. Днем отсыпались в лесу. А вот другие части, наоборот, ночью спали, а днем шли. Тут их и накрывали немецкие самолеты. Черт знает что! Как можно действовать вопреки здравому смыслу! Ночью спать, а днем подставлять себя под бомбы. Сколько из-за этого погибло людей! Старший лейтенант присел. – Ты не представляешь, Маша, со сколькими глупостями и тупостями пришлось столкнуться в те дни… Дальше. Следующей ночью продолжаем идти, а навстречу отступающие части. Оказывается, немцы то ли уже подошли к Орше, то ли уже захватили ее. Наш комбат развернул батальон поперек дороги и послал двух мотоциклистов в тыл в штаб полка с донесением о положении дел. Кроме того, приказал всех отступающих приводить в чувство, направлять в ближайший лес и там формировать из них маршевые роты. Ты не поверишь, но таковых набралось почти 600 человек. Шесть рот! Комбат реквизировал также несколько десятков подвод и пять грузовиков – три полуторки и два ЗИС-5. Но главным приобретением стала батарея 76-милиметровых противотанковых орудий. Это четыре пушки, очень серьезные, гроза для танков всех марок. Появление их стало вторым крупным везением для нашего батальона. Скажу больше, если бы не та батарея, очень скоро от нашей части осталось бы только мокрое место. Маша, ты не заснула? – старлей прилег. – Нет, нет. Что было дальше? – А дальше вернулись те два мотоциклиста с приказом командира полка – возвращаться обратно и севернее Орши перекрыть дорогу, ту самую, по которой мы шли две ночи. Перекрыть, окопаться, выбивать танки противника и стоять насмерть. Николай опять привстал и снова с возмущением воскликнул: – Да, приказ есть приказ, а как его выполнять, чем сражаться? У нас не было ни одного противотанкового орудия. Это просто случайность, везение, что реквизировали целую батарею. Ты не поверишь, но на одну винтовку у нас имелось только по тридцать патронов, на каждый пулемет – триста. А продовольствия вообще не было. Мы были банально голодны. Двое суток даже сухаря в рту не держали. А нам ведь предстояло топать обратно еще километров сорок да держать оборону. Как можно так безответственно руководить военным делом! Комвзвода снова прилег. Замолчал. Пауза затянулась. – Коля, ты не заснул? – Да нет, разве тут заснешь? Положение снова спас наш комбат. Он созвал всех командиров вплоть до комвзводов, обозначил обстановку. Приказал: выступать на восток с наступлением темноты; не дожидаясь ее, начштабу вместе с начальником саперов вдвоем выехать на мотоциклах в указанное место обороны и определить выгодные рубежи; командиру моей роты и командиру противотанковой батареи тоже на мотоциклах, их у нас в батальоне было десять штук, – отправиться в том же направлении и примерно за пять-десять километров до нового рубежа наметить удобное место для засады. А командиру мотоциклетного отряда поручил направить в ту же сторону четырех мотоциклистов с задачей объехать все ближайшие углы и закоулки, прочесать все деревни и села и установить, где еще остался не угнанный колхозный скот, поискать склады с продовольствием, горючим и другими нужными вещами. Когда следующим утром батальон, еле стоя на ногах от ночного перехода, а главное, от голодухи, собирался спать в лесу, наша моторизованная разведка вернулась. Николай привстал и радостно замахал руками: – Нет, ты не представляешь, Маша, какие известия они привезли! Я как раз со своим взводом рядом стоял и все слышал. Мотоциклисты доложили, что во всех населенных пунктах вдоль главной дороги и еще в нескольких деревнях в стороне от нее в целости сохранились несколько сот колхозных коров, бычков и свиней. Но самое главное, недалеко от намеченного рубежа нашей обороны, километрах в десяти в стороне, в глухом лесу обнаружен армейский склад. Склад, Маша! Это было нашим спасеньем. Там потом обнаружились и продовольствие, и патроны, и горючее, и даже снаряды для наших противотанковых орудий. Дождь не прекращался. Стук тяжелых капель о клеенку, наброшенную на шалаш, заглушал все другие лесные звуки. – А здорово ты придумала насчет клеенки, – отвлекся от своего рассказа старший лейтенант. – Если бы не она, мы бы сейчас с тобой промокли до нитки. – Клеенку дали хозяева дома, где мы с мужем снимали комнату. Спасибо им за это. Так чем всё кончилось? – Сначала устроили немцам хорошую засаду: по два орудия и по две роты на каждую сторону дороги. Пропустили немецкую разведку – несколько мотоциклов и бронетранспортер и, когда появилась колонна танков, грузовиков с пехотой и артиллерией, открыли огонь. Уничтожили восемнадцать танков, два бронетранспортера, четыре орудия и около трехсот фашистов. Собственными глазами видел, как околевают эти твари. Но тут важны не только эти потери, но и время, выигранное нашим батальоном. Мы видели потом издалека, как ихние самолеты бомбили место засады. Но наш след там давно простыл. Возможно, прежде чем двинуться дальше, немцы прочесывали тот лес и окрестности. А мы то время использовали для укрепления нашей обороны. Ширина ее по фронту была около двух километров. Слева тянулись сплошные болота, справа – густые леса на много километров на север. Позиция была выбрана очень удачно. Мы зарылись в землю, как кроты, понастроили ложные укрепления. Два орудия затащили в болото на крайнем левом фланге, остальные упрятали в лесу на правом фланге и, что важно, повсюду понатыкали фальшивые пушки, якобы замаскировав их. Только через два дня появились немцы. Уж как они, сволочи, долбили нас снарядами и бомбами, шли в атаку и дохли под нашим огнем. Снова долбили нас, а мы их снова убивали. И так продолжалось два дня подряд. Видно, им позарез нужна была эта дорога, которую мы перегородили. Но так они и не прошли! Мы подбили еще двадцать четыре танка и неизвестно сколько сотен солдат и офицеров. Но и наши ряды поредели. Основные потери мы несли от бомбежек и артиллерийских налетов. Словом, фашисты прекратили атаки и обстрелы. А назавтра обнаружилось, что они обошли наши позиции далеко слева и справа. Пришлось с боями выходить из окружения. Тогда меня и ранило. – Выходит, можно бить немцев? – Получается, так. – Так почему же они уже под Смоленском? – Не знаю. Можно, конечно, сказать, что другим частям не повезло, как нашему батальону. А нам везло, как я уже говорил, не раз. Нас не разбомбили на пути к фронту. Мы не подохли с голоду, потому что обнаружили армейский склад и не угнанный колхозный скот. Мы совершенно случайно обзавелись батареей противотанковых орудий. Не будь этих совпадений, мы все погибли бы в первом же бою. Но черт побери! Нельзя же так воевать – с помощью везения-невезения! – Конечно, главным нашим везением был комбат, – продолжал рассуждать Николай. – Он совершенно не был похож на других старших командиров. Он рассказал о себе как-то на одном из совещаний комсостава батальона. Из деревенских, но с четырехклассным образованием. В первую мировую войну сначала воевал рядовым, потом, после окончания специальных курсов, он унтер-офицер, командовал отделением пехоты. За храбрость получил георгиевский крест. Направили в школу прапорщиков, после которой стал командовать взводом. Во время гражданской войны на стороне красных был взводным, ротным, командиром батальона. После окончания гражданской войны учился сначала на рабфаке, потом в строительном институте. Его призвали в армию в конце 1939 года с должности управляющего крупным стройтрестом, приказали сформировать из новобранцев и таких зеленых выпускников военных училищ, как я, стрелковый батальон. И он выучил нас боевому делу. – Интересно, как он мог вас, новичков, обучить, если он сам почти двадцать лет находился вне армии. – В том-то и дело, что накануне войны в Вооруженных силах страны сложилась странная ситуация. Большинство командиров, имевших опыт участия в мировой и гражданской войнах, продолживших затем службу в Красной Армии, закончивших военные вузы и академии, оказались врагами народа и были расстреляны. Вместо них пришли люди, которые не нюхали пороха. Они умели маршировать, говорить по бумажкам речи, распевать в строю песни, но не ведали, как управлять современным боем. Не знали, и все. Конечно, это не мои наблюдения и не мой вывод. Чего понимал и понимаю я, вчерашний выпускник военного училища? Положение, сложившееся в Красной Армии, мне растолковал мой дядя, старший брат моей матери. Он воевал и в мировую войну, и в гражданскую, потом учился в военных вузах. Дядя служил в штабе военного округа, когда в 1936 году с ним случилось несчастье. Во время учений недалеко от него разорвался шальной снаряд, и осколком повредило ему позвоночник. Его парализовало почти полностью. Вот он-то, когда я в свой первый и последний отпуск побывал у него, он-то и просветил меня насчет состояния командного состава армии. При этом добавил, что если бы он не был комиссован из-за своей инвалидности, то его тоже наверняка бы расстреляли. А вот почему, дядя ни мне, ни сам себе не мог объяснить. Ему, а мне тем более совершенно непонятна подоплека массового уничтожения командного состава. Мы тут в лесу одни, и я откровенен с тобой, Маша. А наш комбат, фамилия его Докторов, хорош был как раз тем, что имел семилетний военный опыт. Когда он впервые собрал нас, батальонный комсостав, сказал, обращаясь к нам, вчерашним выпускникам военных училищ, чтобы мы забыли всё то, что изучали несколько лет. – Почему? Имей в виду, что я жена красного командира. Поэтому мне интересно все это. – Чему нас учили в училище? Маршировать и наступать. Кричать «ура». А наш майор учил нас прежде всего обороне. Учил, как зарываться в землю – рыть многорядные траншеи, ходы сообщения в полный рост, строить блиндажи, опорные пункты, сооружать ложные укрепления. Он договорился с соседней танковой частью, и много дней несколько танков шли на нас в атаку, переезжали наши траншеи, утюжили наши окопы. То есть учил нас привыкать к танкам и не бояться их, подрывать их с кормы противотанковыми гранатами и бутылками с зажигательной смесью. Ты не представляешь, Маша, как же это потом, в первом же бою, пригодилось. Мы слышали, что в некоторых частях бойцы при виде немецких танков просто разбегались. А мой, например, взвод их не боялся. Мы на своем учебном опыте знали, что танку нас не достать, если мы в траншее, а вот мы его можем достать той же гранатой. – Лично тебе довелось подбить танк? – Нет, а вот одному бойцу моего взвода, Петренко его фамилия, удалось забросить на корму танка бутылку с бензином. И все, танку крышка, он сгорел. Я все это к тому рассказываю, чтобы подчеркнуть мысль: людей надо учить воевать, а не просто надеть на них форму, дать в руки винтовку, несколько раз промаршировать, и – на фронт. Толку ноль, все полягут. А наш комбат, кроме того, придумал одно новшество, которое помогло многим нашим бойцам остаться в живых и дало возможность уничтожить немало немцев. Суть этого нововведения состоит в том, чтобы передний край обороны располагать не в виде прямой линии, а волнистой – выступами и впадинами, глубокими выступами и глубокими впадинами, до 30–40 метров длины каждая от осевой линии. Благодаря такой конфигурации наши стрелки ведут огонь по наступающему противнику не в лоб, а под углом. К тому же они дополнительно защищены сбоку кучкамиплотно утрамбованной земли. И теперь ты, Маша, представь себе бой. Идут немецкие танки, за ними пехота, и они – танки из пулеметов, солдаты из автоматов – ведут плотный непрерывный огонь, сплошное море свинца, головы не поднять – раскроит их сразу. А наши стрелки под углом к атакующим цепям, прикрытые сбоку брустверами, спокойно и прицельно стреляют по фашистам. Убитых и раненых у нас очень мало, а поле усеяно трупами врага. Мне кажется, немцы так и не разгадали причин своих больших потерь на участке обороны, который занимал наш батальон. Снова наступило молчание. Дождь стал утихать. – Что хочу сказать напоследок, Маша. Пример нашей части показывает, что можно успешно бить немцев, по крайней мере, не отступать. Что для этого нужно, на мой, конечно, взгляд? Такие командиры, как наш комбат майор Докторов. Нормальное снабжение – боеприпасами и продовольствием. Противотанковые средства. И связь. Наш батальон, когда отбивал атаки немцев, не имел никакой связи, – ни со штабом полка, ни с соседями справа и слева, от которых мы были отделены лесами и болотами. То есть сражались, как на необитаемом острове. Конечно, хотелось бы еще поддержку с воздуха или хотя бы хорошую противовоздушную оборону. Но это уже из области мечтаний. И когда в нашей армии будут созданы условия, которые я перечислил, тогда мы не только не будем отступать, но даже перейдем в наступление и разгромим врага. – Я вижу, Николай, что ты человек культурный. Но если твои слова перевести на простецкий язык, то мы будем отступать до тех пор, пока в армии не прекратиться бардак, обычный советский бардак. Бардак, который принес столько горя, в том числе мне с Мишкой. После небольшой паузы старший лейтенант сказал: – Я хочу прорваться к своим, что бить дальше этих сволочей. Перед выходом из окружения наш комбат обратился к нам со следующими примерно словами: «Мы должны соединиться с нашими не только потому, чтобы не попасть в плен или остаться в живых. Мы должны снова встать в ряды Красной Армии уже как командиры и бойцы, имеющие хороший опыт битья противника. Не прошли через нас немцы!» Помолчали. Маша стала кормить сына. Когда собралась спать, старший лейтенант сказал ей: – Знаешь, Маша, когда ты снова встретишься со своим мужем, с Василием, расскажи ему о нашей встрече. Передай ему, что ты самая красивая женщина, самая верная жена, самая любящая мать. Передай ему мои слова. После долгой паузы она спросила: – Ты женат? – Нет, так и не нашел девушку по душе. Может быть, это даже хорошо. Одной вдовой и одной сиротой было бы меньше. – Не надеешься выжить? – Каждый надеется. Но война есть война. Опять наступило молчание. Его прервал Николай: – А может, завтра останешься? Сыро в лесу. Вся промокнешь. – Нет-нет, пойду. Мне топать и топать. Впереди август. Он может быть холодным. Завтра пойду босиком – и по лесу, и по дороге. Не стану мочить ботинки. А на солнышке в поле высохну. Дождь перестал. Лишь отдельные капли, падающие с листьев деревьев, стучали по клеенке.С глиной – против танков
Утром позавтракали плотно. Маша снова поела вареной картошки вволю. Для Николая приготовила картофельный суп, бросив туда последние молоденькие грибы, крапиву и остатки говяжьей тушёнки. Дала ему пригоршню черных сухарей, несколько щепоток грузинского чая, кулечек соли и треть куска хозяйственного мыла. При расставания старший лейтенант не знал, как себя вести. Ему очень хотелось крепко обнять ее и поцеловать прямо в губы, долго стоять вот так, не отпуская ее. Но он понимал, что негоже так выражать свои чувства замужней женщине. Он долго жал ее руку, благодарил и напоследок попросил подержать на своих руках Мишку. Взял его к себе и несколько раз подбросил в воздух, к вящему удовольствию малыша. Маша, уже с ранцем за плечами, поверх которого торчала голова сына, подошла к старшему лейтенанту, прижалась к его груди, постояла так с минуту, пожелала ему удачи и, ступая босыми ногами по мокрой траве, скрылась за деревьями. Выйдя из леса, она повернула налево, пошла по дороге, в противоположную сторону от деревни. Проселок после долгого дождя превратился в сплошную грязь. Ноги утопали в ней выше щиколотки. Стало спокойнее от мысли, что в такую слякоть ни одна немецкая машина, даже танк не сунутся сюда. Раз так, решила она, можно топать прямо по дороге, не хоронясь в лесу. Там, где картофельное поле заканчивалось, уже не таясь, накопала две сумки картошки. Определив, что проселок, хоть чуть и петляя, ведет ее на восток, Маша зашагала совсем уверенно. Слева стеной стоял лес, справа тянулись хиленькие хлебные поля. Они чередовались с посевами льна, клеверищами, сенокосами, выгонами для скота. Дорога иногда заворачивал в лес, долго тянулась среди дремучих елей и опять выходила на свет божий. Нигде не было видно ни людей, ни скота, ни немцев. Редкие деревни она обходила стороной, углубившись в лес. Шла, радуясь безлюдью. Ночевала подальше от дороги. Если встречалась речка, останавливалась на полдня, мылась, купала Мишку, стирала. Сильно огорчило неприятное открытие – появились вши. Видимо, они перекочевали к ним во время ночевки в шалаше. Маша держала детское и свое нижнее белье над костром, била одежду о деревья, тщательно перебирала волосики сына. Но они, паразиты, не исчезали. Томила постоянная усталость. Приходилось примерно через каждые полчаса сбрасывать ранец и валится на землю – ноша для нее была слишком тяжела. Когда кончилась картошка, стало полегче идти, но уставала так же: скудость питания подтачивали ее силы; прежние запасы подходили к концу. Это заметно сказывалось на молоке, с каждым днем его становилось все меньше, сын уже наедался не всегда. Так она прошагала еще два дня. Дорога подсохла. Надела ботинки. Идти стало легче. Исчезла грязь – это означало, что немцы могут объявиться в любой момент. Так и случилось. Далеко впереди послышался шум моторов. Спрятавшись за ели, увидела грузовики с солдатами. Дальше пошла лесом, не теряя из памяти проселок. На ночлег забиралась в самую чащобу. Еды становилось все меньше и меньше. Налегала на малину, землянику, грибы, давала ягоды сыну через тряпочку. На душе становилось все тревожнее и тревожнее. Но она шла, шла и шла. Шла, спотыкаясь о старые корни, переваливаясь через поваленные деревья, обходя буреломы и топи. Все время хотелось есть. Из старых запасов остались шматок сала, банка тушёнки, горсть сухарей, несколько кусков сахара-рафинада, немного гречки, перловки и гороха. И всё. Ела помалу – экономила. Поэтому, когда до нее донесся еле уловимый запах… кухни, она подумала, что ей померещилось. Маша в поисках безопасного места для ночлега забралась далеко в лес, и слабый мясной дух, пощекотавший ее ноздри, показался ей в этой глухомани предметом воображения на почве постоянного недоедания. Тем не менее ноги сами направились в ту сторону, откуда веяло мечтой. И действительно, в дальнем просвете между огромными елями увидела легкий, едва заметный дымок. Испугалась: «Немцы? Наши?» Убедившись, что сын спит, Маша осторожно пошла в сторону костра. За несколько метров до него услышала русскую речь. Подойдя вплотную, сквозь еловые ветви Маша увидела на небольшой полянке пятерых военных, наших, обросших, сидящих вокруг слабого огня. На двух крупных рогатинах, воткнутых в землю, покоилась лошадиная или бычья нога с увесистым окороком, которую один из окруженцев время от времени переворачивал. Рядом с ними валялись оружие и вещмешки, в стороне находилась освежеванная полтуши. Трое, судя по кубикам на петлицах и портупеям, были командиры. Двое – рядовыми. Неподалеку высилась внушительная гора хворосту. Не спеша велся разговор. Кто-то из военных иногда вставал и ножом отрезал кусок мяса, отправляя его в рот. У Маши обильно потекли слюни. От запахов и увиденного у нее закружилась голова. Один из офицеров, дуя на отрезанный кусок мяса, произнес: – Эх, жалко нет соли. – Я могу дать соли, – неожиданно для нее самой вырвалось у Маши. Служивые вскочили на ноги. Рядовые бросились к винтовкам, остальные схватились за кобуры. Маша вышла из ельника. Мужики пооткрывали рты. Маша сняла со спины ранец, вытащила из своего спального мешка Мишку, деловито достала одеяло, расстелила у костра и положила на него ребенка. Пришедшие в себя ратные люди окружили ее, начались известные оханья – аханья, вопросы «откуда-куда». Лишь один догадался начать не с вопросов, а с приглашения, как он выразился, к столу. Маша достала соль. Все, как один, потянулись к пачке. Маше преподнесли солидный кусок мяса. Она едва сдерживала себя, чтобы не впиться в него всеми зубами. Но унять дрожь в руках не смогла. – Ну что, мать, проголодалась, видать? – дружелюбно заметил один из новых знакомых, подавая второй кусок. – Ешь, не стесняйся. Продукта этого еще хватит на всех, – он кивнул в сторону туши. – Вот подстрелили блудную коровку. И еще есть полмешка картошки. Маша никак не реагировала на обращенные к ней разговоры. Она ела, лопала, трескала, уплетала, уписывала и просто пожирала мясо, свежее парное мясо, приготовленное на вертеле. И только когда наелась, осмотрелась вокруг, внимательно разглядывая каждого из сидящих вокруг затухающего костра. Разобралась в воинских званиях командиров – майор и два капитана. Два солдата хорошо различались между собой – один был рябой, другой рыжим. Все еще молча Маша полезла в свой ранец, вытащила оттуда кастрюльку побольше, пачку чая, мешочек с малиновыми листьями, вылила в кастрюльку воду из фляжки, спросила, есть ли поблизости ручей. Получив утвердительный ответ, опорожнила вторую фляжку, поставила кастрюльку на угли. Рябой подбросил хвороста. Обратилась ко всем со словами: – Спасибо за хлеб-соль в смысле мяса. Я и вправду малость изголодалась. Еще раз спасибо. Ну а теперь отвечу на все ваши вопросы, – и она рассказала о себе, опустив историю с немцем-насильником и встречу с раненым командиром взвода. Закипела вода в кастрюльке. Маша бросила туда заварки и малиновые листья. Разлили по кружкам. Военные пили чай с явным удовольствием. – Сюда бы сейчас вареньице или меду, – мечтательно произнес рыжий. – Я бы не отказался и от сахара вприкуску, – отозвался рябой. – Но пока чай хорош и вприглядку. Маша снова залезла в ранец, вытащила оттуда маленький кусочек рафинада и протянула солдату со словами: – Вот немного. Есть у меня еще, но для ребенка, когда он не наедается. Рябой расплылся в улыбке. Молча попили чай. В лесу стало совсем темно, хотя небо между елеями еще светилось. Кто-то подбросил в костер хвороста, и вспыхнувшее пламя осветило бородатые лица. – И куда вы держите путь? – спросила Маша. – Кто куда, а кто на кудыкину гору, – весело ответил один из капитанов. – Я, например, на Украину, в Одессу. Вот и майор вроде бы присоединяется ко мне. Два наших бойца, – он кивнул на рыжего и рябого, – планируют засесть где-нибудь в глухой деревне и пригреться к каким-нибудь бабенкам. А вот наш артиллерист идет на восток, к своим, – он показал рукой на другого капитана. – А почему вы идете на Украину. Там же наверняка немцы. – Потому, что немцы объявили: всех военнослужащих – украинцев, добровольно сдавшихся в плен, отпускают на все четыре стороны. Правда, товарищ майор не украинец, у него только фамилия украинская – Лысенко, но ничего, мы найдем ему невесту и погуляем на его свадьбе. – Вы все из одной части? – Нет, – ответил майор, – мы из разных воинских подразделений. Так сказать, разношерстная команда. Случайно встретились – соединились в ходе выхода из окружения. Правда, кое-кто не выходил, а выезжал, даже с комфортом, – он посмотрел на одессита. – Ну расскажи еще раз, капитан, как ты лихачил на немецком автомобиле. Честно скажу, не верю я в эту историю. – Ты можешь верить или не верить, майор, – ответил капитан, – но ты должен же задаться вопросом, как я из Прибалтики оказался здесь, в Белоруссии. А я действительно добрался сюда на автомашине, – он посмотрел на Машу и заулыбался. – Сначала мы держали курс на восток, ближе к своим. Но ночью дорога незаметно повернула на юг, и мы вместо Пскова оказались под Полоцком. – А как вы очутились на немецкой машине? – спросила Маша. – Когда командир полка, в штабе которого я служил, отдал приказ о выходе из окружения мелкими группами, я взял шестерых бойцов из взвода охраны, и мы двинулись на восток. Через несколько дней ближе к вечеру увидели стоящий на обочине шоссе немецкий грузовик с открытым капотом. Возле него копошились двое, а еще две стояли неподалеку, курили. Решили так: как только мотор заведется, взгляд направо – налево, нет ли других машин, по моей команде стреляем, причем каждый из нас заранее выбирает для себя цель, чтобы после первых выстрелов никто из немцев не мог пикнуть. Так и сделали. Трупы в кусты, их гимнастерки на себя, пилотки – на свои головы, сами в машину, я за руль, и деру. Ночью ехали с зажженными фарами, никто нас не остановил, а под утро увидел немецкий указатель «Полоцк». Приехали! Но не туда. Словом, как я уже говорил, заблудились. Вместо Северо-Западного фронта, где я воевал в составе одиннадцатой армии, очутился в полосе Западного фронта. Завернул я машину в лес, привел ее в негодность, объяснил бойцам, что вышла ошибка. Сказал им, что иду на юг, в Черниговскую область, где якобы мои родичи, а вы как хотите. Приуныли мои солдатики, посовещались, постановили – идти на восток, к своим. На том и расстались. – А вы всерьез верите, капитан, что немцы освободят вас как украинца? – спросил командир – артиллерист. – А мне ничего не остается, как верить. Идти на восток бесполезно, не угнаться за немцами. Вот товарищ майор уже две недели выходит из минского котла и никак не догонит противника. Тащиться по направлению к линии фронта – рано или поздно попасть в плен. А я не хочу в плен, товарищ капитан, ну никак не хочется. Ну-ка, Косолапов, – он повернулся к рыжему солдату, – поведай еще раз, как ты побывал в плену. Некоторые не слышали твоего рассказа. – Да что там говорить, – засмущался Косолапов, – три дня нас не кормили и даже не поили. Я думал, что умру без воды. Жара вона какая стоит. Ночью сбежал. Больше мочи не было терпеть. Да и то: чуть что не так – стреляют. При мне убили шестерых наших. Не за что, ни про что. – А как вы в плен попали? – спросила Маша. – Просто. Все комиссары и командиры, окромя взводных, разбежались. А что нам оставалось делать? Увидели немцев и подняли руки. – Ну и вояки, – съязвил капитан-артиллерист. – Даже не сопротивлялись. – А чего ради? – заметил рябой. – Если начальству не нужно, а нам что, больше всего надо? – Есть еще желающие сдаться в плен? – одессит шутливо обвел глазами присутствующих. – Но отсиживаться на оккупированной территория – тоже не большая доблесть, – заметил артиллерист. – Нет, я тебе удивляюсь, капитан, – напал на него одессит. – Ты не нюхал пороху, не сделал по врагу ни одного выстрела, не знаешь, что наших бойцов родное начальство заставляет с голыми руками сражаться с танками. Ты не имеешь об этом никакого представления, так как находился в глубоком тылу, а все же, извиняюсь за грубость, вякаешь. – Вы меня оскорбляете, капитан. Лично не моя вина, что не успел произвести ни одного выстрела. Я уже говорил, что батарея гаубичных орудий, которой я командовал, была разбомблена в первый же день нашего появления на позиции. Так что и в глубоком тылу, капитан, в избытке смерть и кровь. А что касается голых рук против танков, я с противотанковыми средствами борьбы плохо знаком. – Могу назвать такое действенное средство, – весело заметил одессит. – Это глина. – В каком смысле? – вмешался майор. – В самом прямом: берешь в руки грязь и кидаешь в щели немецкого танка, когда он прет на тебя. Щели забиваются глиной, экипаж ничего не видит, и с танком можно делать, что угодно. – Ну и чушь вы несете, – засмеялся артиллерист. – Никакую не чушь. Точно таким советом в приказной форме одарило нас командование Северо-Западного фронта. – Капитан, ты про меня не скажешь, что я не нюхал пороху, – снова заговорил майор. – То, что ты говоришь, на культурном языке называется дезинформация и клевета, а на другом языке – бред сивой кобылы. – Значит, бред сивой кобылы? – одессит вскочил. – Согласен. Но это не мой бред. И не я сивая кобыла. Это плод мысли наших советских полководцев, в данном случае одного из них. Я имею в виду Ватутина, который вступил в должность начальника штаба Северо-Западного фронта 4 июля 1941 года. Оставаясь при этом, я хочу сие особо подчеркнуть, заместителем начальника Генерального штаба Красной армии. Капитан сделал многозначительную паузу, обвел всех взглядом, прокашлялся, достал из внутреннего кармана бумажку, развернул ее и торжественных голосом заговорил: – Выдержка из «Инструкции по борьбе с танками противника», которую подписал начальник штаба Северо-Западного фронта товарищ Ватутин. Цитирую. «Израсходовав гранаты и бутылки с горючей смесью, бойцы-истребители заготавливают грязь-глину, которой забрасывают смотровые щели танков.» Конец цитаты. Я специально записал, как правильно сказал товарищ наш майор, этот бред сивой кобылы, чтобы не забыть и, если останусь жив, передать своим потомкам – пусть они знают, кто командовал нами в этой войне. Воцарилось гробовое молчание. Его нарушил Мишка. Маша и забыла о нем, вслушиваясь в напряженные разговоры окруженцев. Повернулась к сыну. Он, лежа на одеяле, весело болтал ножками и ручками. Маша переодела его, затем подошла к осине, сломала длинную ветку, воткнула ее в середину затухающего костра, повесила на нее мокрое детское белье и, бросив всем: «Пойду покормлю», исчезла между деревьями. Заговорил рябой: – Не-ет, я за такую власть воевать не буду. И в плен не пойду, и линию фронта переходить не буду. Мы вот порешили с Косолаповым схорониться где-нибудь в дальней деревне, там и переждем войну. Посмотрим, чья возьмет – наша или немецкая. Нам, мужикам, все равно, на кого гнуть спину. – Вы же присягу давали, черт вас побери! – возмутился артиллерист. – Хотите отлежаться на печи? – Если вы такой правильный, товарищ капитан, то растолкуйте мне, почему я должен воевать за власть, которая наше прежде богатое село на Кубани превратило в нищий колхоз? Почему каждый десятый односельчанин, если не больше, был посажен, сослан, а четверо даже расстреляны? Почему у моих родителей десять лет назад отняли все – и землю, и скот, и хозяйственные постройки? И вы хотите, чтобы я подыхал за эту чумовую власть? Снова наступило молчание. Майор веткой ворошил угли. Одессит лежал, уставившись в темнеющее небо. Косолапов сидел на корточках и водил пальцем по траве. Снова заговорил артиллерист: – Конечно, каждый делает свой выбор. Но я буду пробиваться к своим. В армии не хватает грамотных артиллеристов. А я потомственный артиллерист. Мой отец был пушкарем, мои дед и прадед были пушкарями. Я обязан выполнить свой воинский долг. – Рассказать вам анекдот про советскую власть? – Маша услышала голос одессита. – Рабинович получил письмо из Америки от своей сестры. Та спрашивает, как там в Одессе жизнь при Советской власти. Он ей отвечает: «Жизнь у нас, как в автобусе: одна половина сидит, другая половина трясется.» Майор засмеялся. – Когда власть против людей, люди не горят желанием защищать такую власть, – добавил одессит. – Мы, офицеры, все изучали марксизм и любимую товарищем Сталиным диалектику. Так вот согласно ей, сейчас в стране и в армии сложилось такое положение, когда низы не хотят, а верхи не могут, просто не способны воевать с немцами. Вот такая у нас в высшей степени оригинальная власть. – При чем тут власть, я спрашиваю, при чем тут власть, – неожиданно из-за елок появилась Маша с сыном на руках, прильнувшим к обнаженной груди. – А кто будет защищать моего ребенка, меня, ваших жен, детей, матерей? Разве в другие времена, когда недруги нападали на наших предков, они что, защищали власть, царскую или какую, или прежде всего свой дом, своих детей, самих себя? Мне советская власть насолила не меньше, а может, быть и больше, чем некоторым из вас. Но для меня власть – не они, для власть – он, – она, оторвав от груди Мишку, подняла его над головой и снова прижала к себе. – Так почему эту главную мою власть пошел защищать мой муж Вася, а вы не хотите защищать своих же детей, жен и матерей? Ждете, когда немец доберется до вашего дома? Изнасилует ваших жен? Я немного пожила под немцами и знаю, что это такое, – она круто повернулась и скрылась за деревьями. Все умолкли. И больше никто ни о чем не говорил. Так молча и легли спать ногами к костру, который медленно догорал. Среди них расположилась и Маша с сыном. Рано утром она накормила Мишку и снова заснула. Все пробудились поздно. Маша сразу взяла на себя роль хозяйки. Попросила разжечь костер, наполнить наполовину водой три каски, положить туда нарезанные куски мяса и поставить на огонь. А сама углубилась в лес, набрала подосиновиков и лисичек, а также крапивы. Побросала в каски еще картошки. Через часок еда была готова. Мужики пришли в неописуемый восторг от чуда-супа. После завтрака Маша вымыла в ручье посуду, постирала все, что нуждалось в стирке, искупала сына, помылась сама. Предупредив остальных и захватив одеяло, вместе с Мишкой направилась к солнечной поляне, мимо которой она уже проходила и запомнила, разлеглась, поиграла с сыном и, когда он умолк, заснула сама. Проснулась, когда солнце уже ушло за верхушки деревьев. Вернувшись в лагерь, сообщила, что завтра отправляется в дальнейший путь. Служивые известили ее, что завтра они тоже расходятся, кто куда. Совместно постановили: все, что останется от коровьей туши после ужина и завтрака, сварить и разделить между собой поровну. Попросили Машу сварить к вечеру такой же, как утром, царский суп. Когда он был готов, перед едой капитан-одессит потер руками и мечтательно произнес: – Вот сейчас бы по чарке, и можно спокойно умереть. Маша вскочила, вынула из рюкзака четвертинку: – Вот вам и чарка, товарищ капитан. В бутылке первач, горит. Разбавьте водой, как раз получится пол-литра. Все, кроме Маши, достали свои кружки и разлили самогон. Выпили. Все, как по команде, закрыли в блаженстве глаза, наслаждаясь забытым вкусом водки. Маша сияла. А потом дружно навалились на чудо-суп. Разговор, оживленный и веселый, велся до самой глубокой ночи. И за весь этот долгий вечер ни слова не было сказано ни о войне, ни о смерти, ни о страданиях людей, в форме и без. Будто совсем недалеко отсюда не разворачивалось грозное смоленское сражение, не гибли люди, не умирали в пожарищах города и веси. Они сделали вид, что ничего не происходит вокруг, что собрались на пикник, обычный дружеский пикник, с чаркой, вкусной едой и красивой женщиной во главе. Утром Маша сварила густую похлебку с картошкой и мясом. Прощались с грустью. Все без исключения норовили робко дотронуться до ее плеч или рук. Они столько дней не то что не касались, но даже не видели вблизи женщины. И хотелось, коснувшись, унести на память ее тепло и ласковый взгляд. Уже после расставания, когда Маша, закинув за плечи ранец с Мишкой, попрощавшись со всеми еще раз, зашагала было в глубину леса, ее окликнул капитан-артиллерист: – Я хотел бы, Маша, извиниться перед вами за то, что мы не будем сопровождать вас. Для вас мы не помощь, а только помеха. Если немцы застанут нас с вами, неизвестно, как дело обернется для вас. А одну, да еще с ребенком они могут не тронуть. – Я поняла, товарищ капитан. А кто это вы? Вы же один собирались идти на восток. – Видите ли, – засмущался артиллерист, – не знаю даже, то ли после ваших упреков, то ли по другим причинам, но майор с Косолаповым надумали присоединиться ко мне. Снова в пути. Тактика движения была прежней: шагать по дороге; если впереди показывались немецкие машины, поворачивать в чащобу; если обнаруживалась деревня, обходить ее; при малейшей усталости отдыхать. Так прошло еще два дня. Еда кончилась полностью. Осталось несколько сухарей и два куска сахара. От вареного мяса, полученного при расставании с окруженцами, сохранились одни воспоминания. Колхозные картофельные поля больше не встречались. А воровать у людей на приусадебных участках было совестно. Отловила несколько лягушек, поймала в одном ручье половину маленькой кастрюльки пескарей, но в основном держалась на грибах. Однако от такой хилой пищи молока заметно поубавилось. Мишка опять стал не наедаться. Ее охватывала тревога. И тут кончилась ее дорога. Она уперлась в достаточно крупное село. Маша обошла его стороной, с тем чтобы, как всегда, снова ступить на проселок. Но за окраиной простиралась пустошь, где паслось несколько коров и коз, и далее виднелся лес. От села большак шел на юг. Это было ей не по пути. Решила рискнуть и постучаться в крайнюю избу – расспросить дорогу и, если хватит духу (а куда деваться!), поклониться насчет картошки. Открыла незапертую калитку, подошла к крыльцу. С одной стороны двора находился хлев, с другой – дровяной сарай. Постучала в дверь, никто не откликнулся. Забарабанила в окно. Откуда-то из глубины избы послушались неясные звуки. За стеклом обозначилось лицо старухи. Оно недолго разглядывало Машу и исчезло. Скрипнула дверь, и на крыльце появилась хозяйка, старая, седая, босая. Маша стала объяснять ей, кто она, откуда и куда идет, малость заплутала и не знает, где Смоленск и где Москва. – И! – всплеснула руками старуха. – Смоленск ты давно прошла стороной, он остался там, – она показала на юго-запад. – А Москва тама. – она повернулась в сторону выгона и чернеющего за ним леса. – Ежели по прямой. Но путей туда нет. Надо идти сначала по той дороге, – показала на южный большак, – потом верст через двадцать повернуть налево, и далее ты выйдешь на Минское шоссе. Но там, сказывают, немцы, стреляют, из пушек бабахают. Они уже в Смоленске. Маша поняла – ей надо будет идти напрямую через лес. Такой вариант ее в общем-то устраивал – и путь короче, и безлюдней. Но как быть с едой? – А немцы здесь были? – спросила она. – Были днями. Приехали со стороны Смоленска. Часть ухала туда, – старуха показала на север. – Другие повернули туда, откуда ты пришла. Сказывали, вылавливали наших красноармейцев. А когда пошли дожди, они с наших мест пропали. В селе нет германцев. Старуха оглядела Машу с ног до головы. – Да, издалека идешь, милая. И впереди путь у тебя не близкий, – покачала головой. – Молоко есть? – Есть, бабушка. Да только маловато стало его. Сама плохо емши, стало быть, и молока меньше. – Господи, старая, кормлю разговорами, – встрепенулась она. – Кислых щей отведаешь? – Не откажусь, бабушка, – рот Маши наполнился слюной. Хозяйка проворно побросала в летний очаг хвороста, взятого из большой кучи, разожгла огонь, из дому принесла чугунок со щами, поставила на плиту, села на крыльцо. Маша стащила с себя ранец, вытащила спящего Мишку, расстелила на крыльце рядом с хозяйкой одеяло и положила на него сына. Пока она ела пустые щи, которые ей показались верхом кулинарии, хозяйка делилась с ней своими горестями и заботами: – Вот и двух моих сынов забрали в армию, – вздохнула она. – Они здесь же, только в разных концах села жили, со своими детишками, значится, моими внуками. У одного двое, у другого трое ребят. А насчет моих зятьев не знаю. Одна дочь – в Дорогобуже, другая – в Смоленске. Повезло – выбрались в город. Да вот война. – А где ваш муж? – Представился. В энтом мае. Успели мы с ним картошку посадить. Видно, чуяло у него сердце: настоял, чтобы побольше посадить. Я говорила ему, зачем столько. А он: «Запас карман не тянет.» Как в воду глядел – война. – Вкусно, как же вкусно, бабушка! – поблагодарила ее Маша, отодвигая от себя опустевший чугунок. Лицо ее раскраснелось, лоб покрылся испариной. Разомлела. Появилось неистребимое желание лечь рядом с сыном и заснуть. «Боже мой, – подумала она про себя, – так обожраться.» Хозяйка, будто отгадав ее желание, предложила: – Знаешь что, дочка, оставайся ночевать. Все равно давно за полдень. Картошки накопаешь себе на дорожку. Молочка попьешь. Постираешься. Дите и себя помоешь. От радости Маша лишилась дара речи. Растерявшись, вместо благодарности брякнула: – Я бы не прочь, но у меня вши, бабушка. – А ты на сеновале. Хорошо там. Ночи еще теплые. Не откладывая, Маша взялась за работу. Пока хозяйка возилась с проснувшимся сыном, она поставила на огонь бадью с водой, набрав ее из колодца, постиралась, помылась за сараем, искупала Мишку. Пользуясь случаем, прокипятила свое и детское белье, даже свои брюки. «Боже, – думала она, – еще одно везение. Все-таки, наверное, я в рубашке родилась.» На ужин была вареная картошка в мундире с квашеной прошлогодней капустой. Она оказалась изрядно заплесневелой, но все равно чертовски вкусной. Запивали эту роскошь парным молоком: хозяйка держала корову. – Когда здесь были немцы, они не шарили по хлевам? – спросила Маша. – У меня нет, я на окраине. А тех, что у дороги, пощипали. У кого курей поцапали, а у кого хуже – кабанчиков. Если немец отнимет у меня корову, тогда помирай. На одной картошке ноги можно протянуть. – А колхозное стадо сохранилось? – Один к одному. Немцы так быстро объявились, что начальство не успело угнать скот. Ну а мы-то, дураки, обрадовались. Собрались на сход и стали делить живность обчественную. Спорили – спорили, какой меркой пользоваться при дележе, так ничего и не придумали. День препирались, второй, а тут – глянь! – немцы. Снова собрали нас и через толмача объявляют: дескать, колхоз сохраняется, за каждую пропавшую скотину расстрел, за каждую скошенную копну ржи – расстрел, за что-то еще – тоже расстрел. Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Получается: что советская власть, что немецкая – два сапога пара. И та и другая за колхозы. Значит, опять нам бедовать. Спалось на сеновале хорошо. Рядом чавкала и вздыхала корова. Вспомнилось раннее детство. На душе у Маши снова стало легко и спокойно. Все-таки мир не без добрых людей. Господи, сколько же еще ей идти? Утром снова поели вареной картошкой с молоком. Накопала ее столько, сколько могла унести. Правда, она оставалась все еще мелкой. Но и на этом огромное спасибо бабушке. Хозяйка сварила ей на дорогу десять яиц. Дала три ржаных сухаря. Сказала, что мука кончилась совсем. Растроганная Маша разрезала предпоследний непочатый кусок хозяйственного мыла пополам, одну половинку отдала старухе. Поделилась солью и чаем. Тетя Нюра, так ее звали, не скрывала своей радости от таких скромных, но крайне необходимых в доме подарков. Расставались, как близкие родственники. Было раннее утро, солнце только-только выглянуло из-за леса. Туда, на восток, вновь загруженная картошкой под завязку, Маша двинулась к лесу напрямик через выгон, полная надежд на благополучный исход.На нейтральной полосе цветы – необычайной красоты
Лес, через который пробиралась Маша, оказался высоким, густым, с плотным подлеском. Приходилось часто просто продираться через ельники и кустарники. А огромные деревья, вырванные с корнем, она обходила. Было все настолько первозданно, сумрачно и дико, что создавалось впечатление, что сюда еще не ступала нога человека. Зато в изобилии водились грибы, даже белые. Окончательно прохудились ботинки. В нескольких местах порвались брюки и куртка. Господи! Сколько же еще идти? Неожиданно вышла к железной дороге, она тянулась с юга на север. На путях – никого. Рельсы даже успели чуть заржаветь. И к концу того же дня оказалась, судя по всему, на Минском шоссе. Оно было довольно оживленным. Автомашины с солдатами и грузом непрерывно двигались, как она выяснила у случайных встречных, в сторону Ярцева, пустые грузовики – обратно. Перешла эту шумную дорогу и снова углубилась в лес. Переночевала. А еще через день услышала долгожданное – еле слышный гул, похожий на гром: фронт. Радоваться или страшиться? По крайней мере, для нее заканчивалась неопределенность. Теперь она знала точно, что конец пути близок. Удачный ли он будет или нет, время покажет. А теперь – вперед! И настал час, когда недалеко от нее разорвался снаряд. Еще ближе, и она услышала шум моторов. Еще десятки шагов, и меж деревьев – просвет. Раздвинула ветки – лес кончился. Вдоль опушки с юга на север тянулась грунтовая дорога. По ней, поднимая тучи пыли, изредка двигались автомобили и повозки, шла колонна солдат. За проселком – обширный пустырь, который простирался до следующего леса. Выждав, когда дорога опустела, Маша пересекла ее и, пригибаясь, растворилась в высоком бурьяне и зарослях кустарника. Снова очутилась в лесу. Пройдя километра три, опять вышла на опушку. И обомлела. В метрах ста от нее увидела минометную батарею. Собственно, она понятия не имела, что такое минометы. Она лицезрела лишь какие-то короткие трубы, устремленные вверх, немцев, сидящих на брустверах, ходы сообщения. Дальше за всем этим военным хозяйством виднелся лес. Слева, метрах в трехстах от себя, заметила мелкий березняк. Он соединял чащу, где находилась Маше, с тем дальним лесом. Солнце вот-вот должно было скрыться за горизонтом. Она направилась к мелколесью и через него вышла к следующему лесному массиву. Пересекла его и увидела то, что предстояло ей преодолеть, – линию фронта. Сняв ранец и уложив сына на траву, взобралась на дерево. Отсюда видно было все, как на ладони. Несколько линий траншей. Ходы сообщений. Блиндажи. Замаскированные противотанковые орудия. За ними простиралось широкое поле. Оно было усеяно то ли крупными камнями, то ли какими-то крошечными холмиками. Там же стояло несколько подбитых танков. Еще один танк, тоже, видно, подбитый, находился между немецкими траншеями. За полем, еще дальше, снова виднелся лес. Маша поняла – там наши, там родная сторона, там ее спасение. А на всей нейтральной полосе, между подбитыми танками, камнями, холмиками цвели цветы, цветы яркого желтого цвета, море цветов необычайной красоты. Она опустилась на колени. «Боже, дай мне силы, пошли мне еще раз везение, одари мня храбростью, я так боюсь» – шептала она. И прочитала вслух «Отче наш». Потом заплакала. Когда выплакалась, поднялась с колен, осмотрелась. Сначала показалось, что траншеи и ходы сообщения пусты. Но временами то тут, то там мелькали каски и пилотки. Слышались звуки губной гармошки. В одном месте откуда-то из-под земли шел легкий дымок. Словом, жизнь здесь била ключом. Стала прикидывать, где лучше переходить немецкую оборону. Приметила участок, поросший редким и мелким кустарником. Направилась туда, изучила местность. Чтобы ночью не ошибиться, сделала напротив заметные зарубки – сломала верхушки у нескольких молодых елочек. Вернулась в глубь леса, увидела воронку от снаряда или бомбы, укрылась там. Наступила время кормить сына. Он уже с полчаса, проснувшись, сзади ерзал, кряхтел, бил ручками по ранцу и, наконец, подал голос. Маша дала грудь, другую, но Мишка не наедался, требовал еще. Маша достала предпоследний ржаной сухарь, который подарила тетя Нюра, разжевала его и дала ребенку пососать через тряпочку. Помогло, кажется, насытился. Но на этот раз он не засмеялся, как всегда, не стал пускать изо рта пузырьки, не пытался ловить ее волосы, не приглашал ее поиграть с ним. Он молча и неподвижно уставился на мать, и в его глазах прочитывалось немного тревоги, немного вопроса, немного надежды. Маша вспомнила, что точно так же он глядел на нее, когда они с дядей Петей шли к военному коменданту Барановичей. В тот предвечерний час сынок тоже не проронил ни звука, все смотрел и смотрел на мать. Как только он заснул, она съела несколько вареных грибов и последние три картошки в мундире. Не выдержав, откусила краешек от единственного куска сахара. Всё! У нее закончилась всякая еда. Теперь ей ничего не оставалось делать, как попытаться перейти линию фронта и оказаться на родной стороне. С этой мыслью она и заснула. Проснулась от хныканья Мишки. В лесу было уже темно. Но небо время от времени озарялось слабым светом. Догадалась: немцы пускают ракеты. Оттуда доносились пулеметные очереди. Начала кормить сына. Не хватило. Снова разжевала сухарь – последний. На добавку дала полизать сахару – вволю. Успокоился. Перепеленала. Хотела уложить его в мешочек и двинуться в свой последний поход, но Мишка отказывался спать. Она принялась укачивать его, шептать ему на ухо колыбельную – никакого результата. Ребенок молчал, и ей казалось, что он продолжал смотреть на нее, вопросительно и с тревогой. При вспышке ракет она видела его открытые глаза – он продолжал бодрствовать. Ее это начало пугать – она теряла темное время. И только где-то, наверное, через час она услышала ровное дыхание сына. «Господи, лишь бы он не проснулся. Лишь бы он не проснулся», – повторяла про себя Маша, осторожно продираясь сквозь молодые ели. Нашла, точнее нащупала в темноте примету – сломанные макушки елочек. Пройдя вперед, оказалась там, где рос редкий кустарник. Расчет получился верный – он заслонял ее от света ракет. И от людей тоже: она едва успела прилечь, как перед ней, словно из-под земли, выросли две фигуры. Переговариваясь между собой, справили малую нужду. Закурили. Побеседовали. Постояли молча. Исчезли. А время было потеряно. Решила быть еще осторожнее и… чуть было не свалилась в траншею или ход сообщения. Начала прикидывать, как перебраться через серьезное для нее препятствие, но слева увидела приглушенное мелькание света: кто-то шел с фонарем. Притаилась. Мимо ее протопали двое. Наверное, часовые. С трудом перебралась через ход сообщения. Выручил куст на противоположном краю: схватилась за него двумя руками и вытащила сама себя. Отсюда начинался открытый участок. Пришлось ползти. И замирать при вспышке ракет. При переходе очередной траншеи снова чуть было не попалась. Сначала никак не могла выбраться, не за что было ухватиться. Пошла вперед в поисках зацепки. Вдруг вновь замелькал свет фонарика. Двигались в ее сторону. Сердце у нее остановилось, лицо покрылось потом. Находясь в полуобморочном состоянии, она прислонилась к стенке и… оказалась в небольшой нише. Присела, свернулась клубком, закрыла лицо руками, затаила дыхание. Пронесло. И на этот раз пронесло. Нет, надо все же выбираться из этого рва. Вцепившись буквально ногтями в бруствер, она, наконец, вызволила себя. Опять ползком. Все ближе были те места, откуда взмывали в небо ракеты и строчили короткими очередями пулеметы. Преодолела еще одну траншею. Оказалась рядом с подбитым нашим танком. И вот подползла к той, видимо, последней преграде. Подтянула себя к самому ее краю и в двух шагах от себя при очередном фейерверке увидела двух немцев, засевших в широкой нише. Они-то с небольшими паузами и постреливали из пулемета. Неподалеку от них, слева и справа, время от времени взмывали вверх ракеты. Отползая, Маша стала лихорадочно соображать, что и как делать ей дальше. Отметила с великим огорчением, как хорошо просматривается освещенное поле, которое ей предстояло преодолеть. Осенило: поскольку ранец ее полупустой, она запихивает туда спящего сына и волочит за собой. Догадалась: нужно проползти вдоль траншеи, выбрать место подальше от пулеметчиков и ракетчиков и между ними перебраться на ту сторону. Заминировано ли поле или нет, она о таких тонкостях войны понятия не имела. Подходящее место найдено. Ну, вперед! Но она не могла сдвинуться с места. Страх, животный, жуткий страх охватил ее. Не было никаких сил заставить себя сползти в траншею, выбраться из нее и двинуться дальше. Она уткнулась лицом в землю и лежала так минуту, другую, третью. И вдруг нутром, почти звериным чутьем ощутила надвигающуюся опасность. Она сначала никак не могла сообразить, откуда она ей угрожает. И только взглянув перед собой, увидела, как на востоке начинает бледнеть горизонт. Пока еще едва-едва, почти незаметно. Но она, деревенская, знала: пройдет всего ничего, и начнет рассветать – для нее верная погибель. Наконец, Маша решилась. И в это время… раздался громкий детский плач. В ночной тишине, прерываемой редкими очередями, рыдания младенца прозвучали, как орудийный выстрел. Сначала перестал стрелять ближайший пулемет. Вслед за ними прекратили пулять из ракетниц. Маша инстинктивно попыталась закрыть рот сына ладонью, но было поздно: раздались тревожные свистки, послышался топот сапог, громкий говор. …Привели её в просторный блиндаж, освещаемой электрической лампочкой от аккумулятора. Вдоль земляных стен располагались деревянные нары с постелями, посередине стоял длинный дощатый стол, вместо стульев – доски, прибитые к чуркам. До ее появления немцы, видимо, спали – в нижнем белье, сидя на матрацах, они с изумлением разглядывали полуоборванную женщину с младенцем на руках. Тот, не переставая, громко плакал. Некоторые солдаты, одеваясь, в шутку затыкали уши. Другие, судя по их жестам, пытались что-то советовать перепуганной матери. Ее страх передался ребенку, и он заревел с новой силой. Опомнившись, Маша решительно расстегнула кофточку, обнажила грудь и, отвернувшись от солдат, дала его сыну. Тот мгновенно замолк. Разинув рот, немцы уставились на кормящую мать, и в их взглядах не было ни капли скабрезности, даже у тех молодых, кто еще ни разу не видел обнаженную женскую грудь. Маша уже заканчивала кормление, как все немцы повскакали с нар и вытянулись в струнку. Она обернулась и увидела офицера, вошедшего в блиндаж. Один из солдат, видимо, старший, стал докладывать командиру. Сказав «гут», тот повернулся к виновнице происшествия, которая торопливо прятала груди в лифчик, что-то спросил по-немецки. Маша заученно ответила «ихь ферштее нихт». Офицер, сказав несколько слов, обращенных к солдатам, ушел. Машу пригласили сесть за стол, на котором лежали вещи, извлеченные из ранца, и ее немецкий нож. Из разговоров она поняла, что ей надо кого-то и чего-то ждать. А ждать ей следовало пробуждения командира роты обер-лейтенанта Эбербаха. Ночной дежурный по части лейтенант Лангерман здраво рассудил, что из-за такого пустяка, как появления на их участке обороны бабы с ребенком, не следует будить начальство. На всякий случай не сообщил он о мелком происшествии и в штаб батальона. Если она шпионка, кому надо разберутся позже. Но когда он увидел задержанную, убедился, что она никак не походит на разведчицу, хотя, конечно, все может быть на этом белом свете. О своих соображениям по данному поводу он утром и доложил командиру роты, когда тот появился в штабном блиндаже, выбритый и надушенный. Выслушав рапорт ночного дежурного, Макс Эбербах приказал своему адъютанту пригласить начальника штаба роты, а лейтенанту Лангерману – доставить задержанную. Через несколько минут он уже разглядывал Машу. Она окончательно пришла в себя, хотя еще выглядела испуганной и поникшей. На вопросы командира роты она также заученно ответила по-немецки, что не понимает его, и вытащила из заднего кармана брюк уже изрядно потрепанное разрешениена выезд из города Барановичи. И все повторилось, как везде и всегда. Сначала Эбербах быстро пробежал глазами бумагу, потом, вчитавшись, заулыбался и пригласил присутствующих – начальника штаба роты, лейтенанта Лангермана и своего адъютанта – послушать, что написано в этом «папире». И когда закончил читать, раздался дружный хохот. Командир не отказал себе в удовольствии еще раз, но уже нарочито торжественно и громко прочитать редкий документ, и снова веселое ржание потрясло штабной блиндаж. Отсмеявшись, обер-лейтенант стал снова разглядывать разрешение на выезд. На минутку он задумался, прикрыв глаза. Лицо сделалось озабоченным. Он привстал и обратился к присутствующим: – Господа! Этот документ подписал военный комендант города Барановичи гауптман Лутц. Возможно, что сие случайное совпадение, но я два года служил в качестве командира взвода в роте под началом тоже Лутца, Курта Лутца. Наша часть успешно сражалась в Польше, потом во Франции. Наш комроты был на очень хорошем счету в полку и в дивизии. Но примерно за полгода до нашего вторжения в Россию с ним случилось несчастье. В ночной поездке на мотоцикле Лутц на полном ходу свалился в овраг, сломал руку, разбил коленную чашечку. В итоге заработал большой шрам на лбу и получил вечную хромоту. Его комиссовали, но, я слышал, ему каким-то образом удалось все же остаться в вермахте, откуда он ни за что не хотел уходить. Кажется, его зачислили в нестроевые части. Вот я и думаю, не наш ли герой двух войн стал комендантом города Барановичи? Эбербах окинул глазами присутствующих, которые продолжали улыбаться, не понимая, куда клонит их командир. – Гельмут, – он обратился к своему начальнику штаба, – вы не знаете, ваши батальонные коллеги располагают русскими переводчиками? – Нет, – последовал ответ, – переводчик имеется в штабе полка. Это я точно знаю. – Не пойдет, далековато. Жаль… Послушайте, фрау…, – он заглянул в документ, – фрау Петрова, – дружелюбно обратился к Маше, – опишите, как выглядит военный комендант города Барановичи. Маша непонимающе смотрела на офицера. – Ах, да, – поморщился обер-лейтенант. – Тогда попробуем так. Он подошел к Маше, ткнул пальцем в подпись на бумаге, медленно и с расстановкой произнес: «Комендант… Гауптман… Лутц. Да?» Она кивнула головой. Тогда Эбербах провел пальцем над своей левой бровью линию, означающую, по его представлению, шрам и произнес это слово, не зная, что оно и по-немецки, и по-русски звучит почти одинаково. «Да, да, – поняв, радостно ответила Маша и показала место над своей левой бровью. – Здесь у него шрам». Обер-лейтенант победно посмотрел на присутствующих подчиненных и радостно потер руки. – Теперь перейдем ко второму этапу опознания, – весело произнес он. Обращаясь к Маше, снова повторил «комендант, гауптман, Лутц» и стал прохаживаться перед ней взад и вперед, изображая хромого. Потом спросил: «Да или нет?» «Да, да,» – догадавшись, радостно ответила она по-немецки. Она понятия не имела, зачем немецкому офицеру нужны такие уточнения, но по интонации его голоса, по доброжелательному выражению его лица начинала сознавать, что фортуна вновь поворачивается к ней лицом. В ожидании очередного чуда ее сердце радостно затрепетало. – Так вот, господа, – нарочито серьезно сказал Эбербах, – опознание произведено. Экспертиза установила, что Курт Лутц, бывший командир моей роты и военный комендант города Барановичи, – это одно и то же лицо, – и прокурорским голосом добавил: – Теперь он поплатится за свои смехуёчки, – обер-лейтенант подошел к столу и грохнул кулаком. – Мы его заставим выполнить обязательства, взятые им на себя. Подчиненные с удивлением смотрели на своего начальника, не понимая, серьезно все это он говорит или все еще шутит. А он, не изменяя строгого тона разговора, грозно продолжал: – Мы сделаем так. Отпустим эту фрау к русским, как она того хочет, убедимся, что она дошла до своих живой. Потом я напишу письмо в Барановичи уважаемыму гауптману Лутцу, сообщу, что его подопечная опередила доблестные германские войска и сейчас приближается к Москве. И потребую от него, – он повысил голос, – чтобы он, – после паузы, – съел обе грязные портянки своего адъютанта Франца. От оглушительного гогота посыпалась земля с потолка блиндажа. Смех был таким могучим и заразительным, что не только Маша заулыбалась, но даже Мишка стал издавать веселые звуки. Сам ротный упал грудью на стол и просто рыдал, царапая пальцами по доскам. Начальник штаба схватился за живот и никак не мог разогнуться. Лейтенант Лангерман хохотал, запрокинув голову. Адъютант ржал, трясясь всем телом. Кто-то испуганно заглянул в блиндаж и поспешно захлопнул дверь. – Господин обер-лейтенант, смилуйтесь, позвольте господину гауптману Лутцу перед употреблением постирать портянки, – сквозь смех внес предложение адъютант. Оно вызвало новый взрыв хохота. Весельчаки долго не могли успокоиться. Наконец, Эбербах, утирая платком глаза, вернув Маше «папир», обратился к подчиненным. – Ну а теперь о серьезном. Об этом происшествии в штаб батальона пока не докладывать. Беспрепятственное проникновение постороннего лица на позиции нашей роты – крупный наш промах. Об этом мы еще отдельно поговорим с господином Лангерманом, который отвечал в прошедшую ночь за посты и караулы. Мы должны быть благодарны этой молодой матери за то, что ее случайное появление обнаружило большие просчеты в организации ночной охраны нашего рубежа. Представляете, что могли бы натворить всего лишь несколько русских, те же окруженцы, если бы они, незамеченные, в темноте ворвались в расположение нашей обороны. Поэтому, Гельмут, прошу разработать дополнительные меры по охране наших тылов. Может быть, стоит предусмотреть организацию секретных ночных дозоров. Да, чтобы не забыть. Доведите до сведения всех командиров взводов: если русские сегодня снова пойдут в атаку, подпускать их на максимально близкое расстояние – до 50–70 метров и тогда только открывать огонь. Объясните, что такой приказ обусловлен двумя обстоятельствами. Первое – боеприпасов у нас в обрез, произошла значительная задержка с их доставкой. Поэтому каждая пуля должна достигнуть своей цели. Второе – стрельба по врагу вблизи наших траншей не даст ему возможность прятаться за трупы, которых на нейтральной полосе целые горы. Поручению адъютанту. Макс, прямо сейчас накормить фрау, хорошо накормить. Вернуть все вещи. Отведите ее в пустой блиндаж, который раньше занимали связисты. После русской атаки, если она состоится, в обеденное время снова плотно накормить ее, дайте что-нибудь в дорогу, консервы там, галеты и так далее, словом, сухой солдатский паек и после отпустите ее к русским. В связи с этим оповестите весь личный состав роты, свяжитесь с соседними ротами, поясните ситуацию, предупредите, чтобы не стреляли. Она, между прочим, заслуживает нашей благодарности еще и за то, что доставила нам кучу смеха. Сделайте эту веселую историю достоянием всех солдат. В наших суровых условиях добрый хохот дорогого стоит. Он поднимет их воинский дух. А то, я вижу, кое-кто у нас крепко приуныл. У меня все. Да, обер-лейтенант знал, что говорил. С начала войны рота потеряла сорок два процента своего состава. И только вчера прибыло первое пополнение – три солдата. Всего-то! И все трое – необстрелянные новобранцы. Посмотрим, как они покажут себя сегодня в первом бою, если русские снова пойдут в атаку. Но в любом случае впереди – тяжелые бои. Никто не ожидал, что в районе Смоленска русские окажут такое упорное сопротивление. И хотя их полк, вся дивизия действовала не на главном направлении, севернее этого русского города, красные, отступая и обороняясь, контратакуя и попадая в окружение, неся огромные потери в живой силе и технике, раз за разом наносили частям, куда входила рота Эбербаха, урон за уроном. Дело дошло до того, что Советы повыбивали у них почти все танки, и пехоте пришлось наступать без поддержки бронетанковых частей. Отсюда – такие огромные потери. В конце концов, вся дивизия вынуждена была остановиться и перейти к обороне. Больше того, русские начали непрерывно атаковывать ее. Похожая ситуация сложилась в полосе всего Смоленского сражения. Войска вермахта остановились. Несмотря на выдающиеся победы германского оружия со времени начала войны с Россией, обер-лейтенанту Эбербаху становилось ясно, что блицкриг находится под угрозой. Подтверждением тому служит эта история с молодой русской матерью с ребенком. Смех смехом, но она уже опережает вермахт на пути к Москве. Это очень серьезный симптом. Конечно, он мог бы отдать приказ расстрелять эту фрау с младенцем, и на это у него есть все основания, в том числе попытка перейти линию фронта. Но от этого ничего не изменится. Факт остается фактом: продвижение вермахта на Москву остановилось, и баба с ребенком окажется там раньше, чем мы займем столицу России. Займем ли? Если блицкриг будет сорван окончательно, судьба русской компании начнет приобретать туманные очертания. Все это вызывало у него серьезное беспокойство. Больше всего его, и не только его, смущало наличие у противника не известных им, немцам, танков новых модификаций – Т-34 и КВ. Когда несколько их, брошенных, причем целых, с боеприпасами и полными баками горючим, впервые встретились на боевом пути роты где-то в районе Минска, расчеты из приданной ей батареи 37–миллиметровых противотанковых орудий пытались с разных сторон, причем с близкого расстояния поразить эти монстры. Ничего не получилось. И только попадание в корму увенчалось успехом. Артиллеристы были поражены и пришли в уныние. Невесело стало и на душе Эбербаха. Невольно подумалось: «Такой техникой русские нас просто задавят.» Но случилось непонятное. В первые часы и дни войны он сам собственными глазами видел, как они разбегались не только от одиночного германского танка, но даже при появлении цепей его солдат. Он с неимоверным изумлением лицезрел огромное количество оставленного русскими тяжелого вооружения, боеприпасов, горючего, удивлялся десяткам тысячам пленных красноармейцев. А здесь, когда его рота, как и вся дивизия, перешла к обороне, обер-лейтенант столкнулся еще с одной непонятной для него особенностью Красной Армии, которая его потрясла не меньше, чем ее июньско-июльское повальное бегство и массовое пленение русских. Новое своеобразие русских состояло в том, что их атакам не предшествовали ни артиллерийская подготовка, ни бомбежка с воздуха. Они просто выскакивали из своих укрытий и молча или что-то крича бежали навстречу позициям его роты. Солдаты же Эбербаха хладнокровно расстреливали их. И так повторялось почти ежедневно: русские поднимались, бежали и падали замертво, все, до единого. Правда, один раз они двинули танки, но тоже без артналета и без поддержки своей авиации. Их было одиннадцать – десять устаревших модификаций и один Т-34. Первых подбили быстро, без особых хлопот, а вот Т-34 заставил Эбербаха поволноваться. Танк спокойно дошел до позиции его роты, перевалил через первую траншею, вторую, и тут его подбил попаданием в корму с расстояния 30 метров расчет хорошо замаскированного 37-миллиметрового орудия. Обер-лейтенант никак не мог взять в толк, почему большевики день за днем посылают на германские пулеметы тысячи своих солдат, искал логику в этих их странных действиях и не находил ее. «Наверное, и сегодня повторится то же самое», – подумал он. Машу отвели на кухню и накормили, плотно и сытно. Вернув все вещи, поместили в пустой блиндаж, с нарами и дощатым столом. Сын еще спал. Она тоже мгновенно заснула, едва прилегла: сказались треволненья и бессонная ночь. Проснулась от грохота. Как ей показалось, снаряды взрывались прямо над ее головой. Заплакал Мишка. Она взяла его на руки и крепко прижала к себе. И тут же канонада прекратилась. Перепеленала малыша. Достала из кармана оставленный от завтрака кусок хлеба, разжевала, завернула в платочек, дала ему. Он затих. За блиндажом тоже установилась тишина. Дверей не было, здесь мог быть услышан каждый чих. Но снаружи царило полное безмолвие, непривычное для фронтовой полосы. Это Машу насторожило. Она машинально стала ловить каждый шорох, удвоила слух. И до нее донесся сначала едва различимый шум. С каждой секундой он нарастал, становился все явственней. Она вышла из блиндажа, пошла по ходу сообщения на странные звуки и через несколько метров оказалась в траншее. Справа и слева поблизости никого не было. Нарастающее гудение доносилось из-за бруствера. Пыталась подняться на цыпочках, не дотянулась. Увидела толстую короткую ветку, приставила ее к стенке и ступила на нее… Увиденное потрясло ее. Метрах в двухстах от нее в сторону немцев бежали красноармейцы с винтовками с примкнутыми штыками наперевес. Она сразу узнала своих, в родных гимнастерках и пилотках. Они неслись, оглашая воздух матом. Вот они уже близко, рукой подать. Сердце ее сначала наполнилось радостью: они бегут сюда, чтобы спасти ее! И вдруг сквозь мат и другие менее внятные выкрики она услышала родное, близкое «мама». «Мама!», – кричали на бегу некоторые молоденькие солдатики. Она уже видела их лица, они были совсем рядом. Вспомнила о немцах. Хотелось крикнуть: «Ребятки, осторожно! Здесь враг!» Только подумалось об этом, как со всех сторон раздались выстрелы, автоматные и пулеметные очереди. И на ее глазах советские солдаты стали падать один за другим. Их плотные цепи сначала поредели, а затем вовсе пропали – огромное пространство покрылось их телами. Только теперь она осознала, что это за камни или бугорки виднелись ей издалека. То были останки других красноармейцев, к которым прибавились новые трупы. Маша была ошеломлена. Вот только что она видела своих спасителей, и их уже нет, все они убиты. Глядя на массовое убийство красноармейцев, Маша молча плакала. И вдруг справа по траншее, с той стороны, где до этого непрерывно строчил пулемет, послышались громкие крики. Маша поспешно сошла с ветки-подставки и, повернувшись, увидела, как по направлению к ней бежит молоденький солдат с каской набекрень, что-то истерично громко крича. За ним гнался фельдфебель, изрыгающий проклятия. Вот он схватил рядового за шиворот и стал трясти его, приговаривая: «Назад!» Только это слово поняла Маша. Остальное она не разобрала. А фельдфебель кричал: «Назад к пулемету, трус! Назад, маменькин сынок! Я тебе сейчас выбью зубы, и они целые-невредимые выйдут через твою жопу!» Постигла Маша и часть того, что, плача, вскрикивал солдат, почти мальчишка: «Я не могу! Я не хочу так убивать!» Другие его слова она не познала. А молоденький рядовой сквозь слезы вопил: «Я сойду с ума! Простите, господин фельдфебель! Но я не могу стрелять по таким мишеням! Я не хочу убивать беззащитных людей!» В это время появился офицер. Он положил руку на плечо фельдфебеля и что-то властно приказал ему. Что именно, Маша не уяснила. А сказал командир взвода следующее: «Курт, оставьте его. Это его первый бой. С новобранцами такое случается. И ваши методы здесь не помогут. Оставьте его и сами идите к пулемету. Он успокоится, а потом привыкнет убивать», – повернулся и ушел. Удалился и фельдфебель, оставив плачущего солдата одного. А тот, опустившись на колени, прижавшись плечом к стенке траншеи, продолжал плакать навзрыд. Пораженная новым зрелищем, Маша, сама в слезах от увиденного поверх бруствера, непроизвольно шагнула к немцу, сняла с него каску и погладила по волосам. Солдат инстинктивно ткнулся лицом в женский подол, так похожий на материнский подол его детства, и, захлебываясь слезами, закричал: «Мама! Я не могу убивать! Я не хочу убивать! Спаси меня, мама! Я не хочу войны!» Из этих слов Маша поняла только одно – «мама». Поняла и, вспомнив, как только что это же слово кричали такие же мальчишки – русские солдатики, бегущие на смерть под пули пулеметчика, не желавшего убивать их и теперь тоже зовущего свою мать, представила все это и заплакала с новой силой. Так они и стояли, он на коленях, прижавшись к ее бедрам, а она, поглаживая его по голове, и оба плакали. Заслышав поблизости голоса, она оставила плачущего немца, юркнула в ход сообщения и оттуда в свой блиндаж. Упав на нары, горько заплакала. Потом долго лежала, неподвижно уставившись в потолок, пока вошедший фельдфебель, не тот, другой, не дал понять, что ей следует идти за ним. Ее снова привели на ту же кухню. Как и в прошлый раз, встретили вежливыми улыбками. Опять сытно накормили. Как и утром, сюда то и дело заглядывали солдаты, улыбаясь, неприкрыто рассматривали ее и восвояси удалялись, прогоняемые поварами и их помощниками. Личный состав роты, осведомленный о появлении у них молодой матери с ребенком, снабженной сногсшибательным смешным письмом, норовил взглянуть на это чудо. После обеда Маше дали полбуханки хлеба, две банки мясных консервов, пачку галет и пачку мармелада. Тот же фельдфебель проводил ее до блиндажа, жестами показал, что надо собираться, и вывел ее к передней траншее, к тому месту, откуда она наблюдала массовое убийство красноармейцев. Знаками изобразил, что ей следует перебраться через бруствер и что он готов помочь. Она поняла, что ее отпускают на ее родную сторону. Но сначала надо было покормить Мишку. Его время пришло, и он вот-вот потребует своего. Она жестами показала немцу, что пора дать грудь ребенку. Но тот был неумолим и уже в резкой форме потребовал, чтобы она сматывалась отсюда. Оказавшись за бруствером, она забросила за плечи полупустой ранец, взяла на руки сына и сделала несколько шагов. Вся земля вокруг нее была густо усеяна высокими, крупными желтыми ромашками. Нетронутые войной, они казались сказочными, волшебными, нереальными. Обрывались лишь там, где взрывы снаряд сожгли все живое. Пройдя несколько десятков шагов, остановилась. С тоской подумалось: «Убьют – не убьют?» Оглянулась. И… увидела десятки пар глаз, устремленных на нее. Картина и вправду казалась невероятной – мадонна с младенцем, идущая по полю только что отгремевшего сражения, шагающая по трупам своих соотечественников. Вскоре она и впрямь ступала по ним, потому что их было так много, что не представлялось возможным обойти убитых. И чем дальше она отходила от немецких траншей, тем их становилось все больше. В иных местах они лежали друг на друге. И вся эта полевая мертвецкая издавал страшное зловоние. Ее потянуло на рвоту. Она дошла до середины поля, и в это время заплакал Мишка. Сначала он, как обычно, хныкал, требуя грудь. Мать не обращала внимания, стремясь как можно быстрее выбраться из этого зловонного ада и усердно укачивая сына. Но тот настаивал на своем, от капризов перешел к рыданиям и, наконец, поле брани огласилось звонким детским истошным криком. Рев стоял такой, что, если бы среди крупных желтых ромашек обитали птицы, они с перепугу, как один, взмыли бы в небо. Маша пыталась было ускорить шаг, но мешали трупы. Оглянулась, в сторонке увидела полуразломанный деревянный ящик. Положила кричащего малыша на землю, сняла с плеч ранец, взяла на руки сына, устроилась на ящик и стала его кормить. Над побоищем, заваленном убитыми, воцарилась тишина. Сотни глаз с немецкой стороны наблюдали еще более невиданное зрелище – мадонну, кормящую младенца среди мертвецов на фоне крупных желтых цветов необычайной красоты. С советской стороны разглядывать удивительную картину практически было некому, кроме наблюдателей и оставшихся в живых горстки командиров. Все, кто могли держать оружие, лежали на нейтральной полосе вечным сном. А очередные маршевые роты, предназначенные для очередной мясорубки, еще не прибыли. Русские окопы были пусты. Когда Маша дошла до них, она потеряла сознание.На родной стороне
К Маше подошли два бойца. Она все еще находилась в обмороке. Один из солдат побежал звонить в штаб батальона. Вскоре оттуда прибыл особист-оперуполномоченный, сержант госбезопасности Курятников. Он обходительно обошелся с задержанной, которая к тому времени пришла в себя, сам донес ее пожитки до своего блиндажа, вежливо попросил у нее документы. Она вытащила свой советский паспорт, свидетельство о рождении сына. На вопросы, «откуда и куда», рассказала, что и как. Не забыла упомянуть о разрешении на выезд. Маша была счастлива. Она на родной стороне, почти дома! Значит, правильно поступила, пустившись в такое рискованное путешествие. Выбралась из немецких лап. Довольная улыбка не сходила с ее лица, и она охотно и подробно отвечала на все вопросы оперуполномоченного. Тот перешел к деталям, в частности к подробностям ее передвижения по оккупированной территории. Особенно заинтересовала особиста ее поездка на танковом эшелоне. Много внимания уделил он тому, чем кормили ее сегодня немцы на своей кухне. И чем больше и подробнее рассказывала Маша, тем менее вежливым становилось лицо лейтенанта. И совсем оно посуровело, когда, проверив ранец и проведя личный ее досмотр, обнаружил германский нож, немецкую баклажку и немецкий же сухой паек. Ранец при более внимательном осмотре тоже, между прочим, оказался вражеским. Курятникову все стало ясно: перед ним находилась шпионка. – Так, – подытожил увиденное и услышанное оперуполномоченный, – а теперь рассказывай, какова твоя истинная цель пребывания в нашем тылу? Она непонимающе посмотрела на него. – Ну, – угрожающе прорычал сержант, – сознавайся, какие сведения тебе приказано собирать у нас и сообщать немцам. Маша испуганно заморгала и сильнее прижала к себе спящего сына. Она не понимала, чего хочет от нее этот молоденький командир, вначале такой симпатичный и вежливый, ставший вдруг злым и грозным. – Играем, значит, в молчанку, – продолжал особист. – Ну-ну. Он встал из-за стола, закурил. Походил – шаг туда, шаг сюда: в блиндаже было тесно. Подправил фитиль в керосиновой лампе. Мысленно поздравил сам себя. Наконец-то он поймал настоящую шпионку! А то никак ему не везло. Он уже полмесяца в этом батальоне и ни одного стоящего дела не завел. Если не считать выявленного им дезертира, который его стараниями был расстрелян. Правда, в особом отделе полка поначалу возникли некоторые сомнения насчет истинных намерений обвиняемого, поэтому вернули дело на доследование. Сложность его (но только на первый взгляд!) состояла в том, что рядовой Гвоздев перед атакой напился и, не добежав даже до нейтральной полосы, упал и заснул. Его по очереди пинали командиры отделения, взвода и роты, но пьяный боец никак не реагировал на удары сапог и приклад винтовок. Ночью он очухался и приполз обратно. Следствие показало, что перед боем каждому бойцу полагалось по 100 граммов водки. Но Гвоздев, кроме своей положенной ему порции, выпил еще столько же: от своей нормы отказался рядовой Иванов, который заявил ему, Гвоздеву, что перед атакой он не пьет и другим не советует. Обвиняемый утверждал, что выпил лишнее не для того, чтобы, опьянев и заснув, уклониться от атаки, на чем настаивало следствие. Он употребил лишнюю порцию спиртного исключительно из-за своей жадности. А что касаемо сильнейшего опьянения и последующего засыпания, то он, как и все бойцы маршевой роты, два дня не жрамши и не спамши, оттого и быстро ослабемши. Но Курятников считал, что подозреваемый врет, и настаивал, что он напился намеренно, дабы избежать участия в бою. Из-за таких разногласий дело и было возвращено на доследование. Задача Курятникова состояла в том, чтобы доказать: Гвоздев перепил сознательно, с заранее обдуманной целью – уснуть и тем самым дезертировать в процессе наступления его роты на позиции врага. Кстати, та рота вся погибла, кроме обвиняемого и того бойца, который отказался от своей порции водки, отдав ее Гвоздеву. Этот солдат приполз ночью, раненный в бедро. Он был допрошен. На допросе подтвердил слова Гвоздева. Тогда оперуполномоченный заявил, что его тоже придется отдать под трибунал за соучастие в дезертирстве Гвоздева путем спаивания того накануне боя. После этого раненый подписал бумагу о том, что Гвоздев Христом-богом молил его отдать ему его 100 граммов, чтобы специально опьянеть. К делу также было приобщено признательные показания самого Гвоздева, который подтверждал, что дело обстояло именно так, а не иначе. Но для этого Курятникову пришлось немало попотеть, полдня избивая подозреваемого. Короче говоря, трибунал приговорил дезертира к расстрелу, который был приведен в исполнение перед строем вновь прибывших маршевых рот. Которые, кстати, погибли все до единого солдата и командира на другой день во время очередного безуспешного штурма немецких позиций. После той истории с пьяным дезертиром Курятникову никак не удавалось завести новое стоящее дело. Но его вины в том не было. Батальон, куда был приставлен лейтенант, впрочем, как и полк, – оба воинских подразделений в последнее время числились только на бумаге. Фактически они не имели своего постоянного личного состава. Неизменными оставалось лишь командование частей. Оно же занималось в основном тем, что принимало маршевые роты и почти сразу же посылало их в бой. Те гибли полностью. Приходили новые, и на другой день их поднимали в атаку, которая, как и предыдущие, заканчивалась повальной смертью. Поэтому оперуполномоченный Курятников просто не успевал расставлять свои сети против потенциальных дезертиров, перебежчиков, антисоветчиков, паникеров, вредителей и прочих врагов. Так что появление Маши было воспринято сержантом госбезопасности, как долгожданное везение. – Значит, так, гражданка Петрова, – бесстрастным голосом произнес Курятников. – Вот тебе бумага, ручка, чернила. Садись и пиши, где, когда, в каких целях ты была завербована германской разведкой. Сообщи так же, каким образом ты должна была передавать немцам полученные тобою сведения. Если ты имела задание проникнуть дальше линии фронта, то есть в глубокий советский тыл, то открой нам явки и пароли. Сознавайся во всем, и приговор военного трибунала будет не расстрел, а срок заключения. Маша не была ни ошеломлена, ни напугана, ни вогнана в трепет. Она просто не понимала, что от нее хочет этот человек. И за что вообще он на нее вдруг осерчал. Она силилась осмыслить его вопросы и никак не могла осознать связь между ею и какой-то германской разведкой. Даже слово «расстрел» не вызвал у нее страха. В ее представлении оно существовало само по себе, а она сама по себе. И держа на руках спящего Мишку, она, все еще глупо улыбаясь, продолжала молча смотреть на сержанта. – Так, значит, уходим в несознанку, – все еще спокойно продолжал Курятников. – Положи ребенка на стол. Маша выполнила его распоряжение. Опер подошел к ней вплотную, взял двумя руками за воротник парусиновой куртки и начал трясти, зло приговаривая: – Шпионка фашистская! Шлюха немецкая! Я тебя, гадину, заставлю говорить! Я тебя, сука, лично расстреляю! – и резко оттолкнул от себя. Она опрокинулась и, пятясь, уперлась в стенку блиндажа. Потом медленно опустилась на землю и тупо уставилась на особиста. Тот уловил ее непонимающий взгляд, постарался взять себя в руки и уже почти спокойно спросил: – Ты что, дура, не понимаешь, в чем тебя обвиняют, или ты притворяешься? Она кивнула головой. – Что «да»: не понимаешь или притворяешься? Маша отрицательно покачала головой. – Встань, падла, я сейчас тебе вправлю мозги. Опираясь руками о стенку, Маша поднялась. – Я тебе разъясняю. Ты немецкая шпионка. Послана сюда для сбора разведданных. Тебе это понятно? Маша отрицательно покачала головой. – Тогда скажи, зачем ты переходила линию фронта? – Я уже вам говорила, – осипшим голосом ответила Маша. – Чтобы спасти сына от немцев. – Шлюха! Это не твой ребенок! – вдруг заорал оперуполномоченный. – Его отняли у другой советской женщины и всучили тебе для маскировки, для прикрытия. Такого кощунства Маша выдержать не могла. Ее Мишка, дорогое дитя, – подкидыш! Одновременно до ее сознания дошли, наконец, все обвинения в ее адрес. Она шпионка? Она поняла, что попала в какой-то дикий случайный переплет, причины и последствия которого были для нее неведомы. И такое говорят о ней и о ее мальчике – сыне красного командира! Это святотатство! И она решительно направилась в сторону сержанта. На ее лице было написано столько злобы и ненависти, что Курятников инстинктивно отступил. – Сволочь ты поганая! – что есть силы закричала Маша. Она задыхалась от гнева. – Мой Мишка – сын красного командира, мой муж с первых дней на войне. А ты тут воюешь с измученными бабами! Ты почему не на том поле, где гниют тысячи наших убитых бойцов? Почему ты, трус проклятый, прячешься здесь, стреляешь не в немцев, в меня собираешься стрелять? – и она, подойдя к лейтенанту вплотную, плюнула ему в лицо. Тот машинально ударил ее кулаком в лицо. Маша отлетела, ударилась о стенку блиндажа и на несколько секунд потеряла сознание. Очнувшись, она увидела, как ее мучитель лихорадочно сдергивает с сына пеленки. Схватив голого, еще спящего малыша за ноги, он заорал: – Если не сознаешься, гнида, я раскручу и грохну его головой об стол. Мгновенно в ее памяти всплыла картина кровавой расправы в той маленькой белорусской деревне, когда пьяный немецкий солдат, размахнувшись, ударил годовалого мальчика головой об стенку избы. И она потеряла сознание. И тут началось самое неприятное для Курятникова. Проснувшись, свисая вниз головой, Мишка от страха заорал благим матом. Растерявшись, опер, положив ребенка на стол, стал спешно заворачивать его в пеленки, но у него ничего не получалось. Младенец, захлебываясь слезами, истошно кричал, дрыгая ножками и размахивая руками. В блиндаж испуганно заглянул его боец – вестовой. Увидев его, особист всунул ему в руки пустой графин со словами: «Полный. Живо!» Злобно поглядывая на ревущего младенца, не знал, что делать. Вернулся солдат с графином воды. Прогнав его, начал лить тонкой струйкой на лицо Маши. Веки у нее вздрогнули, потом открылись глаза. – Встань и быстро успокой ребенка! – приказал Курятников. Она, еще окончательно не придя в себя, молчала, непонимающе глядя на него. И вдруг вскочила и бросилась к сыну. Взяла его, голенького, и прижала к груди. Не говорила ни слова, не баюкала. Просто стояла, прильнув своими губами к его щеке и молчала. Мишка постепенно стал утихать и вскоре умолк, но временами все еще вздрагивал и всхлипывал. Слезы продолжали обильно течь из его глаз. Сержант не знал, что делать дальше, как себя вести, в каком направлении продолжать следственные действия. С досадой плюхнулся на стул, морщил лоб, чесал затылок. Ну решительно ничего не мог придумать! И неожиданно услышал такое, что никак не ожидал. Маша, держа на руках еще голого сына, повернувшись к Курятникову, глухо произнесла: – Начальник, не убивай моего сына. Я сделаю и напишу всё, что тебе нужно. Опер замер. Потом засуетился, предложил стакан с водой. Она запеленала сына села напротив следователя. Спросила его: – Что писать? – Нужно, чтобы ты написала явку с повинной. Маша положила окончательно успокоившегося сына рядом на стол, пододвинула к себе маленькую стопочку бумаги, взяла ручку, макнула в чернильницу и спросила: – Что писать? – Пиши. Старшему уполномоченному полка лейтенанту госбезопасности тов. Прошкину… Написала? От Петровой… далее свои паспортные данные, прописка. Написала? Далее заголовок «Явка с повинной». Так. Теперь с новой строки: я, такая-то, словом, повтори все о себе, являюсь с повинной в связи с тем, что… И далее подробно изложи, кто, где, когда, с какой целью завербовал тебя. Записав данные о себе, Маша опустила ручку: – Я не знаю, что писать дальше. – Что не знаешь? – Ну насчет «кто, когда и кем». – Не валяй дурака, Петрова. Ты все знаешь. – Я действительно ничего не знаю. Какая я шпионка! Я перешла линию фронта, чтобы убежать от немцев, довезти сына до Москвы, где моя мама. – Опять двадцать пять. Ну хорошо, давай порассуждаем вместе. Ты не шпионка, не разведчица, а тебя встречают и провожают во всех немецких частях, как родную. Ты же сама говорила. Да еще кормят сытно и дают на дорогу сухой паек. С чего это бы? – Не знаю. – Опять заладила: «Не знаю, не знаю». А я знаю. Хоть и плохо нас учили в спецшколе немецкому языку, но со словарем я все же кое-что разобрал в твоем разрешении на выезд. Вот послушай, я цитирую: «Я обращаюсь ко всем германским частям… оказывать ей, то есть тебе, Петрова, всяческое содействие в ее продвижении…». Это пишет военный комендант города Барановичи. Как это понять, Петрова? – Не знаю. Сержант выругался трехэтажным матом. – Слушай, не зли меня. Пиши всю правду. – Скажите, что писать, я напишу. Курятников задумался. Получается, как в той бесконечной присказке «У попа была собака». Что ж, выхода у него нет. – Хорошо. Сделаем так, – и опер, морща лоб, почесывая затылок, делая мучительно долгие паузы, стал диктовать Маше, кто, где, когда, с какой целью завербовал ее, как она добиралась до советской линии фронта и что собиралась здесь выудить. Но когда очередь дошла до самого существенного, то есть до способов передачи Петровой добытой информации, опер умолк. Он ровным счетом не мог придумать, каким образом разоблаченная им шпионка собиралась доводить до сведения своих немецких хозяев полученные разведданные. Встал, походил по блиндажу, прибавил света в керосиновой лампе, снова сел на стул. И, наконец, его озарило: – Пиши, Петрова. «Что касается способов передачи добытых мною разведданных, а так же паролей и явок, то они должны будут определиться после того, как на меня самостоятельно выйдет местный резидент немецкой разведки». Написала? Все. Подпишись, поставь дату. Слава богу! Все в ажуре. Курятников оформил протокол допроса, дал Маше подписать его и самолично отвел ее в блиндаж-гауптвахту. Затем сел за донесение своему начальнику лейтенанту госбезопасности Прошкину. Изложив обстоятельства задержания Петровой, почти дословно переписав «Явку с повинной», лейтенант написал следующее:«Обвиняемая в шпионаже в пользу Германии Петрова М. Г. изобличается следующими доказательствами, прямыми и косвенными: 1. Личным признанием, изложенным в «Явке с повинной». 2. «Разрешением на выезд» (на немецком языке), выданным военным комендантом г. Барановичи, являющимся по существу указанием всем германским частям оказывать обвиняемой всяческое содействие в ее продвижении по оккупированной территории. 3. Ранец (1 шт.) немецкого производства. 4. Нож с ножнами немецкого производства. 5. Солдатская фляга (1 шт.) немецкого производства. 6. Две банки мясных консервов, одна упаковка галет и один пакет мармелада – всё немецкого производства. Перечисленное прилагается».Курятников с облегчением вздохнул. «Теперь можно позвонить начальству», – подумал он и взялся за трубку. Но она молчала. Связи с полком не было. Задумался. Доставить шпионку сейчас? Дело идет к вечеру. Неизвестно, на месте ли лейтенант. Хорошо, оставим дело на утро. Он вышел из блиндажа, крикнул вестового. – Иванов, завтра чуть свет пойдешь в особый отдел полка. Отведешь туда задержанную, захватишь с собой пакет. Лично вручишь лейтенанту. Понятно? – Так точно, товарищ лейтенант. – А теперь ступай на гауптвахту, проверь, как она ведет себя, скажи ей, что завтра утром ее отправят дальше. Выполни и доложи. Минут через десять Иванов вернулся. Доложил, что вроде бы все в порядке, но она спрашивает, когда будет ужин. И еще она просит, чтобы у нее была вода. – Налей из графина в ее же баклажку и отнеси. А насчет ужина… скажи, что ужина не будет. В тот день ужина не намечалось не только для задержанной, но и для самого оперуполномоченного. Не планировался он и для командования полка, батальонов и рядовых, оставшихся в живых. Такое странное положение во многом объяснялось тем, что вышестоящие инстанции знали, что все маршевые роты, направляемые в расположение полка и его батальонов, с ходу бросают в бой, откуда мало кто возвращается. Из этого вытекало, что не было никакого смысла кормить людей перед атакой: нерациональный расход продуктов. Но спирт и водка подвозились исправно. Без сталинских сто граммов наступления не начинались. От такой системы снабжения страдали и те, кто непосредственно не участвовали в боях. О них как-то тоже порой забывали. Поэтому лейтенант Курятников с вожделением смотрел на немецкие мясные консервы и галеты с мармеладом. Однако трогать их никак было нельзя – вещественные доказательства. А вот полбуханки немецкого хлеба, которую он предусмотрительно не занес в протокол, особист съел. …Утром в сопровождении бойца Маша была конвоирована в распоряжение старшего уполномоченного Прошкина… Накануне Курятников связался с ним по телефону, сообщил ему о поимке шпионки. Тот сердечно поздравил его с боевым успехом и с нетерпением ждал появления задержанной. За две недели пребывания в своей должности его сотрудники еще ни разу не выявили немецкого разведчика. Войдя в блиндаж лейтенанта, освещенного керосиновой лампой, конвоир, вручив пакет, спросил, ввести бабу или как. Прошкин приказал пока подержать ее за дверями и с любопытством стал просматривать бумаги и вещдоки, присланные его опером. Ознакомившись с ними, майор удовлетворенно хмыкнул и мысленно похвалили Курятникова. В это время дверь распахнулась, и в блиндаж стремительно вошел начальник разведотдела дивизии подполковник Рогов. Он дружески пожал руку Прошкину, сел на стул против него и спросил: – Ну как, ловятся шпионы, диверсанты, дезертиры, перебежчики? – Помаленьку выявляем, – скромно ответил особист. – Вот как раз вчера поймали немецкого разведчика. – У меня к тебе просьба, лейтенант. Дело тут такое. Из штаба армии прибыла комиссия конкретно по одному вопросу: почему дивизия и, в частности, ваш полк несколько дней пытается прорвать оборону противника, несет несусветные потери, а результат нулевой. К вам в полк завтра прибудет целая делегация, а я первая ласточка. Моя задача – выяснить, какими сведениями штаб полка располагает о немцах, их вооружении, схеме обороны. Я попытался это узнать. И ты можешь себе представить, майор, в штабе вашем ни хрена ничего не ведают о противнике. Ровным счетом ничего! Почти ежедневно посылают людей в атаки, причем без огневой поддержки, посылают прямо на пулеметы, и все гибнут, как мухи. Начальство вашего полка угробило полностью даже свою разведроту, послав его вместе с маршевыми ротами на штурм немецкой передовой. И вот теперь эту работу – сбор данных о противнике в полосе вашего наступления – возложили на нас. Ты можешь чем-нибудь помочь нам, лейтенант? В долгу не останусь, – и подполковник, вынув носовой платок и сняв фуражку, стал вытирать пот с головы и с лица. – Жарко сегодня уже с ранья. Прошкин развел руками: – Наш враг – внутренний. Наше дело, ты сам знаешь, – антисоветчики, дезертиры, шпионы. – Стоп. Ты сказал, что твои люди задержали немецкого разведчика. Он заброшен по воздуху или перешел линию фронта? – Перешел линию фронта. – Когда его задержали? – Вчера. – Так это здорово, лейтенант. Возможно, он кое-что знает о расположении немецкой части в вашей полосе. Нам нужна хотя бы зацепка, чтобы сориентироваться. Я могу поговорить с задержанным? – Собственно, он – не он, а она, баба. Находится рядом, здесь, за дверями. Я не возражаю, но вряд ли она тебе пригодиться. – Ну ты же сам говорил, что она только вчера перешла линию фронта. Уж что-нибудь видела, слышала. – Да ради бога, поговори с ней. Все равно она подлежит расходу. Но сначала посмотри бумаги, оформленные на нее, – и он придвинул к подполковнику документы, подготовленные оперуполномоченным Курятниковым. Рогов бегло просмотрел их и, разочарованный, попросил у Прошкина разрешение на выезд из города Барановичи, выданный тамошним военным комендантом. – Так оно на немецком языке. – Ну и что? Я хорошо знаю немецкий. Мы же, разведчики, не пальцем деланы, – и он пробежал глазами протянутый капитаном «папир». Улыбнулся, потом стал внимательно вчитываться в текст. В это время дверь распахнулась, и в блиндаж ввалились комиссар и начальник штаба полка. – Вот ты где, разведка, – запыхавшись, обратился к подполковнику комиссар полка. – Звонили из политотдела дивизии, просили срочно передать тебе, чтобы ты завтра в 10.00 доложил им на заседании о состоянии разведки в нашем полку. – Нам еще звонил комдив, – добавил начштаба, – приказал, чтобы ты в 22.00 сегодня связался с ним по телефону. – По первому вопросу, товарищи, доклад у меня готов: состояние дел в вашем полку хреновое. Это мягко сказано. А чтобы развеселить вас, я хочу прочитать вам один немецкий документ. Хотите поржать? Вошедшие недоуменно переглянулись. – Давай, – нехотя согласился комиссар. Подполковник Рогов коротко ознакомил их с историей задержанной Петровой, а затем стал переводить с немецкого разрешение на выезд. Завершив его, громко рассмеялся. К нему присоединились комиссар и начштаба, сначала неуверенно, как бы за компанию. Но шумно расхохотались, услышав комментарий подполковника к прочитанному. А тот сквозь смех заявил: – А теперь гауптман Лутц обязан сожрать грязные портянки своего адъютанта Франца! Потому что Маша Петрова уже опередила доблестные германские войска, и теперь путь ей на Москву открыт. Смеялись все, кроме старшего уполномоченного Прошкина. Он удивленно взирал на присутствующих и не мог понять, из-за чего они хохочут. – А вот они, – Рогов показал на особиста, – хотят эту славную жену красного командира расстрелять. – Почему, капитан? – спросил комиссар. – Да никто не собирался ее расстреливать, – смутился Прошкин. – Просто решили проверить, кто она и как перешла линию фронта. – Вот, товарищ подполковник, – обратился к Рогову начштаба, – расспрошайте задержанную. Может, она что-нибудь скажет о расположении обороны немцев. – А я как раз и собирался это сделать, – ответил начальник разведотдела дивизии. – Товарищ лейтенант, можно поговорить с твоей шпионкой? – Ну мы пошли, – комиссар и начштаба поднялись и покинули блиндаж. Ввели Машу с ребенком на руках. Утром перед конвоированием она успела покормить сына, и теперь он спал. Рогов с любопытством рассматривал ее. Перед ним стояла не очень молодая сильно изможденная женщина в рванных парусиновых брюках и в такой же рваной парусиновой куртке без пуговиц, через которую просматривалась командирская портупея. Под глазом светился огромный фингал. По случайному стечению обстоятельств сержант-особист ударил ее не в тот глаз, куда ей врезал немец-насильник, а в другой. Тот, старый синяк только недавно сошел на нет. Теперь красовался новый. Но Маша из-за отсутствия у нее зеркала не знала о существовании ни прежнего, ни свежего кровоподтека. Поэтому она сначала не поняла вопроса подполковника о фонаре, о том, кто ей его засветил. Догадавшись, наконец, о чем речь, ответила, что это дело руквчерашнего начальника. Рогов укоризненно посмотрел на особиста. – Скажи-ка, Маша, ты сама писала явку с повинной? – Да. – И там всё правда? – Ни одного слова. Лейтенант диктовал, а я писала. – А почему писала, если всё неправда? – Потому, что лейтенант обещал убить ребенка, если я не напишу, что я шпионка. Подполковник снова посмотрел на капитана, покачал головой. – Скажи, Маша, а откуда у тебя немецкие вещи? – Какие? – Ранец, нож, фляга, консервы, галеты, мармелад. – Ранец, нож и фляги подарил мне хозяин дома в Барановичах, где мы с мужем снимали комнату. Дядя Петя в первую мировую попал в плен к немцам и оттуда привез все это. А продукты дали немцы, когда отпускали меня сюда, на нашу сторону. – Как по-твоему, почему немцы одарили тебя сухим пайком? – Не знаю. Кроме того, они еще дважды хорошо накормили меня. – И ты не знаешь, почему? – Не знаю, но догадываюсь. – И почему? – Товарищ командир, – выше майора она не разбиралась в этих кубиках на петлицах, – вы можете верить мне, можете не верить, но получалось каждый раз одинаково: как только немцы прочитывали разрешение на выезд, они начинали смеяться, потом делались добрыми и всячески помогали мне. Например, посадили даже на эшелон с танками, и я на нем доехала до Орши. Вот и на этот раз, когда меня поймали ночью при попытке перейти линию фронта, ихние офицеры прочитали ту же бумагу и так смеялись, и так смеялись, что даже я засмеялась, хотя мне было не до смеха, думала, они меня расстреляют. А после смеха накормили. Я не знаю, что смешного написано в той бумаге. Читают и смеются, читают и смеются, потом помогают. – Слышишь, капитан, – не поворачивая головы заметил Рогов, – оказывается, немцы тоже обладают чувством юмора, не только мы с тобой. Смеялись они, значит… Но, как известно, смеется тот, кто смеется последним. И наша Маша Петрова – первая ласточка – предвозвестница: не быть немцам в Москве. Она опередила их. А когда прогоним их, будем смеяться уже мы, – и добавил, обращаясь к ней: – А ты видела позиции немцев? – Видела. Я вышла к ним ближе к вечеру, было еще светло. Чтобы лучше рассмотреть, как перебраться ночью через немецкие окопы, я взобралась на дерево и всё разглядела. – Ты можешь подробно рассказать, что ты видела? – Могу. – Товарищ лейтенант, – он обратился к особисту, – ты позволишь Маше Петровой пройти со мной. Мы с ней подробно поговорим о том, что она знает о немцах. Прошкин кивнул. Как только они вышли, капитан позвонил Курятникову: – Слушай, сержант, ну ты, однако, болван стоеросовый. Ты кого ко мне прислал? Осрамил меня на весь полк. С чего ты взял, что она шпионка? Плохо начинаешь, сержант. И никакого чувства юмора. Спустя часа два тому же Курятникову позвонил Рогов. Поблагодарил его за то, что задержал очень ценную разведчицу. Но только не немецкую, а нашу, советскую, которая сообщила очень важные сведения о состоянии вражеской обороны. Связался по телефону Рогов и с лейтенантом Прошкиным, которого также поблагодарил за содействие, поставил его в известность о том, что Петрова помогла ему составить схему расположения позиции противника. Он также выразил надежду, что товарищ лейтенант отпустит Петрову на все четыре стороны. Получив его согласие, отправил к нему Машу в сопровождении своего бойца, приказав ему доставить ее обратно. Подполковник действительно остался очень доволен полученными результатами. Подробно расспросив Машу, он пришел к выводу, что в немецкой части, где ее задержали, серьезный недокомплект в живой силе. Петрова запомнила, что на кухне, где ее дважды кормили до общей солдатской кормежки, половина котлов пустовала. Она указала точное расположения двух пулеметных гнезд в привязке к заметному ориентиру – подбитому танку Т-34. В привязке к тому же ориентиру показала нахождение двух хорошо замаскированных противотанковых орудий. Вспомнила, что две последние траншеи пустые, солдаты находятся только в первой траншее. Рогов потирал руки от удовольствия. «А сегодня ночью на другом участке попробуем взять языка, – подумал он. – Так или иначе, завтра есть о чем доложить начальству.» В знак благодарности решил помочь Маше отправить ее в тыл, подальше от фронта. Старший уполномоченный особого отдела полка Прошкин вернул Маше все вещи, кроме немецкого ножа и двух банок консервов. Он больше недели не ел мяса. Нож понравился, потому что был изготовлен из лучшей немецкой стали. На вопрос, почему она не получила их, лейтенант ответил, что не положено. Не отдал он ей и разрешение на выезд из Барановичей. Отныне Маша больше никогда не узнает, почему немцы и наши, задерживая ее, сначала планировали расстрелять ее, а прочитав этот документ, смеялись, а потом помогали, чем могли. На прощании Прошкин проинструктировал ее. Первое – никому и никогда не говорить, что идет из Барановичей, что пробиралась через оккупированную территорию. Мол, гостила, скажем, в Смоленске у свекрови и в виду приближения немцев направилась в Москву, к своим родителям. Второе – никому никогда не говорить, что задерживалась на прифронтовой полосе особым отделом. Третье – уничтожить прямо здесь и сейчас немецкие упаковки галет и мармелада, а продукты лучше всего поскорее съесть. На том и распрощались. Вернулись к подполковнику. Его на месте не оказалось. В ожидании своего избавителя Маша накормила Мишку. Молока заметно не хватило. Сын стал капризничать. Разжевала одну галету и через тряпочку дала ему. Одной галеты не хватило. Разжевала другую. Успокоился. Вспомнила, что сама не ела больше сутки. Слопала половину галет и половину мармелада. Не насытилась. Захотелось есть еще сильнее. Выпила остатки воды из фляги, попросила бойца наполнить две баклажки. Страстно захотелось бежать отсюда. Нет, надо дождаться командира, который отнесся к ней так благожелательно. Увидела санитарку, которая рассматривала себя в зеркало. Подошла, попросила заглянуть. Посмотрела и обомлела. Она увидела старую, изможденную, полностью седую старуху с огромным фингалом под глазом. Она чуть было не упала в обморок от увиденного. И это бы наверняка случилось бы, если бы не сын на руках. Материнский охранный инстинкт оказался выше внезапных сильных эмоций. Маша села на пенек, слезы потекли из ее глаз. Она плакала и прикидывала, где и когда она поседела. Тогда ли, когда у нее на глазах пьяный немецкий солдат убил годовалого мальчика, ударив его головой об стенку? Или тогда, когда она на немецкой передовой переползала через траншеи? Быть может, тогда, когда ее там же обнаружили немцы? Возможно, тогда, когда они из пулеметов в упор расстреливали бегущих в атаку красноармейцев? Может быть, тогда, когда шла к своим по трупам? Или тогда, когда лейтенант из особого отдела обещал разбить голову ее сына об стол? Возможно, и тогда, когда он же грозил расстрелять ее самочинно? Боже мой, дай мне еще сил, дай мне хлеба, помоги добраться до мамы! Подполковник вернулся к вечеру, был чем-то сильно возбужден. Торопливо сказал Маше, что с наступлением темноты она поедет вместе с ранеными в тыл. Строго наказал, чтобы с этого места никуда не уходила. И умчался. Он не мог сказать Маше, что только что стало достоверно известно о новом наступлении немцев со стороны Смоленска, с юга, и со стороны Ярцев, с севера. Это означает, что если они сойдутся, то их дивизия и другие части окажутся в окружении. Остается пока единственная переправа через реку Вопь, приток Днепра, у деревни Соловьево. Вот через нее нынешней ночью и решено спешно вывезти всех тяжелораненых. Если удастся.
Домой!
Как только стемнело, десять полуторок, загруженных ранеными, в основном лежачими, выехали в тыл. Машу с сыном разместили в одну из них. Было так тесно, что она могла только стоять, вцепившись руками в кабину и раздвинув ноги, между которыми располагалась вся в бинтах голова солдата. Мишка был упакован на старое место – в свой мешочек за ранцем. Чтобы он не беспокоил никого и спокойно спал, Маше пришлось незадолго до отъезда разжевать и через тряпочку дать ему сразу несколько галет: молока становилось все меньше и меньше. Перед отправкой произошло еще одно чудо: ее накормили перловой кашей, причем вволю. Поздний ужин специально приготовили для отъезжающих раненых и сопровождающих их лиц. Но многие из больных находились в таком тяжелом состоянии, что отказывались есть, только пили воду. Появился излишек каши, предложили матери с ребенком, которую начальство неизвестно почему приказало доставить в Вязьму, место дислокации фронтового госпиталя. Поедая свою порцию, Маша старалась делать вид, что не такая уж она и голодная, но у самой дрожали руки. Они перестали трястись, когда доела второй котелок. В темноте тайком часть каши распихала по карманам куртки. А когда подали чай, то есть простой кипяток, с небольшим кусочком сахара, она была счастлива. Кипяток, дуя на него, выпила, а сахар положила в карман – для Мишки. Ехали долго и медленно: из-за кромешной тьмы и жуткой дороги. Когда приблизились к переправе, северная часть неба стала озаряться отблесками ракет. Маша не знало, что немцы уже который день со стороны Ярцева и с юга, со стороны Смоленска, рвутся к переправе, единственной на реке Вопь. Бои шли ожесточенные. Советское командование понимало, что если эта последняя ниточка будет прервана, то в окружении окажутся несколько дивизий. Поэтому оно стремилось переправить на восточный берег раненых и всё, без чего можно было обойтись. Но приказа об отступлении не давало, лелея надежду освободить Смоленск. Но через два дня все рухнет, и та часть, где так вначале неласково встретили Машу, и другие воинские подразделения окажутся в мешке, будут уничтожены или пленены. В предвидении этой катастрофы у переправы скопились колонны машин и вереницы подвод. Поэтому полуторкам с ранеными, с кем ехала Маша, удалось проскочить на противоположный берег только почти перед самым рассветом. Выбравшись на дорогу, шоферы прибавили скорость. А когда достигли Минского шоссе, нажали на всю катушку, не задумываясь над тем, что везут не дрова и не картошку, а раненых. Водителей понять было можно: начинало светать, значит, в любой миг могли появиться немецкие самолеты. В Вязьму влетели, когда солнце уже выглядывало из-за горизонта. Попрощавшись с санитарами, радостная, счастливая, Маша вздохнула: «Ну теперь домой!» Действительно, оставалось всего ничего – сесть на поезд и укатить в Москву, благо денег с собой у нее было достаточно, хватит не только на дорогу, но и на то, чтобы купить что-нибудь съестное. Узнав, как пройти к железнодорожному вокзалу, полная добрых надежд, направилась туда. Маша не прошла и полпути, как в ужасе остановилась. На город налетели немецкие самолеты. Точнее они бомбили только железнодорожный вокзал. К небу поднялись тучи пыли. Грохот взрывов давил на барабанные перепонки. Начались пожары. Огромные шлейфы густого черного дыма вздымались вверх. Видимо, горели цистерны с горючим. Земля содрогалась. Громко заплакал сын. Со страху, наверное, да и время кормить подошло. Пристроившись на лавочке у одной из изб, дала ему грудь. Молоко скоро кончилось. Разжевала галету, дала через тряпочку. И этого оказалось мало. Полкусочка сахара, оставшегося от вчерашнего чая, растворила в воде, дала через бутылочку с соской. Успокоился. Прямо в ушко, чтобы ему было слышно в грохоте разрывов, прошептала: «Потерпи, миленький, скоро будем дома, в Москве, у бабушки и дедушки.» На улицах – никого, город будто вымер. Самолеты улетели. Наступила тишина. Она направилась к вокзалу. Да, горели цистерны. Их никто не пытался тушить. Пожарники заливали водой только несколько пылающих строений. Большая часть составов была снесена с рельсов. Разворочены пути. Маша поняла – отсюда она в Москву не уедет, по крайней мере в ближайшие дни. Здание вокзала осталось целым. Она даже заполнила свои фляги кипяченной водой. На всякий случай спросила у женщины в форме железнодорожника, будут ли поезда в Москву. Та удивленно посмотрела на нее, сказала: «Не видишь, что творится». Выйдя на привокзальную площадь, попросила милиционера показать дорогу на Можайск. Ей ничего не оставалось другого, как надеяться только на свои ноги. Ждать она никак не могла. Тем более неизвестно было, сколько ждать. Ей следовало спешить. По пути увидела продуктовый магазин. Обрадовалась. Напрасно: полки поразили ее абсолютной пустотой. Обратилась к двум скучающим продавщицам с вопросом, бывает ли у них в продаже хлеб или что-нибудь другое съестное. Девушки посмотрели на нее с еще большим удивлением, чем железнодорожница. Тогда она пояснила им, что она беженка, идет от Смоленска, хочется есть, у нее имеется немного денег, а где купить еду, не знает. Ей объяснили, что хлеб и другие продукты выдаются по карточкам. А чтобы их получить, надо работать или жить в Вязьме. Подсказали, что можно купить хлеб на толкучке, растолковали, как туда пройти. Предупредили, чтобы она сначала брала у барыги буханку и клала ее куда-нибудь подальше, а потом уже расплачивалась. «А иначе могут надуть: деньги возьмут и убегут,» – пояснили ей. Удрученная увиденным и услышанным, Маша вышла из магазина и направилась в ту сторону, где могла находиться толкучка. Она нашлась недалеко от железнодорожного вокзала. Разогнанные бомбежкой, после ее окончания вольные продавцы и покупатели вновь собрались на своем пятачке. Их было немного, несколько десятков человек. В основном продавали или меняли поношенную одежду, разное барахло. Встретилась старушка, которая крепко прижимала к груди узелочек с творогом. Еще одна тетка вынимала и прятала за лифчик яйцо, выкрикивая: «Вареные яйца, вареные яйца!» Наконец, Маша услышала: «Хлеб! Кому хлеб?» Предлагал его одноногий, на костылях, небритый дяденька. «Ну этот наверняка не удерет», – она вспомнила наставления продавщиц из продуктового магазина. Спросила его, а где хлеб, который он продает. Он вытащил из-за пазухи буханку и снова положил обратно. Осведомилась, почем. Когда одноногий назвал цену, у нее потемнело в глазах. Цифра была только чуть меньше той суммы, что имелась у нее в наличие. А обладала Маша, по ее представлению, большими деньгами – их сбережениями за два года совместной с Васей жизнью плюс то, что было подарено ей Петром Дормидонтовичем. Она молча отошла от калеки. До нее донеслось: «Меняю хлеб на водку или спирт». Вспомнила благостный ужин с окруженцами в лесу, с изобилием мяса и четвертинкой первача, пошедшего по кругу. Пришли на память слова дяди Петя о том, чтобы она берегла самогон, который может выручить в трудную минуту. В горле образовался ком. Снова услышала, что кто-то продает хлеб. Торговала им пожилая тетя. Цену запрашивала такую же, как и инвалид. Маша, держа на руках спящего сына, начала делать в уме вычисления. Она прикидывала: если она купит буханку, сколько у нее останется денег и хватит ли их на покупку билета до Москвы. Она, решившись идти пешком в сторону Можайска, не теряла надежды сесть в поезд на какой-нибудь промежуточной станции. Она не знала, что, если идти по Минскому шоссе, а другого пешего пути не было, такой станции не встретит. Железная дорога проходила далеко стороной и объявлялась только в Можайске. Она стояла в раздумье: покупать – не покупать. Очень уж дорого. Но у нее, кроме остатков каши в карманах, ничего не было. Галеты кончались, да и они предназначались только для Мишки. Оставалось немного немецкого мармелада. Делать было нечего, надо покупать. И в это время раздались милицейские свистки. Толпа мгновенно исчезла. На маленькой площади осталась только она. Увидела несколько милиционеров, быстро идущих в ее сторону. Почему-то сильно струхнула. Ее, испуганную, спросили, не украли ли у нее чего-нибудь. Она отрицательно покачала головой. Стражи порядка двинулись дальше. Она пошла в ту сторону, где начиналась дорога на Можайск. Голову забивали мысли, одна тревожней других, главная из них – где достать продукты. Что делать? Перед ней замаячила перспектива голода и полная потеря молока. Маша была в отчаянии. Неожиданно из-за угла дома вышла та самая тетка, которая на толкучке продавала хлеб. Предложила меньшую цену, почти на четверть меньше прежней. Маша согласилась. Рассчиталась. Женщина спросила ее, откуда и куда она идет. Маша рассказала. Добавила, что денег у нее почти не осталось и она не знает, как быть. Торговка покачала головой, посоветовала ей сходить в горисполком, может, там чем помогут, и показала дорогу. Вместо горисполкома Маша оказалась у горкома ВКП (б). Милиционер ее не пустил в здание. Вышедший из него мужчина, к кому по совету милиционера обратилась Маша, выслушав ее, сказал, что горком партии выдачей хлебных карточек не занимается. Покинув Вязьму, двинулась в дальний путь. Сына устроила за спиной. Шла и планировала, как ей обойтись с буханкой: корка – ей, и то не сразу, частями, мякоть через платочек – Мишке. Перед ночлегом набрать грибов. В первом же ручье организовать ловлю пескарей и прочих мальков. В деревнях просить подаяние. Дорога была не очень оживленной. Ехали редкие подводы. Отдельные смельчаки на грузовиках проносились мимо нее в ту и другую сторону шоссе. Попадались пешие, в основном женщины, большинство из них с малыми детьми, шли главным образом по направлению к Можайску. Вид у всех без исключения был крайне изможденный. Возможно, они, как и Маша, уходили от немцев на восток. Это подтвердилось в первой же деревне. Беженки стучались в калитки, просили Христа ради. Никто им не подавал, даже не выходили на зов, хотя в окнах за занавесками мелькали лица. Маша поняла, что этот вариант кормежки отпадает. Правда, в другом селе она застала старуху, покидавшую свой двор. На просьбу Маши дать ей несколько картофелин та ответила, пряча глаза, что бог подаст, сама она не может одаривать всех страждущих. Добавила: «Смотрите, сколько вас. Если бы что обменять…» Во время дневного привала поела кашу, извлеченную из карманов, проглотила две мармеладки. Покормила сына. Молока стало еще меньше. Еще больше защемило сердце. Кроха успокоилась, только отведав через тряпочку разжеванный ею хлебный мякиш и сладкой водички из остатка сахара. Отдохнув, снова пошла, часто останавливалась: быстро уставала. Сильно хотелось есть. Ближе к вечеру зашла в лес, углубилась, набрала грибов. Сварила, съела вместе с несколькими корочками хлеба. Несколько приглушила голод. Слава богу, хоть погода стояла теплая. Правда, днем идти было очень жарко. Но зато ночью не так холодно, хотя становилось уже прохладнее. Надев на себя все теплое и укрывшись одеялом, можно вполне сносно переночевать. Благо комаров стало заметно меньше. Но одолевали вши. Кормление сына перед сном прошло с такой же нервотрепкой: мальчик явно недоедал. Утешало, что буханка, точнее его мякиш, оставалась почти целой. В лесу было слышно, как с наступлением темноты оживала дорога. В ту и в другую стороны ехали грузовики. Порой доносился грохот танков. Утром позавтракала остатками вчерашнего ужина из вареных грибов, съела несколько корочек и одну мармеладку. Вспомнила о двух немецких банках тушёнки, реквизированных особистом. Захотелось заплакать. Но надо было идти, и она снова пошла. Несколько раз пыталась остановить попутные грузовики. Бесполезно. Вечером собрала побольше грибов, чтобы хватило не только на ужин и завтрак, но и на обед. Днем голод ее просто одолевал. Стала быстро уставать, появилась одышка, чаще устраивала себе отдых. За поселком Царево-Займище встретилась ей небольшая речка. У встречного старика узнала, что название ей Сежа. Отойдя подальше от дороги, постирала все, что требовало стирки, повесила сушиться белье, искупала Мишку, помыла себя. Совершенно нагая, приспособив вязаную кофточку под невод, начала свой долгожданный рыбный промысел. Прочесала все ближайшее мелководье, многократно забрасывала свою ловушку, потратила уйму времени, но все-таки наловила несколько горстей пескарей и мальков. Нарвала крапивы. Поставила варить. Очень хотелось есть, даже голова закружилась. Ноги уже не держали ее. Упала на траву. Сын стал плакать. Пришло время кормежки. Не было сил встать. Мишка поднял рев. Лицо стало мокрым от слез. Дала грудь. Мало. Снова плач. Положив его на одеяло, стараясь не обращать внимания на крики своего крохи, слила бульон в большую кастрюльку, чтобы он быстро остыл, затем налила в бутылочку с соской, дала малышу. Сначала он отплевывался, потом попробовал еще раз, другой и потянулся к новой для него еды. «Уху» чередовала с разжеванным хлебным мякишем. Успокоился. А сама она просто набросилась на варево из рыбной мелочевки и крапивы. Едва успевала выплевывать мельчайшую чешую и плавнички. А все остальное перемалывала своими молодыми крепкими зубами. Суп кончился. Голод остался. Не вытерпела, доела последние корочки. От буханки остался только мякиш – для сына. Вечером поймала еще несколько горстей пескарей и мальков. Снова дала сыну бульона. Сама приложилась. Собрала высохшее белье. Снова принялась за рыбалку – на завтрак. Улов оказался небогатым: солнце уже зашло за горизонт, в лесу потемнело, рыбешки исчезли. Перед сном, засыпая, решала дилемму: остаться здесь на день – другой, чтобы подкормиться с речки, или двигаться дальше. Преимущества первого варианта были налицо, она сильно ослабла, надо было набраться сил. Но при этом она теряла время. Неизвестно, сколько еще идти до Можайска. А июль заканчивается. Август же – месяц такой: сегодня жарко, а завтра может похолодать, пойдут дожди, ночи станут холодными. Такой погоды при таких хилых харчах ей не выдержать. Нет, надо двигаться дальше. Может, еще где встретиться речка. И уже засыпая, вдруг вспомнила слова старухи, отказавшей ей в подаянии, ее последние слова «если бы что обменять.» Обменять! Что у нее может быть для обмена? Летняя кофточка в горошину – раз. Она почти новая. Фабричная теплая кофточка – два Вязаные шерстяные чулки. Их жалко, конечно, ночью в них тепло. Но ничего, без них не умрет. Есть еще пара бумажных чулок. Одну пару тоже можно пустить на обмен. Второе полотенце. Соль. Осталось почти полпачки. Отсыпать себе немного, остальное на обмен. Мыло! Целый нетронутый кусок. Для нее же хватит несколько обмылков. Нитки. У нее две катушки – белые и черные. Отмотать немного для себя, остальное предложить обменять на что-нибудь. Дадут всего ничего, но хоть что-то дадут. Свитер! Нет, без свитера ночью холодно. Что еще? Больше ничего. Вспомнила о немецком ноже, отобранном у нее особистом. Жалко, могли бы за него дать кое-что посущественнее. Да, еще спички. У нее три коробка, одного коробка ей хватит. В душе ее затеплилась надежда. На другой день она продолжила свой путь. Ожидания не обманули ее: вещи, предлагаемые ею, охотно принимались к обмену. Но давали мало. В основном свежевырытую картошку величиной с мелких куриных яиц, прошлогоднего гороха, ржаную муку, хлеб, гречку. Раз отвалили творог, другой раз – свежее молоко, целую поллитровую банку, еще досталось ей три яйца. Если прибавить к ним грибы и мелкую рыбешку, которую она наловила в реках Малая Гжать, а затем просто Гжать, жить было можно. И расчеты Маши, основанные на опыте десятилетней давности, когда ее семья бежала из колхоза, питаясь подножным кормом в прямом смысле этого слова, расчеты добраться до Москвы таким же макаром, харчась с леса и речек, плюс возможные подаяния, а в данном случае продуктообмен, эти расчеты вполне могли бы оправдаться, если бы не одно «но». И это «но» заключалось в том, что она была не одна, у нее на руках находилось дитя, что скудный харч и огромная физическая нагрузка непременно приведут к неизбежному финалу – прекращении лактации. Собираясь в дальний и рискованный путь, она об этом, конечно, думала. Но как-то подспудно предполагалось, что материнское молоко – почти от бога, если не вечный, то по крайней мере долгий источник. Теперь-то она поняла, что это не так. Молока становилось с каждым днем все меньше и меньше. В отчаянии она однажды ночью хотела накопать картошки на колхозном поле. Но вспомнила закон о трех колосках, по которому на много лет отправляли в тюрьму за сущий пустяк. И зачем тогда столько мучений, если у нее отберут ее Мишку? И она отступила. А Можайска всё не было и не было. Кончились вещи для обмена. Она отдала за продукты даже то, с чем никак не хотела расставаться, – свитер, все полотенца, большую часть детского белья. Стали расползаться ботинки. Пришлось разрезать одну из сатиновых косынок на две части и ими подвязать обувку. Парусиновые брюки и куртка изорвались во многих местах. И когда она, наконец, добралась до Можайска, выглядела полным оборванцем. У нее из съестного не осталось ничего, кроме нескольких горстей мелкой вареной картошки. Кончилось и грудное молоко – совсем. Сын сначала кричал благим матом, потом охрип, потерял голос. Плакал молча. Потом перестал даже всхлипывать. Он только, не отрываясь, смотрел на мать, вопросительно и с укором, и из его глаз, не переставая, текли слезы. Понимая, что она теряет сына, Маша, полная отчаяния, узнала адрес и пришла в горсовет. Там произошло все то же, что и в Вязьме. В здание не пропускал милиционер. Он посоветовал обратиться к важной даме, которая выходила из здания. Выслушав Машу, она сказала, что горсовет не занимается беженцами. Оставалась одна дорога – на железнодорожный вокзал. Он был забит толпами народа. Все хотели ехать в Москву. Маша поняла, что ей не пробиться к вагонам, даже если они будут поданы. К тому же она нигде не могла узнать, будет ли вообще сегодня или завтра поезд на Москву. Она вышла на пути. Они были целыми. Стояло много порожняка. Никакого движения. Поняла, что оно начнется с наступлением темноты. Предположила, что пустой товарняк обязательно будет отправлен на восток. Вот на него-то она и взберется. Возвратилась на вокзал, наполнила фляги кипятком. Вернулась на пути, пошла по направлению к Москве, вдоль пустых составов. Спряталась в кустах в ожидании ночи. Решила: или уехать зайцем, или умереть, прямо здесь, в своем укрытии. Другого выхода у нее не было. Миша погибал у нее на глазах. Она вспомнила увиденное по дороге на Можайск: опухших людей, лежащих на обочине, еще живых, с открытыми глазами; тоже опухших, но сидевших с протянутыми руками; мертвых; среди тех и других находились дети. И никому не было дела до них. И ее Миша, просыпаясь, уже не кричал, не плакал, а только молча смотрел на нее сквозь слезы, которые лились и лились. Потом не стало и слез. Закрылись и глаза. Только продолжали подрагивать веки. Как только стемнело, на путях началась жизнь. Мимо прошло несколько человек, похоже, железнодорожники. По громкоговорителю отдавались какие-то приказы. Где-то запыхтел маневренный паровоз. Часть порожняка двинулась в сторону Москвы, другая – назад. Маша, уложив сына за спину, ринулась было к отъезжавшему составу. Но он остановился. Увидела, что к нему кинулось несколько человек, таких, как она. Их становилось все больше – с мешками и чемоданами. Раздались милицейские свистки. Люди растворились в темноте. Маша тоже юркнула в знакомые кусты. Мимо пробежали несколько милиционеров, грозно свистя. Потом все стихло. Проехал паровоз, потом еще один. Стояла кромешная тьма. Похолодало. Оделась во все теплое, укутала сына. Дала ему бутылочку с водой. Он только чуточки пососал ее. И в это время Маша увидела, нет, услышала, даже не услышала, а учуяла движение состава, очень медленное, но безостановочное, уже без лязгов буферов. Поезд уходил на восток, по ее расчетам, с третьего от нее пути. Маша тигрицей выскочила из кустов, нырнула под один вагон, потом под другой и в темноте чуть не налетела на движущуюся пустую платформу. Вцепилась в нее мертвой хваткой, пробежала несколько метров трусцой и, собрав все силы, вскарабкалась на нее. Она упала на живот и не шевелилась. Сердце билось неистово, готовое разорваться. Успокоившись, прислушалась: убыстряет или замедляет свой ход состав. С радостью отметила – набирает скорость. И когда он помчался по полной, вытащила из спального мешка свое дитя, прижала его к себе и стала приговаривать: «Миленький, потерпи еще немного. Скоро мы будем дома, у бабушки и дедушки. У мамы твоей будет молочко. Не ругай нас с папой. Ни он, ни я – мы не виноваты. Виновата проклятая война. Откуда она взялась, я не знаю. Ну еще немножечко потерпи.» И она горько расплакалась. Господи! Неужели всему конец? Часа через два поезд остановился. Судя по силуэтам построек, у какого-то полустанка. Стоял долго. Миша спал, она слышала его легкое дыхание. Состав тронулся, но ехал уж медленно, и только перед самой Москвой набрал скорость Прибыли на Белорусский вокзал, когда уже светало. Остановились далеко от пассажирских платформ. Пришлось идти пешком. Вместе с ней двигались в том же направлении несколько десятков таких же зайцев, как и она. Вышла на привокзальную площадь и спустилась в метро, оно только открылось. Села в наполовину заполненный вагон, ей уступили место. Взглянула на сына, лицо было спокойно, спал. Прижалось своей щекой к его лбу и… замерла. Лоб был холодный. Она испуганно потрогала его щечки, губы. Они тоже были холодные. Приоткрыла веки, и… на весь вагон разнесся дикий крик. Все повернули головы в ее сторону, те, кто находился рядом, инстинктивно отшатнулись. Кто мог видеть ее, увидели немолодую изможденную седую женщину с ребенком на руках, в рванных брюках и дранных ботинках, перевязанных тряпками. Опрокинув голову, она кричала криком. Люди на остановках выходили и входили, испуганно поглядывая на нее. Пытались спросить у нее, что случилось. Она ничего не слышала. Чуть утихнув, Маша склонила голову над сыном, завыла, завыла похоронным воем. И потом плакала, тихо и долго. На конечной ее стали выпроваживать – свою станцию проскочила. Снова села в вагон. Потом ехала на трамвае. Шла пешком. Добралась до своих родных метростроевских бараков. Ткнулась в дверь родительской комнаты, заперта. Села у порога со свертком в руках. Барачный коридор был пуст. Только из общей кухни доносились приглушенные голоса и стук посуды. Из нее вышла старушка с кастрюлькой в руках. Проходя мимо Маши, сидящей с закрытыми глазами, остановилась, поставила кастрюльку на пол, спросила, кто она и что тут делает. Маша открыла глаза и прохрипела: – Баба Катя, вы не узнаете меня? – Не узнаю, никак не узнаю. Чьих ты будешь? – Я Маша, дочь Григорьевых. Старушка всплеснула руками, нагнулась, всмотрелась в нее, заохала, заахала. – Я не узнаю тебя, Маша. Ты на себя не похожа. Что с тобой случилось? – Баба Катя, где моя мама, отец, мои братья? – Отца и старшего брата забрали в армию, младший, подросток, работает на заводе. Мама, как и прежде, работает на фабрике. Сейчас ее смена. Придет поздно вечером. Вставай, дочка, пойдем пока ко мне, вот заодно и каши перловой отведаешь. Ну давай твоего сына, его, кажется, Мишей зовут. – Не дам, – вдруг крикнула Маша. Баба Катя испуганно отпрянула. На шум вышли соседки из общей кухни. – Простите, баба Катя. Нет его, Миши. Миша наш мертвый. Он умер. В тот день Мишке исполнилось ровно три месяца.Лето 1941 года: во сне и наяву Повесть
«Я забыть того не вправе…»А. Твардовский
1
Его разбудил ночной дежурный по штабу. – Иван Петрович, вас вызывает по радио «десятый». Самойлов спрыгнул с кровати, посмотрел на часы. Они показывали 4 часа 15 минут. Прямо в исподнем и сапогах на босу ногу он торопливо направился к соседнему домику, где находился узел связи. «Боже! Неужели все же началось?», – тревожно промелькнуло в голове. «Десятый» – позывной его радиопоста, выставленного две недели назад километров в пятидесяти к востоку от прусского города Тильзит. Перед связистами была поставлена задача – немедленно сообщить ему, если со стороны немцев начнутся военные действия. Самойлов был полностью уверен, что нынешним летом Германия нападет на СССР. С его точки зрения, любой, кто владеет даже общей информацией о настроениях в ставке Гитлера, о том, что на границе с Советским Союзом скапливается огромная военная сила немцев, осознавал, что налет на нашу страну – вопрос ближайшего времени. А он, Самойлов, располагал даже куда большими сведениями, чем все военачальники, крупные партийные и советские работники, работающие за пределами Москвы, точнее Кремля. В силу своих служебных обязанностей он имел неограниченный доступ к мощным радиоприемникам и, зная языки, мог без помех слушать передачи берлинских и лондонских радиостанций. Регулярно прослушивая их сообщения, Иван Петрович пришел к твердому выводу, что Англия Гитлеру сегодня не по зубам. Он даже проиграл воздушную битву Великобритании, причем с внушительными потерями. Что ему оставалось делать? По мнению Самойлова, он располагал небольшим выбором: или, захватив почти всю Европу, на этом утихомирится, или начать готовиться к войне против СССР. С точки зрения Ивана Петровича, Гитлер понимал, что Советский Союз, встревоженный захватнической политикой Германии, непременно будет усиленно вооружаться. И неизвестно, станет ли Россия терпеливо ждать агрессии немцев или она сама первой набросится на рейх. Самойлов был убежден, что и Берлин, и Москва смотрели на пакт Молотова – Риббентропа о взаимном ненападении как на бумажку, которую можно порвать в любой нужный момент. Поэтому на него не произвело особого впечатления заявление ТАСС от 16 июня 1941 года, объявившее, что слухи о намерениях Германии напасть на СССР являются ложными. «Дипломатическая игра», – подумал тогда Иван Петрович. Он ни минуту не сомневался, что советское правительство и лично Сталин ждут войны с Германией и усиленно готовятся к ней. Негативно относясь к советскому социализму, к самой идее пролетарской и мировой революций, к самому Сталину, к экономической разрухе и правовому произволу, учиненных коммунистической властью, Самойлов был убежден, что на этот-то раз, при оценке намерений Германии большевистская Москва окажется на высоте и разгадает планы Гитлера. В конце концов, рассуждал Иван Петрович, не надо быть семи пядей во лбу, не обязательно кончать университеты, можно даже располагать примитивным мышлением, свойственным большевикам, чтобы определить замыслы Гитлера и начать готовиться к отражению агрессии. Больше того, он даже мысленно похвалил Сталина за игру в бирюльки с этим заявлением ТАСС. «Молодец, ей-богу молодец! – размышлял он. – Пудрит мозги Гитлеру. Пусть тот думает, что Советы до того тупые, что не способны распознать очевидное – подготовку Германии к войне против Советского Союза. А СССР тем временем наверняка развертывает свои войска на западе, желательно подальше от границы, строит оборонительные рубежи, создает там запасы оружия и продовольствия.» Смущало Самойлова в этом сюжете только одно: почему тогда военное и политическое командование так жестко требовало от командиров всех рангов предотвращения действий, способных, по мнению высокого начальства, спровоцировать немцев на агрессию против Советского Союза. Уже были известны десятки случаев арестов и даже расстрелов лиц, деятельность которых, по утверждению особых отделов, могла дать повод для провокаций. «Странно, – недоумевал Иван Петрович, – уж какой гигантской провокацией отдает массовое развертывание приграничных частей и строительство оборонительных сооружений, если, конечно, эти работы ведутся, а они непременно ведутся, судя по легкомысленному с виду Заявлению ТАСС. И само собой, эти приготовления СССР к войне хорошо известны Германии. Зачем же тогда сажать и тем более расстреливать каких-то стрелочников, которые сделали что-то не так по мелочам. Непонятно». И только потом, когда германские войска почти без серьезных боев будут стремительно продвигаться на восток, захватывая в плен сотни тысяч красноармейцев, Самойлов догадается, что Советское правительство никак не готовилось к отражению фашистской агрессии, на границе не происходило развертывания воинских частей, оборонительные сооружения практически не строились. Так что Заявление ТАСС было не хитрой уловкой, как тогда думалось Ивану Петровичу, а вполне обдуманной акцией, призванной умиротворить Гитлера. Вот и умиротворили. Власть и здесь оказалась верной себе: не рассчитала, уровень разумения не позволил ей оценить масштаб угрозы. «Снова сели в лужу, вожди хреновы», – с горечью прокомментировал Самойлов предвоенное бездействие власти, когда стала ясна вся громадность катастрофы первых недель после нападения Германии. Сам же он в те тревожные июньские дни, исходя из очевидного, ожидая нападения немцев, отправил группу своих радистов на грузовике поближе к границе с Пруссией. Ему важно было в числе первых узнать о боевых действиях вермахта против СССР, если таковые случатся, и немедленно оповестить об этом военные части, расположенные в Курляндии – северной части Латвии, имея в виду, что такая информация по официальным каналам может дойти до них не скоро. А военные силы здесь сосредоточились немалые: одна танковая, одна механизированная, четыре стрелковые дивизии, артиллерийская бригада Резерва Главного Командования (РГД), артиллерийский противотанковый полк, смешанная авиадивизия. Правда, сам Самойлов не имел никаких командных полномочий, и должность у него была полугражданская – начальник отряда по радиофикации Красной Армии, сформированного из работников завода по производству радиопередатчиков, директором которого он был. Но задача этой организации как раз и состояла в том, чтобы во всех перечисленных частях внедрить радиосвязь и обучить личный состав ею пользоваться. Работа по радиофикации успешно завершилась, командировка людей Самойлова заканчивалась 1 июля. Но Иван Петрович решил – если немцы нападут на СССР до отъезда его команды, то он, используя свои технические возможности, должен будет оперативно поставить о том в известность подшефные дивизии и артсоединения. Поэтому он открыл радиопост недалеко от границы с Германией. Самойлов организовал его втайне от всех, так как соответствующие органы могли расценить такой шаг, как провокацию, способную вызвать со стороны Берлина ответные меры. А это уже пахло тюрьмой. Поэтому он не поставил в известность о своей инициативе даже своего замполита Богораза. Конечно, Самойлов не сомневался, что Илья Гаврилович одобрил бы его идею. Они вместе работали несколько лет, его заместитель по политической работе был не только отличным специалистом радиодела, но и широко образованным, здравомыслящим человеком, Он тоже осознавал, что война с фашистами на носу. И, разумеется, не возражал бы, чтобы вблизи границы имелся свой собственный источник оперативной информации. Но поскольку Богораз прямо отвечал за исполнение партийных директив, Самойлов, не поставив его в известность об открытии радиопоста вблизи границы, тем самым избавил его от необходимости отвечать за организацию «антигосударственного поступка», могущего спровоцировать Германии на ответные меры, в случае, если эта затея, не дай бог, будет вскрыта. И вот теперь эта радиоточка с позывным «десятый» дала о себе знать. Иван Петрович надел наушники и отчетливо громко произнес: – Я двадцать первый, я двадцать первый, слушаю вас. – Докладывает «десятый», – послышалось в ответ. – Как мы ранее договорились, сообщаю открытым текстом. Примерно 15–20 минут назад со стороны границы стали доноситься звуки артиллерийской канонады. Видели издали над советской территорией неизвестные самолеты и шум, похожий на бомбежку. Кроме того, только что над нами на большой высоте пролетела большая группа бомбардировщиков и истребителей с крестами на бортах, курс – северо-северо-восток, то есть в направлении Курляндии. – Коля, – взволнованно произнес Самойлов. – Свою задачу вы выполнили. Громадное спасибо. Это наверняка война. Дождитесь сумерек и возвращайтесь на базу. Только в сумерках, повторяю. Чтобы с воздуха вас не прихлопнули. Но если противник в светлое время суток приблизиться к вам, то немедленно удирайте. Вопросы есть? Нет? Тогда всё, до встречи. Сняв наушники, Иван Петрович приказал дежурному телефонисту разбудить несколько человек и артелью обзвонить по проводной связи штабы всей военных частей, которых обслуживал их радиопост, и сообщить, во-первых, о начале боевых действий немцев против Красной Армии и, во-вторых, передать всем, что в нашу сторону летит эскадрилья вражеских бомбардировщиков. – И скажите, – добавил Самойлов, – что начальник радиопоста рекомендует всем командирам дивизий и отдельных артполков немедленно издать приказ о прекращении всяческих хождений и движений техники в светлое время суток. Командование всех частей, радиофикацию которых проводила команда Самойлова, с большим почитанием относилось к нему – за добротно выполненную и столь необходимую работу, за почтенный возраст, за военный опыт, приобретенный им в мировой и гражданской войнах, за необычное в тогдашнее время вежливое обхождение со всеми чинами всех рангов. Иван Петрович ко всем без исключения обращался по имени и отчеству. Высокий, но чуть согнутый годами, с большими залысинами на поседевшей, коротко остриженной голове, он, хотя одетый в цивильное, выглядел среди полковников и генерал-майоров военачальником, когда вел с ними разговоры на темы радиофикации пехоты, артиллерии или танковых полков. Его рекомендации и указания выполнялись неукоснительно. Особо уважали Самойлова младший командный и начальствующий состав, не говоря уже о солдатах, то есть непосредственные исполнители его инструкций и наставлений. Чтили за обходительный тон при общении, за глубокое знание своего дела. На фоне всеобщей матерщины, пьянства и даже рукоприкладства со стороны военного руководства этот штатский выглядел не из мира сего. Он действительно был человеком из забытого далека, то есть дореволюционного прошлого, сохранивший манеры иного поведения с окружающими, хотя родители его не были столбовыми дворянами. Просто Иван Петрович воспитывался, учился, работал и воевал в другое время. А новая действительность так и не смогла подмять его под себя. Вот и сейчас Иван Петрович на всякий случай решил предупредить все штабы о возможности бомбардировки с воздуха и подсказать, как себя вести в этом случае, зная, что большинство командиров никогда не участвовало в боевых действиях. С летчиками Самойлов решил поговорить сам, осознавая всю уязвимость самолетов на земле, если на них внезапно нападут сверху. И тут выяснилось, что проводная связь не работает не только с авиаторами, но и со всеми частями. «Черт побери, неужели диверсанты?» – подумалось Ивану Петровичу. Тогда он приказал дежурному телефонисту, привлекая помощников, то же сообщение о приближении немецкой эскадрильи передать открытым текстом по радио. А сам связался со штабом авиадивизии тоже по радио и попросил пригласить к аппарату комдива Козлова. Емуответили, что его нет поблизости. – Так найдите его! – еле сдерживая себя, повысил голос Самойлов, удивляясь такой безалаберности. – Иван Петрович, – жалобным голосом заговорил штабной радист, – понимаете, товарищ Козлов сейчас… э-э-э… как бы сказать, он вне досягаемости. – Он что, пьян? – удивился Иван Петрович, хорошо зная, что Козлов не грешил по этой части. – Нет, нет, – послышалось в ответ, – он… как бы вам сказать… А вот и замполит, передаю ему микрофон. – Я вас слушаю, Иван Петрович, – раздалось в наушниках. – Замполит Патрушев. – Николай Иванович, – что там у вас происходит? – сердито ответил Самойлов. Он знал имена и отчества не только всех командиров дивизий, но и их заместителей и начальников штабов. – Не могу найти Козлова. Вы слышали, что началась война? – Какая война? С кем война? – довольно спокойно спросил замполит. По его голосу казалось, что он имеет в виду войну где-то в Африке или Бразилии. – Война с Германией. Сегодня она напала на Советский Союз. В наушниках установилось молчание. – Вы меня слышите, Николай Иванович? – снова подал голос Самойлов. – Слышу, слышу, Иван Петрович, но это же… это же кошмар! Это беда! Это… – Так где же ваш комдив? – прервал замполита Самойлов. – Для него имеется очень важное сообщение. – Понимаете, Иван Петрович, – замялся Патрушев. – Я не имею право говорить, где он, тем более открытым текстом в эфир. – Черт знает что! – обычно спокойный и уравновешенный, Самойлов стал выходить из себя. – Какая-то дикость! Идет война, а командира дивизии не могут найти. Вот что, Николай Иванович, у нас с вами времени в обрез, дорога каждая минута. В вашем направлении летят несколько вражеских бомбардировщиков и истребителей. Возможная цель – ваши аэродромы и склады. Надо подготовиться к нападению с воздуха. Вы поняли меня, Николай Иванович? По мои расчетам, немцы будут здесь через 20–25 минут. Надо поднять в воздух всех истребителей. – Я понял, Иван Петрович, мы примем все меры по отпору врага, если, конечно, это не провокация. – Вы забудьте это слово навсегда! Прикажите своим соколам сбивать вражеские самолеты, не раздумывая. Иначе они вас всех разнесут в клочья. Снимая наушники и все еще недоумевая, куда же мог деться Козлов, Самойлов мельком отметил про себя, что даже если наши истребители не успеют подняться в воздух, то самолетный парк дивизии не должен особо пострадать. За последние полгода авиадивизия своими силами построила несколько ложных полевых аэродромов. Кроме того, на них были понаставлены макеты самолетов. Рядом с действующими взлетными полосами были возведены капониры. Это он, Самойлов, убедил комдива Козлова игнорировать инструкцию вышестоящей инстанции о рассредоточении авиаполков по запасным взлетным полосам, а все наличные силы и стройматериалы направить на строительство капониров. – Петр Николаевич, там, наверху, витают в облаках, они, видимо, понятия не имеют, что значит рассредоточить самолеты по новым аэродромам, – увещевал молодого командира авиадивизии Самойлов. – Но вы-то знаете, что это не простое перебазирование истребителей или бомбардировщиков. Самолетам нужен сжатый воздух высокого давления, требуются спецзаправщики, дополнительные бензохранилища, а, следовательно, и квалифицированные кадры. Откуда же всё это взять для новых взлетных полос? Более рационально использовать выделенные ресурсы для строительства капониров на существующих авиабазах. Мировой опыт подтверждает, что они значительно увеличивают устойчивость самолетов к ударам с воздуха. – Я всё понимаю, Иван Петрович, – согласился Козлов. – Но ведь меня посадят за неисполнение приказа. – Давайте немного поразмышляем, Петр Николаевич, – продолжал настаивать на своем Самойлов. – Представим, что началась война, противник внезапно обрушивается с воздуха на ваше большое хозяйство. Те истребители, которые перебазировались на новые аэродромы, не могут взлететь, потому что там нет сжатого воздуха, нет бензина. Бомбы их уничтожают на земле. Гибнут и бомбардировщики, которые стоят не в капонирах, а на открытом пространстве. Вывод? А он следующий: да, я выполнил дурной приказ, меня не арестовали, но авиадивизия разгромлена. Возможно даже, что и вы лично погибните. Мораль сей басни такова: да, приказы надо выполнять, но можно и так, коли они совсем уж негодные, что по отчету они реализованы, а по существу игнорированы. В данном случае я предлагаю вам лжеаэродромы на бумаге выдать за настоящие запасные, а о капонирах в отчетах ни слова. И получится, как в известной поговорке: и овцы целы, то есть ваши самолеты и вы сами, и волки сыты, то есть начальство довольно вашими отчетами. А как только начнется война и противник внезапно появится над вашими взлетными площадками, выяснится, кто прав. И вышестоящее командование только повалит вас за проявленную инициативу. После долгих колебаний Козлов все-таки согласился с мнением Самойлова и пошел на нарушение инструкции. Кроме того, на всех свободных территориях возвели здания, имитирующие склады, хранилища горюче-смазочных материалов, мастерские. А настоящие строения такого рода тщательно замаскировали. Такую настойчивую опеку над Козловым Иван Петрович проявлял по одной причине – они знали друг друга много лет. Первый раз судьба свела их в Испании. Самойлов был направлен туда с важной миссией – выяснить, как наиболее эффективно можно использовать радио во время воздушных боев. Правда, технические возможности в этой сфере у Советского Союза тогда были весьма скромными. Так, в то время удалось радиофицировать там только пять наших истребителей И-16, но то лишь на прием. Передатчик был установлен на земле. Но даже такая несовершенная связь улучшила использование наших самолетов. А Козлова она просто спасла от неминуемой гибели. В тот день молодой летчик барражировал на Мадридом. Самойлов сообщил ему по радио, что сзади его и выше километров в пяти – шести к нему приближаются два вражеских истребителя. Петр сразу круто пошел вниз и налево и, прижимаясь к земле, ушел от противников. Так они познакомились – Козлов и Самойлов. Во второй раз они встретились в Халхин – Голе, во время военного конфликта с Японией. Тогда Козлов уже командовал эскадрильей. Но радиофикация самолетов в ту командировку не входила в программу Самойлова. Он инспектировал деятельность радиосвязи между штабами. Созданная для разгрома японцев 1-я армейская группа была разделена на Северную, Центральную и Южную группы. Главный штаб имел радиосвязь со всеми из них, а также со стрелковыми дивизиями, с бронетанковой и стрелковой бригадами. Что же касается звена дивизия – полк – батальон, то радиоконтакты тогда были практически нулевыми. Правда, в низовых частях имелись радиостанции 5АК, 6ПК и РБ, но ими почти не пользовались – из-за неумения, долгой расшифровки текстов и страха, что противник раскодирует переговоры. А в летных полках радиосвязи вообще не было. Самойлов был свидетелем удивительной картины управления воздушным боем. В степи рисовали большой круг, а в нем поворотную стрелку. Откуда появлялись японские самолеты, туда показывала стрелка. Встретившись на Халхин-Голе с Самойловым, Козлов жаловался ему на невозможность командовать своей эскадрильей при такой допотопной организации связи с самолетами. – Удивляюсь, – сетовал он. – Столько денег тратиться на дорогущие машины, но не находиться средств на разработку и установку в самолетах хотя бы приемных устройств, как в Испании. Третья встреча у них состоялась на финской войне. Тогда Козлов уже командовал истребительным полком, и одна из его эскадрилий была оснащена принимающими и передающими радиоустройствами. Эффект использования радиофицированных летательных аппаратов был просто потрясающим по сравнению с самолетами, не имеющими такой связи. Правда, продемонстрировать в полном объеме преимущества истребителей с радиостанциями не удалось, потому что у финнов практически не было своей авиации. В четвертый раз снова по воле случая они встретились уже здесь, в Курляндии. Очень обрадовались друг другу. Козлов просто благоговел перед Самойловым, годившемуся ему в отцы. Иван же Петрович, имевший двух дочерей, смотрел на него, как на сына. Он ценил его как опытного пилота, ставшего командиром смешанной авиадивизии. Уже генерал – майор, он заметно отличался широтой кругозора. Сын учителей, Петр имел для того времени редкое даже среди летчиков – командиров среднее общее образование. После школы он закончил Чкаловское авиационное училище. В перерывах между войнами в Испании, Халхин-Голе и Финляндии успешно завершил Военно-воздушную академию. Кроме того, ему сильно повезло. В отличие от многих своих «испанцев» он не пошел сразу в гору по начальственной линии. Ему, в отличие от других пилотов – участников боев в небе над Мадридом, не дали Героя. Вернувшись на Родину, он как-то незаметно растворился в массе советских летчиков, выполнявших задания на разных боевых участках. Набираясь опыта, Козлов медленно поднимался по служебной лестнице. Понятие «медленно» означало для тех времен, что он стал командиром дивизии не сразу после возвращения из Испании, как то случилось с некоторыми другими сослуживцами, а спустя несколько лет. Те же боевые соратники по Мадриду и Халхин-Голу, которые очень быстро взлетели вверх по служебной лестнице, к 22 июня 1941 года были арестованы и расстреляны. Удрученный расправой над своими товарищами, не верящий ни на грамм в их виновность, не понимающий цели таких репрессий, генерал – майор Козлов, оказавшись в Курляндии на высокой должности командира авиадивизии, был предельно осторожен в своих действиях на новом посту. Под его началом находилась внушительная сила: пять авиаполков – три истребительных и два бомбардировочных, всего более трехсот экипажей и 350 самолетов. При этом шла замена старых моделей на новые. Один полк был полностью укомплектован МИГ-3. Два других пока были оснащены устаревшими И-16. В бомбардировочных частях имелись только новейшие ПЕ-2 и частично СУ-2. И что чрезвычайно важно, все истребители и бомбардировщики благодаря стараниям радиоотряда Самойлова были оснащены переговорными радиоустройствами. Причем все они имели немецкое происхождение. Наши советские приемники и передатчики были на самолетах бесполезны: шум авиационных моторов мешал слушать, кроме того, в наушниках стоял беспрерывный треск. Другое дело немецкая техника, освоенная на радиозаводе, руководимым Самойловым. Полностью радиофицированная новейшими приборами авиадивизия Козлова тогда была единственной на весь Советский Союз. И вот наступал, как говориться, момент истины: если целью вражеской эскадрильи является хозяйство Козлова, то как оно покажет себя в первом столкновении с противником? «Нет, все же слётаю туда», – решил Самойлов, обеспокоенный исчезновением Козлова. Он вышел во двор, сел на мотоцикл, другую машину оседлал его помощник Паша Петухов, и они помчался в сторону штаба авиадивизии. Он находился километрах в тридцати от Кулдиги, районного городка, на окраине которого располагалась база радиоотряда. На пустынной дороге в этот ранний час не было ни души, и они оба летели на всех парах. Уже подъезжая к знакомым строениям, Иван Петрович, взглянув на небо, увидел, как со стороны запада далеко и высоко летела большая группа самолетов. Он остановил мотоцикл, приложил к глазам предусмотрительно захваченный бинокль. По их очертаниям понял, что это были немцы. Самойлов насчитал двенадцать бомбардировщиков и шесть истребителей. «Наверняка те, о которых сообщил «десятый», – подумал Иван Петрович. Судя по всему, они держали курс на наши аэродромы. «Вполне разумно, – отметил он про себя. – Пока советским соколам ничего неизвестно о войне и они банально спят, сверху по ним чуть свет бац, и нет авиадивизии. Ничего не скажешь: на войне как на войне.» И взглянув направо, добавил удовлетворенно: «Но только не в нашем случае». С востока в выси навстречу противнику летела армада наших истребителей – несколько десятков. Впереди, оторвавшись от общей массы, мчались МИГи, имевшие большую, чем И-16, скорость, за ними вились «ишаки». Самойлов сразу отметил отсутствие какого-либо намека на построение машин: куча мала, а не диспозиция. А вот германские бомбардировщики шли сомкнутым компактным строем, и когда они стали сближаться с советскими самолетами, открыли мощный заградительный огонь. Немецкие же истребители сопровождения высоко парили над своими подопечными, делая круги, взмывал вверх, пикировали вниз. При сближении с противником советские ястребки все же четко разделились на три группы. МИГи, распавшись на звенья по три самолета в каждом, устремились навстречу «мессершмиттам». Примерно половина И-16 взяла курс на бомбовозы. Другая часть «ишаков» встала в круг над главным аэродромом, намереваясь, видимо, таким образом защитить его от врага. «Нет, не так уж плохо, – одобрил новое построение советских соколов Иван Петрович. – Чувствуется управление боем с земли по радио. Вот она, радиосвязь!» И тут же поморщился, увидев, как МИГи звеньями из трех самолетов принялись гоняться за вражескими истребителями. А те, набрав высоту, парами стали кидаться оттуда вниз на наших истребителей и, сбив трех, свечкой снова взмыли вверх. Маневр повторился, и опять три подбитых МИГов. И тут Самойлов увидел шлейф дыма, идущий от падающего «мессершмитта». Как его сбили, он не заметил. Но зато обратил внимание на то, что илы, взявшие было курс на бомбардировщиков, при приближении к ним отпрянули от них, убоявшись, видимо, плотного заградительного огня. Стреляя на ходу, вражеская эскадрилья продолжала лететь компактным строем, приближаясь к основному аэродрому смешанной дивизии. А пять уцелевших «мессершмиттов», оторвавших от МИГов, накинулись на «ишаков», разогнанных заградительным огнем бомбовозов, и четыре из них попадали вниз, объятые огнем. Но один из наших, и это четко видел Самойлов, во время атаки немцев взмыл вверх и затем, падая соколом вниз на огромной скорости, чуть не столкнувшись с противником, сбил его. Затем загорелся один бомбардировщик, другой, задымил третий. Оставшиеся, едва долетев до главного аэродрома, стали похоже поспешно сбрасывать бомбы и заворачивать назад, и строй их распался. Объятые пламенем, начали падать два МИГа и три «ишака». А потом всё закрутилось – завертелось, удаляясь на запад, и с земли уже невозможно было разглядеть дальнейший ход воздушного боя. Самойлов включил зажигание, и он с помощником заторопились к штабу авиадивизии.2
Перед отъездом в Латвию Самойлову в Генштабе подробно рассказали о воинских частях, дислоцированных в Курляндии, которые предстояло полностью радиофицировать. Полковник Кислицин разъяснял: – В начале 30–х годов в Красной Армии была установка на создание механизированных корпусов. Несколько лет назад такое решение было признано ошибочным, и существовавшие тогда мехкорпуса расформировали. Однако стремительная победа Германии над Францией благодаря наличию большого количества у немцев подвижных частей заставила наше командование вернуться к старой идее – организации механизированных корпусов. Сейчас работа в этом направлении идет вовсю. Но у некоторых руководящих товарищей возник замысел большего масштаба – иметь уже механизированные армии. Одна из таких сегодня формируется в Курляндии, которую вам и предстоит радиофицировать. Но эта будущая механизированная армия в настоящее время еще далека до завершения. До полного укомплектования ей не хватает несколько дивизий – как танковых, так и стрелковых на колесах и с бронемашинами. Даже те четыре стрелковые дивизии, которые имеются в наличии, не располагают автомашинами. Таким образом, на сегодняшний день в Курляндии военных частей больше, чем требуется для создания мехкорпуса, но меньше, чем необходимо для формирования механизированной армии. Самойлов, конечно, сразу сообразил, о чем шла речь, когда полковник говорил о признании сначала ошибочным существование механизированных корпусов. Создание их приписывалось маршалу Тухачевскому, и после его расстрела мехкорпуса были признаны вражеской затеей и расформированы. Теперь решили вновь воссоздать их. Не обошлось без гигантомании – идеи формирования целой механизированной армии. На вопрос Ивана Петровича, почему это будущее крупное воинское соединение решено дислоцировать в северной Латвии, полковник Кислицин ответил так: – Подальше от границы, чтобы в случае внезапного нападения Германии не оказаться под ударом. И не так далеко от границы, чтобы в случае необходимости преградить дорогу наступающему врагу или, другой вариант, сразу перейти в контрнаступление и захватить Пруссию. Еще один способ использования этого крупного и мощного соединения – занять оборону в Курляндии, если противнику удастся быстро выйти к Двине и занять Ригу. В этом случае данная армия, поддерживаемая Балтфлотом в смысле снабжения, будет нависать над левым флангом вермахта. Вполне возможен и удар во фланг и тыл немцев. После небольшой паузы полковник добавил: – Но это, повторяю, проект. На сегодняшний день нет даже единого командования будущего крупного воинского соединения, И вам, товарищ Самойлов, придется иметь дело со штабами каждой дивизии и артполков в отдельности. Но они в курсе дела и очень положительно воспринимают радиофикацию своих частей. – А кому они сейчас подчиняются непосредственно, округу? – спросил Иван Петрович. – Нет, Прибалтийскому военному округу они не подчиняются. Каждая дивизия и каждый артполк подотчетен нам, Генштабу. Разумеется, Рига в курсе их существования, но оперативно не командует ими. – А как же они осуществляют связь с Генштабом? – задал еще один вопрос Иван Петрович. – По телефону, по проводам Наркомата связи. А вот вы, товарищ Самойлов, нам обеспечите уже радиосвязь. И чем скорее, тем лучше. Вообще, я должен вам сказать, товарищ Самойлов, мы здесь в Генштабе возлагаем на вас большие надежды. Полная радиофикация целой армии или, назовем ее пока скромно, армейской группировки – это своего рода эксперимент. Он должен показать и убедить всех сомневающихся, что в современной войне невозможно обходиться без радиосвязи. Пехота – от роты до батальона и выше, артиллерия – от корректировщика огня до батареи и далее, танки – все до единого, самолеты – все до единого должны иметь радиопереговорные устройства. Сегодня при огромной плотности огня невозможно управлять боем с помощью телефонной трубки, ибо провода будут уничтожены в первые секунды сражения. Нечего надеяться и на делегатов связи, то есть посыльных, потому что они могут быть попросту убиты. Тем не менее, товарищ Самойлов, в разных эшелонах власти, причем, я это особо хочу подчеркнуть, в очень высоких сферах, все еще идут споры, а надо ли тратиться на радиофикацию Красной Армии. И что же получается, товарищ Самойлов? Расходуются огромные денежные, людские и материальные ресурсы на производство танков, самолетов, орудий и не находятся возможностей для оборудования их переговорными радиоустройствами, без которых те же танки, самолеты и орудия оказываются слепыми и глухими. Так что, товарищ Самойлов, мы ждем от вас прорыва в этой области, в деле радиофикации Красной Армии. Эти слова полковника падали бальзамом на душу Ивана Петровича. Начиная с середины 30-х годов, он, директор завода, прилагал все усилия для того, чтобы внушить людям, ответственным за обороноспособность страны, что Рабоче-Крестьянская армия, как она тогда называлась, без сплошной радиосвязи – колосс на глиняных ногах. Он эту мысль озвучивал на всех военных совещаниях, куда его приглашали. О том же он писал в многочисленных письмах в наркомат обороны, в Генштаб, ЦК ВКП(б) и даже товарищу Сталину. Самойлов приводил плачевные примеры управления сражениями с помощью телефонов в Испании, на Халхин – Голе, в финской войне. И наоборот, сообщал факты успешного применения переговорных беспроводных устройств вермахтом Германии в той же Испании и в блиц-крике против Франции, завершившемся быстрой и полной победой немцев. Иван Петрович еще и еще раз писал, что будущие войны – это сражения моторов, массовых подвижных соединений, что ведет к изменениям оперативной обстановки в считанные минуты, и никакая проводная связь, подверженная постоянным обрывам. не способна повлиять на изменение боевой обстановки. В подвижной войне, подчеркивал в своих письмах и докладных Самойлов, с массовым использованием танков, самолетов, самоходных артиллерийских установок, автомашин управление сражениями становится альфой и омегой военного искусства. На все его письма приходили отписки. Но кое-что он все же смог добиться. Выбил для себя командировки в Испанию, на Халхин – Гол, на финскую войну, радиофицировал несколько самолетов, одну танковую роту, в одной из стрелковых дивизий обеспечил радиосвязь между штабами. Больше того, ему удалось добиться командировок в Германию, Англию и США с целью ознакомления с производством радиоустройств и закупок их, правда, в ограниченном количестве. Но это уже был кое-какой прорыв. Он отправил в правительство предложение о строительстве крупного завода радиоламп широкой номенклатуры. Они должны были, по расчетам Самойлова, поступать на мощное узкоспециализированное предприятие по сборке танковых, самолетных, полевых переговорных радиоустройств. Предполагалось, что все трудоемкие процессы должны быть, по примеру американцев и немцев, полностью механизированы. Но ответа на свои предписания он даже не получил. В Халхин – Голе он с горечью наблюдал, как танковые командиры – от взводов до полков – руководили боем: они высовывались из башен и красными флажками передавали приказы. В грохоте снарядов и мин, в пыли и дыму никто ничего не видел, а те, кто пытался таким образом управлять сражением, чаще всего погибали. Там же, на Халхин – Голе, Иван Петрович констатировал печальный факт: никто – от штаба Жукова до командиров полков – не пользовался радиосвязью, хотя переговорные устройства были у всех. Под пулями посылали солдат соединять поврежденные провода, направляли депутатов связи – командиров с приказами вышестоящего командования, а радио не использовали. При таком подходе гибли люди, а главное, из-за быстрых изменений оперативной обстановки боевые донесения и приказы теряли свою актуальность. Точно с таким же отношением Самойлов столкнулся на финской войне: средства радиосвязи имелись практически во всех подразделениях, но их не использовали во время боев. И тогда Иван Петрович осознал и другое: мало обеспечить армию радиооборудованием, надо еще переломить настороженное, недоверчивое отношение к нему. И он с новой силой продолжал бомбардировать всевозможные инстанции письмами и докладными, вновь и вновь утверждая, что без сплошной радиофикации Красная Армия – колосс на глиняных ногах. Вот за эту «злостную клевету» он в конце концов поплатился: его арестовали и предъявили по совокупности еще кучу других, более серьезных обвинений. Как он выпутался из этой крайне опасной истории – особый рассказ. Но выйдя на свободу, он вновь продолжил писать в наркомат обороны, в Генштаб, в ЦК ВКП (б), товарищу Сталину. И – о чудо! – осенью 1940 года его вызвали в Генеральный штаб, где состоялась вышеозначенная беседа с полковником Кислицыным, который поставил перед ним задачу – завершить радиофикацию Курляндской армейской группировки к 1 июля 1941 года. …В Латвию радиоотряд прибыл во второй половине ноября 1940 года – более двухсот специалистов и подсобных работников, несколько десятков автобусов, свыше ста грузовиков с радиооборудованием и деталями к ним, большим запасом горюче-смазочных материалов и продовольствия, зимней и летней одеждой, палатками, медикаментами, мотоциклами, запчастями к машинам всех видов. Выезжали по принципу «всё со собой». Была также договоренность с Москвой, что она будет доставлять недостающее по мере необходимости. Такая автономия в снабжении делала приезжих независимыми от местных властей – партийных, советских и военных, способствовала сохранению полной секретности проводимых мероприятий, содействовало ускорению дела. Командование частей, дислоцированных в Курляндии, с большим энтузиазмом восприняло решение о полной радиофикации рот, батальонов и полков и оказывало всяческое содействие специалистам Самойлова, а он сам вскоре же установил дружеские связи со всеми штабами и многими офицерами. За полгода была проделана огромная работа. По вертикали – налажена и отработана радиосвязь между несуществующим пока штабом будущей механизированной армии и дивизиями, бригадой АРГД и противотанковым артиллерийским полком, а также между их штабами, полками, батальонами, ротами. По горизонтали – рота с ротами одного батальона, батальон с батальоном одного полка, полк с другими полками одной дивизии. Каждый танк нового типа – КВ-1 и Т-34 – оснащался радиопереговорными устройствами. Бронемашины устаревших моделей – Т-26, БТ-5, БТ-7 и другие – были оборудованы только приемниками. Все самолеты смешанной авиадивизии, кроме транспортных и легких У-2, имели теперь возможность не только слушать приказы, но и отвечать. Вся артиллерия, включая дивизионную, была обеспечена приемными и переговорными аппаратами. Причем все приборы были сделаны на заводе Самойлова по немецким и американским образцам, которые кардинально отличались по качеству от советских, доморощенных радиостанций. И что не менее важно, было проведено массовое обучение радистов всех уровней с многократной тренировкой. Поскольку среди командования разного уровня продолжала существовать двоякая боязнь – опасение долгой расшифровки текста, с одной стороны, и, с другой, страх, что противник услышит то, что говориться открыто, специалисты Самойлова убеждали командиров не пугаться передавать и принимать сообщения без всяких кодов в двух случаев: когда то, что требуется выдать в эфир, известно противнику, и когда идет бой, когда обстановка меняется каждую минуту и враг, услышав свежую информацию, не способен оперативно использовать ее из-за той же быстрой смены ситуации на поле боя. Вся это многогранная работа была завершена досрочно, первого июня 1941 года. Красная Армия получила невиданные до сих пор дивизии и артиллерийские радиофицированные полки, единственные на весь Советский Союз. Правда, знающие люди утверждали, что в германской армии так оснащены радиосвязью не отдельные части, а весь вермахт. Но оптимисты в Генштабе парировали, что лиха беда – начало, всё остальное – впереди. Правда, отряду Самойлова не удалось установить устойчивую радиосвязь с Прибалтийским военным округом и самим Генеральным штабом. Причина была банальной: не поступило соответствующее оборудование – фронтовые радиостанции РАТ, которые могли обеспечивать телеграфные сообщения до двух тысяч километров, а слышимость по радиотелефону – до 600 километров. В результате к началу войны с Москвой и Ригой можно было связаться только по каналам наркомата связи, то есть по проводам. Их повредили диверсанты повсеместно в первые же часы после нападения Германии. Дивизии остались без контактов между собой и с вышестоящими штабами. Положение в Курляндской армейской группировке осложнялось еще и тем, что к 22 июня так и не было решено – быть здесь механизированной армии или механизированному корпусу на базе имеющихся дивизий. А это означало отсутствие единого командования, и, не имея связи ни с Генштабом, ни с Прибалтийским военным округом, каждая часть оказалась предоставлена сама себе.3
В штабе авиадивизии, куда прибыл Самойлов со своим помощником, царило глубокое уныние. Все переживали полное поражение в воздушном бою. Первый вопрос, который задал Иван Петрович начальнику штаба Павлову, был: – Где Козлов? Все присутствующие – несколько человек – понуро опустили головы и молчали. – Послушайте, вы что, все спятили? Почему набрали в рот воду? Где, спрашиваю, ваш комдив? – уже стал выходить из себя Самойлов. Наконец после недолгой паузы первый заместитель командира дивизии Петренко выдавил из себя: – Можно вас, Иван Петрович, на минутку, – и он показал глазами на дверь. Когда вышли в тесный пустой коридорчик, Петренко глухо произнес: – Генерал-майора арестовали. – Что? Как арестовали? Когда? – Вчера днем. Трое приехали на «эмке» из Риги. – И? – Больше ничего не знаем. Нкведешники вместе с нашим комдивом укрылись в дивизионной гауптвахте, всех наших служивых повыгоняли оттуда, ни кого к себе не допускали. А сегодня, как только началась эта заваруха в небе, умчались вместе с генерал-майором в сторону Риги. Больше ничего не знаем. Вернулись в кабинет. – Известно хотя бы, что Козлову инкриминируют? – встревожено спросил Иван Петрович. – Понятия не имеем, – ответил Петренко. – Схватили и уехали. Как назло, во время налета немцев. Возможно, комдив как-то иначе, получше поуправлял воздушным боем. У нас получилось не совсем удачно. – Да, я видел всё по пути к вам, – добавил Самойлов. – Скажу прямо, не очень здорово получилось у вас. Чуть ли не целый полк истребителей подняли в небо, почти тройное превосходство, а результат неважнецкий. Кто непосредственно руководил боем с земли? – Я, – сказал Петренко. – Факт налицо – мы не умеем воевать. – А я ведь говорил Козлову, и не раз, и не два: побольше тренировок, и днем, и по ночам. – снова произнес Иван Петрович. – Налетать как можно больше часов, усилить огневую подготовку, имитировать встречные воздушные бои. Я, конечно, не специалист по летной боевой части, но как бывший вояка, хоть и сухопутный, хорошо понимаю, что главное в любом деле – тренировка. А вот Козлов как-то не очень активничал в этом направлении, причем не возражал, но и не объяснял, почему не выполняет очевидное. – Вы тут не совсем правы, Иван Петрович, – вмешался в разговор начальник штаба Павлов. – Товарищ Козлов все понимал, но у него был приказ – экономить всё: и горючее, и патроны, и снаряды, и бомбы, и моторесурс самолетов. А вам ничего не говорил, потому что он, как и все мы, хорошо знаем, что полагается за длинный язык. – Кроме того, – вставил слово замполит Патрушев. – Наши пилоты чуть было совсем не разучились летать из-за прошедшей снежной зимы. Еще осенью вышел приказ, изданный, говорят, по инициативе товарища Сталина, чтобы все тренировочные полеты в морозы проводились строго с использованием не лыж, а колесных шасси. Мотив, сказывают, такой: мол, лыжи снижают скороподъемность и скорость полетов. Но, как вы знаете, Иван Петрович, прошедшая зима выдалась снежной, снег не успевали убирать, и самолеты практически несколько месяцев не летали совсем. А в нашем деле, как у музыкантов: не потренировался день – другой, все прежние навыки коту под хвост. За апрель – май наша дивизия так и не успела наверстать упущенное в холода. – Мы меньше стали летать и по другой причине, – снова заговорил первый замкомдива Петренко. – Из-за роста аварийности. Получалось так: чем чаще летаем, тем больше поломок, из-за них гибли люди и машины. Наши самолеты, особенно истребители, прежде всего новые МИГи – штуки очень ненадежные. За весенние месяцы мы потеряли 16 этих новых самолетов, будь они неладны, погибли три экипажа. А рост аварийности – это трибунал. Тогда наш комдив вообще остановил полеты МИГов. Вот они сегодня и вертелись в небе, как могли. Отсюда и плачевный результат нашего первого боя с фашистами. – Конкретно, – уточнил начштаба. – Мы потеряли 22 машины, из них восемь МИГов. Правда, два из них погибли опять-таки из-за поломок. Из-за чего конкретно, скажут пилоты, они удачно выпрыгнули и, говорят, удачно приземлились. И еще один МИГ потерпел аварию при посадке. Летчик тоже, слава богу, жив. Что же касается экипажей других наших подбитых машин, то пока неизвестно, сколько из них погибло, сколько осталось в живых. А у немцев мы уничтожили пять самолетов – два истребителя и три бомбардировщика. Вот так, товарищи, четыре к одному. Не умеем воевать. А вот на земле уцелели все склады, все постройки, все самолеты, за исключением одного ТБ-3. Задачу по уничтожению нашей дивизии противник не выполнил. Это тоже надо отметить. В кабинете установилась тишина. Ее прервал Самойлов: – Я уже говорил, что я никакой не специалист по летной части, но как старый вояка не равнодушен к тактике боя. Например, я обратил внимание на то, что немцы летают парами, а наши звенья состоят из трех истребителей, причем почему-то, на мой, конечно, взгляд, они находятся слишком близко друг от друга, в отличие от тех же немцев. У меня с земли создавалось впечатление, что наши вот-вот врежутся друг в друга и все ведомые озабочены только тем, чтобы действительно не врезаться в ведущего. В таком случае им уже не до противника, лишь бы сохранить дистанцию до своего самолет. – Есть такой грех, – отозвался Петренко. – Мы же практически не тренировались в условных боях с условным противником. Что же касается состава звеньев, мы не раз обращались в главное управление ВВС наркомата обороны с просьбой узаконить двойки, более эффективный вариант использования истребителей, но всегда получали отказ. – И еще, – продолжил анализировать воздушный бой Самойлов. – Объясните мне, бывшему пехотинцу, почему и МИГи, и «ишаки» стремятся вести бой на виражах, стремясь зайти врагу в хвост, а на виражах, как я, бывший отличник по физике и математике, понимаю, теряются скорость и высота. А немцы, как мы все видели, в собачью свалку не ввязываются и уходят ввысь, а оттуда стремительно обрушиваются на наших, причем бьют с очень близкой дистанции, а наши почему-то открывают огонь за 200–300 метров. – Согласен, – вздохнул замполит. – Я говорил: не умеем воевать. И где учиться? Ни здесь, в действующей части, ни в летных училищах пилотов не обучают ни тактике боя, ни высшему пилотажу, ни даже воздушной стрельбе. Больше того, скажу я вам, Иван Петрович, к нам присылают выпускников летных училищ, имеющих всего по несколько часов налета. Мы пытаемся их переобучивать, но, как видите, не успели. И вдруг со стороны двери раздался голос, который заставил всех вздрогнуть. В кабинет вошел… Козлов. Он был в рваной окровавленной гимнастерке без знаков различий, без пояса, с разбитыми губами, с кровоподтеками по всему лицу. – Не все так плохо, – товарищи, – прохрипел он, подходя к столу, за которым сидели командиры. – Даже те взлетные полосы, которые оказались разворочены бомбами, – это запасные или ложные полосы. Все вскочили с мест и встали в позу «смирно». Только Самойлов подошел к комдиву и обнял его. – Повторяю: не всё так плохо, – продолжал генерал-майор, не выпуская своей руки из лап Ивана Петровича. – Два подбитых вражеских истребителя – это треть их наличности. Три сожженных бомбардировщика из двенадцати – четверть. Что это означает на деле? На деле если каждая советская авиадивизия будет драться так же, как и наша, то после трех-четырех воздушных боев у немцев не останется ни одного самолета. Так что спасибо, товарищи, за неплохое боевое крещение. Я наблюдал за боем от начала до конца. Да, есть недочеты, серьезные, о которых здесь говорилось. И причины, которые тут назывались, правильные. Да, мы не научились хорошо воевать. И все-таки мы дали по морде фашистам, и неплохо дали. А теперь здравствуйте, дорогие товарищи, я вернулся с того света живым, но немного нездоровым. И все кинулись пожимать руки своему командиру. Потом, чуть отстранившись, окинув взглядом кабинет начштаба, глухо проговорил: – Как вижу, здесь нет нашего особиста. Наверняка это его рук дело. Тогда докладываю. Меня арестовали, со слов приезжих из НКГБ, за то, что я провоцировал Германию к нападению на Советский Союз. Не больше – не меньше. Это выразилось, по их мнению, в том, что по моему приказу открыто строились капониры, запасные и ложные аэродромы, самолетный парк был хорошо замаскирован. Провокация, с их точки зрения, состояла и в том, что по моему приказу семьи командного и летного состава были отправлены в Ригу. Хотя моя семья, вы знаете, осталась на месте. Это во-первых. Во-вторых, моя вина, по мнению приезжих борцов со шпионами, заключалась и в том, что в дивизии допущена большая аварийность, то есть много разбившихся самолетов. Моя робкая попытка объяснить, что такие дефектные самолеты поставляют нам заводы и таких неучей – пилотов присылают нам летные училища, заканчивалась вот этим, – и Козлов обвел рукой свое избитое лицо. Сделав небольшую паузу, он продолжил: – Если бы мне вменяли только это. Так нет, эти сволочи стали шить мне причастность к какой-то неведомой мне троцкистской группировке, которая якобы существует в главном управлении ВВС наркомата обороны. Я с помощью мата, хотя вы знаете, я не матерюсь, пытался разъяснить этим мордоворотам, что когда Троцкого изгоняли из СССР, мне было 13 или 14 лет. Бесполезно, удары по голове, корпусу, по печени – их ответ. И это еще не всё. Самое гнусное, самое поганое, товарищи, заключалось в том, что от меня требовали показаний на всех вас, здесь присутствующих, На всех. Что вы все заговорщики, немецкие агенты, враги народа, одним словом. При этих словах у всех командиров вытянулись лица, одни побледнели, у других на лбу выступил обильный пот. – Но таких показаний от меня они не получили, – продолжал генерал – майор. – Однако скажу сразу: если бы они мочалили меня еще пару-тройку дней, то наверняка я подписал бы все, что они от меня требовали. И только по одной причине: человек устроен так, что он не выдерживает бесконечных пыток. День – другой он еще может терпеть, в потом сдается: больше невмоготу. Меня и вас выручила война. Как только они услышали звуки воздушного боя и разрывы бомб, они впихнули меня в «эмку» и дали деру в сторону Риги. Но где-то километров в пятнадцати от нашего штаба нас атаковал немецкий истребитель. Он прошил очередью все троих, а я остался цел. Автомобиль слетел в кювет и перевернулся, я еле выбрался. Но сообразил забрать их портфель, вытащил из него свое следственное дело и сжег его. По пути меня подобрала полуторка из соседнего стрелкового полка. И я вот здесь, снова среди вас. Вот только не знаю, считать ли себя по-прежнему комдивом или сбежавшим арестантом. Наступило гнетущее молчание. Через минуту – другую его нарушил Самойлов: – Мое предложение, товарищи, такое – объявить всем, что командира дивизии отпустили как ошибочно арестованного: мол, лес рубят, щепки летят. Гости из Риги мертвы, следственное дело уничтожено, приказа о снятии с должности товарища Козлова нет – так что на нет и суда нет. Чтобы комдив поменьше светился своими фонарями на людях, ему следует отлежаться дома. Там и продолжите разбор сегодняшних полетов. А сейчас, Петр Николаевич, – он обратился к Козлову, – в медчасть и домой. О том, как показали себя при первых налетах немцев красные авиационные полки, Самойлов узнал на другой же день, из сообщений берлинского радио. Оно радостно объявило, что в первый день войны на земле было уничтожено с воздуха более тысячи большевистских самолетов. Тогда Иван Петрович счел эту цифру завышенной, геббельсовской пропагандой, но много позже стало известно, что 22 июня и в последующие несколько дней на советских аэродромах погибло действительно более тысячи истребителей и бомбардировщиков. После дружеского напутствия Самойлова Козлов попрощался и, сильно прихрамывая, вышел из кабинета. Вслед за ним поднялся со стула Иван Петрович. Выйдя в коридор, который был пуст, он застал комдива, прислонившегося к стене. Закрыв лицо руками, он беззвучно плакал, трясясь всем телом. Иван Петрович полуобнял его и прошептал ему в ухо: – Держись, казак. Смотри на меня, ведь я тоже был у них в лапах. Но ничего, уцелел. Козлов обернулся и, вытирая слезы, чуть недоверчиво улыбаясь, спросил: – И вы тоже? – И я, Брут, тоже. Я вам, найду время, расскажу. А сейчас домой, – и он дружески похлопал по плечу комдива.4
Да, сия горькая чаша не миновала и Самойлова. Его арестовали в конце 1938 года. И он готовился к этому, как он считал тогда, неотвратимому событию. Неизбежность его подтверждалась массовыми посадками. Мало того, что забрали весь состав горкома партии и горсовета, Казалось бы, там – дела политические. Так нет, дошли почему-то до производства. Непонятно было, зачем сажать да еще расстреливать работников заводов и фабрик. И тут не наблюдалось никакой логики. Скажем, с точки зрения власти объяснимо еще, почему арестовали у них на радиозаводе главного механика Бессмертного Михаила Павловича, прекрасного специалиста в своем деле: он служил в царской армии в чине штабс-капитана, участвовал в мировой войне, но не воевал ни в белых, ни в красных частях, но его все равно расстреляли, видимо, как чуждого элемента. Ну а зачем осудили на 10 лет уборщицу Нюру, которая присматривала за чистотой в кабинетах Самойлова и других руководителей предприятия? Или двух слесарей и троих сборщиков радиопереговорных устройств? А с главным технологом Тихоновым получился форменный абсурд: молодой специалист, окончил советский вуз, из семьи рабочих, комсомолец. Его-то за что? Не уловив закономерность в арестах, Самойлов пришел к выводу, что рано или поздно очередь дойдет и до него. Не привычный сидеть сложа руки и ждать у моря погоды, Иван Петрович применил свою излюбленную тактику – перешел в наступление. Он стал писать во все инстанции – товарищу Сталину, ЦК ВКП(б), Советское правительство, Наркомат обороны, Генеральный штаб, наркомат внутренних дел – о том, что массовые аресты на заводе срывают планы поставок в Красную Армию средств радиосвязи, что она, лишенная их, становится колоссом на глиняных ногах, потому что в век механизации войск, насыщения их танками, самолетами, орудиями крупного калибра на автомобильной и тракторной тяге отсутствие беспроводных переговорных устройств делает военные части беспомощными и уязвимыми. То есть заиграл в ту же дуду, в которую дудел уже несколько лет, забрасывая все инстанции письмами о необходимости радиофикации РККА. Но на этот раз уже с прибавлениями – выполнять поставленную партией задачу мешают аресты самых ценных работников. Что же касается самого себя, Самойлов, ожидая ареста, заранее подготовил заявления в те же адреса, с теми же претензиями, но уже с иными обобщениями. Он писал, что массовые посадки организуются и проводятся людьми, причастными к группам заговорщиков, предателей, шпионов, яростных троцкистов, заинтересованных в ослаблении Красной Армии, которая без средств радиосвязи становится колоссом на глиняных ногах, потому что… и далее смотри выше. Словом, решил защищаться в духе времени и его оружием. Запечатанные в плотные конверты, эти письмаон отдал Ивану Холмогорову, калеке без правой ступни, заводскому сторожу. И наказал ему: в случае его, Самойлова, ареста он должен поехать в Москву, командировку в Госплан с заявками на поставку материалов ему выправят в отделе кадров, в столице он разнесет пакеты в порядке очередности: сначала в ЦК ВКП(б), потом наркомат обороны и затем уже в Кремль. – Там, у Кремля, тебя схватят, Иван. Скажешь им, что неизвестный человек попросил тебя бросить письмо в почтовый ящик на Красной площади. Документы у тебя будут в порядке – командировочное удостоверение и паспорт. Думаю, отпустят. Вера в Холмогорова у Ивана Петровича была полной. Они вместе воевали в одной роте в мировую и в одной дивизии в гражданскую войну. Тогда Самойлов служил уже комдивом, а Иван, как и прежде, рядовым. Во время одной неудавшейся контратаки против белых, которую возглавил Самойлов с винтовкой в руках, он, отступая, заметил лежавшего в воронке Холмогорова, раненого в ногу и приказал доставить его в полевой госпиталь. Там ему ампутировали ступню. Вылечившись, тот с благословения того же Самойлова остался в дивизии: у него не было никакой родни, вся она погибла в то кровавое время. После демобилизации Самойлова Иван последовал за ним. Тогда вообще не платили за инвалидность, а в условиях безработицы устроится на работу калеке не было никакой возможности, и, если бы не поддержка Петровича, то Холмогоров вскорости бы околел от голода. Так вместе с ним он кочевал по стране, пока бывший комдив не осел в городе, возглавив крупный радиозавод, устроив бывшего однополчанина сторожем на своем предприятии и поселив в маленькой комнатушке в многонаселенной коммунальной квартире. Больше того, Холмогорову там удалось даже жениться и обзавестись двумя детишками. Так что он, навечно благодарный своему начальнику, готов был за него и в огонь, и в воду. …Так-таки арестовали и Самойлова. На допрос вызвали через неделю. За это время, сидя в камере с почти ста арестантами, которые спали посменно, Иван Петрович увидел такое, что с содроганием ждал первой встречи со следователем: после «беседы» с дознавателями каждого волокли обратно в камеру окровавленным. И вот пришли и за ним. Молодой, небольшого росточка, плюгавенький сержант госбезопасности с редкими белесыми усиками без всяких предисловий устало спросил его: – Говорить будем? – О чем? – стал придуриваться Иван Петрович. – О том, что ты состоял в троцкистской банде вредителей, сорвал план поставок в Красную Армию средств радиосвязи. А также о том, с кем ты был связан заговорщицкими узами в Главном управлении связи наркомата обороны. – Полегче ничего не придумали? – кисло улыбнулся Самойлов. – Я вот сейчас хрясну тебя по морде, сука троцкистская, и ты узнаешь кое-что похуже. – Попробуй, – тоже перешел на «ты» Иван Петрович. – Ах, так! – быстро встав со стула и стремительно обойдя стол, следователь попытался ударить Самойлова по лицу. Но Иван Петрович левой перехватил кисть сержанта, а правой вцепился в его гимнастерку, встряхнул за грудки и зашептал в ухо ошеломленного служивого: – Послушай, командир, зачем ты себе создаешь трудности? Давай без рукоприкладства. Ты мне выделяешь комнату или место в кабинете, даешь бумагу и ручку, а еще лучше пишущую машинку, чтобы легче читалось, и я тебе дам такие признания, что твое начальство повысит тебя по службе. Договорились, командир? – и Самойлов отпустил руку и гимнастерку следователя. В мировую войну после ранения в ногу Иван Петрович долго не мог начать ходить нормально, не испытывая боли, и, чтобы не мучатся, предпочитал лежать на койке. Как-то раз он пожаловался хирургу на свое состояние. Тот ответил ему: – Голубчик, если вы будете так лежать, без вас война закончится. Надо ходить, ходить, ходить. Жизнь – это движение. Другой мой совет, уже на будущее. Наступит мирное время, постарайтесь даже бегать. Да, да, бегать, голубчик. Не быстро и не очень медленно, а как душа желает. Наши далекие предки тем только и занимались, что бегали – за живностью или от зверей. А еще более дальние прапрапрапредки, то бишь шимпанзе, лазали с утра до вечера по деревьям. Поэтому вторая моя рекомендация – систематическая работа на перекладине, есть такой гимнастический снаряд. Очень и очень укрепляет грудную клетку и позвоночник – наш становой хребет. Ну а если вы еще пару-тройку раз в день, в мирное, повторяю, время подбросите хотя бы пудовую гирю, не будете курить и злоупотреблять спиртным, то, уверяю вас, молодой человек, жить вы будете долго, сильным и красивым. – Врачу, исцелиться самому – улыбнулся тогда Самойлов. – Не смейтесь, молодой человек, – похлопал его по плечу доктор. – Я как раз следую этому правилу. Нуте-ка скажите, сколько мне лет? – Лет шестьдесят, наверное, – неуверенно ответил Иван. – А вот не отгадали, голубчик: через год мне будет 75, – и хирург, довольный, засмеялся. – Скажу больше, – добавил он, – полгода назад я, вдовец с небольшим стажем, женился на 35-летней даме. А? – и он ушел, прямой и в самом деле крепкий. Когда в послевоенное время наступили более или менее сытные дни, Самойлов вспомнил советы старого доктора и решил следовать им. Потом легкий бег, упражнения на турнике и работа с гирями вошло у него в привычку, курить он никогда не курил, пил очень редко и в меру. Поэтому к пятидесяти годам попав в тюрьму, он был мужчиной здоровым и физически сильным. Выдавали его возраст заплешины и седина. …Следователь, отпрянув от Самойлова, удивленно посмотрел на него, сел за стол, немного подумал и спокойно сказал: – Хорошо, я даже там тебе машинку. Но завтра, – и он вызвал конвоира. В конце концов такой ход следствия его тоже устраивал: меньше мороки. Вот на такой сценарий – не допрос, а собственноручное письменное признание – и рассчитывал Иван Петрович, устроив небольшой бунт. Затеяв нечто неслыханное в стенах НКВД – акт сопротивления, он ничего не терял: если собирались его бить в случае отказа сотрудничать со следствием, его бы измочалили; если за отпор сержанту положено было отдубасить, его бы избили. И так и эдак мордобой. А при том варианте поведения, который разыграл Самойлов, была надежда взять инициативу в свои руки. И он ее получил. Теперь надежда была на случай и на те письма, который должен был разослать Иван Холмогоров. И когда на другой день ему действительно предоставили отдельную комнату и пишущую машинку с двумя пачками бумаг – обычной и копировальной, он с рвением взялся за работу. Собственно ему оставалось только изложить то, что содержались в тех пакетах, которые были вручены его фронтовому товарищу. Что он и сделал, но с небольшим отличием. В письмах, адресованных высоким инстанциям, которые должен был разнести в Москве Холмогоров, говорилось о вреде арестов специалистов для народного хозяйства и для его завода, в частности, и утверждалось, что это дело рук организованного заговора шпионов и диверсантов, но безымянных. А в нынешних собственноручных показаниях, сделанных в тюрьме, он уже прямо назвал фамилии сотрудников органов НКВД своего города, имена которых узнал от сокамерников. Он обвинил их, арестовавших его и других работников завода, в срыве поставок средств радиосвязи для Красной Армии, без которых она остается колоссом на глиняных ногах. Что же касается его принадлежности к троцкистской организации, Самойлов отстукал на машинке то же, что предусмотрительно изложил в прежних посланиях в ЦК и Сталину, уверенный, что в случае ареста его, как и многих, обязательно обвинят в этой галиматье – причастности к троцкизму. Он писал, что никак не может быть троцкистом, потому что в конце гражданской войны между ним, тогда командиром стрелковой дивизии, и Троцким, в те годы председателем Реввоенсовета, произошел конфликт, в результате которого последний своим приказом уволил его, Самойлова, с должности комдива и демобилизовал из Красной Армии. Не согласный с таким решением, он обратился с письменным протестом в ЦК партии, дав Льву Давидовичу нелестную характеристику. Данный факт можно проверить, писал Иван Петрович, обратившись в архив Центрального Комитета. Действительно, такой неприятный инцидент имел место. Тогда передовой полк его дивизии подходил к одному небольшому уездному городку, где, по слухам, засели белые. Предстояло выяснить, так ли это, а если так, то следовало узнать, какими силами располагает враг. Неожиданно пешую колонну пехотинцев стала обгонять кавалькада легковых автомашин. Затем она остановилась, из одного автомобиля вышел Троцкий и приказал Самойлову с ходу, с марша атаковать городишко и выбить оттуда белых. Командир дивизии начал возражать, объясняя, что, во-первых, без разведки абсурдно начинать наступление, не зная возможности неприятеля, во-вторых, дивизионная артиллерия отстала на несколько десятков километров из-за проблем с фуражом, а без артподготовки лезть на пулеметы, если таковые имеются у врага, затея гибельная и бессмысленная. Комдив предложил дождаться подхода орудий, выяснить, какова боевая мощь врага, и уже потом приступить к атаке. Троцкий сильно разгневался, обвинил Самойлова в невыполнении приказа, отстранил его от должности комдива, велел расстрелять и назначил вместо его комиссара дивизии Яшу Ротенберга, предписав ему без промедления начать наступление. Тот согласился на атаку, но категорически возразил против расстрела бывшего комдива. Жизнь Ивана Петровича была спасена, но он на всю жизнь запомнил дикую сцену штурма укреплений белых без предварительной разведки и без артподготовки, что привело к бесславному и бессмысленному уничтожения целого полка. Белые подпустили красных бойцов на сто метров и открыли беспощадный огонь из несколько десятков пулеметов. Из трех тысяч солдат уцелела только пара сотен. Городок остался в руках белых. Он был взят на следующий день, когда подъехала артиллерия. В своем письме в ЦК Иван Петрович, почти не затрагивая тему снятия его с должности и увольнения из армии, упор сделал именно на этом варварском эпизоде неразумной гибели полка, поставив вопрос о том, могут ли люди, равнодушные к цене человеческой жизни, ничего не смыслящие в военной тактике, руководить Красной Армией. …Следователь, прочитав напечатанное Самойловым, был взбешен. Он орал матом, топал ногами, стучал кулаком по столу, сделал попытку дать ему в морду, но, видимо, помня его прежний крепкий захват, не решался на рукоприкладство. И крикнул напоследок: – Ну, сука, живым тебе отседа не уйти. Из тебя здесь сделают котлету. – Командир, – невозмутимо ответил Иван Петрович, – не горячись, успокойся. Доложи обязательно о моих показаниях начальству. И скажи ему, что аналогичный текст содержится в письмах, адресованных Сталину и ЦК партии. Как я, находясь в камере, смог переслать их в Москву, это мой секрет. Сейчас главное для тебя и для меня – ждать, ждать результатов расследования моих заявлений. Куда вам торопиться? Вы всегда можете действительно сделать из меня котлету Но давайте подождем, Может, котлету сделают из вас. Вы же знаете, что после снятия Ягоды, бывшего вашего наркома, арестовали многих чекистов, а некоторых даже отправили на тот свет. Сейчас только уволили Ежова, но пока не расстреляли. Давайте подождем, расстреляют его или нет. А там, смотришь, будет решена и ваша судьба, и моя. Удивительно, но после этих слов Самойлова следователь стих и даже как-то обмяк. Поразительно другое: через несколько дней его перевели в менее заселенную камеру, и он стал регулярно получать продовольственные посылки от жены. А еще через полтора месяца его освободили с наказом срочно выехать в Москву, в главное управление связи наркомата обороны. Даже спустя годы Иван Петрович вновь и вновь возвращался к этому опасному эпизоду в своей жизни. Его терзал один и тот же вопрос: что его тогда спасло? Найденное в архиве ЦК партии письмо о проделках Троцкого? Или его, Самойлова, убедительные аргументы о пагубности арестов специалистов для развития военного радиодела? А может, просто поворот политики Сталина на смягчение политических репрессий и связанные с этим снятие Ежова и назначение на его место Берии? Ответа для себя Иван Петрович так и не получил.5
Из штаба авиадивизии Самойлов смог выехать только во второй половине дня. Задержка была вызвана допросом пленного германского летчика. Об этом его как знающего немецкий язык попросил лейтенант госбезопасности – особист авиадивизии. Когда ввели пилота, Иван Петрович, увидев его, заулыбался. Это был вылитый арийский служака с плакатов, которых Самойлов насмотрелся во время последней командировки в Берлин в составе советской торгово-закупочной делегации. Пленный смотрелся как образец нордической расы – белокурый, с голубыми глазами, с характерным рисунком лба и скул, широкоплечий и мускулистый. Особист Ганочкин попросил Самойлова узнать у летчика, как он себя чувствует, не нуждается ли в медицинской помощи. Но пилот не ответил и почему-то неотрывно смотрел на улыбающегося Ивана Петровича – штатского человека, в белой рубашке с короткими рукавами. Веселость этого мужчины пленного пугала больше, чем суровые лица офицеров, которые находились в кабинете. Самойлов спросил летчика, почему он не отвечает на вопросы. Тот зло ответил: – Я не хочу иметь дело с большевиками, Я ничего не скажу. Я буду верен присяге моему фюреру Адольфу Гитлеру. Перестав улыбаться, Самойлов вдруг повысил голос и рявкнул, как настоящий немецкий фельдфебель: – Ты, молодая срань гитлеровская! Если ты так себя будешь вести, дерьмо, то до конца дней своих мы приставим тебя чистить отхожие места в солдатских казармах. Причем эти слова Иван Петрович произнес не просто на отличном немецком языке, а на швабском диалекте, уловив по первым словам пленного, что он – шваб. Незадолго до первой мировой войны вскоре после окончания Петербургского политехнического университета Самойлов стажировался в Берлинском университете, и его сосед по комнате в студенческом общежитии был шваб. У него он и подучился особому национальному говору. Пленный же, услышав родную речь да еще с фельдфебельскими заворотами, остолбенел. Лицо его покрылось красными пятнами, лоб вспотел. И он вытянулся во фрунт. – Слушайте меня внимательно, лейтенант, – снова заговорил Самойлов. – Вы в плену, война для вас закончилась, вы живы и здоровы, и этому счастливому обстоятельству вы должны только радоваться. Никаких секретов мы у вас не будем выспрашивать. Так что вы останетесь верным своей присяге. И если мы у вас что-то и спросим, то из чисто человеческого любопытства, – и обратившись к присутствующим, задал вопрос: что будем спрашивать? – Спросите, какой марки его сбитый самолет? – подал голос начштаба Павлов. – Мессершмитт Bf – 109F-2, – ответил пленный. – Я специалист по радиоделу, – продолжал Самойлов, – устанавливаю переговорные устройства на наших самолетах. Некоторые из них закуплены нами в Германии, – Иван Петрович назвал марку аппаратуры. – Между прочим, отличная вещь. На вашем самолете установлена такая же? – Та же, – уже успокоенный безобидными вопросами, ответил летчик. Командный состав авиадивизии заинтересовался техническими и боевыми характеристиками мессершмитта. Вот что удалось узнать у пленного. Такими самолетами, которые назвал лейтенант, в настоящее время оснащена половина германских истребительных частей. Они имеют максимальную скорость 620 км/час на высоте 5000 метров, скороподъемность 1300 м/минуту, вооружены 20–мм мотор-пушкой с темпом стрельбы 800 выстрелов в минуту и двумя синхронными пулеметами. Истребители этой серии напичканы самыми современными приборами. Так, автоматика регулирует температурный режим двигателя, а также качество и количество топливной смеси, давление наддува, шаг винта. То есть немецкий пилот в полете просто перемещает сектор газа, увеличивая или уменьшая обороты двигателя, а все остальное выполняет автоматика., обеспечивая оптимальный режим винтомоторной группы, разгружая летчика от лишних движений, позволяя ему уделять больше внимания воздушной обстановке и оценке быстро меняющейся ситуации. Присутствующие при допросе слушали эту техническую рапсодию с открытым ртом. Окончательно доконала их информация пленного о том, что мотор мессершмитта оборудован устройством непосредственного вспрыска топлива, которое впоследствии назовут инжектором. А это означало, что такой самолет, то есть без карбюратора, может устойчиво работать в перевернутом виде. Услышанное не укладывалось в голове авиационного начсостава. Наши летчики все делали вручную, порой в горячке боя забывая переключать тот или иной рычаг. Не меньшее удивление вызвал у командиров и рассказ немца о подготовке германских пилотов. Он закончил летную школу в 1940 году, имея 400 часов общего налета, из них около 90 часов на боевой машине. После этого его направили в запасную авиагруппу, где он налетал еще 200 часов. Слушая такое фантастическое повествование пленного, наши вспоминали, что налет у выпускников советских авиаучилищ достигал самое многое несколько десятков часов, а перед войной даже перестали обучать высшему пилотажу, из летных программ исключили высотную подготовку и воздушную стрельбу. – Как же нам воевать с такими? – с горечью сказал начштаба, когда особист увел пленного. Наступило тягостное молчание. Через минуту – другую его прервал Самойлов. – Послушайте, братцы летчики, – заговорил он. – Вот вы все, я вижу, зело приуныли. А ведь есть у вас И-16. Да, он по многим параметрам, казалось бы, не сопоставим с «мессером». Но зато наш «ишак» заметно превосходит английский истребитель «Харрикейн». Тот обшит даже не фанерой, как И-16, а полотном. И скорость у него поменьше, и вооружение слабее. Тем не менее «Харрикейны» успешно сбивают немецкие самолеты, в том числе истребители. Лондонское радио сообщило, что к концу 1940 года в воздушных сражениях в небе над Британией число безвозвратных потерь люфтваффе превысило 1700 самолетов. А вот англичане потеряли только чуть более 900. Выходит, почти один к двум в пользу британцев. И значительная часть побед отнесена на счет «Харрикейнов», которые тогда составляли большую часть истребительного парка Англии. Вот вам и «устаревшие летательные аппараты». Значит, получается, дело не только в технических характеристиках машин, а еще и в другом. В чем же? – Действительно, товарищи, – после некоторой паузы поддержал Самойлова замполит дивизии Патрушев, – у «ишака» есть даже некоторые преимущества перед «мессером». Я много лет летал на И-16. У немца, как мы только что узнали, скорость на 80 километров больше. Но это на высоте около пяти тысяч метров. А ближе к земле мы летаем почти одинаково. И наш весит на одну тонну меньше. И вооружение у «ишака» не хуже, у него пушка. И живучесть у нашего лучше. Во-первых, потому, что у И-16 мотор с воздушным охлаждением, у немца – с водяным. Во-вторых, бензобак у наших расположен между летчиком и мотором, а у германца – под сидением, это очень опасно. – Тут есть еще одна важная деталь, – вставил слово первый замкомдива Петренко. – Наблюдая за боем, я обратил внимание, что большая скорость «мессершмитта» позволяет ему в любой момент беспрепятственно выйти из боя. А вот вести маневренный бой на высоких скоростях он не может, как я понимаю, из-за возможности потери управления. Поэтому немец вынужден уменьшать быстроту полета, в результате наши шансы с ним в маневренном бое уравниваются. Видимо, из-за этого «мессер» избегает подвижной схватки и старается уходить в высоту. Все эти и другие минусы, наверное, хорошо изучили англичане, которые наловчились сбивать немецкие истребители. Так что вывод один – учиться воевать. В мирное время мы этим почти не занимались, но не по нашей вине. А теперь придется – через жертвы. – Но у вас есть еще новейшие МИГи, – снова вступил в разговор Самойлов. – Как они показали себя в сегодняшнем бою? – Вы лучше бы не спрашивали, – махнул рукой начштаба. – Я в них окончательно разочаровался. И скорость, и вооружение у них неплохие. Но вот качество… – Павлов покрутил головой. – После 8–10 часов работы мотора на взлете отказывают свечи. При любом положении двигатели могут ни с того, ни с сего давать перебои. У МИГа на лету иногда вспучивается шпатлевка, после дождя отстает фанера. Имеются случаи выхода из строя синхронизаторов пулеметов. И вообще, – вздохнул начальник штаба, – МИГ несколько тяжеловат для истребителя. Он очень труден в пилотировании, особенно при посадке, у него очень высокая посадочная скорость. За время освоения МИГ-3 с 1 января 1941 года по 21 июня у нас произошло 50 летных происшествий. В результате разбито и не подлежит восстановлению 8 самолетов, семь требовали заводского ремонта, остальные мы смогли исправить в своих мастерских. И вот сегодня, пожалуйста, два МИГа сами по себе развалились в воздухе и еще один потерпел аварию при посадке. Как воевать с такими гробами? Наши летчики бояться, как огня, летать на них. Из-за многочисленных поломок наш комдив месяц назад вообще запретил летать на МИГах. Снова в кабинете наступило молчание. После некоторой паузы начштаба подошел к радиоприемнику и, включив его, попросил Самойлова найти Берлин и перевести, что сообщают немцы о ходе начавшейся войны. – Москва молчит, как будто ничего не случилось, – добавил Павлов. – А между прочим, как я понимаю, не только у нас, но и повсюду идут бои. Иван Петрович подошел к радиоприемнику, покрутил ручку, пошарил во волнам, Услышав немецкую речь, замер. Потом стал переводить: – Берлин сообщает, что на всех фронтах, от Украины до Прибалтики, идут бои. Вермахт одерживает одну победу за другой. На белорусском и прибалтийском направлении немцы продвинулись на несколько десятков километров. Говориться о большом количестве убитых и плененных со стороны Красной Армии, о множестве уничтоженных или захваченных русских танках, орудий и другой тяжелой техники. В результате утренних воздушных налетов люфтваффе на советские аэродромы на земле уничтожены более тысячи самолетов. Вот такие, если вкратце, новости из Берлина. – Врут ведь, паразиты! – воскликнул кто-то из присутствующих. – А может, не врут, если говорить о самолетах, – возразил начштаба. – Если бы товарищ Самойлов не предупредил нас о приближении немецкой эскадрильи, неизвестно, чем бы закончилась для нас внезапная атака с воздуха. Помолчали, удрученные услышанным. Нарушил тишину снова начальник штаба: – Товарищи, довожу до вашего сведения печальную новость. У нас нет связи ни с Управлением ВВС наркомата обороны, ни с Генштабом, ни с Прибалтийским военным округом. До сегодняшнего дня мы сообщались по кабелям наркомата связи, теми же, которыми пользовались гражданские организации. Теперь они бездействуют. То ли это дело рук диверсантов, то ли результат бомбежек с воздуха, мы не знаем. А обещанной коротковолновой связи с Москвой и Ригой нам так и не обеспечили. – К сожалению, – перебил Павлова Самойлов. – соответствующее оборудование к нам не поступило. – Я и говорю, – продолжил начштаба. – мы оказались в вакууме. Мы не знаем, каковы будут наши дальнейшие действия. Сегодня же мы пошлем У-2 с делегатом в Ригу. А теперь все по местам. Заделываем воронки и восстанавливаем развороченную маскировку. Собираемся здесь в 18.00. …Продолжая мчаться на мотоцикле в сторону своей радиочасти, Иван Петрович мысленно перебирал увиденное и услышанное сегодня. Вывод напрашивался печальный: если бы дивизии, дислоцированные в Курляндии, стояли у границы в таком же безалаберном виде, как сегодня, то есть не развернутые, плохо обученные, не имеющие даже единого командования, то при внезапном нападении немцев они, безусловно, были бы разбиты вдрызг. Если в таком же состоянии находились сегодня утром наши приграничные войска, то волне возможно, что Берлинское радио не врет, сообщая о полном их разгроме. Вполне вероятно и то, что с воздуха было уничтожено на земле много наших самолетов. Что же касается той же авиации, то очевидно: технически мы сильно, очень сильно отстали от люфтваффе. В небе нам придется очень туго. А вот на земле… Его мысли прервал свист пуль над головой. Прошло столько лет с тех пор, как он участвовал в боях, но этот зловещий звук отложился в памяти навсегда, его не смог заглушить даже рев двигателя мотоцикла. «Националисты или диверсанты», – промелькнуло в голове. Он резко прибавил скорость и оглянулся: помощник Паша, целый и невредимый, мчался за ним. «Сталин поставил страну в ловушку, захватив Прибалтику, – продолжал рассуждать Самойлов, проскочив зону огня. – Мы стали оккупантами, и нам стреляют в спину, а немцев они наверняка будут встречать, как освободителей». Ивану Петровичу было известно, что незадолго до 22 июня в Латвии были арестованы и высланы из республики многие тысячи местных жителей. Для маленького региона это был чувствительный удар. Тогда же прошел слух, что сотни латышей ушли в леса. И вот теперь они дают о себе знать. Повсюду вдоль дороги валялись спиленные телефонные и телеграфные столбы. Утром, когда Самойлов ехал в авиадивизию, они стояли, а сейчас лежали на земле. В штабе радиоотряда новостей не было. Но в воздухе незримо витал вопрос: «В связи с войной мы уезжаем или остаемся?» Никто его прямо не задавал, но он был написан на лицах почти всех сослуживцев. Иван Петрович сразу же дал на него ответ, срочно созвав собрание всего коллектива. – Наша командировка заканчивается 30 июня, – заявил он. – Это означает, что без приказа Управления связи наркомата обороны или Генштаба до первого июля мы не имеем права покидать свой боевой пост. После собрания Самойлов решил самолично объехать штабы всех дивизий и артполков, которых обслуживал его радиоотряд. Проводная связь не работала, а по радио вести разговоры открытым текстом о планах в связи с начавшейся войной никак нельзя было. И всюду, где побывал Иван Петрович в первый день войны, он встретил растерянность и полную неосведомленность о ходе сражений на границах. Особенно беспокоило всех отсутствие единого командования и связи с Генштабом, наркоматом обороны и Прибалтийским военным округом. Как быть? Кому подчиняться? Что предпринять? Перед войной все крупные воинские части в Прибалтике, включая те, что дислоцировались в Курляндии, не получили секретные пароли взаимного опознавания. Поэтому если бы даже были вызовы радиостанций Москвы или Риги, все равно ни одна общевойсковая армия, ни одна дивизия в целях скрытности не имела бы права отвечать на запросы. Что же касается сверхсекретных красных пакетов, то их можно было вскрыть только по указанию наркомата обороны. Но их невозможно было получить из-за отсутствия какой-либо связи. Получался замкнутый круг. Что там говорить о группировке войск в Курляндии, если, как выяснилось это уже позже, к исходу дня 25 июня штаб Северо-Западного фронта, бывшего Прибалтийского военного округа, не имел непосредственной телефонной, телеграфной и радиосвязи ни с Москвой, ни со своими армиями. Из-за отсутствия секретных паролей взаимного опознавания штаб 11-й армии не отвечал на многочисленные вызовы радиостанции штаба фронта. В итоге все воинские соединения в Прибалтике оказались неуправляемые. Стали де-факто пророческими слова Самойлова о том, что Красная Армия без современной радиосвязи – это колосс на глиняных ногах, слова, которыми он заключал все свои послания в военные, правительственные и партийные организации о необходимости сплошной радиофикации всех родов войск. Что же оставалось делать в таких немыслимых условиях штабам дивизий, расквартированных в Курляндии? Все они без исключения отправили своих делегатов на мотоциклах на запад, в сторону сражений, чтобы выяснить, что там происходит, и на восток, в Ригу, в Прибалтийский военный округ, чтобы получить приказы по поводу своих дальнейших действий. Но там, в столице Латвии, выяснялось, что полевой командный пункт штаба Северо-Западного фронта находится в районе Пеневежиса, далеко южнее Риги. Туда и направились представители курляндских дивизий. Но ни к исходу 22 июня, ни в последующие дни никто из них не вернулся в расположение своих частей. Не возвратились и те, кто был направлен на запад. В конце концов командиры всех частей вынуждены были вскрыть сверхсекретные красные пакеты, в которых сообщалось, что в случае отсутствия связи с Генштабом и Прибалтийским военным округом, если Германия нападет на СССР, необходимо выступать на запад, в направлении Восточной Пруссии. Такой приказ вызвал еще большую оторопь. До границы несколько сот километров, пешим стрелковым дивизиям топать и топать, механизированным частям тоже не было резону гнать на такое расстояние технику, особенно танки, потому что после столь длительного перехода их моторесурс оказался бы значительно исчерпан. Положение могли спасти только железнодорожные перевозки. А куда и к кому обращаться по этому поводу, никто не имел понятия. С другой стороны, сидеть сложа руки, когда враг наступает, тоже не лучший вариант. Что же делать? Этот вопрос Самойлов слышал в разных вариациях во всех штабах, которые он посетил в первый день войны. Ответа на него не было и у Ивана Петровича. Чтобы обсудить создавшуюся непростую ситуацию, он пригласил к себе в радиоотряд назавтра к 16.00 командиров танковой дивизии Грекова, стрелковой дивизии Комарова, бригады Артиллерийского резерва главного командования Беленького и смешанной авиадивизии Козлова. Это были люди, с одними из которыми он сошелся во время радиофикации военных частей, других он знал раньше. В числе тех, с кем подружился Иван Петрович здесь, в Курляндии, был генерал-майор Греков. В первую же встречу у них состоялся откровенный разговор. Тогда, после объяснения цели своего визита в штаб танковой дивизии и разработки чернового плана радиофикации ее частей, состоялся ужин, и после доброй порции водки и отличнейшей закуски Самойлов спросил хозяина, как он, судя по походке, кавалерист оказался танкистом. – Когда началась мировая война, Иван Петрович, я незадолго до этого окончил гимназию, – последовал ответ. – Отец мой был земским врачом, и он хотел, чтобы я получил университетское образование. Но пошла стрельба с обеих сторон, ну вы сами, наверное, хорошо помните то время: ура, разгромим немцев – перцев – колбаса, не дадим в обиду наших братьев сербов – славян. И прочая, и прочая. Мне было 17 лет, возраст не призывной, но я прибавил себе два года, меня определили в конницу. Через полгода я уже принял участие в боевых действиях. Был ранен. Потом, учитывая, видимо, мое образование, направили меня в школу унтер-офицеров. Снова фронт, снова ранение, снова учебы в школе прапорщиков. Короче говоря, февраль семнадцатого года я встретил командиром эскадрона. Грачев попросил принести самовар, и, прихлебывая чай, продолжал: – Я хорошо помню то жуткое время. Никакой дисциплины, вместо армии толпа вооруженных людей, разброд и шатания, мародерство и дезертирство, расправы с офицерами. Меня не тронули, возможно, потому, что знали: мой отец – доктор, фигура тогда очень уважаемая. Наконец на общем собрании эскадрона приняли решение – расходиться по домам. К тому же прекратилось снабжение продовольствием и фуражом. Это случилось уже после Брестского мира. Но только мы собрались покинуть казармы, как невесть откуда примчалась на телегах команда матросов во главе с Яшей Блюменталем и объявила нас частью Рабочее – Крестьянской Красной Армии. Мои вояки само собой возмутились и отказались подчиняться новоявленной власти. Тогда по приказу комиссара Яши матросы, а их было не больше дюжины, отошли метров на сто и направили пулемет в сторону взбунтовавшего эскадрона. Затем Блюменталь приказал моим кавалеристам выстроится в одну шеренгу и рассчитаться с первого на десятый. Каждого десятого вывели из строя и, не моргнув, расстреляли. Оставшиеся в живых конники были в полуобмороке от шока. Привыкшие своевольничать, не признававшие никакой дисциплины, знающие, что при Керенском отменена смертная казнь, они оказались потрясенными увиденным. – По-латыни это называется децимация, – вставил слово Самойлов. – Первыми применили ее древние римляне. И убедились, что для быстрого поднятия боевого духа легионов, если они отказывались выполнять приказы, достаточно обезглавить каждого десятого. Между прочим, именно благодаря широкому применению этого способа укрепления дисциплины Троцкий быстро, в течение трех месяцев смог создать достаточно боеспособную Красную армию. – Да, в гражданскую войну нередко прибегали, как вы говорите, к децимации, – продолжил свой рассказ Греков. – Я принимал участие в боях на многих ее фронтах, закончил командиром кавалерийского полка. Потом учеба, служба, снова учеба. Я стал командовать кавалерийским корпусом. Но в конце 1938 года меня арестовали… Греков внезапно умолк. Подперев голову двумя руками, он тупо уставился в стол, заставленный рюмками, чашками, остатками закуски, печеньями и конфетами. Потом посмотрел прямо в глаза Самойлову и хрипло проговорил: – Я до сир пор не понял смысла массовой экзекуции командного состава. Неужели кто-то всерьез думал, что часть его – большая или маленькая – состояла в антисоветском заговоре? Такого не могло быть по определению. Не могло быть, потому что мы все, от бойцов до самых высоких воинских чинов, служили и продолжаем служить в обстановке тотального политического контроля – со стороны вышестоящего командования, со стороны комиссаров, со стороны особистов. В этой положении достаточно допустить даже незначительный антисоветский чих, и человек исчезает бесследно. А тут заговор! Не понимаю! – Сильно досталось вам? – сочувственно спросил Самойлов. – Не то слово, – тяжело вздохнул Греков. – Били смертным боем. Я им говорил, что подпишу любую бумагу на себя. Так нет, им подавай еще компромат на вышестоящих командиров. В конце концов я подписал все, что они мне подсовывали. А до этого дважды пытался покончить с жизнью. Не дали умереть И уже после освобождения я приобрел, наверное, навсегда два мерзопакостных чувства. Первое – это безвинная вина перед теми, кого я из-за пыток оклеветал. Второе – отвратительное ощущение страха перед всем и всеми. Позже, во время одной из последующих бесед с Самойловым Греков так объяснит свою тогдашнюю откровенность в первую же встречу с ним. – Каким-то шестым или десятым чувством я понял в то чаепитие, что вы, Иван Петрович, человек из порядочных. Вполне даже возможно, что мне очень хотелось видеть вас таковым. Мне так осточертело жить среди доносительства, что даже одно предположение о чистоплотности первого встречного вызывает желание распахнуться. Все-таки мы – люди. А тогда, за ужиным, сказалось наверняка и выпитое: уж слишком опасные вещи выдавал генерал-майор. – Страх во мне засел настолько крепко, что, когда в начале нынешнего года вышел преступный приказ, иначе я его не могу назвать, приказ поставить новые танки – Т-34 и КВ–1 – на прикол, я не стал обращаться по команде по поводу вредности и опасности этого распоряжения. Да, в армии приказы не обсуждаются и только выполняются. Но это в боевых условиях. А когда нет войны, выполняя приказ, вы можете и, на мой взгляд, должны поделиться сомнениями по поводу целесообразности спущенных сверху мероприятий, если действительно они, мягко говоря, не самые разумные. А тогда я промолчал. Почему было решено поставить на прикол новейшие танки? В целях сохранения моторесурса, экономии дизтоплива и масел и даже ради засекречивания бронемашин новых моделей. И что в итоге может получиться, Иван Петрович? Может получиться, что завтра война, а мои механики не умеют водить новые танки, экипажи не имеют навыков стрельбы, командиры взводов, рот, батальонов и полков не способны управлять боем. И вот я боюсь нарушить этот дикий порядок. К этому надо добавить, что меня, кавалериста, который совершенно не разбирается в бронемашинах, после освобождения сражу назначили командиром танковой дивизии. Ну какой из меня комдив? Надежда у меня только одна – мой начальник штаба Холодов. Прошел и мировую, и гражданскую войну и лет десять служит в бронетанковых частях, понимает, что почем в этом роде войск. – Вас когда выпустили? – В середине прошлого года. Как только я подписал все протоколы, меня оставили в покое. Было такое впечатление, что про меня просто забыли. Полтора года сидел, ни разу не потревоженный. Потом вдруг вызывают, направляют на врачебный осмотр, затем баня, возвращают прежнее генеральское обмундирование и направляют в распоряжение Управление кадров наркомата обороны. А там без всяких предисловий утверждают меня в должности командира танковой дивизии. Я было открыл рот, чтобы сказать, что я кавалерист и в бронях ни хрена не смыслю, но, вспомнив Лубянку, закрыл, как говорят блатные, свою хлеборезку. В тот же вечер Самойлов в ответ рассказал Грекову о своей арестантской истории. Удивленный и тем, что тот тоже отсидел свое, и тем, что он командовал во время гражданской войны стрелковой дивизии. Греков спросил: – У вас военное образование? – Нет, техническое. Конечно. была и школа прапорщиков во время мировой. Но главное, это реальная гимназия и Петербургский политехнический. Там познакомился с радиоделом и увлекся им. После вуза немного поработал в небольшом филиале одной из американских фирм в столице, которая послала меня на стажировку в Нью-Йорк. Вернувшись через два года, устроился на один из наших заводиков, где делались радиостанции для военно-морского флота. А потом снова заграничная стажировка, на этот раз в Германии. И все это, между прочим, за казенный счет. Отец мой работал машинистом паровоза, зарабатывал хорошо, но у него и моей матери было шестеро детей, и из них только я, самый старший, смог получить высшее образование, для остальных отцовских денег не хватило. Только вернулся из Германии, как началась эта проклятая война. Я тоже оказался подвержен ура-патриотическому угару и записался, как и вы, добровольцем. Только в отличие от вас я оказался в статусе вольноопределяющегося. Ну вы, наверное, знаете, это добровольцы, имеющие, как правило, высшее образование. Они тоже числились рядовыми, но по сравнению с призывниками имели ряд льгот. В частности, могли жить вне казармы на свои средства, по истечении определенного срока службы обязаны были держать экзамен на звание младшего офицера, то бишь того же прапорщика. Самойлов рассказал, как он в армии пытался предложить свои знания для организации радиосвязи, но его не поняли и определили сначала рядовым. После краткого обучения военному делу отправили на фронт. Через год его зачислили в школу прапорщиков, после ее окончания командовал пехотным взводом, затем после серьезных потерь в офицерском корпусе его назначили командиром пехотной роты. В этой должности он и встретил февральскую революцию 1917 года. – Приказ № 1, принятый, не помню, то ли Петросоветом, то ли ЦИК, – продолжал повествовать Самойлов, – как вы, Петр Петрович, правильно подметили, полностью разложил армию. Начали убивать офицеров. Не знаю, почему, но в моей роте был более или менее сносный порядок. То ли потому, что солдаты знали о моем рабочем происхождении, то ли потому, что я не бросал их в атаки без артподготовки, под пулеметы немцев, то ли потому, что я много внимания уделял быту служивых, не знаю, но они меня слушались и в какой-то степени уважали. А чтобы поднять на меня, тогда уже ротмистра, руку, ни-ни. А потом случился ужасный день, продолжал свой рассказ Иван Петрович. Ему сообщили, что готовится расправа над командиром его батальона штабс-капитаном Родионовым. Самойлов поднял свою роту, но было поздно: комбата подняли на штыки. Разъяренный, он поднялся на бочку из-под вина, которую накануне опорожнили солдаты, и разразился отборной матерщиной в адрес пьяной вооруженной толпы. Та сначала поразилась наглости офицеришки, который осмелился бранить служивых, потом стала выкрикивать угрозы в его адрес, демонстративно щелкая затворами винтовок и все плотнее окружая оратора. Тогда Самойлов приказал своей роте дать залп в воздух. Дружные выстрели несколько охладили солдат. Воспользовавшись их некоторым замешательством, ротмистр Самойлов заявил следующее: – И что теперь вы, мать вашу за ногу, будете делать без командира батальона, без штаба, который вы разогнали? Как будете харчиться? Кто организует вам, пьяным болванам, трехразовое питание? Среди вас идут постоянные разговоры о том. что пора расходиться по домам. Ну и разбегайтесь, ради бога! Чего вы тут торчите? Уходите! Уходите, чтобы по дороге домой подохнуть с голода. Или быть убитыми, как мародеры. Потому что вы вынуждены будете грабить население. Давайте, топайте отсюда к такой-то матери, а если останетесь и будете бузить, я прикажу открыть огонь по вашим пьяным рожам. Наступила тишина. От услышанного началось протрезвление. Там и тут послышались возгласы: «Верно бает!», «Знамо дело с харчем!», «Как без командиров!». И наконец послышалось из толпы: – Говори, что делать? – Что делать? – сразу откликнулся Самойлов. – Как известно, в пяти – шести километрах о нас находиться городишко и железнодорожная станция. Там находятся армейские склады боеприпасов, продовольствия, фуража и амуниции. Но сейчас в тех запасах хозяйничают все, кому не лень. Я предлагаю захватить их, очистить от мародеров, дезертиров, других бандитов и в ожидании прихода новой советской власти держать там оборону. Когда узнаем, с чем ее едят, это новое правление, тогда и решим: расходиться нам или служить Советам. Главное, мы будем ждать их в сытости и тепле. Такой прожект вам подходит? Раздался одобрительный гул, послышались выкрики: «Согласны!», «Валяй!», «Командуй!» – Вы хотите, чтобы я был вашим командиром, командиром батальона? – крикнул Самойлов. – Да! – дружно ответили солдаты. – Но я принимаю командование батальоном при следующих условиях, – продолжал брать инициативу в свои руки Самойлов. – Первое – распустить солдатские комитеты и вернуть, как и прежде, единоначалие. За неповиновение, за оскорбление офицеров и тем более за их убийство – расстрел. Второе – полный запрет распитие спиртного, даже браги. За нарушение этого пункта – расстрел. Возьмем склады, всю водку и вино выливаем на землю. Третье – без разрешение не покидать роты и батальон. За самоволку – расстрел. Все вместе будут означать порядок, дисциплина, а, значит, будут и харч, и тепло. Согласны? Трезвеющая вооруженная толпа оторопела от услышанного. Наступила тишина. Затем послышал гул, сначала тихий, потом громкий, переходящий в выкрики: «Не пойдет!», «Чересчур!», «Эка хватил!». Не дав разгуляться недовольству, Самойлов выкрикнул: – А теперь слушай мою команду! Кто согласен с моими условиями, идет в правуюсторону от меня. Кто не согласен, в левую сторону от меня. Солдаты не шелохнулись. Самойлов ждал, он был уверен в исходе, так как неплохо знал психологию этих крестьян, одетых в шинели. В детстве Ваня каждое лето проводил в деревне у дедушки с бабушкой, дружил с тамошними ребятишками, познал подноготную мужиков и баб. Не всю, конечно, но главную их особенность изведал: путь к их сердцам лежал через ясную для них перспективу, обеспечивающую им довольство, благополучие и порядок. Верх эти нехитрые потребности взяли и в тот раз. Сначала несколько десятков солдат двинулись вправо от нового комбата, затем за ними последовали сотня, другая. Примерно пятая часть осталась стоять в нерешительности. Потоптавшись, и она присоединилась к остальным. – Армейские склады мы захватили сразу, не применив оружие, – продолжал рассказывать Самойлов Грекову. – Но дальше началось серьезное противостояние почти со всей пехотной дивизией. Она осталась без продовольствия. Голод – не тетка, и часть служивых в количестве не меньше полка пошла на штурм, – Иван Петрович рассмеялся. – Вы представляете, Петр Петрович, несколько тысяч вооруженных солдат, но без командиров, прут толпой на один батальон, но с дисциплиной и командованием. Остановили мы тогда эту голодную орду очень просто: дали залп холостыми их четырех батарей трехдюймовок, дивизион которых накануне присоединился к нам добровольно, и затем дополнительно для острастки поверх голов наступающих постреляли из десятка пулеметов. Солдаты залегли, потом выслали переговорщиков. Я им выставил те же условия, что и тогда перед бунтующим батальоном. В дивизии прошли митинги. Повторяю: голод – не тетка, и большинство согласилось снова стать боевой частью со строгой дисциплиной. Комдивом утвердили меня. Так нежданно-негаданно я в одночасье сделал бешенную карьеру – от командира роты до командира пехотной дивизии. Я тотчас послал посланцев в город и соседние крупные села с целью разыскать сбежавших от расправы офицеров и уговорить вернуться в строй. Большая часть найденных согласилось служить дальше. Когда появились первые большевистские комиссары, их ждал приятный сюрприз: в их распоряжении оказалась боеспособная пехотная дивизия, готовая воевать под советскими лозунгами. А они в самом деле звучали привлекательно: конец войне, фабрики – рабочим, землю – крестьянам. И моя дивизия, осененная этой демократической программой, довольно успешно провоевала всю гражданскую войну. И только потом выяснилось: большевики обманули моих солдат и офицеров, как обманули весь российский народ. Крестьян согнали в колхозы, отобрав у них землю, скот и инвентарь. Рабочих посадили на продовольственные карточки, запретив им без разрешение менять место работы. А несогласных с такими порядками – под расстрел или по тюрьмам, где мы с вами, Петр Петрович, тоже благополучно побывали. Этот разговор, случившийся полгода назад, положил начало дружбе между Самойловым и командиром танковой дивизии Грековым.6
На второй день войны к 16.00 в конторке Самойлова собрались все приглашенные: командир танковой дивизии Греков, командир стрелковой дивизии Комаров, командир бригады артиллерийского резерва главного командования Беленький и командир смешанной авиадивизии Козлов. До войны все они, кроме Козлова, регулярно встречались по субботам в хозяйстве Комарова, где у того имелась хорошая баня. Двумя особенностями отличались эти помывки. Здесь исключалось спиртное. Пили чай – с медом, вареньями, конфетами. Заварка – грузинская, на мяте, на других травах. Пили, потели, снова взбирались на полки, снова пили, потели и продолжали беседовать. Вот эти долгие разговоры под чаепитие были другим свойством банных посиделок четверых мужей. «Я мыслю – значит, существую», – любил повторять Беленький эту известную фразу древнегреческого философа. После повседневных рабочих будней и особенно с учетом того, что в общении с множеством разных людей приходилось быть очень осторожным в своих высказываниях и оценках, беседы в предбаннике вокруг самовара, в присутствии людей, от которых не надо ничего утаивать в смысле понимания происходящего вокруг, – такие свободные толковища высоко ценились гостями банного заведения комдива Комарова. Едва обдав себя паром, они уже обменивались мнениями по поводу местных или союзных событий, выражая порой противоположные взгляды, спорили, высказывали свою точку зрения, отстаивали свои позиции или соглашались. Для них, которые за пределами бани жили в обстановке постоянной подозрительности и доносительства, парилка и чаепитие были землей обетованной, Свободной Территорией, где считали мысль величайшим достижением человеческого развития и где все доверяли друг другу. Ну как тому же Самойлову не доверять комдиву Комарову? Они не виделись двадцать с хвостиком лет, но при первой же встрече в той же Курляндии полгода назад он узнал его сразу. Да и как было не опознать его – высокого, широкоплечего, черноволосого, с большими выразительными голубыми, но уже чуть поблекшими глазами. Такого красавца невозможно было забыть. Они обнялись. Иван Михайлович Комаров во время гражданской войны служил в дивизии Самойлова командиром полка. Воевали вместе они недолго. Комаров прибыл под начало Ивана Петрович в конце 1919 года, а через несколько месяцев Троцкий издал приказ о снятии Самойлова с должности комдива. Но этих месяцев непрерывных боев оказалось достаточно, чтобы составить друг о друге полное представление. Комаров был опытным офицером, участником мировой войны. Но даже в царской армии он считался белой вороной. В те годы в командном составе – не только младшем и среднем, но и высшем – преобладали выходцы из разночинной среды: учителей, купцов, инженеров, мелких предпринимателей, государственных служащих. А Комаров происходил из древнего дворянского рода. Его родители владели несколькими поместьями в Витебской, Тульской и Тамбовской губерниях. Незадолго до войны Иван Михайлович закончил пехотное училище и встретил ее в должности командира пехотной роты. Почти все четыре года провел в боях. Дважды был ранен. Первую мировую закончил командиром пехотного батальона. Но как только армия стала разлагаться и пьяная солдатня стала расправляться с офицерами, он, едва дождавшись Брестского мира, плюнул на все и перебрался в поместье под Тулой, где жили его семья, его родители и сестра. Но уже в мае 1918 года его мобилизовали в Красную армию. Разумеется, он всячески противился такой участи: что у него общего с мужицкой властью? Но ему прямо и без обиняков сказали, что в случае отказа его расстреляют, расстреляют и его родителей и его жену вместе с двумя детьми. А если он согласен служить советской власти, то она гарантирует их безопасность и сохранность поместья. Но слова своего комиссары не сдержали. Уже через месяц после призыва первый же продотряд полностью разорил хозяйство родителей. Когда отец и мать стали бурно протестовать, их расстреляли. Жена Комарова с детьми с огромным трудом добралась до Воронежа, где жили ее родители – артисты местного драматического театра. – И я, мобилизованный, должен был защищать власть, которая так жестоко расправилась с моими самыми близкими людьми и уничтожила все наше имущество. Можно себе такое представить? Шекспировские страсти просто блекнут перед такой трагедией, – заметил Комаров Самойлову, когда они здесь, уже в Курляндии, в очередной раз вспоминали гражданскую войну. Тогда же в один из банных дней он рассказал приятелям – командирам о первой своей встрече со Сталиным. Это случилось в начале лета 1918 года в Царицыне, куда сразу же после мобилизации направили Комарова. В то время через Царицын шли основные пути снабжения центра России продовольствием. Введение большевиками военного коммунизма привело к крушению всей экономики страны, включая сельское хозяйство. В стране начался голод. В деревню двинулись продотряды – силой выколачивать из крестьян хлеб, скот и птицу. На юге страны им пыталось мешать восставшее казачество. Его первоочередной целью было взятие Царицына как перевалочного пункта Советов для снабжения Москвы продовольствием. Задача большевиков состояла в том, чтобы во что бы то ни стало удержать этот город. Руководить его обороной ЦК партии назначил Сталина. Командир роты, в качестве которого Комаров оказался в Царицыне, – фигура в табеле о военном ранге незначительная. Но и до него доходило много слухов о том, что творилось в штабе фронта. Им командовал Андрей Евгеньевич Снесарев. В мировую войну он возглавлял полк, бригаду, дивизию, безоговорочно признал советскую власть и добровольно вступил в Красную Армию. Для более полной его характеристики следует упомянуть, что он окончил математический факультет Московского университета. Наряду с ним в Царицыне на стороне большевиков служили много других кадровых офицеров, имевших специальное военное образование и опыт боевых действий. Благодаря им положение на царицынском фронте укрепилось. Но когда появился Сталин, он решил самостоятельно руководить военными операциями. Разогнав штаб, обвинив его в предательстве, он отстранил от должности и арестовал командующего Снесарева и большую группу бывших офицеров царской армии. Значительную их часть поместили на баржу, которую потом затопили вместе с арестованными. В результате дела на фронте стали ухудшаться. Председатель Реввоенсовета республики Троцкий направил в Царицын комиссию, которая установила, что репрессированные офицеры, в том числе утопленные, ни в чем не виноваты. Снесарева и других офицеров, которых не успели расстрелять, освободили. Командовать фронтом поставили другого бывшего генерала – Сытина. Но тот тщетно пытался объяснить Сталину, что военные операции не разрабатываются и не осуществляются с помощью марксизма, что военное дело – целое искусство, требующее специальных знаний и подготовленных кадров. Но Сталин все делал по своему усмотрению. Он назначил командовать фронтом Ворошилова, совершенно малограмотного человека. В итоге положение под городом ухудшилось, и в июне 1919 года белые взяли Царицын. – Я тогда впервые столкнулся с непонятным для меня и сегодня странным явлением – стремлением партийных чинов, как правило, малообразованных, не имеющих никакого военного опыта, руководить боевыми операциями, – так кратко прокомментировал Комаров царицынскую историю. Рассказал Комаров собеседникам во время очередного банного чаепития еще об одном случае с участием Сталина. Спустя несколько месяцев рослее снятия Самойлова с должности командира дивизии ее перевели на юго-запад, в район Львова в распоряжение армии, которой командовал Егоров, будущий маршал, ныне расстрелянный. Членом военного совета армии был Сталин. Во время наступления войск под командованием Тухачевского на Варшаву произошла катастрофа: поляки, собравшись с силами, ударили во фланг и тыл крупной советской группировки. Тогда из Москвы в штаб Егорова поступил приказ немедленно начать наступление с юга в тыл польских сил. Такой маневр смог бы спасти от разгрома армию Тухачевского. Но Сталин запретил Егорову осуществить контрудар. В результате советские войска, подходившие уже к Варшаве, потерпели полное поражение, десятки тысяч бойцов попали в плен, к Польше отошли огромные территории бывшей царской России. А Сталин получил тогда только выговор по партийной линии. – Тогда было много разговоров о безнаказанности Сталина, – подытожил этот свой рассказ Комаров. После Львова его полк направили в Тамбовскую губернию для подавления массового крестьянского восстания. – Очередной драматизм состоял в том. что батальон, которым я тогда командовал, пришлось действовать в местах, где находилось другое поместье моего отца, – делился воспоминаниями Комаров во время чаевничия после парилки. – В детстве я бывал там не раз, знал многих своих сверстников в окрестных деревнях и селах, ставших уже мужиками. И вот теперь мне предстояло воевать с ними. С ума можно было сойти тогда! Причем, я хорошо знал, почему они взялись за оружие. Советская власть полностью обобрала их. Что мне оставалось делать? Приказ о моем участии в подавлении тамбовского восстания стал последней каплей, переполнившей чашу моего терпения всех ужасов, творимых большевиками. Я решил уйти из жизни, но так, чтобы не пострадала моя семья. В первом же бою с винтовкой наперевес я пошел впереди моего наступающего батальона. Но увы! Я остался жив. Я еще раз повторил смертельный шаг, и снова ни одной даже царапины. Тамошним комиссаром очень понравилось мое поведение, и вскоре меня назначили командовать полком, В очередном же бою в качестве комполка я снова повторил попытку умереть на людях, но был ранен, правда, тяжело, долго лечился, выжил. Ранение стало хорошим поводом для рапорта об увольнения из рядов РККА. Мою просьбу уважили, наградили орденом Красного знамени. Я поехал в Воронеж, к семье, стал преподавать в школе математику. Все бы ничего, но в конце 20–х и в начале 30–х годов началась массовая охота на бывших офицеров царской армии, в том числе на тех, кто воевал на стороне красных. Я был полностью уверен, что меня тоже расстреляют. Почему власть решила избавиться от таких, как я, мне до сих пор непонятно. Тем самым армию лишали самых опытных и самых образованных военных кадров. Скажу прямо, я пережил немало трудных лет в ожидании ареста. В тут в начале 1939 года меня вызывают в военкомат и с бухты-барахты назначают командиром стрелкового полка, а еще через год – командиром стрелковой дивизии. Так я стал снова служить советской власти.7
Вот с такими судьбами, разворошенными советской властью, собрались люди в конторке Самойлова на окраине районного городка Кулдиги на второй день войны. Козлову он сказал прийти в 16.15, то есть чуть позже остальных. Это время ему нужно было для того, чтобы рассказать старым друзьям о воздушном бое, своих впечатлениях о первом сражении в воздухе с противником, о самом командире авиадивизии, его аресте и счастливом освобождении. Такой заблаговременный сказ Ивану Петровичу нужен был, чтобы гости поняли: Козлов свой человек, и ему можно доверять. В прошлую субботу, банный день, 21 июня им не удалось встретиться. Накануне в штабы всех частей, дислоцированных в Курляндии, поступили шифрограммы о приведении войск в состояние боевой готовности. Поэтому сочаевники оказались заняты. Сегодня же было не до парилки, тем более что при штабе радиоотряда баня отсутствовала вовсе. Но самовар стоял наготове, стол был заставлен вареньями, медом, конфетами, печеньями. Как только явился Козлов, Самойлов, представив ему своих гостей, познакомил их с последними сообщениями из Берлина: – Москва по-прежнему молчит, приходится ориентироваться на немцев. Они дают следующую безрадостную для нас картину. В первый день войны противник захватил мосты через Неман: два моста у Алитуса, – Иван Петрович подошел к большой школьной карте, развешанной на стене, – и еще один мост у Меркине. Вермахт переправился через Неман также южнее Каунаса и продвинулся на 60 километров на восток. В районе Тильзита он удалился от границы на 35–45 километров. Сегодня враг вышел к Вильнюсу. Это уже 150 километров от границы. В Белоруссии немцы успешно окружают Белостокскую группировку Красной армии. На Украине они тоже наступают, но не так успешно. Берлинское радио сообщает также о массовом бегстве наших бойцов и командиров с поля боя, панике, потере управления войсками, большом количестве пленных. Вот все, что мне известно на данный час. В кабинете установилось молчание. – Может, врет Берлинское радио? – робко нарушил его Козлов. – Если бы врало, то Москва мигом бы опровергло это сообщение, – ворчливо заметил полковник Беленький, командир бригады АРГК – Артиллерийского резерва главного командования. Его часть, громоздкое, но грозное боевое хозяйство первой в Курляндии завершило свою радиофикацию. Никита Михайлович был безмерно рад этому обстоятельству и каждый раз при встрече с Самойловым благодарственно пожимал ему руку, приговаривая: «Ну теперь мы орлы, сразу можем поразить цель даже с самых дальних верст». Беленький был опытнейшим артиллеристом, сохранивший лучшие традиции русской школы стрельбы из орудий с закрытых позиций. Закончив артучилище перед самой мировой войной, он, участвую в ней, последовательно занимал должности командиров огневого взвода, батареи, дивизиона. Гражданскую войну на стороне красных закончил, командуя артиллерийской бригадой. После учился в артиллерийской академии и успешно завершил ее. Затем служил командующим артиллерией стрелковой дивизии, а затем и армии. Но в 1936 году за отказ вступить в партию был уволен из рядов РККА. В качестве гражданского лица преподавал в той же самой артиллерийской академии, которая накануне была опустошена арестами. Чуть позже был расстрелян весь командный состав общевойсковой армии, где Беленький возглавлял артиллерийскую службу и откуда он был уволен в запас за нежелание стать членом ВКП(б). По этому поводу полковник даже раз пошутил в одну из банных суббот, прихлебывая чай: – Получается, я должен быть благодарен партии, членом которой я не стал. Если бы вступил и остался бы командующим артиллерии армии, то меня уже не было бы в живых. Чудеса! Финская война показала, что наши батареи не умеют стрелять с закрытых позиций по конкретным целям. По площадям – пожалуйста, сколько угодно, но это была, как правило, бездарная трата боеприпасов, когда снаряды рвались чаще всего в безлюдных местах. Осознав столь серьезный пробел в подготовке артиллеристов, военное руководство страны развернуло широкий поиск опытных кадров, имеющих боевой опыт стрельбы из орудий крупных калибров, оказавшихся вне армии. Однако к тому времени большинство такого рода специалистов погибло в ходе чисток 30–х годов. Беленький оказался в числе последних из могикан когда-то передовой русской артиллерийской школы. Его вновь призвали и назначили командиром бригады АРГК, направив ее почему-то в Латвию, так далеко от центра, где по замыслу и должны находиться резервы главного командования. – Я думаю, сей факт можно объяснить тем, что Генштаб все-таки планировал наступательные операции в сторону запада, – так прокомментировал полковник на одном из банных дней удаленность своей бригады от Москвы. А по поводу сообщений берлинского радио о стремительном продвижении вермахта на восток Беленький сказал: – Боюсь, что через день-другой немцы переправятся уже через Двину. – Ну, это вы уж чересчур, – возразил Греков. – А нам что же делать? – задал вопрос Козлов. – Никакой связи ни с кем. Я уже два самолета У-2 в Ригу послал, ни один не вернулся. Сегодня ночью оправлю двух делегатов на двух мотоциклах туда же, в военный округ. У меня много бомбардировщиков, но нет целей. – Мои делегаты на мотоциклах тоже как в воду канули, – добавил Комаров. – Или немцы их с воздуха щелкают или диверсанты с националистами расстреливают на дорогах. Черт его знает! Будто о нас забыли. – А вот немцы не забывают о нас, – снова подал голос Беленький. – Два раз в день, утром и к вечеру, их разведчик висит над нами. Товарищ генерал-майор, – обратился он к Козлову, – нельзя ли вашими силами сбить или хотя бы прогнать назойливого соглядатая? – Нельзя, товарищ полковник, – ответил Козлов. – Этот немецкий самолет летает слишком высоко, нашим истребителям не достать его, и зениткам он не по зубам. – Вот вы говорите о делегатах связи на мотоциклах и У-2, о которых нет ни слуха, ни духа – заметил Греков. – А я вчера на ночь глядя, хотя какие сегодня ночи, светлые уж очень, вчера послал туда же, в Ригу танк БТ на колесах, сняв с него гусеницы, и бронеавтомобиль с хорошей радиостанцией, наказав чрез каждый час информировать мой штаб о своем продвижении. Последнее сообщение было: «Подъезжаем к Риге». И все, больше наша разведка не подавала голоса. Что делать дальше, понятия не имею. – Скажем богу, если он есть, спасибо, что мы находимся не у границы, – произнес Комаров. – Нас бы постигла бы такая же участь, какая досталась приграничным войскам, потому что наши полки не развернуты, находятся на казарменном положении. – Вы думаете, там, у границы, они тоже не были развернуты? – спросил Греков. – Но даже если бы все они были развернуты, сплошной линии обороны все равно не было, – подал голос Самойлов. – Я это точно знаю – не было. А немцы не дураки, они не лезли бы туда, где были бы развернуты наши части, они обязательно пошли бы в обход, и это правильно с военной точки зрения. Они и сейчас обходят места, где сконцентрированы наши крупные сила, даже не развернутые, и движутся вперед, окружая целые наши армии. Я так понял тактику вермахта, если судить о его действиях по сообщениям берлинского радио. Советский Союз не был готов к нападению, не был настроен и на оборону. Отсюда и плачевный результат. – Тогда возникает вопрос: почему не готовились к возможному нападению? Ведь дураку было ясно, что Гитлер не ограничиться Европой, – буркнул Греков. – По всей видимости, товарищ Сталин твердо верил в договор с Германием 1939 года о дружбе и ненападении, – сказал Греков. – Но как можно верить фашистам? – Знайте что, друзья мои, я смотрю на эти все так называемые договоры просто, по-солдатски прямо: – снова заговорил Беленький. – Два политических бандита, Гитлер и Сталин, договорились между собой о разделе Европы. Ну точно так же, как заключают между собой соглашение о дележке территорий в каком-нибудь Чикаго мафиозные группировки. Потом более плохие парни устраивают ночи длинных ножей против менее плохих парней, захватывают их кварталы и потом смеются над простаками. Так поступил и Гитлер. Он дал возможность Сталину отхватить почти половину Польши, оккупировать Эстонию, Литву и Латвию, отнять у Румынии Бессарабию, а у Финляндии оттяпать огромный кусок Карельского перешейка с Выборгом. И Сталин, довольный грабительским гешефтом, по гроб уверовал в дружбу с таким же гангстером Гитлером. А тот поступил так же, как Додсон, герой рассказа О'Генри «Дороги, которые мы выбираем». Этот бандит, ограбив вместе со своим напарником почтовый вагон, застрелил последнего, когда во время бегства погибла одна из двух лошадей. Причина убийства: оставшемуся коню не вынести двоих. То есть гангстер Додсон оказался проворнее своего напарника Боба Тидбола. Так собственно поступил и Гитлер: Европе не вынести двух разбойников. И он оказался расторопнее Сталина, другого бандита, напав на него со спины. Вот и весь сказ применительно к начавшейся войне. – Товарищи, что тут вы несете! – выпалил Козлов. – Я извиняюсь, но вы городите явную антисоветчину. Как можно такое говорить о товарище Сталине! Какой раздел Польши? Наша страна освободила Западную Украину и Западную Белоруссию от польских панов. А трудящиеся прибалтийских государств сами захотели присоединиться к Советскому Союзу. С Финляндией же поступили так потому, чтобы отодвинуть границу подальше от Ленинграда. Вот и все, и это ясно всем. А вы – «бандиты, мафиозный сговор». Ей-богу, у меня уши вянут от таких несправедливых слов. Наступила пауза. Один из собеседников грустно качал головой, другой мрачно смотрел в потолок, третий улыбался. Но каждому наверняка подумалось одно и то же: «Ну и чудеса! Только вчера его арестовали не за понюшку табака, избили, еще кровь не просохла, и только случайность спасла этого человека от тюрьмы, а, может, и от расстрела, и он же продолжает петь осанну власти, чуть было не загубившей его». – Петр Николаевич, – обратился к Козлову Самойлов, – вы с какого года рождения? – Я родился в 1915 году. – То есть вы были пионером, комсомольцем, вступили в партию, воевали в Испании, в Халгин-Голе, – продолжал Иван Петрович. – Это означает, что мимо вас прошли две страшные войны, мировая и гражданская, жуткие продразверстки, когда у крестьян отбирали все и вся, коллективизация, когда тех же крестьян насильно сгоняли в колхозы, голодомор, устроенный советской властью на Украине и других местах, когда из-за нехватки хлеба поумирали миллионы людей, массовые аресты после убийства Кирова. Скажите, Петр Николаевич, а хоть жуткие репрессии 1937–1938 годов вы как-то заметили? Или что ближе к вам, к летчику: известно ли вам, что расстреляны, причем совсем недавно, в этом и прошлом году, все руководство военно-воздушными силами страны и военных округов? Или данная трагедия тоже прошла мимо вас? И еще. Если вас, Петр Николаевич, послушать, то получается так: нападение Германии на Польшу – это агрессия, а нападение СССР на ту же Польшу с другой стороны, с тыла, с востока – это освобождение родных нам украинцев и белорусов. Но кто-нибудь спрашивал тех же украинцев и белорусов, а хотят ли они жить в большевистской стране? Или взять тех же прибалтов: когда к их груди приставили советские штыки, могли они не согласиться жить в стране Советов? Да, можно использовать даже такую сверх демократическую форму изъявления желания людей, как референдум. Но если в твое государство уже вошли чужие солдаты, пряча под полу одежды оружие, то о какой свободе выбора может идти речь! Вот и наши войска сначала заявились в Литве, Эстонии и Латвии, а потом наше политическое руководство любезно предложило населению присоединиться к СССР. Разве такой метод не является бандитским? В небольшой конторке повисла гнетущая тишина. Козлов растерянно смотрел на собеседников, не зная, что сказать в ответ. Остальные поняли, что Самойлов деликатно не напомнил комдиву вчерашний его арест, который полностью опровергал апологетику сталинщины из уст генерал-майора. Да и сам он догадывался, имея в виду тот же инцидент, что смотрится, мягко говоря, неубедительно. Тем не менее его ошеломило то, что здесь он услышал. Нигде, никогда, ни в какой компании, в том числе пьяной, ни в кругу самых близких родственников и друзей он не слыхал даже толику того, что пришлось ему выслушать сегодня. Конечно, он видел много несправедливостей в окружающей его жизни. Взять те же колхозы. Ему было пятнадцать, когда случайно подслушал разговор своего родного дяди, брата отца, который приехал к ним в гости из деревни. Родители Козлова к тому времени давно жили в городе, батя плотничал, мать работала посудомойкой в заводской столовой. Но все их родичи оставались там, в сельской стороне. В тот день, точнее поздний вечер Петр, поужинав вместе со взрослыми, которые продолжали допивать самогон, отправился спать и сразу крепко заснул. Видно, дверь в его комнату осталась неплотно закрытой, и мальчик ночью проснулся от странных звуков. Он осторожно выглянул и увидел, что плачет дядя Федор. Захлебываясь от слез, он говорил отцу, что все нажитое добро у него отобрали и свалили в колхоз – и земельный надел, и лошадь, и корову с теленком, и овец, и свиноматку с поросятами, и весь инвентарь. – Всё, всё взяли, – всхлипывал дядя. – Чем кормить детей? Ироды! Бандиты! Чтоб сдох этот их Сталин. Как жить и как выживать при такой разбойной власти? Много других горестей позже пришлось видеть и слышать Козлову. Но в его башку накрепко втерлась мысль, внушенная ежедневной политической пропагандой, что все эти трудности носят временный характер, они являются неизбежным побочным продуктом строительства социализма и коммунизма, надо перетерпеть их, а потом придет светлое будущее. И он, Козлов, искренне верил в лучезарное завтра. Он принимал за истину объяснения властей причин массовых арестов и расстрелов, главные из которых были заговоры враждебных сил, происки троцкистов и прочих врагов народа. Но первые и серьезные сомнения возникли у него, когда он узнал об арестах и последующих расстрелах тех летчиков, с которыми он воевал в Испании. И совсем на него удручающе повлиял полный разгром командования Военно-воздушных сил. И вот днями и его арест, опрокинувший многие его убеждения. И все же он продолжал верить, что это тоже ошибка, как и казнь его боевых товарищей по Мадриду. – Я, товарищи, тоже многое вижу и слышу, – после небольшой паузы заговорил, встав, в ответ Козлов. – И немало размышлял и продолжаю размышлять об увиденном и услышанном. На многие вопросы у меня нет ответа. Но я убежден в одном: строительство социализма, а в будущем и коммунизма – это единственно верный путь дальнейшего развития нашей Родины. Посмотрите, каких успехов добилась наша страна в индустриализации, в народном образовании, укреплении Красной армии. Да, в ходе построения нового общества допущены ошибки. Но кто не работает, тот не делает просчетов. Что касается массовых арестов, в том числе высшего командного состава, моя точка зрения такова – дым не без огня, Троцкий мутит воду, борется против советской власти, объединяет своих соратников. Органы выводят врагов народа на чистую воду. В этой борьбе с заговорщиками совершаются просчеты и несправедливости. Но как правильно пишут газеты, лес рубят – щепки летят. А насчет товарища Сталина вы возводите напраслину. Он наш вождь, фактически глава государства и главнокомандующий. И как его можно называть бандитом? Я извиняюсь, но такие выражения отдают белогвардейщиной. Возможно, он тоже совершает ошибки, даже наверняка не без этого. И все же надо отдать ему должное – он решительно борется с главным врагом советской власти, врагом идей Октябрьской революции – с Троцким, – и Козлов сел не стул. Когда он говорил, остальные собеседники смотрели на него со смешанными чувствами. Кто-то отметил про себя, что генерал – майор будто читает передовицу «Правды». Другой признал искренность его убеждений и веру в правоту того, что делается в СССР. А Самойлов с горечью подумал о том, что в облике Козлова осуществляется мечта Сталина и его соратников, мечта о создании нового человека советского типа, безоговорочно принимающего большевистскую реальность, какой бы она чудовищной ни была. Такая государственная работа по перековке как взрослых, так и подрастающего поколения ведется уже два десятка лет. Суть ее проста: кто не согласен с политикой коммунистической партии, тот подлежит высылке, аресту или расстрелу. Кто помалкивает или делает вид, что доволен жизнью, оставляют в покое. Но всем баз исключения ежедневно и ежечасно внушается мысль – через газеты, радио, кино, лекции, доклады, политбеседы, – мысль о том, что надо немного перетерпеть, со временем трудности исчезнут и настанет пора изобилия и свобод. А пока придется жить с продовольственными карточками, работать по десять часов и не обращать внимания на аресты врагов народа, которые мешают осуществлению светлой мечты о прекрасном будущем. И такую идеологию со временем стали разделять все больше людей, главным образом из числа подрастающего поколения, пополняя, как ее потом назовут, новую общность – советский народ. И каждому, кто слушал Козлова, было ясно, что спорить с ним бессмысленно, если даже собственный арест не отрезвил его, не заставил задуматься о бытие, в котором он обитал. И все же полковник Беленький не удержался и спросил летчика: – Вот вы, товарищ генерал-майор, не раз назвали Троцкого врагом советской власти, врагом идей Октябрьской революции. А вы знаете, какую должность он занимал при Ленине? – Не знаю. – Товарищ Троцкий при Ленине был вторым человеком в партии и государстве. Он был членом Политбюро ЦК, председателем Реввоенсовета. Реввоенсовет в те годы совмещал функции наркомата обороны и нынешнего Политуправления РККА. Именно Троцкий был организатором, и довольно успешным, Красной армии, командующим всеми войсками во время гражданской войны, вдохновителем всех наших побед над белыми. И как по-вашему, Петр Николаевич, мог ли такой человек, один из активных участников Октябрьской революции, быть врагом советской власти? – Честно скажу, товарищи, я не знал, кем он был при Ленине, – ответил после некоторого молчания Козлов. – Но тогда почему его предстают таким зверем? – Его вина была в том, что он как второй человек в партии и государстве претендовал на первую роль в стране после смерти Ленина, – вступил в разговор Самойлов. – А остальные члены Политбюро ЦК по разным причинам этого не хотели. И Троцкого сместили со всех высоких постов. Тогда первыми лицами в Советской России захотели стать Каменев и Зиновьев, игнорируя аналогичное желание Сталина. Того поддержали Бухарин, Рыков, Томский и другие члены Центрального комитета партии, и Каменева с Зиновьевым тоже сместили со всех постов. После этого Сталину не стало нравиться, что Бухарин и остальные товарищи начали критиковать его за целый ряд неправильных, с их точек зрения, решений. И Сталин уволил их, а позже расстрелял – и Каменева, и Зиновьева, и Бухарина, и Рыкова, и многих-многих других. А вот Троцкий оказался, будучи за границей, жив. Его и сделали жупелем, причиной всех наших трудностей. Вина Льва Давидовича была в том, что его не успели сразу убить. Вот и вся история ВКП(б). В конторке снова наступило молчание. Его прервал Беленький: – И все-таки мне не дает покоя один вопрос. Ну хорошо, Сталин расстрелял почти всех соратников Ленина, даже лиц, когда-то лично преданных ему. Это понятно, борьба за власть и все такое. Я ни коей мере не одобряю этот зверский, чисто уголовный способ решения вопроса. Я просто называю причину кровавой расправы над соперниками. Но зачем тогда арестовывать и уничтожать тысячи, десятки, а, может, сотни тысяч, причем, не только партийных работников, но и военных, руководителей предприятий и организаций, специалистов народного хозяйства, которых и так не хватает, наконец, рабочих, крестьян, учителей, врачей, агрономов, землемеров и так далее и тому подобных. Зачем? Я этого никак не пойму. Моя голова отказывается воспринимать подобное, на мой взгляд, помешательство. – А я думаю, что это никакое не помешательство, – возразил Греков. – Сталину наверняка известно, что подавляющее большинство населения крайне ругательно относится к советской власти. А как еще относиться, если жизнь для очень многих довольно поганая. И он, Сталин, путем арестов и расстрелов пытается сократить число недовольных, остальных запугать. С целью оправдания массовых расправ он даже придумал теорию, согласно которой по мере построения социализма усиливается классовая борьба. А раз борьба – значит репрессии. – Да, в этом рассуждении есть рациональное зерно, – заметил Комаров. – По крайней мере, официальная установка партии об усилении классовой борьбы есть негласное, скрытное признание существования в стране большого недовольства этим самым социализмом. – А значит, признание наличия завуалированной гражданской войны, – добавил Беленький. – Почему завуалированной? – возразил Самойлов. – Гражданская война идет совершенно открыто, идет массово против безоружных людей, как на большой войне – миллионы жертв. – Получается, партия и сам Сталин утверждают: советская власть – это обязательно гражданская война со своим народом, – заметил Греков. – А значит, бесконечная бойня. – Если это так, – сказал Самойлов, – то как поведут себя те же самые недовольные, я уж не говорю о тех, у кого отняли землю и скотину, о тех, чьих близких арестовали и тем более расстреляли, как поведут они себя сейчас, в условиях войны с Германией? Будут люди, враждебно настроенные против советской власти, сражаться за нее? Или повернут оружие против нее? Будут среди них генералы? Или все они просто откажутся сражаться против немцев, массово сдаваясь в плен? Если это так, в чем я не сомневаюсь, то это будет новым поворотом в гражданской войне – открытыми ответными действиями сыновей расстрелянных, заключенных, ссыльных, ограбленных, превращенных в рабов. – Как это повернуть оружие против своей же страны! – возмутился Козлов. – Это же предательство, это измена! – Да, юридически это будет изменой, если таковое случится, – ответил Беленький. – В истории подобное бывало. Причем недавней, нашей российской истории, когда Ленин и его партия большевиков во время мировой войны ратовали за поражение свой Родины. Больше того, они брали деньги у германского Генштаба, которые успешно использовали для разложения русской армии, русской государственности. Они кто – предатели или борцы с царизмом? И если в сегодняшней войне найдутся люди, которые пожелают поражение Советскому Союзу, появятся, может быть, даже генералы, готовые воевать против Советов, то кем они будут – предателями или борцами с коммунистическим режимом? – Я не верю, что Владимир Ильич состоял на службе у германского генерального штаба! – вспылил Козлов. – Это клевета! – Нет, Петр Николаевич, это не клевета, – возразил Самойлов. – Это установленный факт, строго задокументированный Временным правительством и опубликованный в свое время. Ленин как шпион и предатель был объявлен в розыск. И он бежал, причем удачно. – Не верю! – воскликнул Козлов. – Это ваше дело – верить или не верить, – заметил Беленький. – Но для большевиков Ленин, желавший поражение своей стране в войне с Германией, Ленин – герой. А если сегодня найдутся люди, которые не захотят воевать за власть, которая принесла им много горя, которые, как и Ленин в свое время, тоже будут желать поражение своей стране, то такие люди будут считаться изменниками. Где логика? – Альтернатива чисто шекспировская, – вставил Беленький. – Да нет, Шекспир в нашей ситуации отдыхает. Сегодня страсти почище. Выходит так. Если ты сражаешься за Советскую власть, то, стало быть, способствуешь укреплению сталинской нечеловеческой диктатуры. Если изменяешь ей, переходишь на сторону Германии, то способствуешь укреплению фашистской диктатуры. Получается, как в поговорке: хрен редьки не слаще. Вот и делайте свой выбор в такой поистине трагической ситуации. – А вы сделали свой выбор? – спросил, обращаясь к полковнику, Козлов. – Говоря научным языком, – ответил вместо Беленького Греков, – вы задаете некорректный вопрос. – Не забывайте, что у каждого из нас, как у многих миллионов, есть семьи. Они – заложники наших истинных намерений. Каждый, собираясь принимать то или иное решение, думает прежде всего о своих близких. – Я, естественно, свой выбор сделал – до конца буду бить фашистов, – твердо заявил Козлов. – Вы меня, Петр Николаевич, ради бога извините, – смеясь, молвил Комаров, – но если бы вас приговорили к расстрелу, то вы бы тоже так твердо были настроены.? Остальные заулыбались. Козлов, нахмурившись, отмолчался. – Трагедия еще и в другом, – добавил Комаров. – Теперь войной против Германии будут командовать те же люди, которые довели страну до ручки. – И какие люди! Полководцы! – съязвил Греков. – У Ворошилова два класса, у Буденного – четыре, столько же у Жукова. у Сталина всё образование – духовная семинария. И с таким багажом они будут разрабатывать и управлять боевыми операциями чуть ли не вселенского масштаба. Вот где трагедия! – Они уже доуправлялись, – вставил Беленький. – Красная Армия драпает, бросая тяжелое вооружение, с таким трудом сделанное страной. – Да, товарищи, это очень серьезная проблема, – снова заговорил Самойлов. – В большой науке, которая называется кибернетика, которая делает только первые шаги и которую не признают в Кремле, считая ее буржуазной, открыт закон, гласящий: для эффективного управления любыми процессами требуется, чтобы управляющая система была сложнее, многообразней, умнее управляемой системой. А у нас партийно-государственный аппарат намного беднее и слабея по части знаний, чем те, кто практически занимается вопросами экономики и военного дела. Отсюда многие наши беды. – Но любопытно то, что наши вожди всех мастей с большим апломбом судят о вещах, в которых ни хрена не смыслят, – добавил Беленький. – Замечено не раз. Чем это объясняется? Вот для меня загадка. – Эта загадка давно разгадана, Никита Михайлович, – сказал Самойлов. – В трактате «Об уме» Гельвеция, просветителя 18 века, я вычитал интересную мысль, поразившую меня. Каждый человек, писал ученый, считает себя умнее других. Каждый. Но если, допустим, речь заходит о каких-то специальных знаниях, в которых он точно ничего не смыслит, лицо искренне думает, что да, вот в этом вопросе я, конечно, не разбираюсь, но в остальном дока. Отсюда практическое наблюдение: чем ниже у людей образование, тем чаще они выражают свое суждение, причем нередко безапелляционное, о вещах, в которых ни бум-бум. – Вот-вот, – откликнулся Комаров. – Наши большевистские вожди совершенно всерьез уверены, что создают самый совершенный политический строй – социализм, а затем и коммунизм. С их точки зрения, как я понимаю, большинство людей просто не понимает своего будущего счастья и всячески упирается, не желая жить в новых общественно – экономических формациях. Поэтому в их же интересах партия и НКВД подгоняет народ-невежду к светлому будущему пинками, ссылками, арестами, расстрелами. – Вера в коммунизм, – добавил Беленький, – напоминает мне убежденность христиан, мусульман, приверженцев других конфессий в существование загробного мира, прежде всего рая. Фрейд писал, что религия возникает из беспомощности человека перед противостоящими силами природы. Люди на стадии своего раннего развития не могли применить свой разум для понимания грозных внешних сил и мечтали о мире, где им ничто бы не угрожало, где они будут сильнее обстоятельств, где статус их станет выше земного. Отсюда обещание Христа: «Последний да будет первым!» Оттуда же посулы бессмертной и безмятежной жизни на Небесах. А теперь сравним их со словами из «Интернационала»: «Кто был никем, тот станет всем». Имеется в виду жизнь при коммунизме. И родилось учение о коммунизме, этой фантастической фазе развития человечества, как и у религий о рае, видимо, тоже от безысходности, бедности, беспомощности неимущих перед стихийными силами капитала. Природа веры в бога, в райскую жизнь на небесах и в райскую жизнь на земле при коммунизме одна и та же: это невежество людей, их неразвитость, необразованность. – Хорошо, всё это вроде бы верно, – вступил в разговор Козлов. – Как говориться, ученье – свет, неученье – тьма. А как тогда быть с Владимиром Ильичем? Ведь он закончил гимназию, университет, много занимался самообразованием. Как же быть тогда с вашими утверждениями, что причина веры в коммунизм и в вытекающие из этого учения необходимость пролетарской революции и ликвидации частной собственности – нехватка знаний у людей? Ленин и невежество – это в голове не укладывается. Остальные собеседники переглянулись и одновременно с любопытством уставились на генерал-майора. – А что, товарищи, – первым откликнулся Самойлов, – вопрос, прямо скажем, на засыпку. Одно дело перебирать косточки Сталину, Буденному, Ворошилову, Жукову, Кагановичу, остальным членамПолитбюро и ЦК партии, справедливо уличая их в малограмотности. Другое дело Ленин, уж он-то действительно был самым образованным человеком в большевистской верхушке. Просвещенный, а туда же – в коммунизм, в классовую борьбу, то есть во взаимное массовое уничтожение людей, чем обернулась в России практика строительства социализма по Марксу. Действительно, как объяснить сей парадокс? – Вы правильно сказали, Иван Петрович: «Он был самым образованным человеком в большевистской верхушке», – ответил Грачев. – Первый парень в малограмотной деревне. А вот в обществе Плеханова и его соратников Владимир Ильич выглядел, мягко говоря, не столь светлой личностью. Они категорически отвергли идею захвата власти большевиками в октябре 17–го, потому что, являясь более глубокими знатоками марксизма и других философских учений, понимали, к чему приведет государственный переворот. Не пролетарская революция, а именно переворот, каковым и был на самом деле приход к власти большевиков, этой кучки невежд, многие из которых были банальными уголовниками. – Вопрос, как видите, опять упирается в образованность – малообразованность, только уже на верхних ярусах интеллектуальной деятельности, – поделился своим мнением Беленький. – Давайте назовем того же Маркса, его ближайшего соратника Энгельса, вспомним Томаса Мора, Кампанеллу, Сен-Симона, Фурье, Оуэна, нашего Чернышевского, других утопистов – разработчиков идеальных обществ. Все они были довольно образованными людьми для своего времени. И что? А то, что все они, искренне озабоченные массовой бедностью значительной массы населения своих и других стран, их бесправием, диким неравенством, не вникли и не поняли смысл объективного, во многом стихийного общественного развития, не разобрались в противоречиях нарастающего капитализма, не смогли познать экономических законов, действующих независимо от воли людей, то есть не постигнув сущность природы человеческих отношений, ударились в мечты – стали строить планы строительства утопических государств, от идеальных политических устройств со всеобщим равенством и ангельскими нравами его обитателей до пролетарских революций и наступления в последующем коммунизма, той же утопии. А что означает по-гречески слово «утопия»? Это место, которого нет. Почему перечисленные деятели, повторяю, довольно образованные для своего времени, потерпели полное фиаско в своих поисках рецептов организации более счастливого общественного порядка? По той же причине – из-за нехватки грамотишки, только уже на более крутых спиралях познаниях людского бытия в отличие от первобытных людей и наших большевиков, беспомощных, как и первые, перед неразгаданными вызовами времени. Дверь в кабинет приоткрылась, помощник спросил насчет ужина. Иван Петрович ответил: через пятнадцать минут. Паша Петухов стал собирать со стола чашки, блюдца, сладости. Когда он вышел, Греков сказал: – Так все-таки что нам делать в этой идиотской обстановке? Война идет, связи с Москвой и Ригой нет. Выполнять приказ секретных красных конвертов идти на запад навстречу врагу бессмысленно из-за больших расстояний и неясности с железнодорожными перевозками. Как же быть? – Мое мнение такое, – ответил Самойлов. – Если ситуация со связью останется прежней, а немцы будут подходить к Риге, то наиболее рациональный выход – ударить им во фланг и тыл с севера, то есть с нашей стороны. Силы у нас значительные, и мы сможем нанести серьезный урон противнику и остановить его движение на восток. – А может быть, лучше стать поперек наступления фашистов и не пускать их дальше? Например, в районе Шауляя или Елгавы, – внес предложение Комаров. – На мой взгляд, удар во фланг и тыл более эффективный, – поддержал Самойлова Беленький. – Чтобы преградить путь наступающим немцам, надо заранее, уже сейчас строить оборонительную линию. Но мы все равно не успеем. Но даже если бы и успели, германец обязательно одолеет нас, используя простой, как пареная репа, способ: создаст в двух местах многократное свое преимущество, прорвет оборону и окружит все наши дивизии. Или вообще обойдет нас с севера и юга, не вступая с нами в контакты, поскольку не будет сплошной линии обороны. Именно так вермахт действовал в Бельгии и во Франции. Поэтому я согласен с Иваном Петровичем, лучший вариант нанести наибольший урон врагу – ударить ему во фланг и тыл, когда он подойдет к Риге или даже займет его. – Я летчик и в наземных операциях мало что смыслю, но, на мой взгляд, прежде чем планировать их, надо иметь единое командование, – включился в разговор Козлов. – А его, командования, у нас нет. Без него кто в лес, кто по дрова. Мне кажется, надо начинать с этого – формирования единого штаба. – А ведь прав Петр Николаевич, сто раз прав, – быстро откликнулся Самойлов. – Без единого командования нашими дивизиями и артполками эта огромная военная сила будет просто неуправляемой. У меня такое предложение, товарищи: созвать всех комдивов, их замполитов и начальников штабов и из их числа выбрать командующего Курляндской армейской группировкой, назовем себя так. Как вы на это смотрите? Полковник Беленький: – И кого это собрание будет предлагать? Я никого, кроме Грекова и Комарова, не вижу на этой должности. Вы же, Иван Петрович, хорошо знаете остальных – все без исключения еще два – три года назад командовали ротами и батальонами. И какие из них командующие почти армией! Никакого боевого опыта, никакого путного военного образования. Под началом таких полководцев наша огромная, как здесь сказано, сила превратиться очень скоро в прах. Или Греков, или Комаров – вот мой выбор. Греков: – Я отказываюсь, потому что я не лучше других, я кавалерист без кавалерии, танкист без какого-либо опыта службы в бронетанковых частях. Комаров: – Боже упаси! За самозванство меня могут расстрелять. Нет, я решительно отказываюсь командовать всеми, хотя разделяю мнение, что без единого командования всем нам труба. – Но это не дело – бояться или не бояться трибунала, – резко возразил Самойлов. – Да и где он, этот трибунал, если немцы стремительно наступают. Я не ожидал отказа от вас, Иван Михайлович. Комаров: – Вы меня тоже поймите, Иван Петрович. Я сейчас нахожусь примерно в том же положении, в каком оказался 20-ом году, когда меня направили подавлять тамбовское восстание мужиков, в том числе тех, кто жил и работал в имении моих родителей, имении, разоренной советской властью. Я не смог тогда воевать против них, и вы знаете, как я поступил тогда. И теперь вы мне предлагаете возглавить все наши дивизии для защиты той же разбойной власти. Я не в состоянии согласиться на это. В должности комдива я буду верен присяге, но так, чтобы не пострадала моя семья: я повторю свое поведение двадцатого года – в первом же бою возьму винтовку и впереди солдат пойду на врага… Это мое последнее слово. Так друзья ни к чему не пришли и после ужина разъехались по своим штабам.8
В конце третьего дня войны в штабе стрелковой дивизии, которой командовал полковник Пашин, состоялось совещание. На нем, кроме дивизионного начальства, присутствовали командиры полков, их замполиты, начальники штабов. Комдив проинформировал собравшихся о ходе сражений на западе. Информацию он получил от своего помначштаба по разведке, который знал немецкий язык и имел хороший радиоприемник. – Товарищи, довожу до вашего сведения, что сегодня фашистами взяты Каунас и Вильнюс. Части Красной армии отступают по всему фронту не только в Прибалтике, но в Белоруссии. А мы здесь сидим и протираем задницы. Правда, мы ничего не предпринимает из-за того, что до сих пор нет связи ни с Москвой, ни с Ригой. Пришлось вскрыть красный секретный пакет. В нем говорится, что в случае нарушения связи с Генштабом и Прибалтийским военным округом приказано нам выступать в сторону западной границы и во взаимодействии с другими частями взять прусский город Тильзит. Это приказ, товарищи. И все-таки хотелось бы выслушать мнение присутствующих на сей счет, потому что на сегодняшний день обстановка изменилась. В частности, Тильзит отпадает как объект наступления. Кроме того, нам совершенно неизвестна оперативная обстановка на пути нашего следования в сторону западной границы. Прошу высказаться. Все молчали. Прошла минута, вторая… – Что, никто не хочет говорить? – повысил голос Пашин. – Или мне тыкать пальцем в каждого? Поднялся с места начштаба дивизии Сорокин: – Надо малость подождать, товарищ полковник. Может быть, связь будет восстановлена. Или подъедут делегаты из военного округа. – Ждать, когда там, на границе, а теперь уже далеко от границы льется наша кровь и красные бойцы бьются на смерть? – горячо возразил начальнику штаба замполит дивизии Высоковский. – Мы должны немедленно выполнить приказ и выступить навстречу врагу, оказать помощь приграничным войскам. – Товарищ Высоковский! – встал помначштаба дивизии по оперативному управлению Соколов. – До границы от нас несколько сот километров. Если придерживаться установки – 40 километров в сутки, мы будем топать пять – шесть дней, причем не зная, что ждет нас впереди. Надо подождать, когда немцы подойдут ближе, чтобы хотя бы мы знали, где враг. Командир полка–2 Васильев: – А почему наша дивизия одна собирается выступать? Почему не вместе со всеми частями, дислоцированными здесь же, в Курляндии? – Я сегодня посылал своих делегатов во все дивизии и артполки, – ответил Пашин. – но никто не желает присоединиться к нам. – Мое мнение такое, товарищи, – сказал командир полка–1 Иночкин. – Ждать. Партия нас учила, что в случае нападения Германии на Советский Союз немецкий рабочий класс восстанет и сбросит клику Гитлера. Может, нам и воевать не придется. – Партия нас учит прежде всего неукоснительно исполнять свой воинский долг и считать любой приказ законом, не подлежащим обсуждению, – язвительно отпарировал замполит. – А мы тут митинг устроили. Прозвучало еще несколько похожих выступлений: кто за поход, кто против. Комдив сидел, не понимая головы от карты Прибалтики. Когда снова наступило молчание, он медленно оглядел всех и охрипшим голосом произнес: – Делаем перерыв. Я буду думать и принимать решение. Когда все покинули кабинет, полковник закурил и зашагал из угла в угол. Его голова раскалывалась от мыслей: выступать – не выступать. Он понимал, что двигаться пешим строем 200 километров и более навстречу врагу – затея нелепая. Но хорошо он знал и другое – его за игнорирование приказа в военное время могут расстрелять, не задумываясь. Пашин десять лет назад закончил военное училище и начал службу в звании младшего лейтенанта. И за такой короткий срок проделал путь от командира взвода до командира дивизии. Он хорошо был осведомлен о причинах такого быстрого карьерного роста: на его глазах арестовывалось все вышестоящее начальство, должности освобождались и затем занимались такими салагами, как он, не имеющий никакого боевого опыта. Он не участвовал ни в одной войне, даже в военных учениях не пришлось проверять свои знания. И тем не менее его назначили командиром дивизии. Теперь требуют от него невозможное. Как быть? И он решился. Пригласив все в кабинет, полковник объявил: – Решение мое таково – выполнить приказ, изложенный в красном пакете. То есть выступить в сторону западной границы, навстречу врагу. Маршрут такой: Кулдига – Скрунда – Мажейкяй – Сяда – Плунге – Ретавас – Шилале – Таураге, далее дорога на Тильзит. Если немцы за время нашего марша выдвинутся левее нас к Шауляю, мы ударим противнику во фланг и тыл. Если он окажется сильнее нас, мы отступим к Либаве и будем защищать эту важную военно-морскую базу. Выступаем завтра, после обеда, в 14.00. Движение побатальонно. Дистанция между батальонами – 300 метров. Обозы с боеприпасами, продовольствием, другим имуществом в конце каждой колонны. Артбатареи идут последними. Прошу немедленно приступить к выполнению этого приказа. Все поспешно разошлись по своим частям. …На другой день в назначенное время первый полк покинул казармы под Кулдигой. Во главе его верхом на коне ехал полковник Пашин. Следом за ним несли знамя дивизии. Полковой оркестр играл марши. Колонна прошла километров пятнадцать, как на нее сверху посыпались бомбы. Вражеская эскадрилья из двенадцати бомбардировщиков без всякого истребительного прикрытия, встав в круг, кромсала полк в клочья. Видимо, у немецкого командования в тот час не было под рукой больше свободных самолетов, иначе от батальонов ничего бы не осталось. А так оказалось убитыми 137, ранено чуть более 400 бойцов и командиров, 73 человека пропало без вести. Полковник Пашин был убит. Его первый заместитель Раевский после отлета самолетов приказал всем вернуться в казармы. Были организованы поиски пропавших без вести. Не нашли ни одного. На сей счет начальник третьего управления дивизии, то есть особого отдела Клементьев выразился так: – Разбежались, суки, дезертировали. В числе исчезнувших оказались замполит батальона, комсорг полка, два ротных командира, три взводных и один начальник штаба батальона. – Стреляли, стреляли эту вражью сволочь, стало быть, не достреляли, – прокомментировал такое массовое дезертирство тот же Клементьев. Высоко в небе продолжал парить немецкий высотный разведчик – «рама».9
– Рядовой Боборыкин, следуйте за мной! – Слушаюсь, товарищ младший лейтенант. Командир взвода Петухов вышел из казармы, вслед за ним засеменил солдат Боборыкин. Младший лейтенант, недавно окончивший военное училище, принял взвод за неделю до начала войны. Когда командир роты Сергеев представил его бойцам, Петухов сразу же среди них узнал Боборыкина, своего односельчанина. Они были одногодки, вместе играли в лапту, городки, казаки-разбойники, учились в одном классе. Боборыкин, увидев своего земляка в качестве взводного, широко заулыбался: везение необыкновенное. Но новый командир сделал вид, что не узнает его. Больше того, знакомясь с солдатами, когда очередь дошла до Боборыкина, он, окинув бойца чужим взглядом, строго указал ему на не застегнутую верхнюю пуговицу, неприятно удивив земляка. Лишь вечером, накануне отбоя, Петухов, заглянув в казарму и найдя глазами Боборыкина, приказал ему следовать за ним. Когда они дошли до середины плаца, взводный спокойно сказал: – Иван, ты того, как бы извини меня, что я вроде бы не признал тебя. Но так надо. Никто не должен знать, что мы из одного села. В училище я случайно узнал, что есть секретная инструкция органов, запрещающая служить в одном подразделении землякам. Когда мы вдвоем, без свидетелей, мы остаемся Ванькой и Борькой. На людях – взводный и рядовой. Понятно? – Понятно, Борис. Но почему? Почему не разрешается односельчанам служить вместе? Командир нашего отделения сержант Попов, взятый в армию с третьего курса института, рассказывал, что в Германии, наоборот, военные части пытаются формировать из земляков: взвод – бывший школьный класс или односельчане, рота – выпускники одной школы или жители одного сельского района. – Это откуда у сержанта такие сведения? – подозрительно спросил Петухов. – Попов сказывал, что читал об этом в книге какого-то немецкого писателя, то ли Рамарка, то ли Ремарка, забыл. Мол, такой порядок формирования воинских частей порождает фронтовое братство, сильно помогает и в службе, и в бою. Действительно, представь, Борис, что весь наш взвод – это все нашенские, из одной деревни. Было бы здорово, правда? – Согласен. В боевой обстановке такой взвод – сила. Никто не оставит другого в беде. – Но почему же в Красной армии так нельзя, Боря? – Сведущие люди растолковали мне: нельзя, мол, потому что земляки могут сговориться между собой и, имея не руках оружие, поднять восстание против советской власти. – Разве такое возможно, поднять восстание? – А почему невозможно? Ты вспомни, нам было лет по десять, как в соседнем уезде во время коллективизации несколько сел подняли восстание. Мужики с вилами и косами пошли против винтовок. Мой отец потом рассказывал, что всех поубивали, а недобитых посадили. А ты говоришь, как это поднять восстание. – Я вот, Борь, никак не могу взять в толк, что это за власть, ежели она доводит мужиков до восстания. Сажают и сажают, конца нет арестам. Даже здесь, в армии. Недавно в соседней роте четверых забрали. – И за что их? – насторожился комвзвода. – А хрен его знает! Говорят, одних за то, что кому-то не то порассказал, других за то, что в письмах домой не то понаписал. – Значит, здесь поработали и осведомители. – А кто такие осведомители, Боря? – Ну и чурбан ты, Ванек, не знаешь, кто такие осведомители. Это доносчики, которые служат с тобой и докладывают органам, ежели ты не то брякнешь. Вот если бы такой стукач услышал наш разговор, то нам с тобой была бы крышка. – М-да. теперь понятно. – Ну хорошо, Вань. Я здорово рад, что встретил тебя здесь. Хоть одна родная рожа. И еще раз: мы не знакомы, и, смотри, не проговорись в письме домой. После того разговора прошла неделя. И снова вечером, накануне отбоя взводный отвел Боборыкина на плац. – Ну вот, Иван, война сегодня объявлена. Что ты думаешь о ей? – прямо глядя в глаза земляку, спросил Петухов. – А что об ней думать, Борь! Прикажут – и вперед! Дело наше служивое. – И ты согласен воевать за Советскую власть? – А-а–а… в каких смыслах согласен – не согласен? – чуть заикаясь, испуганно переспросил Боборыкин. – В самом прямом, Иван. Ты будешь воевать за власть, которая отобрала у твоих родителей всё: и землю, и скот, и инвентарь? Власть, которая выслала твоего отца куда-то на Север, где безвестно он и сгинул. А твоя мать осталась с семерыми, из которых выжили только трое. Так я тебя прямо спрашиваю: ты будешь воевать за такую власть? Иван растеряно заморгал, на лбу выступил пот. Взводный напомнил ему то, что он пытался забыть, выскрести из памяти, навсегда выбросить из головы. – Ты что молчишь, Иван? – Если говорить на духу… Если говорить на духу, – после небольшой паузы злобно заговорил Бобарыкин. – Я бы эту ё…ую власть… Я не знаю, что бы с ней сделал. Не то чтобы воевать за нее, я бы растерзал ее, суку. – Многие так думают в твоем отделении? – Так почти все держат свои рты на замке, Борис. Но думают так все. Ведь они все деревенские, нахлебались вдоволь. – Вот скажи, Иван, если я как командир взвода при подходящих обстоятельствах отдам приказ сложить оружие и сдаться немцам в плен, меня послушают? – Такой приказ? – Боборыкин разинул рот. – Сдаться в плен? Но нас же за это всех расстреляют? – Я же сказал, Иван: при определенных условиях, когда нас никто не сможет расстрелять, когда мы сами сможем кого надо расстрелять. – Да… при условиях, говоришь… Я понял, Борь. Если за нашей спиной никого не будет и ты прикажешь, Борь, сдадутся в плен. Точно сдадутся. На хрен нам эта поганая власть. Нет, точно, сдадутся. Если тем более будет приказ от взводного. – А другие отделения, Иван? – Все же молчат, Борис. Особенно после того, как арестовали Гришку Самоедова из отделения, где сержантом Соловьев. – За что арестовали? – Тут уж точно за анекдот. Рассказал как-то вечерком, а на другой день его арестовали. Значит, как ты сказал, осведомитель сработал, то бишь стукач. – Не помнишь, какой анекдот? – Как не помню, мужики из того отделения пересказали нам. – Ну? – Так вот. Сестра одного нашего советского живет за кордоном и в письме своему брату спрашивает, как, мол, там у вас жизнь протекает при большевиках. А жизнь у нас, отвечает брательник, как в автобусе: одна половина сидит, другая половина трясется. Взводный рассмеялся.10
Весть о разгроме с воздуха передового полка стрелковой дивизии полковника Пашина и его гибели быстро разнеслась по военным частям, дислоцированным в Курляндии. Как всегда, слухи преувеличивали случившееся. Говорили о полном уничтожении штатного состава и всей артиллерии полка, попавшего под бомбежку. И когда узнавалась реальная картина потерь, не очень больших, удивлялись: а мы-то думали – раз нападение с воздуха, значит, полные кранты. В штабе стрелковой дивизии генерал-майора Панюшкина история с неудачным походом на фронт была воспринята как сигнал к более решительным и рациональным действиям. Он был усилен последними невеселыми сообщениями о продолжающемся стремительном наступлении немцев как в Белоруссии, так и особенно в Прибалтике. К концу 26 июня, на пятый день войны, противник вышел к реке Западная Двина, по местному Даугава, и захватил мост через нее в районе города Двинск, у латышей Даугавпилс. Но хуже было для курляндской группировки то, что враг приближался к Шауляю, а это южнее и почти рядом. Дальше Елгава, а затем Рига – всё, окружение полное. В штабе дивизии Панюшкина началась, нельзя сказать, что паника, но суматоха наглядная. Первым делом комдив распорядился вывезти в Ригу семьи командного и начальствующего состава. Он собирался сделать это еще в середине июня, когда слухи о возможном скором нападении Германии витали в воздухе, как тополиный пух, но арест командира соседней стрелковой дивизии полковника Попова охладил его пыл. Взяли же его именно за то, что он отправил свою жену с детьми в Россию, предъявив ему обвинение в трусости, паникерстве и провокации. Теперь же инкриминировать такие жуткие статьи бессмысленно, так как враг в прямом смысле стоял у порога. Но одна закавыка все же возникла. Хотя по штату стрелковой дивизии не были положены грузовые автомобили и все перевозки осуществлялись гужевым транспортом, в предписании говорилось, что в случае войны командование имеет право реквизировать в народном хозяйстве ЗИС-5 или полуторки. В каких населенных пунктах, каких отраслях и в каком количестве, об этом не было сказано ни слова, так как даже в июне 1941 года в правительстве нападение какого-либо государства на СССР считалось верхом фантазии. Когда такой печальный факт свершился, генерал-майор Панюшкин проявил активность и отдал приказ изъять у предприятий и организаций Кулдиги грузовики. Удалось обзавестись пятнадцатью машинами. Радости не было границ. Еще бы! Полтора десятка ЗИС-5 и полуторок – это 400 штыков, четыре роты, или почти четыре батареи полевых орудий, которые теперь в случае боевой необходимости можно будет в считанное время перебросить на десятки километров. Другой вариант оперативного использования автотранспорта – быстрая подвозка боеприпасов в бою. Одним словом, автомобиль есть автомобиль. И ставка высшего военного командования на кавалерию, лозунг партии «Пролетария – на коня!» вызывали в нижестоящих штабах скептицизм, разумеется, глубоко скрываемый. Блицкриг в Бельгии и Франции в мае-июне 1941 года, полный разгром западных союзников, взятие Парижа благодаря в том числе быстрому передвижению частей вермахта на машинах подтвердили большую эффективность и перспективность механизации войск. Но в Кремле отреагировали на эту инновацию вяло. И в войну все стрелковые дивизии страны вступили, оснащенные только гужевым транспортом. Но и лошади предназначались только для перевозки грузов и орудий. Пехота же продолжала двигаться пешим маршем, как и двадцать пять лет назад в первую мировую войну. И тут – на тебе! – сразу пятнадцать автомобилей! Но на пятый день войны было решено всех их использовать для перевозки командирских семей с их скарбом. Им предстояло выехать уже сегодня, в ночь с 26 на 27 июня. Этому решительно воспротивился замполит дивизии Конюхов. Но сначала он запротестовал мягко: – Не попадет ли нам за такое нецелевое использование автотранспорта? – А пошли все они на х…, – зло ответил генерал-майор. – Мало того что просрали войну, так еще и без всякой связи оставили нас. Да еще на носу окружение. Нет, будем спасать свои семьи. – Давайте посадим их на телеги, – продолжал настаивать Конюхов. – Вот ты и сажай своих на повозки. Аккурат к приходу немцев они и доедут до Риги. – Я готов так и сделать, товарищ генерал-майор, – перешел на официальный тон замполит. – Но как представитель партии я запрещаю вам использовать автотранспорт в личных целях. Панюшкин удивленно посмотрел на своего заместителя по политической работе. Они пришли в дивизию почти одновременно год назад. Он с должности командира стрелкового полка, каковым стал сразу после окончания финской войны, где воевал сначала ротным, затем комбатом. Конюхова направили в армию из партаппарата: в обкоме он работал инструктором промышленного отдела, а до того инструктором райкома, куда попал из мастеров станочного цеха и одновременно членов заводского парткома. После массовых арестов, когда были посажены даже райкомовские уборщицы, брали в штаты районных и областных партийных комитетов даже людей без всякого опыта пропагандистской работы. Не являясь в сущности партаппаратчиком, Конюхов, став сначала гражданским, затем военным политработником, посланный на эту чуждую для него работу в прямом смысле от станка, в армии вел себя прагматично: старался выполнять все предписания Политуправления Красной армии, но не доводить эту работу до абсурда, умело сочинял отчетность, приказал всем инструкторам политотдела сократить число и время проведения политбесед во взводах и ротах, хорошо зная по своей заводской работе, какую скуку и раздражение вызывали у станочников и инженеров аналогичные лекции. Конюхов также не лез в дела военные, в которых к тому же ничего не смыслил, так как даже не служил в армии из-за близорукости и ношения соответственно очков. Так что в сущности он и комдив жили душа в душу, точнее политотдел практически был сам по себе, штаб дивизии сам по себе. Одно только сильно раздражало замполита – пристрастие к выпивке командира дивизии, начштаба, другого командного и начальствующего состава вплоть до комбатов, ротных и взводных. Доходило дело до того, что напивались иногда с первыми лучами солнца. В нетрезвом виде проводились военные учения, подвыпившими совершались их разборки, хмельными обсуждались важнейшие вопросы на совещаниях в штабе. Для Конюхова такое поголовное пьянство было в диковинку. Он представить себе не мог, чтобы в его станочном цехе на смену выходили в подпитии инженеры, мастера, другие специалисты, не говоря уже о токарях и фрезеровщиках. Да, практически все они, в том числе и сам Конюхов, не дураки были выпить, а некоторые, особенно станочники, просто злоупотребляли спиртным, но в нерабочее время. Правда, частенько с утра от многих из них разило и головы трещали с похмелья, а, бывало, выпивали и в перерывах, однако редко и с последствиями: лишали премий, грозились отдать под суд, но до этого все же не доходило. Где потом найдешь опытного того же токаря? В общем на заводе хоть как-то боролись. Здесь же, в армии, никто не воевал с пьянством. Как потом понял Конюхов, он-то как раз по должности и должен был драться с этим пагубным пристрастием. И он пытался, но отступил. Пришел к выводу: можно было кое-что добиться, но только путем докладных в вышестоящие партийные инстанции. Проще говоря, строчить доносы. Но, во-первых, он на гражданке навидался, к чему приводит наушничество – арестам и даже расстрелам, во-вторых, он не был уверен, что найдет поддержку наверху, так как видел, что все без исключения проверки всякого рода комиссиями заканчивались выпивками. Поэтому Конюхов закрыл глаза на эту пакостную привычку. Одним словом, комдив с замполитом жили мирно, не вмешиваясь в дела друг друга. И вдруг заместитель по политической работе заартачился, запрещая попытку использовать практически весь автотранспорт для эвакуации семей командного и начальствующего состава. – Ты запрещать не имеешь права, товарищ Конюхов, – так же перешел на официальный тон Панюшкин. – Ты всего лишь замполит, а не комиссар. Когда были комиссары, без их подписи мы, командиры, не имели права издавать приказы. Сейчас имеем такое право, потому что на сегодняшний день в армии единоначалие. Так что отвечаю за всё только я – командир дивизии. – Хорошо, пусть будет так, – не унимался Конюхов. – Но где у вас партийная совесть, где офицерская честь, где ваш воинский долг? Лишая дивизию автомобильного транспорта, вы отнимайте у нее возможность маневрировать резервами, а значит. ослабляйте боевую мощь нашей части. – Знаешь, замполит, мне из-за этих твоих высоких слов хочется выматерится, – побагровел генерал-майор. Он, как всегда, был нетрезв. – О каком маневрировании резервами ты говоришь, если мы на волосок от окружения. Еще два-три дня, и дивизия будет в западне вместе с твоими грузовиками, если их оставить без движения. А так хоть свои семьи спасем. Сегодня после ужина будем совещаться, что предпринять, что нам делать в свете того, что немцы вот-вот захватят Шауляй. Мы охотно выслушаем твое мнение на это счет. …Оперативка выдалась бурной и бестолковой. Большинство присутствующих были пьяны. Пытались говорить разом, обсуждая вопрос, поставленный комдивом: в каком направлении действовать, исходя из сложившейся фронтовой обстановки, а также приказа, изложенного в секретном красном конверте, и, конечно, печального опыта стрелковой дивизии покойного Пашина. Замполит одного из стрелковых полков Лисицын пьяно кричал, стуча кулаком по столу: – Почему немецкие солдаты не сдаются Красной армии? Где классовая солидарность германского рабочего класса? Почему он не поднял восстание против Гитлера? За неделю до войны в гарнизонном клубе для комсостава была прочитана лекция профессором из Москвы под названием «Германия – верный друг Советского Союза». И многие из присутствующих до сих пор, на пятый день войны, не могли взять в толк, почему вчерашний, можно сказать, побратим поднял руку на своего близкого товарища. И теперь, подогретые водкой, они, возмущенные предательством бывших корешей, перебивая друг друга, клеймили их за двурушничество. Конец балагану положил начальник штаба дивизии Поспелов: – Хватит болтать попусту! – рявкнул он. – Надо говорить о насущном – идти врагу навстречу… – Или наперерез, – кто-то перебил его. – Или наперерез, – согласился начштаба, – во фланг и тыл. Или сидеть сложа руки, ждать подхода врага. Приказываю не галдеть и говорить строго по одному. – Выходить навстречу немцам или ударять сбоку нет смысла, – выступил командир стрелкового полка Синицын. – Опыт дивизии Пашина предостерегает – мы под полным контролем противника. Сверху нас сторожит самолет-разведчик, на земле – диверсанты с радиопередатчиками. Предлагаю оставаться на месте, договориться с другими частями и занять общую круговую оборону. В Курляндии находится большая сила. – Я предлагаю другой вариант, – поднялся с места командир другого стрелкового полка Ветров. Вместе с Конюховы они, пожалуй, были единственными трезвыми на этом совещании. – Но сначала я скажу о другом. Как вам известно, я вступил в должность комполка всего неделю назад, И застал нечто невероятное: моя часть совершенно не готова к боевым действиям. Бойцы не умеют стрелять по движущим целям, на бегу. Большинство вообще имеет за душой всего пять-шесть выстрелов. Отсутствуют навыки окапывания во время атаки под огнем. Полная танкобоязнь. Ни разу бойцов не тренировали на взрывы. В наступление бегут кучками, а не врассыпную. О каком походе навстречу врагу может идти речь при такой плачевной боевой подготовке? Мне непонятно, чем вообще занимались в полку в течение последнего года? Мой вывод: если как-то можно использовать моих бойцов и командиров, так только в обороне. Поэтому я предлагаю – идти не вперед, не во фланг и не сидеть в ожидании врага, а отойти на восток, к Риге, пока она не захвачена противником. Там займем оборону и, возможно, обретем вышестоящее командование. Снова все загалдели, обсуждая различные варианты боевых действий. Наконец встал командир дивизии: – Мой приказ, пока устный, таков. Уходим на Ригу. Это наиболее правильное решение. Товарищ Поспелов, – обратился он к начштаба, – сколько времени понадобиться для подготовки дивизии к маршу. – Трое суток, товарищ генерал-майор, – последовал ответ. – Это много, мы не успеем, немец раньше нас окажется в Риге. Сутки – вот мой приказ, в ночь с 27 на 28 июня… – Выдвинутся через сутки мы сможем, товарищ генерал-майор, – промолвил Поспелов, – но мы не успеем уничтожить большое количество имущества, которое не сможем забрать с собой. Это продовольствие, боеприпасы, фураж, обмундирование и другое. Нельзя их оставлять врагу. – Оставьте команду для их уничтожения, а основной состав дивизии готовьте к походу. Идти только ночью. С наступлением даже слабенького утреннего света во время марша уходить в укрытия, я имею в виду лес. И не подавать признаков жизни. А теперь все по местам.11
На третий день войны в стрелковой дивизии полковника Семаги случилось ЧП. В связи с нападением Германии на СССР здесь был снят запрет на проведении учебных артиллерийских стрельб, вето на которые было прежде наложено по указанию сверху в целях экономии боеприпасов. В одной из батарей снаряд разорвался в стволе гаубицы. Ствол разорвало по самый щит, но, слава богу, никто из орудийного расчета не пострадал. Видно, снаряд был неисправен, взрыватель сработал преждевременно. Но так не думал лейтенант госбезопасности из особого отдела Гусев. Он пришел в артдивизион с двумя своими бойцами и приказал расчету орудия разойтись в разные стороны на 15–20 метров друг от друга, чтобы солдаты не общались между собой и не слышали разговор следователя с командиром батареи старшим лейтенантом Стеблиным. А между ними состоялся такой диалог. Гусев: – У меня к вам следующие вопросы, старлей. Первый: может, чехол со ствола забыли снять? Стеблин: – Этого не может быть, товарищ лейтенант госбезопасности. Чехол был снят. Данный факт может подтвердить весь орудийный расчет. Да и вот он, чехол, в целости и сохранности, – и комбат показал на брезент, брошенный на передок. Гусев: – Тогда, возможно, грязь в стволе накопилась? Давно же не стреляли. Стеблин: – Никак нет, Такое просто невозможно. Мы драли постоянно ствол и тогда, когда гаубица простаивала, и сегодня, перед первым выстрелом. Гусев: – А. может, специально решили вывести из строя пушку, скажем, песочка в ствол подбросили? Командир батареи, удивленный таким вопросом особиста, раскрыл рот от удивления и вместо ответа что-то промычал невразумительное. Гусев: – Играем, значится, в молчанку, старлей. Еще раз спрашиваю: с какой целью по чьему приказанию ты и командир орудия младший лейтенант Иванов вывели гаубицу из строя? Кто ваши сообщники? Прошу не отпираться. Все равно будем судить за умышленное уничтожение боевого имущества с целью пособничества врагу. Стеблин побледнел, потом его лицо покрылось красными пятнами. Он выпрямился, вытянул руки по швам и хриплым голосом произнес: – Такое не может быть, товарищ лейтенант госбезопасности. Как это так – своими руками уничтожить орудие! Наверняка снаряд попался несправный, взрыватель сработал преждевременно. Но чтобы умышленно? Такое исключается полностью. Гусев: – Вот мы и выясним, старлей, может быть такое или не может быть – пособлять фашистам. Ты и командир орудия арестованы. Вы оба отойдите в сторонку. Я возьму показания у орудийного расчета. Гусев побеседовал с каждым бойцом и, пообещав пригласить их к себе в качестве свидетелей, отправился восвояси. Батарея молча проводила глазами печальную процессию: идущего впереди особиста и шагающих за ним комбата и командира орудия без поясных ремней, подгоняемых шедшими позади них двумя солдатами с винтовками наперевес. На гауптвахте двух артиллеристов затолкали в землянку, где находился еще один арестованный. Это был командир стрелковой роты Артемов. Он был подавлен не меньше вновь прибывших и долго не хотел отвечать на их вопрос, за что взят. Он то неопределенно мычал, то матерился семиэтажно. Наконец заговорил: – Братцы, это какая-то хреновина, – применяя более крепкие слова и выражения, возмущался старший лейтенант. – Уму непостижимо! Представляйте, подходит ко мне младший сержант госбезопасности по фамилии Корочкин, курирующий наш стрелковый батальон, я его знал, и говорит: «Арестованный рядовой Васильев из вашего первого взвода в своем письме в деревню, датированном 22 июня сего года, написал по поводу начавшейся войны, что Красной армии придется туго, так как враг очень силен, и это сказал сам ротный. «Ты говорил такое, старлей?» – спрашивает он у меня. «Говорил». – ответил я. «Значит, признаешься, что ты, командир роты, сеял панику среди своих бойцов?» Это он мне говорит. А я отвечаю, что никакую паники я не сеял, только напоминал, что война с фашистами будет тяжелой, они покорили всю Европу, значит, очень сильны. Но особист опять за свое: «Так это же пораженческие разговоры!» И тут, братцы, меня прорвало. Я его послал на х…, сказав, что Красная Армия драпает по всему фронту, мол, это уже не пораженческие разговоры, а чистой воды разгром. Он меня и арестовал. Из рассказа командира роты выходило, что дела его совсем швах. Уязвленный поведением старшего лейтенанта, младший сержант госбезопасности задумал приписать ему большее, чем он говорил бойцам о мощи вермахта. Корочкин завел на него уголовное дело, обвинив Артемова в том, что он призывал своих бойцов не оказывать сопротивление немцам во время боя, если таковое случится. И это подтвердил боец Васильев, тот самый автор письма в деревню, находящийся под стражей. – И этот Васильев, – продолжал свой печальный рассказ командир роты, – во время очной ставки со мной так прямо и сказал, упав на колени и плача, прося прощения, что он оговорил меня, не выдержав побоев. За что получил сапогом прямо в лицо. История повторилась и с другим солдатом, вырванным из его роты наугад: те же побои, тот же оговор, та же просьба о прощении при очной ставке и тот же удар сапогом по голове. – И теперь мне грозит расстрел чистой воды, – сокрушался Артемов. – Ну не хреновина ли это? За что, братцы? Теперь только я чувствую свою невольную вину перед одним из моих взводных, который буквально накануне моего задержания жаловался мне на арест сразу четверых его бойцов, то есть почти половину отделения. В ответ я на него наорал, выматерил, обвинил в том, что не смог предотвратить антисоветскую болтовню. Теперь на своей шкуре убедился, что можно даже глухому и немому приписать любые разговоры. Комроты схватился за голову и, покачиваясь из стороны в сторону, стал повторять: «Одуреть можно, братцы. Одуреть можно, братцы. Одуреть…»12
Был поздний вечер. В здешних широтах белые ночи не наблюдаются, темень наступает, но не так скоро. Самойлов сидел на крылечке своего простенького домишки, где располагался его кабинет и некоторые службы радиоотряда. Это помещение выделил его организации горсовет Кулдиги. Оно располагалось на самой окраине районного городка. Отсюда во все стороны света тянулись леса, чаще всего сосновые, и запах хвои вместе с ночной прохладой освежающе воздействовали на взбудораженные мозги Ивана Петровича. А тревожиться было отчего. Только-только закончилось собрание, как значилось в повестке дня, актива трудового коллектива. Оно состоялось по настоянию группы опытных специалистов, которые пользовались уважением и доверием радиосвязистов. С их мнением считался и Самойлов. Они-то и пришли сегодня к нему с просьбой обговорить судьбу радиоотряда в свете стремительного наступления немцев в Прибалтике. Несколько дней назад уже было принято решение без приказа сверху никуда не уезжать до первого июля, дня окончания командировки. Но с тех пор ситуация резко изменилась. Враг приближался к Шауляю. А оттуда до Риги пара сотен километров. Еще несколько дней, и столица Латвии может быть в руках немцев. Весь коллектив связистов окажется в западне. Поэтому надо решать, заявили Самойлову представители большинства бригад, вопрос об эвакуации коллектива. Собрание прошло быстро, так как дело было ясным. Иван Петрович обещал дать окончательный ответ назавтра утром. И вот он, сидя на крылечке, размышлял, какой принять вердикт. А тут еще сегодняшний предвечерний визит полковника Беленького, командира бригады АРГК. Он специально приехал к Самойлову, чтобы, учитывая близкие их отношения, сообщить ему, что его артиллерийская часть присоединяется к механизированной дивизии полковника Кочетова, который в виду быстрого продвижения противника на восток, из-за полной информационной изоляции и наступающей безысходности надумал выступить к Елгаве и преградить врагу дорогу на Ригу, до которой от Елгавы рукой подать, что-то около ста километров. Присоединиться к этому маршу он предложил Беленькому с его мощным артиллерийским потенциалом. Кочетов обращался с таким же замыслом в танковую и две стрелковые дивизии, но получил отказ. А Беленький согласился. – Две причины побудили меня пойти с Кочетовым, – объяснял он Самойлову свое решение идти к Елгаве. – Во – первых, не сидеть же действительно сложа руки и ждать, когда немцы возьмут нас тепленькими без единого выстрела, потому что без пехоты наше громоздкое хозяйство абсолютно беззащитно. Во-вторых, наша бригада, как вы знаете, Иван Петрович, дислоцируется восточнее Кулдиги, ближе всех к Елгаве, Поэтому мы на своих тягачах – тракторах за несколько темных ночных часов вполне успеем прибыть на место назначения, а орудия на автомобильной тяге прибудут еще быстрее. Там и дадим бой германцу. Самойлов отчетливо сознавал, что подобная попытка остановить врага ни к чему не приведет. Точнее она окончиться полным провалом. В вермахте не дураки, и они не будут лезть на пролом и просто обойдут преграду в виде артиллерийской бригады и механизированной дивизии с одним танковым, одним артиллерийским и двумя мотострелковыми полками, и все эти части, грозные сами по себе, окажутся в окружении. Вот если бы к ним присоединилась еще стрелковая дивизия, а лучше бы две, то противник надолго бы застрял на подступах к Риге. Но, как сообщил Самойлову полковник Беленький, штабы пехотных соединений отказались идти к Елгаве. Командир стрелковой дивизии Панюшкин заявил, что не видит смысла защищать Елгаву и завтра в ночь выступает в сторону Риги. «Кто в лес, кто по дрова», – с горечью подумал Иван Петрович, выслушав сообщение Беленького. И спросил его, когда они вместе с мехдивизией выступают. «Завтра ночью», – ответил полковник. «То есть 27 июня, на шестой день войны», – машинально отметил про себя Самойлов. И вот, сидя на крылечке, он в смятении обдумывал услышанное. Вспомнилось и другое, не менее неприятное. Из всех частей без исключения сбежали призывники – латыши. В процентном отношении их было немного, но факт дезертирства всегда действуетудручающе. Ну ладно, местных еще можно понять: оккупация, назовем вещи своими именами, обернулась для Латвии, мягко говоря, не лучшей стороной. Планирование создания колхозов, национализация частной собственности, массовые аресты – все это, разумеется, не располагало население к защите новой власти от других пришельцев – немцев. А вот как понять бегство более семидесяти бойцов, командиров и политработников после бомбежки дивизии Пашина? И такое случилось до соприкосновения с немцами. Что же тогда ожидать, когда они подойдут вплотную к нашим частям? Самойлов вспомнил последний разговор с Грековым, Комаровым, Козловым, Беленьким, который состоялся сразу же после нападения Германии у него в конторке. Он так и остался незавершенным в той его части, которая касалась возможной реакции народа на войну: будет он сражаться за советскую власть или не будет. Точнее незаконченной эта тема осталась применительно к самим участникам беседы, кроме комдива Комарова, который дал ясно понять, что воевать за Сталина и большевиков он не намерен и прямым текстом сказал, что поступит так же, как поступил во время подавления тамбовского восстания, когда, ища смерть, стремился идти впереди наступающих цепей. Остальные же собеседники никак не высказались на сей счет. Промолчал и Самойлов. Ничего он не сказал о себе тогда по этому поводу по понятной причине: если бы он заявил, что готов бороться с врагом, это выглядело бы, как патриотическое постукивание в грудь, особенно на фоне сомнений других участников в целесообразности защиты сталинской диктатуры от гитлеровского тирана. Но если бы на него, Самойлова, тогда нажали и попросили бы определиться со своей позиции по данному вопросу, он сказал бы следующее: «Отказ от службы Родине в пользу рейха – это все равно, что менять шило на мыло. И еще неизвестно, что из них хуже – большевизм или нацизм. По крайней мере, мне очень не хочется жить под пятой еще одной диктатуры, чужаков, да еще не самых привлекательных». На Самойлова очень тягостное впечатление произвел гитлеровский режим, когда он в последний раз приезжал в Германию. Особенно гнетущее чувство вызвало преследование евреев. Но что больше всего поразило его, так это невероятная внешняя схожесть двух политических режимов – фашистской и коммунистической. И у них, у нас, как две капли воды, одинаковые ритуалы – съезды партий, марши их сторонников, митинги и демонстрации трудящихся, рапорты вождям, клятвы на верность им, патриотические песни и пропагандистские передачи по радио, соответствующие статьи в печати, лживые заявления руководителей и прочая и прочая – всё одно к одному. Обе страны даже свои политические режимы строят почти с одинаковым названием: и Германия, и СССР создают социализм. Только у немцев национал-социализм, а у нас коммунистический социализм. На деле эта разница проявляется в том, что у них гестапо уничтожает чуждые расы, главным образом евреев и цыган, а у нас органы госбезопасности истребляют чуждые классы – крестьян, предпринимателей, помещиков, офицеров царской армии, ученых и другой шибко образованный люд. Отличие между нацизмом и советской властью еще и в том, что у немцев сохраняется частная собственность и рыночная экономика, хотя в урезанном виде, а у нас и то, и другое запрещены. Одним словом, хрен редьки не слаще. Поэтому Самойлову очень не хотелось бы, чтобы в войне против СССР победила диктатура Гитлера. «Мы нахлебались под завязку сталинским самодержавием, – размышлял Самойлов. – Не хватало нам еще одного кровавого самодура». И вот, сидя на крылечке, он мучительно раздумывал о том, что он, кадровый офицер, умудренный военным опытом и знаниями человек, может сделать в нынешней ситуации для противодействия германцам. Осмысливая быстрое наступление немцев, разброд и шатания в Курляндской группировке Красной армии, оставшейся без связи с внешним миром, а, значит, без руля и верил, Иван Петрович отлично понимал, что все дивизии и артиллерийский части, дислоцированные здесь, на севере Латвии, обречены. И он никак не хотел примириться с будущей бездарной гибелью достаточно крупного, хорошо вооруженного, полностью радиофицированного воинского соединения. Не осуждал он и тех комдивов, которые наотрез отказались возглавить его, здраво рассуждая: за самозванство, за инициативу, за нарушение субординации можно получить пулю. «Вот до чего дожили – люди боятся маузеров гебистов больше, чем собственной гибели от внешнего врага, – печально размышлял Самойлов, продолжая сидеть на крылечке. Стало уже темнеть, в окнах окрестных домишек давно погас свет, все спали. А он все еще ничего не мог придумать, что можно сделать в такой, казалось бы, безвыходной ситуации для спасения десятков тысяч штыков и огромной численности тяжелого вооружения. И надо было не только вызволить их, но и организовать эту большую силу для отпора врагу. Именно так! Что же можно сделать для этого? И вдруг его как молния поразила мысль: а что, если взять самому управление всей курляндской группировкой? В конце концов, человек он не военный, армейским уставам не подвластен, самозванство – факт проявления всего лишь его гражданской позиции в безвыходной ситуации. Но даже если его все же строго накажут за самоуправство, черт с ними, он много прожил и ради нанесения урона гнусным врагу – нацизму – можно погибнуть и от своей пули в затылок. Эх, будь что будет! И Самойлов принял решение. Встав, он пошел будить своего адъютанта Пашу Петухова и замполита Илью Богораза. Иван Петрович сообщил им, еще сонным, о своем вердикте. Те мигом проснулись от услышанного. Самойлов выложил им мотивы своего неординарного поступка, добавив, что дело надо будет представить для всех остальных следующим образом: мол, это не он сам возложил на себя обязанности командующего, а такой приказ якобы поступил по радио от Генштаба, которому наконец-то удалось связаться с Кулдигой. И попросил обоих сохранить в тайне ото всех без исключения такую придумку. И Илья Богораз, и Паша Петухов одобрили выбор своего руководителя. Оба они, и Паша, и Илья, были самыми близкими для него, Самойлова, людьми здесь, вдали от родного завода. Петухов малышом потерял родителей, своих братьев и сестер в годы гражданской войны. Побирался, бродяжничал, воровал, сидел в тюрьме, попал, наконец, в детдом, закончил там семилетку. После детдома поступил на радиозавод, сначала подсобным рабочим, потом попал в цех сборки радиопередатчиков, получил место в общежитии, продолжил учебу в вечерней школе, закончил 10 классов и, к удивлению всех знавших его, поступил в радиотехнический институт. После его завершения вернулся на родной завод. Тогда-то и заприметил его Самойлов. Молодой способный специалист быстро прошел путь от мастера сборочного цеха до его начальника, затем главного технолога предприятия. Правда, такой скорой карьере способствовали аресты – сначала начальника цеха, потом главного технолога. Когда главного технолога Курдюмова нежданно-негаданно год назад выпустили из тюрьмы, Самойлов взял Пашу к себе помощником, в тайне собираясь готовить из него собственную замену на случай своего очередного исчезновения или возрастных недугов. Лучшего адъютанта, как еще иногда называли Петухова, Иван Петрович не мог себе представить: грамотный специалист, сообразительный, быстрый в решениях, дисциплинированный. Таким же незаменимым сотоварищем был и Илья Гаврилович Богораз. Толковый и знающий инженер, получивший высшее радиотехническое образование, он долгое время работал на радиозаводе начальником лампового цеха, был членом заводского парткома. Его заприметили в горкоме ВКП(б) и взяли к себе инструктором промышленного отдела. Вскоре его наметили в заведующие этого самого отдела. Прослышав о такой «милости», Богораз прибежал к Самойлову и стал умолять его взять в себе обратно на завод на любую должность. Ивану Петровичу с огромным трудом удалось отвоевать Илью Гавриловича. Для него это стало спасением: в 1937 году был арестован весь аппарат горкома партии, вплоть до уборщиц. Когда формировался радиоотряд для работы в Курляндии, Самойлов добился, чтобы замполитом у него стал Богораз. После краткого обсуждения факта самоназначения на должность командующего курляндской группировки Иван Петрович обратился к помощнику: – Паша, утром соберите всех наших работников и объявите им о моей новой должности и об отмене всех разговоров о возвращении домой. Это первое. Второе. Отберите из наших прямо сейчас десять человек помоложе, сами назначите им командира. Пусть они тотчас отправляются на мотоциклах в сторону Риги, и приступят к реквизиции автомобильного и гужевого транспорта, независимо от того, к каким предприятиям и организациям он принадлежит. Поскольку никакого документа на такое право я сейчас не могу им дать, пусть они повяжут себе на рукава красные повязки и возьмут у нас с Богоразом наше личное оружие. Где-то у нас, я помню, есть еще пара винтовок. Найдите и отдайте им. И прикажите: никаких исключений, забирать весь транспорт, включая легковые автомобили, даже если они принадлежат партийным, советским организациям, даже НКВД. Не трогать только лошадей и повозки местных жителей. – Вы, Илья Гаврилович, – повернулся к Богоразу Самойлов, – идите к нашим радистам и пусть шифром передадут во все штабы о моем назначении. И приказ номер один – всем частям оставаться на местах, никаких выдвижений и передвижений. Добавьте: письменный приказ поступит с нарочными сегодня утром. А я иду сочинять этот самый приказ. Если нет вопросов, до встречи на рассвете. Вот что вышло из-под пера Самойлова к утру 27 июня, к началу шестого дня войны.Приказ № 1
В 23.30 ч. 26 июня Генштаб передал по радио шифровкой приказ о моем назначении командующим Курляндской армейской группировки. Отныне так будет называться объединение следующих воинских частей: танковой дивизии, механизированной дивизии, четырех стрелковых дивизий, полка АРГТ, противотанкового полка, отдельного мотоциклетного батальона, смешанной авиадивизии. Мне приказано действовать с учетом боевой обстановки. Исходя из вышеизложенного, приказываю: 1. Запрещено частям без моего приказа куда-либо выдвигаться или передвигаться, всем оставаться на местах. В светлое время суток прекратить любые хождения и перемещения техники. В темное время суток запрещается разжигать костры, включать фары, пускать ракеты. 2. Все взводы и роты вывести из казарм, штабам и другим службам покинуть здания, отдельные дома и другие наземные строения и расселить их по блиндажам, сооружать которые следует только в темное время суток. 3. Рассредоточить танки, орудия, автомобили, другую технику, лошадей, замаскировав их. 4. Запрещается употребление спиртных напитков, включая слабоалкогольных – пива и браги. Их распитие карается расстрелом. 4. Всем командирам, их первым заместителям, начальникам штабов, начальникам оперативных отделов, помначштаба по разведке, замполитам, начальникам третьих управлений дивизий и соответствующих аналогичных служб других подразделений всех частей явиться к 14.00 27 июня в штаб командования Курляндской армейской группировки, который размещается на территории радиоотряда. В целях скрытости и безопасности следовать необходимо только на мотоциклах с интервалом в сто метров.Командующий Курляндской армейской группировкиСамойлов И. П.
13
Командир стрелковой роты старший лейтенант Колосов сидел на перевернутом снарядной ящике в тени развесистой старой липы и наблюдал, как его бойцы маршируют на плацу. Стояла жара. Мокрые, солдаты, печатая шаг, пели во всю глотку:14
Большинство командиров прибыли на совещание за полчаса до назначенного часа. Их разместили на лужайке в соседнем леску, где они расселись на широких неструганых досках, положенных концами на табуретки. Сверху между деревьями были наброшены маскировочные сетки, позаимствованные в соседнем стрелковом полку. Не лишняя предусмотрительность: в небе с утра до вечерних сумерек непрерывно барражировал разведывательный самолет врага. Из той же части прибыла стрелковая рота, окружившая место встречи командного состава армейской группировки. Тоже необходимая мера: всем стало ясно окончательно, что на территории, где располагались дивизии и артполки, действуют диверсанты, разведка противника с радиопередатчиками и вооруженные националисты – «лесные братья». Командиры молча ждали появления Самойлова. Он вышел к ним ровно в 14.00. Подошел к столику, поставленному под развесистым кленом, обвел взглядом присутствующих и заговорил: – Товарищи! Произошло то, что мы все ожидали с нетерпением: назначено общее командование частями, дислоцированными в Курляндии. Это позволит объединить наши силы и скоординировать их в борьбе против врага. Сообщаю последнюю сводку с прибалтийского фронта на 27 июня, шестой день войны. Враг штурмует Либаву, подходит к Елгаве, то есть до Риги уже рукой подать. Противник продолжает расширять плацдарм в Двинске, где он ранее захватил мост. Одним словом, фронт неумолимо приближается к нам, и через два-три дня Рига наверняка будет захвачена германскими войсками, и мы окажемся в полном окружении. Сегодня мы обсудим наши возможные действия в непростых условиях. К сказанному добавлю, что вермахт хорошо осведомлен о нашем существовании. Больше того, я уверен, что ему в точности известно, сколько нас, какими силами мы располагаем, сколько у нас орудий и танков. Такую информацию они могли получить благодаря своей агентуре среди местных жителей, благодаря воздушной разведке, благодаря людям из Абвера, которые бесцеремонно шастают в расположении наших частей и безнаказанно передают по рации свои сведения. Но даже наш радиоотряд не располагает средствами пеленгации, и мы не в состоянии обнаружить техническими средствами место нахождения вражеских передатчиков. Возникает, естественно, вопрос: зная о нас если не все, то многое, то почему тогда немцы не бомбят нас? У меня такой ответ: мы не находимся на пути их продвижения на восток и не выдвигаемся им навстречу. Погибший полковник Пашин пытался это сделать, и что из этого получилось, известно. Кроме того, на мой взгляд, противник, видя нашу дислокацию и наше бездействие, лелеет мечту полностью окружить нас и уничтожить, как он это успешно проделывает сейчас с крупной группировкой Красной армии в Белостокском выступе в Западной Белоруссии и как собирается повторить то же самое, окружая Минск и несколько общевойсковых армий, расположенных вокруг столицы республики. То есть, иначе говоря, мы для вермахта очередная легкая добыча. Станем ли мы таковой жертвой, зависит уже от нас. Об этом у нас и пойдет сегодня разговор. А сейчас я хотел бы выслушать вопросы, связанные с фронтовой обстановкой вокруг нас, и другие вопросы. Поднялся подполковник, представился – начальник штаба стрелковой дивизии номер такой-то: – Товарищ Самойлов, какое у вас звание, вы в штатском, как к вам обращаться? – Вопрос правильный. Отвечаю. Я майор запаса. Вроде бы нелогично: среди вас есть генералы, и ими командует майор. Но так получилось. Поэтому ко мне лучше обращаться как к командующему, полное наименование – командующий армейской группировкой. Но главное, мне кажется, не в этом. Главное в том, имею ли я боевой опыт, опыт управления войсками. Отвечаю: некоторый такой опыт имею. Я участвовал в первой мировой и гражданской войнах, прошел путь от рядового до командира красной пехотной дивизии. В 1920 году демобилизовался. Но так получилось, что, занявшись радиоделом, в качестве радиоспециалиста бывал в Испании, на Халгин – Голе, на Карельском перешейке во время финской войны. То есть постоянно находился в гуще боевых событий. Кроме того, зная хорошо немецкий и английский языки, находясь за границей, я покупал книги, в которых анализировались операции и весь ход первой мировой войны, а также развитие современной военной мысли. После нападении Германии на Польшу и разгрома Франции регулярно слушал передачи Берлинского и Лондонского радио, посвященные разбору сражений в Европе, причин разгрома союзников. Знаете, товарищи, такого рода исследования – отличное учебное пособие для командиров всех рангов. Наши очень серьезные поражения в Белоруссии и Прибалтике свидетельствую о том, что те, кому было положено по должности извлекать уроки из катастроф на Западе, судя по всему, не изучали практику ведения боевых действий в современных условиях, отстали и допустили серьезны просчеты в подготовке к войне и в управлении войсками при нападении Германии на нашу страну. Есть еще вопросы? Все молчали. – Тогда продолжим нашу работу. Я бы хотел бы начать с того, чтобы все присутствующие ознакомились с теми боевыми возможностями, которыми располагает наша армейская группировка. Сначала я перечислю наши воинские соединения. Это четыре стрелковые дивизии, одна танковая и одна механизированная дивизии, бригада Артиллерийского Резерва Главного командования, противотанковый полк, отдельный мотоциклетный батальон, отдельный саперный батальон, смешанная авиадивизия. Сила, как видите, большая. Особо хочу отметить, что все перечисленные части и их подразделения вплоть до рот полностью радиофицированы. Единственный пример в Красной армии. Правда, во многих дивизиях, корпусах и армиях на остальных фронтах тоже имеется разнообразное радиооборудование, но не все они располагают полными комплектами, связисты плохо обучены, а главное, до сих пор сохраняется недоверие к возможностям радиосвязи. Перед командировкой сюда мне в Генштабе растолковали, что на базе воинских соединений, дислоцированных в Курляндии, планировалось сформировать механизированную армию. То есть посадить на колеса все наши стрелковые дивизии, создать еще одну танковую и одну механизированную дивизии. К войне не успели. Теперь что есть, то есть. И эти силы немалые. Чтобы все присутствующие имели полное представление о наших боевых возможностях, я прошу командиров всех частей коротко доложить о своих вооруженных ресурсах. Начнем с командира смешанной авиадивизии генерал – майора Козлова. Поднялся летчик-комдив, с лицом в синяках и кровоподтеках. – У нас пять авиаполков, – начал он, – до начала войны насчитывалось 306 самолетов, из них 175 бомбардировщиков, чуть более ста истребителей. С самого начала формирования нашей дивизии ставка была сделана на новые боевые машины. Среди бомбардировщиков это ПЕ-2, СУ-2, Ер-2. Имеются и устаревшие, это несколько ТБ-3. Из истребителей новые – МИГ-3, имеется несколько десятков И-16. Наверное, вам известно, что в первый же день войны враг пытался уничтожить с воздуха на земле наши самолеты, но мы успели вовремя поднять в воздух наши истребители. Результат боя таков: мы потеряли 22 машин, из них восемь МИГов; правда, два из них погибли из-за поломок, еще один МИГ потерпел аварию при посадке; таким образом, наши чисто боевые потери 19 самолетов, нами сбито пять немецких, в числе их два истребителя и три бомбардировщика. Противник успел все-таки сбросить бомбы на несколько наших аэродромов, но уничтожил только один ТБ-3. Все склады ГСМ, бомбохранилища, другое имущество остались в целости и сохранности… – Берлинское радио сообщило, – перебил Козлова Самойлов, – что в первый день войны немецкая авиация уничтожила с воздуха более тысячи советских самолетов на земле, то есть на аэродромах. Даже если они соврали пусть даже в два раз, все равно потери наши впечатляющие. А вот соколы Козлова сбили даже пять фашистских самолетов. Есть вопросы к комдиву? Нет? Тогда у меня вопрос к вам, товарищ генерал-майор. Как вы знаете, я наблюдал за тем воздушным боем и поделился некоторыми своими впечатлениями с вашим штабом. Но тогда я забыл сказать об одном важном, на мой взгляд, моменте. Я обратил внимание на то, что большинство ваших летчиков стреляет по противнику со слишком большого расстояния – с 300–400 метров. Разве можно с такой дистанции поразить летящий самолет? Чем объяснить такую крайне неэффективную практику: трусостью или неумением вести бой? – И тем, и другим, товарищ командующий, – ответил Козлов. – Я уже там, в штабе, при разборе боя сказал, что мы не умеем воевать, в училищах этому не учат почему-то. Не разрешали и нам, здесь, в части в мирное время проводить целый ряд тренировок. Причина – экономия бензина и боеприпасов. У меня к вам просьба, товарищ командующий: разрешить проводить нам учения. Мы намерены отрабатывать полеты в строю, полеты в облачности, резкий набор высоты для перехвата противника, пикирование и обстрел наземных целей. Я уже издал приказ – начать открывать огонь по самолетам противника только со 100 метров. – Разрешаю. Но у меня еще одни вопрос. Я обратил внимание и на другое: немецкие истребители летают парами, наши звеньями из трех самолетов. На ваш взгляд, товарищ Козлов, какой из этих двух вариантов лучший – советский или германский? – Конечно, германский, товарищ командующий. Но летать звеньями из трех машин – требование боевого устава. И я, и другие летчики-командиры, я это точно знаю, не раз обращались по инстанции с предложением летать парами, но всякий раз получали отказ. – Я разрешаю вам нарушить данное требование устава, – и, обращаясь к остальной аудитории, Самойлов добавил: – Товарищи, наши боевые уставы во многом порядком устарели, не отвечают современным требования ведения боевых действий. Над нами нет сегодня никакого вышестоящего начальства, и я разрешаю всем вам управлять своими частями, сообразуясь практической необходимостью, и нарушать уставы, если они противоречат здравому смыслу. Например, я с величайшим удивлением узнал, что уставы при обороне требуют рытье так называемых ячеек, то есть попросту говоря ям. И это при том, что опыт минувшей мировой войны показал, что ни ячейки, ни окопы не оправдывают себя. Только траншеи, разного рода укрытия, обязательно соединенные ходами сообщения – вот верный способ обороны. У меня создается впечатление, что те, кто разрабатывал боевые уставы, ни разу не участвовал в боевых передрягах. Так что я прошу всех безжалостно игнорировать в боевых уставах все те наставления, которые противоречат здравому смыслу. Беру в пример белые подворотнички. Извиняюсь за грубость, но какой дурак придумал их? Красная армия – единственная армия в мире, где военнослужащих заставляют пришивать белые подворотнички. Военная служба – это пот и грязь. А во время войны это еще и кровь. И вот после боя солдаты и командиры, оказывается, обязаны постирать подворотники и пришить их к своим воротникам. Это верх дурости. Повторяю – пока нет над нами никаких проверяющих, игнорируете боевые уставы, если они мешают грамотно воевать. И еще несколько слов о нашей авиадивизии. Она – большая сила, и мы будем находиться под серьезным воздушным прикрытием. У меня только такой вопрос к товарищу Козлову. Каков запас в дивизии ГСМ, боеприпасов и продовольствия? – Хороший запас, товарищ командующий. Продовольствия на месяц, бомб на несколько десятков вылетов, патронов для пулеметов тоже достаточно. Поднялся с места командир стрелковой дивизии Панюшкин: – Товарищ командующий, к вопросу об самостийных исправлениях нелепостей в боевых уставах. Нельзя ли на этот счет издать специальный приказ? Это на тот случай, чтобы нас, командиров, потом не обвинили в анархии. Самый лучший вариант – в том приказе указать конкретные явные глупости в боевых уставах и исключить их. – Согласен. Это будет сделано. А теперь слово предоставляется командиру танковой дивизии генерал-майору Грекову. Греков: – Наша дивизия – это два танковых, один механизированный и один артиллерийский полки. Численность – более 11 тысяч человек, 375 танков, 60 орудий и минометов. Особо хочу отметить, что большая часть бронемашин – это новейшие КВ-1 и Т-34, их около 300, остальные устаревших типов – БТ-5, БТ-7, Т-26. Броня у них слабая, но вооружены они серьезными пушками – 45 мм. Самойлов: – Сколько у вас автомашин? – 359. Еще в случае войны мы должны получить с гражданки более ста. Но пока не получили ни одной. Самойлов: – Как дивизия обеспечена ГСМ, боеприпасами и продовольствием? – Неплохо, товарищ командующий. На каждый новый танк у нас приходится пять боекомплектов и четыре заправки, продовольствия хватит месяца на полтора. Вопрос с места: – Сколько часов наездили механики-водители танков? – На старых бронемашинах достаточно, а вот на новых маловато, даже очень мало, два – три часа. – И только? – изумился Самойлов. – Да, это так, товарищ командующий. Причина – экономия горючего и моторесурса, а также снарядов. Каждый экипаж имеет в активе только три-четыре выстрела из орудия Таков приказ. А месяц назад пришло указание из наркомата обороны – все новые танки поставить на прикол. Основание – секретность. Чтобы будущий противник не знал о существовании КВ-1 и Т-34. Самойлов: – Получается, товарищ генерал-майор, что ваша дивизия по существу не готова к боевым действиям? – Так точно, товарищ командующий, не готова. То есть она, конечно, готова к выполнению боевых приказов, но результативность наших действий окажется очень низкой. – Ну и ну! – сокрушенно развел руками Самойлов. – А я-то как раз больше всего надеялся на вашу танковую дивизию с новыми бронемашинами. И что теперь делать, товарищ Греков? – Разрешить нам, пока не начались боевые действия, тренировки всех видов – и вождения танков, и стрельбы, и имитации атак во взаимодействии с пехотой и так далее. Как я уже сказал, боеприпасов и ГСМ у нас достаточно. Самойлов: – Разрешаю. А как быть с предыдущим моим приказом не высовываться в светлое время суток? Греков: – Надо его отменить, товарищ командующий. Да, немец засечет наши телодвижения. Но без интенсивных учебных мероприятий наша дивизия – колосс на глиняных ногах. Самойлов: – Хорошо, я отменю тот пункт приказа. В новом приказе я отмечу необходимость всех боевых учений. А сейчас слово командиру механизированной дивизии полковнику Петрову. Петров: – У нас два мотострелковых, один танковый и один артиллерийский полки. Всего 10050 человек, некомплект, по штату положено 16000 человек. Сейчас в дивизии 94 орудия и миномета, 275 танков, из них новейших: 50 Т-34 и 125 КВ-1, остальные устаревших моделей. В дивизии 625 автомобилей. По штату положено чуть более 700. Горючим, боеприпасами и продовольствием обеспечены неплохо, воевать можем долго. Самойлов: – Когда вы вступили в командование мехдивизией? – Год назад. Самойлов: – А до того? – Я участник мировой войны, закончил ее в чине унтер-офицера. В Гражданскую командовал стрелковым взводом. После войны продолжал оставаться в действующей армии, закончил кавалерийское училище, командовал эскадроном. Потом был переведен в стрелковую часть командиром роты. Затем мне доверили батальон, полк, стрелковую дивизию. Оттуда перевели сюда, в механизированную. Самойлов: – В каком году вы командовали стрелковой ротой? – В 1936 году. Самойлов: – После Гражданской войны участвовали в боевых действиях? – Нет, не участвовал, товарищ командующий. Самойлов: – Вы отрабатывали взаимодействие пехоты и танков в наступлении? – Отрабатывали. Но получалось плохо, товарищ командующий. Кто в лес, кто по дрова. Потом запретили. Причина та же – экономия. Самойлов: – Вы свободны, товарищ Петров. Слово командиру стрелковой дивизии полковнику Кашину. Кашин (читает по бумажке): – Наша дивизия сформирована полтора года назад, передислоцирована в Латвию в ноябре прошлого года. Личный состав дивизии – 12225 штыков, по штату положено 14483 человека. В дивизии три стрелковых полка, один артиллерийский полк, один противотанковый дивизион и один зенитный дивизион, сильный разведбатальон, в числе его рота плавающих танков и рота бронемашин. Всего 141 орудие и минометов, более ста станковых и около 300 ручных пулеметов, 3039 лошадей. Боеприпасами, горючим, фуражом, продовольствием обеспечены хорошо. Самойлов: – Какое у вас образование? – Я из крестьян, закончил два класса церковно-приходской школы. Участвовал в Гражданской войне в качестве рядового. Закончил Смоленское пехотное училище, курсы усовершенствования командного состава – КУКС. Командовал последовательно взводом, ротой, батальоном, полком. Работал в Главном политическом управлении РККА. Накануне 1940 года был утвержден в должности командира стрелковой дивизии. Самойлов: – Сколько выстрелов из винтовки произвел в среднем ваш боец? – Пять – шесть выстрелов. Самойлов: – Пять – шесть выстрелов? Не хватало патронов? – Никак нет, товарищ командующий. Хватало. На сегодняшний день на каждую винтовку имеется 350 патронов. Но до войны был приказ – экономить боеприпасы. Самойлов: – У меня еще такой вопрос: вы тренировали своих бойцов на преодоление танкобоязни? – Никак нет, товарищ командующий. Самойлов: – Приучали их к взрывам? – Никак нет, товарищ командующий. Самойлов: – Вы свободны, товарищ Кашин. Я обращаюсь к командирам других стрелковых дивизий: у вас примерно такой же состав, такая же обеспеченность боеприпасами, ГСМ, фуражом, продовольствием, такой же уровень боевой подготовки личного состава? Голоса с места: – Да, всё тоже самое. Самойлов: – Тогда слово командиру бригады Артиллерийского резерва Главного Командования полковнику Беленькому. Беленький: – Наша бригада включает в себя: гаубичный полк – четыре трехбатарейных дивизиона 152 мм гаубиц, всего 48 орудий; далее пушечный полк – 48 орудий калибра 122 мм; и еще один пушечный полк 152 мм пушек – тоже 48 орудий, а также зенитный дивизион 37 мм автоматических установок и крупнокалиберных пулеметов. – Вот это да! – раздалось с места. – Сила! – Вся эта мощь, – продолжал полковник, – на механическом ходу, в том числе на тракторах. Горючим, боеприпасами, продовольствием обеспечены под завязку. Самойлов: – У меня к вам такой вопрос, товарищ Беленький. Сколько выстрелов совершено в вашей бригаде в расчете на один ствол? – Я назначен командиром бригады год назад. Не знаю, как много стреляла она до меня, а при мне много, точно не могу сказать. В артиллерийском главке наркомата обороны, когда решился вопрос о моем назначении, я сказал: «Если вы хотите иметь первоклассное артиллерийское соединение, не ограничиваете меня боеприпасами. Если будете экономить на выстрелах, то дорогостоящие орудия с набором гусеничных тракторов и грузовиков большой мощности станут металлоломом. Давайте, предложил я, в качестве эксперимента дайте нам столько снарядов, сколько необходимо для хорошей боевой выучки наших расчетов. И в главке согласились. Недавно, в мае, оттуда приезжала комиссия, были проведены учебные стрельбы, они получили наивысшую оценку. Причем немалая доля в наших успехах принадлежит полной радиофикации нашей бригады, что значительно облегчило корректировку огня. Самойлов: – Слава богу, хоть у вас порядок, товарищ полковник, радостно слышать. Тогда у меня к вам такой вопрос. Как нам стало известно из сегодняшних отчетов командиров дивизий, в наших дивизиях очень много артиллерии, огромная сила. Как по-вашему, товарищ Беленький, хорошо ли она подготовлена к боевым действиям? – Товарищ командующий! Мне сложно судить о всех дивизионах, но там, где я побывал и следил за боевыми учениями, выучка не очень высокая. Удивительно, но почти все батареи пренебрегают окапыванием орудий. Установленные на ровном месте, не замаскированные, они быстро уничтожаются во время боя. Другой серьезнейший недостаток – неумение стрелять по невидимым целям с больших расстояний, с закрытых позиций. Ведут огонь в основном по площадям. А огонь по площадям – это чаще всего бесполезная трата снарядов снулевым ущербом для противника. Почему такое происходит? Потому что ведение точного, адресного огня предполагает хорошее знание теории стрельбы, а оно у многих командиров батарей и дивизионов довольно слабенькое, они плохо владеют аналитическим методом подготовки данных, используемых при работе с закрытых позиций. И еще один крупный просчет артиллерии наших дивизий – неумение взаимодействовать с другими родами войск. И еще. Совсем плохо с организацией артиллерийской разведки. То есть, проще говоря, штабы дивизионов зачастую не знают, где какие цели находятся. Вот и шпарят по площадям. Самойлов: – Печально слышать такое. Есть вопросы товарищу полковнику? Нет? Тогда слово командиру противотанкового полка полковнику Синявину. Синявин: – В полку 120 орудий, в том числе противотанковые 76 мм, 85 мм зенитки противотанкового назначения, новые 107 мм полевые орудия, а также средства ПВО – 37 мм пушки и крупнокалиберные пулеметы ДШК. Тяга в основном механическая. Запас горючего, боеприпасов, продовольствия достаточный Мы готовы к сражениям против танков противника. Самойлов: – Вопросы есть к товарищу Синявину? Нет? Спасибо, товарищ полковник, вы свободны. Теперь подведем итоги. Иван Петрович вышел из-за стола, прошелся раз-другой около него, оглядел собравшихся, прокашлялся и заявил: – Товарищи! Сегодня мы, можно сказать, наглядно убедились, что силы у нас довольно внушительны. У нас округленно 50 тысяч штыков, несколько сот орудий и минометов, 300 самолетов, в числе их 175 бомбардировщиков, более 600 танков, из них большинство новейшие КВ-1 и Т-34. О них хотелось бы сказать особо. По моим сведениям, немцы не знают о существовании в Красной армии таких мощных бронемашин. У них солидная броня, серьезные пушки. Они станут для нас могучим наступательным оружием. Наша задача – умело использовать эту мощь и нанести врагу наибольший урон. Как это сделать, в каком направлении нам выступать, а может, стать в оборону и отражать натиск противника, обо всем этом поговорим после перерыва. Прошу подготовить свои предложения. Перекур продлится два часа. Желающие могут подкрепиться в нашей столовой, – и, обращаясь к правой стороне аудитории, чуть возвысил голос: – Товарищ Панюшкин, подойдите сейчас ко мне. Когда командир стрелковой дивизии оказался рядом, Самойлов взял его под локоть и отвел его в сторонку. От комдива попахивало слабым перегаром. «Несмотря на приказ, продолжают пить» – непроизвольно мелькнуло в голове командующего. Но сейчас ему было не до этого. Он лихорадочно думал о том, какие слова подобрать, чтобы сообщить полковнику горестную весть. Когда они оказались одни, Иван Петрович, кашлянув, тихо произнес: – Степан Ермолаевич, от моих людей пришло печальное сообщение. По дороге к Риге прошедшей ночью убита ваша жена Варвара. Стреляли, судя по всему, националисты. Ранено еще несколько женщин из семей ваших командиров. Их перевязали и отвезли в Ригу. Тело вашей жены доставили в вашу часть. Она сидела в кабине полуторки, ее убило, шофер остался жив, даже не был ранен. Примите мое искреннее соболезнование. Можете сейчас возвращаться в штаб. Панюшкин побледнел, схватился рукой за ветку дерева, его военная выправка осела, но он твердо посмотрел в глаза Самойлова и прохрипел: – Нет, я останусь, я буду думать вместе со всеми, как отомстить фашистам за Варвару, – повернулся и отошел подальше ото всех, завернув в лесок.15
Убитую Варвару Панюшкину обнаружил летучий отряд, посланный по приказу Самойлова для реквизиции автомобильного и гужевого транспорта, следующего в Ригу. Пост был установлен в удобном для такой цели – на мосту через реку Лиелупе. Улов оказался богатым. К утру 27 июня было задержано более трехсот автомобилей, из них около ста легковых, и несколько сот повозок, в основном пароконных. Ехали, точнее бежали со всех сторон Курляндии. Спасались главным образом руководящие партийные и советские работники с семьями, милиционеры, прокуроры, судьи. Попадались и командирские жены с детьми. Чем выше был статус беженцев, тем больше скарба везли машины и телеги. Но особенно возмутил членов заградотряда грузовик первого секретаря одного из райкомов партии, на котором были обнаружены четыре фикуса. Ребята их просто выбросили на обочину. Сопротивлялись изъятию транспорта в основном руководители районов и сотрудники правоохранительных органов. А с людьми из НКВД дело чуть было не дошло до перестрелки. Но командир подразделения, комсорг радиоотряда Вася Перепелица, отслуживший действительную, приученный к дисциплине, был неумолим. Он твердил одно и то же: – У меня приказ – расстреливать каждого, кто отказывается покидать транспорт. Автомобили и телеги с лошадьми направляются в распоряжение военных частей, которые сражаются с германцами. Все шоферы остаются за рулем, возницы за вожжами. Сбежавшие считаются дезертирами и по законам военного времени подлежат расстрелу без суда и следствия. Ставлю всех в известность – в светлое время суток не двигаться по дорогам, вражеские самолеты ведут огонь даже по одиночным гражданским лицам. Надо ждать наступления сумерек. Сотни беженцев, главным образом женщины и дети, покинув автомобили и телеги, взяв с собой самое необходимое из вещей, двинулись пешим ходом на восток, в сторону Риги. Исключение сделали для семей командиров из стрелковой дивизии Панюшкина, учитывая наличие среди них раненых. Их погрузили в два ЗИС-5, куда они вполне поместились без лишнего скарба. Другие десять автомобилей из дивизии Панюшкина вместе с телом его жены были отправлены обратно в часть. Операция по реквизиции гражданского транспорта продолжалась еще одни сутки, до утра 28 июня, когда стало известно, что немцы подошли к Риге. Наступал восьмой день войны.16
Во время перерыва совещании Богораз, постучав, вошел в кабинет Самойлова. Тот лежал на кушетке навзничь, не сняв сапог, что было не похоже на аккуратного Ивана Петровича. Тот никак не прореагировал на появление своего замполита, не открыл даже глаза. Богораз, подумав, что командующий спит, открыл дверь, чтобы выйти, но Самойлов остановил его, сел на койку, схватился за голову и вымолвил: – Илья Гаврилович, я в панике. Я был в разных переплетах, но никогда не терялся, искал и находил выходы из самых неблагоприятных положений. А тут запаниковал. Я не знаю, что делать, как поступить сегодня. Он встал, подошел к своему заместителю, положил обе свои руки на его плечо и продолжил: – Задача нерешаемая, Илья Гаврилович. Как двинуть в бой дивизии, которые не способны к сражениям. Солдаты не умеют стрелять, не умеют окапываться, не умеют идти в атаку, в глаза не видели танка, идущего прямо на них, ни разу не слышали вблизи грохота от взрыва снаряда. Артиллеристы понятия не имеют, как веси огонь с закрытых позиций. То есть все эти сотни орудий – просто хлам, металлолом. Танкисты не умеют водить танки и стрелять по движущимся целям. Самолеты кувыркаются в небе, не имея представления о тактике воздушного боя. И это армия? Или просто толпа вооруженных до зубов людей? Как я поведу их в бой, зная, что они или разбегутся при виде вражеских танков или после бомбежки, или просто погибнут, не зная, как можно дать отпор врагу. Вот почему я в панике, Илья Гаврилович. Я не понятия не имею, как мне поступить в такой нелепой ситуации. – Наверное, Иван Петрович, в этом и кроется одна из причин катастрофы в Прибалтике и в Белоруссии – в плохой выучке личного состава Красной армии. Не только в том, что Германия напала внезапно, не только в том, что наши войска не были развернуты, но и в том, что они банально не умели воевать. – А командование банально не умело управлять ими, – добавил Самойлов. – Берлинское радио неоднократно язвило по поводу того, что штабы наших армий в первый же день войны потеряли связь со своими корпусами, те – с дивизиями, дивизии – с своими полками. А я ведь знаю, в Западном военном округе неплохо обстояло дело с обеспеченностью средствами радиосвязи. Ну не так чтобы очень, не так, как у нас в Курляндии, но все же при надлежащей тренировке можно было бы обеспечить вполне сносную управляемость войсками. Но не было такой учебы, не было, я это знаю, веры в высокую результативность радио. Вот и смеются сегодня немцы, вот и ликуют. – Слава богу, у нас со связью хорошо. – Со связью хорошо, а что толку, – возразил Самойлов. – Дивизии не умеют воевать. Я одно не могу понять, Илья Гаврилович, как можно было допустить такое – неплохо вооружить войска, но не научить их воевать. Чем объяснить подобное головотяпство? Присылают летчиков, которые не умеют вести воздушные бои. Разработали и произвели отличные новые танки, но их поставили на прикол, механики-водители не имеют опыта их вождения, экипажи не умеют стрелять. Имеются в достатке орудия и боеприпасы, но пушкари не способны поражать цели на больших расстояниях. Как такое можно понять? Удивительное здесь и другое, Илья Гаврилович. В армии куча контролирующих органов – и вышестоящие военные инстанции, и политуправления, и особые отделы. А результат – пшик. Почему, не могу понять. – Наша старая болезнь, Иван Петрович. Погоня за количеством, выполнение планов любой ценой. – Но черт побери, не в военном же деле! Вот слышал сегодня по московскому радио, что в Смоленске приступили к формированию частей народного ополчения. Нет, вы слышали, Илья Гаврилович, создаются народные ополчения, как во времена Минина и Пожарского! Это означает, что мобилизуют стариков, очкариков, полуинвалидов, суют им винтовки в руки и без всякой подготовки бросят в бой. И все они погибнут. В одночасье. Зачем? Мои мозги отказываются переваривать такое. Что за странное государственное образование – этот Советский Союз! – Иван Петрович, по поводу нашей тоже непростой ситуации у меня есть такое предложение. Через два-три дня, судя по всему, немцы займут Ригу, и мы окажемся в полном окружении. Мой совет – ни до, ни после не двигаться с места. Вермахт вряд ли остановится специально, чтобы покончить с нами. Он пойдет дальше, как поступил в Белоруссии, оставив глубоко у себя в тылу окруженные Белостокскую и Минскую группировки Красной армии. Немцы уйдут далеко на восток. Оставят, конечно, какой-то заслон против нас, думая, что мы с пеной у рта по примеру окруженных частей Западного фронта начнем прорываться на восток. Мы же, поскольку нас не будут атаковать, приступим к учебе своих дивизий. Боеприпасов у нас много, горючего и продовольствия у нас достаточно, вот мы и начнем наверстывать упущенное. И будем тренироваться, пока нас не станут прижимать. Или сами по своей инициативе начнем тревожить немцев, когда поймем, что кое-чему уже научились. Как вам моя идея, Иван Петрович? Самойлов удивленно глянул на Богораза: – Послушайте, Илья Гаврилович, а ведь это в самом деле неплохая идея. Можно сказать, даже сносный выход из, казалось бы, безвыходного положения. При таком подходе мы действительно сможем насолить фашистам. Нет, нет, это даже здорово вы придумали, Илья Гаврилович, – начать масштабные боевые учения. А теперь пора на совещание. Оба направились к выходу. Но уже у двери Самойлов остановился: – Да, чуть было не забыл сказать: вы назначайтесь начальником политуправления нашей армейской группировки и должны выступить в конце совещания с задачами политработников в условиях возможного практического окружения наших дивизий. Что вы хотели бы сказать присутствующим замполитам? – Я буду говорить о том, что всем нам наверняка придется погибнуть и это не надо будет скрывать на политбеседах в ротах и взводах. Но как говориться, погибать, так с музыкой, то есть сражаться до последнего. Это первое. Второе, я призову всех политработников отказаться от политической болтовни, то есть от разговоров о преимуществах социализма, о могущественной силе марксизма – ленинизма, о грядущей мировой пролетарской революции и прочей неуместной трескотни. Основное внимание – боевой учебе, верности Родине, борьбе с фашистскими захватчиками. – Я предлагаю, Илья Гаврилович, обязательно сказать, чтобы политработники довели до сведения бойцов о роспуске колхозов после войны, если мы победим. – Откуда это вы взяли, Иван Петрович? – Если такой вопрос будет задан, ответьте, что данное сообщение получено шифровкой в радиограмме Генерального штаба. Поймите, Илья Гаврилович, подавляющее большинство наших солдат и командиров – дети крестьян. И никто из них, ни один никогда не забудет и не простит грабеж их родителей со стороны советской власти. Я имею в виду насильственное изъятие у них земли, лошадей, скота и создание на этой базе колхозов. Вот вы, например, Илья Гаврилович, смирились бы с кражей вашего кошелька? – Нет, конечно. Я понимаю, куда вы клоните. – Вот я о том же. Мы бежим в милицию, когда нашу квартиры обчищают домушники. Но барахло, которое они крадут, не смертельный удар для жизни ограбленных людей. Домашний скарб – дело наживное. А вот для мужика конфискация, говоря языком марксизма, средств производства равносильна гибели его семьи, потому что лишает ее пропитания. И как может он, крестьянин, ограбленный государством, и его сыновья, одетые в шинели, защищать это самое государство? Да, в армии есть жесткая дисциплина, в условиях военного времени имеется реальный шанс быть расстрелянным за невыполнение приказа или за переход на сторону врага. Но этого недостаточно, Илья Гаврилович, для того, чтобы наши солдаты сражались самоотверженно. Страх перед наказанием – не лучший способ повышения боеспособности наших войск. Во время гражданской войны мне хорошо было знакомо душевное состояние тех же мужиков, насильственно мобилизованных в Красную армию. Да, они боялись расстрелов в случае своего неповиновения, а такие расстрелы Троцкий практиковал широко, даже слишком широко. Но как только появлялась возможность удрать, они удирали, причем нередко перебегали в стан белых. И это неудивительно! Ведь что получалось? Советская власть в лице продотрядов отнимало у крестьян зерно, картошку, лошадей, кур, коров, свиней, а потом призывало их в свою армию, чтобы они защищали ее от белых. Вот они и защищали ее из-под палки. Боюсь, что нечто подобное произойдет и в этой войне. На такие нехорошие мысли наталкивают меня сообщения Берлинского радио о массовых сдачах в плен красноармейцев. Называются цифры в сотни тысяч. Вот я, Илья Гаврилович, и придумал байку о том, что после войны в случае нашей победы колхозы будут отменены. Я знаю точно, что роспуск колхозов – мечта всех жителей наших сел и деревень. И я надеюсь, что весть об их ликвидации поднимет боевой дух бойцов и командиров. Он станет выше, если политработники доведут до их сведения, что фашисты, наоборот, ставят задачу сохранить коллективные хозяйства. … После перерыва Самойлов вышел к командирам, рассевшимся на лужайке под маскировочной сеткой, снова спокойным и уверенным. – Итак, – заговорил он, – обсуждаем, какие нам предпринять действия с учетом наших неплохих наличных сил и в обстановке стремительного наступления врага в Прибалтике, когда начался штурм порта Либава, когда ведутся бои за овладение Двинском и когда немцы вот-вот захватят Елгаву, а там рукой подать до Риги с перспективой полного окружения нашей группировки. С места поднялся командир танковой дивизии Грачев. – Прежде чем высказать свои соображения о наших боевых действия, – заговорил он, – я сначала дополню характеристику наших новых танков КВ-1 и Т-34, данную перед перерывом нашим командующим. Да, товарищи, эти бронемашины – штука грозная, у них действительно мощная лобовая броня и серьезная 76 – миллиметровая пушка. Таких танков у немцев нет. Ни один их них не способен уничтожить наши КВ-1 и Т-34, а те имеют возможность раскрошить германские танки всех марок. Но радоваться нам особенно не стоит. Здесь уже говорилось об отсутствии практических навыков вождения и стрельбы из этих самых грозных орудий. Добавлю и другое. КВ-1 имеет очень слабую трансмиссию. Ненадежно работает двигатель В-2К. Механизм поворота башни быстро выходит из строя. Отсутствует стабилизатор пушки. Оптика удручающая. Теперь о Т-34. Коробку передач у него заклинивает часто, из-за чего двигатель часто глохнет. Поэтому мы стараемся ездить на второй передаче, то есть очень медленно. Никудышный воздушный фильтр, из-за чего 12-цилиндровый агрегат глотает столько пыли и грязи, что у него частенько заклинивают клапана. Т-34 требует до жути многочисленных регулировок и других работ по обслуживанию узлов и агрегатов. Один маленький пример с большими последствиями: через каждый час работы двигателя необходимо смазывать валик водяного насоса поворотом на один – два оборота рукоятки шприца. Через каждые 100 километров пробега требуется вручную смазывать мотор в шестнадцати местах. Летом необходимо промывать воздухоочиститель не реже, чем через 10 часов работы двигателя. В башне танка тесно, оптика тоже жуткая, приборы размещены крайне неудачно. Главные и бортовые фрикционы часто выходят их строя. Гусеницы машины слабые, их берет любой снаряд. Я это к чему говорю? К тому, что не надо строить больших иллюзий относительно новых бронемашин. По крайней мере, они не годятся для больших переходов и значительной удаленности от ремонтной базы. Поэтому я предлагаю следующую тактику использования наших наличных сил, включая танки: встать в оборону, отвлекая на себя вражеские силы; если выясниться, что противник не собирается нас атаковать, самим начать наступление и постараться разгромить его, – и Грачев сел на место. Слово попросил замполит 87-й стрелковой дивизии Заглядин: – Товарищи! Я не разделяю оборонческих взглядов. От имени всех коммунистов нашей дивизии я требу скорейшего выступления против фашистских орд. Если не поздно, то навстречу врагу. Если уже поздно, то во фланг и тыл противника. Но только не сидеть и не ждать у моря погоды. Вперед, товарищи! За Родину, за Сталина! Начальник оперативного управления штаба 151-й стрелковой дивизии капитан Ветров: – Надо преградить врагу дорогу на Ригу и всей группировкой выдвинуться к Елгаве. Мы имеем возможность задержать его там надолго. Начштаба 95-й стрелковой дивизии майор Манулов: – Задержать мы врага у Елгавы задержим, но какой толк от этого? Немец южнее займет Двинск и двинется дальше на восток, отрезав нам все пути к прорыву. Я все-таки согласен с товарищем Грачевым – оставаться на месте, готовиться к обороне, ждать подходящего случая к наступлению. Не надо забывать, что здесь, в Курляндии, имеются хорошие запасы боеприпасов, горючего и продовольствия. И как только мы двинемся с места – на юг ли, на восток ли, то тотчас останемся без баз снабжения, и всем нам крышка. При таких ресурсах не стоит бояться окружения. Давайте вспомним историю человечества, многочисленные крепости, которые месяцами стояли непокоренными в тылу наступающего врага, причиняя ему множество хлопот и отвлекая на себя значительные силы неприятеля. Почему бы и нам не сыграть такую же роль осажденной крепости? Надо раз и навсегда зарубить себе на носу: никому из нас не выжить, коли нам выпала такая судьба – оказаться в тылу врага. И мы должны выполнить свой воинский долг так, чтобы нанести немцам как можно больший урон. Командир механизированной дивизии полковник Петров: – Я тоже за то, чтобы остаться на месте, занять прочную оборону и совершать вылазки в тылу врага с целью сокрушения коммуникаций противника. Можно даже будет разыграть дополнительно чисто политический акт – организовать рейд в сторону Пруссии и занять Тильзит. По лужайке прошелся смешок. – Ничего смешного в том нет, товарищи, – продолжил полковник. – До границы от Салдуса всего-то чуть больше 200 километров, это четыре – пять часов хода на автомобилях. С такой же быстротой доберутся туда и те наши так называемые устаревшие танки, с которых можно снимать гусеницы, и они будут двигаться на колесах. Выступим ночью и к утру ворвемся в Тильзит. Там, в тылу, у немцев наверняка жидковато с силенками. Они нипочем нам, механизированной дивизии. Заняв прусский город, мы не только перережем важную коммуникацию, разгромив крупный железнодорожный узел, но и наделаем много шума – русские в Пруссии! Каково, а, товарищи? Акция мирового значения! Плюс отвлечем на себя дополнительные силы вермахта. Командир стрелковой дивизии полковник Панюшкин: – Если в нашем распоряжении есть время, я за то, чтобы выдвинуться к Риге, вывезти туда максимальное количество наших припасов и не пускать дальше врага, Не надо забывать, что для Германии Рига – это еще и порт, важный для снабжения своих войск, а также дополнительная база для военно-морского флота фашистов на Балтике. Поэтому желательно как можно дольше удерживать столицу Советской Латвии. Больше не было желающих выступить. Слово взял Самойлов: – Товарищи! Я с огромным вниманием выслушал ваши предложения. Давайте сделаем так. Объявляю очередной перерыв, время не обозначаю. Когда я буду готов, выйду к вам. Мне необходимо проанализировать ваши советы, взять за основу наиболее удачные из них и объявить вам свое решение, как действовать нашей армейской группировке. А сейчас у меня просьба к штабистам всех рангов – подойти к столу, здесь лежат бумаги и карандаши, каждому заполнить что-то в виде анкеты. Мне нужно срочно сформировать свой штаб. А пока отдыхайте, попейте чайку. Иван Петрович вернулся через час. Заявил он следующее: – Я принял такое решение, товарищи. Нет, нет, ничего не записываете, все сказанное будет отражено в приказе, который поступит к вам завтра утром. Сейчас вы слушайте меня внимательно. Так вот что я решил. Первое. Мы остаемся на месте, занимаем прочную оборону. Второе. Пока не будет активных боевых действий со стороны неприятеля, используем время для учебы личного состава дивизий и отдельных артиллерийских полков. Даже беглое знакомство с уровнем военной подготовки наших частей показало, что они не способны сражаться на равных с немцами. Наши бойцы и командиры в большинстве своем не имеют элементарных боевых навыков. Поэтому, если враг даст нам передышку, мы используем его для обучения пехоты стрельбе, поведению в обороне и в наступлении, искоренению танкобоязни. Танкисты будет тренироваться водить свои машины и вести огонь, артиллеристы будут учиться поражать конкретные цели с закрытых позиций, летчики тоже займутся своей учебой. Третье. Вражеские диверсанты и разведчики ведут себя в расположении наших частей, как у себя дома. Они выводят из строя проводную связь, убивают отдельных бойцов и командиров, передают разведданные по радио. Поэтому все стрелковые дивизии будут задействованы в прочесывание местности: одни по широте – с запада на восток и с востока на запад, навстречу друг другу, другие по долготе – с юга на север и с севера на юг, тоже навстречу друг другу. Задерживать всех, кто вызывает подозрение: и в форме советских военнослужащих, и гражданских лиц. Эта операция должна начаться завтра, 28 июня, в 14.00. Четвертое. Я назначил начальником штаба армейской группировки подполковника Холодова, до сегодняшнего дня начальника штаба танковой дивизии. Пятое. Создано новое управление – управление тыла армейской группировки, аналогичная структура появится во всех дивизиях и отдельных артчастях. Удивительно, но такого подразделения нет в Красной армии. Между тем снабжение войск боеприпасами, горючим, запасными частями, продовольствием и прочим, и прочим – это важнейшая, порой решающая часть состояния дивизий, полков и батальонов. Начальником управления тыла нашей группировки назначен товарищ Лифшиц Яков Михайлович, вы все его знаете, это директор нашего «Военторга». А теперь о наших оперативных планах. Самойлов замолчал, прошелся коротко около стола туда и обратно, окинул взглядом собравшихся и снова заговорил: – Товарищи! Мы действительно попадаем в непростую ситуацию – в полное окружение. Сегодня, конечно, дорога на Ригу пока открыта, но при всем желании мы сможем успеть перебросить туда только механизированную и танковую дивизии. Остальные не укладываются в оставшееся время. Поэтому, как я уже сказал, остаются все. Итак, становимся в оборону, повышаем свою боевую подготовку. Если враг попытается нас уничтожить, оказываем сопротивление, а затем переходим в контрнаступлению с целью разгромить вражескую группировку, которая будет противостоять нам. Если противник не станет атаковать нас, мы сами нападем на него, но тогда, когда сочтем себя готовыми к боям. Из сообщений Берлинского радио я узнал, как вели и продолжают вести себя наши части в Белоруссии, попавшие в окружение. Почерк один и тот же – стремление во что бы то ни стало вырваться из котла. Вырваться, не считаясь ни с чем. Я считаю это ошибкой. Понятно, Красную армию не учили, как вести себя в такой ситуации. Насколько мне известно, Красную армию не учили даже, как стоять в обороне. Долбили только одно – наступать. А вот как вести себя в нестандартной обстановке, в частности в окружении, не разъясняли. В результате, когда дивизии, корпуса и целые армии Западного фронта оказались отрезанными от тыла и друг от друга, наступал коллапс, командование входило в ступор и отдавало приказы прорываться на восток, к своим. И это вместо того, чтобы оставаться на местах, связаться с соседними частями и, используя имеющиеся запасы патронов и снарядов, горючего и продовольствия, начать уничтожать коммуникации противника. Не рваться, сломя голову, в неизвестность, не имея боеприпасов и продовольствия, а целенаправленно разрушать в тылу врага мосты, железные и автомобильные дороги, то есть нарушать снабжение войск вермахта. В пользу такой тактики говорят два очевидных соображения. Первое. Допустим, в Белоруссии наступает миллионная группировка противника, наверняка, думаю, не меньше. Так вот этой ораве ежедневно требуется один миллион буханок хлеба. Только хлеба. Теперь представьте, если бы оказавшиеся в окружении наши войска не пытались выйти из котлов, а начали бы рвать коммуникации врага. Тот очень быстро остановился бы, прекратил наступление в сторону Москвы. Да, окруженные наши корпуса и дивизии в таком случае все бы погибли. Это звучит, конечно, цинично, но смерть на войне поджидает каждого солдата и командира. Но воинский долг и здравый смысл требуют, чтобы, умирая, желательно нанести как можно больший урон врагу. А что получилось в Белоруссии? Оказавшиеся в котлах красноармейцы и их командование, пытаясь вырваться из кольца, все равно поплатились жизнью или свободой, очутившись в плену. Причем, пропали бездарно, не принеся никакого вреда фашистам. Исходя из этого печального опыта, я и разработал тактику боевых действий нашей армейской группировки. Суть ее: сначала оборона, затем разгром противостоящей группировки противника, потом вылазки по тылам врага, а именно – в первую очередь захват Шауляя и Пеневежиса, что позволит прекратит снабжение северной части наступающих в Прибалтике войск фашистов. А если мы доберемся до Двинска, то перекроем последний канал поставок всей прибалтийской группировки врага. И тогда вполне возможно, что мы доберемся и до Тильзита, – Самойлов улыбнулся. – Чем черт не шутит. Да, мы все погибнем, но сложим головы не напрасно, нанесем ощутимый урон германцу. По крайней мере, он вынужден будет приостановить свое наступление в Прибалтике. А это будет означать большую передышку для отступающей Красной армии. После Самойлова выступил начальник политуправления армейской группировки Богораз.17
Иван с Анной лежали в лазу, проделанном в стоге сена. Его заскирдовали днями бойцы его роты, посланные в помощь хутору для хозяйственных работ. Чем в этом году расплачивался отец Анны с комбатом за подмогу, Колосов не знал. Известно ему было только то, что командование полка, узнав о такой «благотворительности», вчера приказало командиру батальона немедленно отозвать взвод и вернуть в часть, где начались военные учения. Но комбат ослушался и обязал Ивана оставить солдат на хуторе еще на один день, последний. Сегодня как раз истекал срок «командировки», и Колосов лично отправился во владение Артура Труксниса, чтобы проконтролировать исполнение приказа. А заодно увидеться еще раз с Анной. Он и время выбрал заранее оговоренное – шесть часов пополудни: именно в такой час они теперь встречались ежедневно у стога свежего сена, примерно в километре от ее дома. Когда Иван приблизился к месту встречи, он сначала увидел велосипед, прислоненный к скирде, потом ее, лежавшую на сухой траве. И вот теперь они лежали в лазу, умиротворенные, чуть вспотевшие, счастливые. Пахло скошенным разнотравьем, в чистом небе тренькали и кувыркались жаворонки, стояла тишина, изредка нарушаемая шорохом пробегавших где-то рядом мышей. Жара не спадала, но в их норе было прохладно, уютно и скрытно. Никто не должен знать о таких вот их встречах. – Как ты думаешь, Анна, родители твои догадываются о наших… э-э-э… близких отношениях? – спросил Иван. – Если бы отец узнал, он бы меня убил. – А твои ежедневные отлучки? Ты думаешь, они дураки? И не замечают, что ты кладешь в багажник байковое одеяло? – Ванюша, ты даже не представляешь, как мне не хочется думать, знают они или не знают о наших тайных встречах. Я знаю только одно – мне так хорошо с тобой здесь, что мне ни о чем не хочется больше думать, и она положила свою руку ему на грудь. Помолчали. Неожиданно Анна спросила: – Почему арестовали солдата из твоего взвода, который заготавливает сено? – Потому что он дурак, этот Мишка Рожков. Во время политбеседы, которую позавчера вечером проводил в моей роте инструктор из политуправления дивизии, этот болван спросил лектора, почему хозяйство твоего отца, то есть одна семья, держит столько же скота и производит столько же зерна, сколько держит скота и сколько производит зерна колхоз в его родной деревне, насчитывающей тридцать семь дворов. Инструктор назвал его жертвой буржуазной пропаганды и троцкистом. Я думал, что этой бранью и ограничиться, но вышло так, как вышло. Мишку арестовали. – Получается, что у вас нельзя говорить вслух правду? – Не только говорить, – перебил ее Иван, – но и не думать желательно о том, что запрещено. – Ну и порядочки у вас, Ванюша. – Да, не самые лучшие. Снова помолчали. Потом Иван с грустью промолвил: – К сожалению, Анна, нам придется расстаться, не знаю, надолго ли. Рука ее, лежащая на его груди, дрогнула, она приподнялась, тревожно посмотрела на него и горестно пролепетала: – На фронт? – Нет, пока нет. Завтра у нас начинаются боевые учения – стрельбы, рытье окоп, имитация атаки и прочее. Сколько это продлиться, не знаю. Известно только, что мне придется неотлучно находиться в роте. А когда на фронт, понятие не имею. Но не избежать. Говорят, через день-другой немцы будут уже в Риге. Получится вроде бы, что мы окажемся в окружении. Что будет дальше, наверное, только богу известно, если он есть, этот бог. Колосов выполз из лаза, встал во весь рост, с хрустом вытянулся. Вдруг он увидел вдали облачко пыли, которое быстро приближалось к стогу сена, стоящему у дороги. Наконец выяснилось, что это были две пароконные подводы, которые мчались по грунтовке, ведущей к хутору. Иван позвал Анну. Едва она поднялась, как ездоки поравнялись с ними и мигом исчезли в пыли. Кроме возниц, которые яростно нахлестывали лошадей, в телегах находились по два человека с какими-то коробками или ящиками. – Кто они, Анна? – стоя босой, спросил удивленный Колосов и глянул на нее. – Не… не знаю, – ответила смущенно она. В ее голосе ему явственно послышалось замешательство. «Знает, но не говорит – промелькнуло в голове. – Значит, что-то скрывает». И уже с некоторой долей обиды произнес: – Значит, не знаешь… Но нам, кажется, пора, – он вытащил из лаза байковое одело, свернул его и положил на багажник велосипеда. Некоторое время они шли молча рядом по дороге к хутору. Наконец, Иван сказал: – Ну всё, Аннушка, надо нам расставаться. Ты езжай на велосипеде, чтобы нас не видели вдвоем, а я подойду попозже. Там на хуторе встретимся, будто видимся сегодня в первый раз. Анна рассмеялась: – Так те мужики видели нас вдвоем! «Значит, она их знает, и они знают ее», – снова печально подумал Иван. Он с холодком поцеловал ее, и Анна, не оглядываясь, направила велосипед к дому. Старший лейтенант стал надевать сапоги. Управившись с ними, он непроизвольно оглянулся и вздрогнул. Со стороны леса, откуда только что выскочили подводы и промчались мимо влюбленной пары, по скошенному лугу шли люди. Двигались они цепочкой, на расстоянии 25–30 метров друг от друга. Ивану показалось, что за их спинами торчат дула винтовок. «Неужели воздушный десант!» – похолодело в груди. Колосов спрятался за стог, вытащил пистолет, снял предохранитель и стал наблюдать за пришельцами. Минут через десять облегченно вздохнул: «Наши!». Он снова поставил пистолет на предохранитель, положил его в кобуру, вышел из-за стога и стал дожидаться солдат. Впереди их шел командир, оказавшийся лейтенантом. Он первым подошел к Колосову, назвал себя командиром взвода третьей роты батальона соседнего стрелкового полка одной с Колосовым дивизии и попросил предъявить документы. Иван показал их ему. Тогда лейтенант спросил: – Товарищ старший лейтенант, что вы тут делаете один в открытом поле? – А по какому праву вы, товарищ лейтенант, младший по званию, задаете мне такой вопрос? – Объясняю, – холодно ответил взводный. – Согласно приказу, мой взвод вместе со своей ротой и батальоном прочесывает местность в поисках немецких и националистических шпионов и диверсантов. Так что я повторяю свой вопрос: что вы тут делаете, старший лейтенант, один в такой глуши? – Понятно, товарищ лейтенант. Объясняю. Я направляюсь в соседний хутор, он отсюда в километре, чтобы забрать оттуда свой взвод, который трудился на хозяйственных работах. Если вам тоже туда, то нам по пути. – Тогда пойдемте, – и взводный подал знак своим бойцам, чтобы они следовали за ним. По дороге Колосов пытался разговорить лейтенанта, но тот, все еще в чем-то подозревая Ивана, неохотно отвечал на его вопросы. Так что большую часть пути прошли молча. А на хуторе царило праздничное оживление. Его взвод готовился к ужину. В двух больших котлах, подвешенных над кострами, что-то булькало, издавая сумасшедшие запахи. Сами солдаты сидели за дощатым длинным столом на досках, поставленных на табуретки, и уминали закуску – помидоры, огурцы, сыр, зелень и пышный белый хлеб. Вышел хозяин, за ним хозяйка, они дружелюбно поздоровались с Колосовым и лейтенантом, пригласили их к столу. Оба отказались. Служивые – поисковики, стоявшие колонной невдалеке, с большим интересов и завистью смотрели на готовящееся пиршество. – По случаю окончания работ и прощания, Ваня, – весело заговорил Артур Трукснис, обращаясь к Колосову, – мы забили кабанчика. Это наша благодарность за большую помощь, оказанную нам. Если вы позволите, Ваня, мы перед мясом предложим солдатам по чарке сами знаете чего. – Нет, нельзя, господин Трукснис, – сухо-официально отозвался Колосов. – Вышел приказ – по случаю войны запрещается употребление спиртных напитков, даже пива и браги. Отец Анны развел руками. Заговорил лейтенант поисковиков: – Я извиняюсь, товарищи, мы тут для того, чтобы проверять документы, – и взводный показал рукой на своих бойцов. – Поэтому прошу всех, кто находится в этом доме, выйти сюда во двор и предъявить паспорта. Хозяин, улыбаясь, что-то сказал по-литовски жене, и она пошла к избе. Вскоре она вышла оттуда в сопровождении троих сыновей и Анны. Каждый из них тепло поздоровался с Колосовым, но Ивану опять не понравилось лицо девушки, какое-то виноватое и взволнованное. Лейтенант проверил у всех документы и спросил, нет ли в доме посторонних. Артур, по-прежнему улыбаясь, отрицательно покачал головой. Взводный козырнул, вернулся к своим бойцам, и колонна продолжила свой путь по дороге в сторону противоположного леса. Колосов тоже собрался было покинуть хутор, как его взгляд остановился на задворках обширного хозяйства Труксниса. Он увидел за сараем две подводы, похожие на те, которые полчаса назад с ветерком промчались мимо стога сена. Иван сделал несколько шагов вперед и заметил крупы четырех лошадей. А он точно знал, что конюшня хозяев находится в противоположной стороне. И тут его осенила страшная догадка: «В доме или сарае прячутся те, кто находился на повозках». Колосов посмотрел на хозяина, глаза их встретились, Артур тотчас перестал улыбаться. Иван глянул на Анну, она опустила голову. Мать ее испуганно смотрела на Ивана. Лица сыновей стали холодными и настороженными. Колосов подозвал к себе своего взводного и сказал ему, что отправляется в часть один и ждет его с бойцами не позже 20.00. И, не оглядываясь, зашагал в сторону своего батальона. Шел, а голову сверлило одно и то же: «Поверни обратно, догони того лейтенанта и сообщи ему о своих подозрениях. Поверни обратно, догони…». Но терзала другая мысль: «Тогда их всех расстреляют, расстреляют и Анну. Это выше моих сил». «Значит, ты предатель, защитник диверсантов и шпионов, ты подлежишь расстрелу» – говорил в нем другой Колосов, командир, давший присягу Родине». «Ну нету, нету у меня сил, чтобы собственными руками убить любимого человека» – защищался первый Колосов. Эти тревожные мысли прервались с появлением Анны. Она догнала его на велосипеде, преградила ему дорогу, кисло улыбаясь. Иван угрюмо посмотрел на нее и мрачно произнес: – Ты больше не приходи ко мне, – и, обойдя ее, пошел дальше. В своей части он нашел старшину роты и попросил его найти для него чего-нибудь крепкого и закуску. Старшина сильно удивился, зная если не равнодушное, но спокойное отношение ротного к спиртному. Обещав достать все необходимое, он напомнил о приказе, запрещающем под страхом расстрела употребление спиртных напитков. Ответив, что его, Колосова, действительно следует расстрелять, он, получив бутылку самогона и половину жареной курицы с солеными огурцами и хлебом, попросил старшину закрыть его в каптерке снаружи на амбарный замок и никому, даже большому начальству не говорить, где он находится.18
Главной трудностью, с которой сразу же столкнулся Самойлов, самозванно объявив себя командующим, стало формирование штаба армейской группировки и его служб. Он мысленно прошелся по всем лицам из командного и начальствующего состава дивизий и бригад, дислоцированных в Курляндии, а знал он очень многих, и никак не мог подобрать ничего подходящего. За редким исключение, кого ни возьми, разочарование: малое общее образование – четырехлетка или семилетка, отсутствие боевого опыта или стремительная карьера – от ротного до комдива в течение трех – пяти лет. Только командующего артиллерией Иван Петрович подыскал сразу. Им стал командир артбригады Резерва Главного Командования Беленький. Во время одного из перерывов того самого военного совещания Самойлов пригласил его к себе в кабинет и объявил о своем решении. Полковник открыл было рот, чтобы отказаться, но Иван Петрович перебил его, сказав, что у него времени в обрез, никаких отговорок, он считает его самым грамотным пушкарем в армейской группировке, его главная задача – наладить учебу дивизионных артиллеристов и обеспечить в случае необходимости концентрацию батарей и дивизионов на главных направлениях, изымая орудия из других частей и организуя толковое управление ими. С начальником штаба группировки, важнейшей фигурой в командовании войсками, вышло по-другому. Просматривая анкеты, оставленные во время перерыва того же военного совета, Самойлов обратил внимание на записи, сделанные начальником штаба танковой дивизии подполковником Холодовым. Иван Петрович был знаком с ним, но, как говориться, шапочно. Прочитав его биографии, он попросил пригласить Холодова к себе. Коротко побеседовав с ним, поняв, что это тот специалист, который нужен ему, Самойлов объявил ему, что он назначается начальником штаба. Действительно, выбор оказался удачным. Холодов был штабистом до мозга костей. Перед первой мировой войной он закончил пехотное училище, но после учебы попал не в строевики, а в штаб пехотного батальона. Накануне Февральской революции, являясь начальником штаба полка, был тяжело ранен и весь 1917–й год провалялся в госпиталях. Это его и спасло от солдатских расправ после выхода известного приказа № 1, полностью разложившего русскую армию. Выздоровев, Холодов приехал домой к родителям в Псков, где устроился делопроизводителем в жилищную контору. Но в 1919 году его мобилизовали красные. Участвовал в Гражданской войне в качестве начальника штаба кавалерийского полка, затем пехотной дивизии. В 1922 году переведен в военное училище преподавателем планирования и тактики боев. Женился. Через два года, не сойдясь с характером с начальником училища, уволился и уехал вновь к своим родителям в Псков. Начинался НЭП – новая экономическая политика партии большевиков, разрешившая частную собственность и частное предпринимательство. Отец Холодова, врач – стоматолог, открыл свой зубопротезный кабинет. Своего сына он взял к себе помощником. Когда через несколько лет власти прикрыли их лавочку, Холодов-младший устроился в одной из местных средних школ учителем математики. Уход из военной среды, как это он понял потом, спас ему жизнь. В конце 20-х – начале 30-х годов по всей стране прокатилась волна арестов и последующих расстрелов бывших, как тогда говорили, царских офицеров, даже тех, кто добросовестно воевал в рядах Красной армии во время гражданской войны. О Холодове, видимо, просто забыли. Но в 1938 году вспомнили. В городском военкомате ему предложили работать преподавателем в Военной академии имени Фрунзе. – Наркомат обороны по всей стране ищет отставных штабистов, – объяснили ему в военном комиссариате. – Кадровый голод по этой части, некому учить штабному делу красных командиров. «Ну да, – подумал тогда Холодов, – сначала расстреляли всех непонятно почему, теперь испытывают кадровый голод». Но преподавать ему пришлось недолго. В конце 1940 года его назначили начальником штаба танковой дивизии, той самой, которой командовал генерал-майор Греков. А начальник тыла армейской группировки нашелся случайно. В тот же самый перерыв того же самого совещания Самойлов пошел в уборную справить малую нужду. На обратном пути ему попался на глаза директор местного «Военторга» Лифшиц. «Вот кто мне нужен» – обрадовался нечаянной встрече Иван Петрович. Поздоровашись, он без всяких предисловий приступил к делу: – Яков Михайлович, я буду краток, у меня просто времени в обрез. Меня Москва назначила командующим всеми частями, которые базируются вокруг Кулдиги, Я предлагаю вам должность начальника тылапри звании полковник. Ваша задача – наладить снабжение боеприпасами, горючим, продовольствием и прочим наши дивизии и артполки. – Я, конечно, польщен, Иван Петрович, вашим предложением, – ответил после небольшой паузы Лифшиц. – Но я не служил никогда в армии и не имею ни малейшего представления о военных порядках. – Знать их не обязательно, Яков Михайлович, – возразил Самойлов, – на этой работе нужны расторопность, честность, дисциплина, сообразительность. Все эти качества у вас в избытке. Я много раз убеждался в том, когда вы выполняли заказы нашего радиоотряда. Соглашайтесь, Яков Михайлович. – Тогда я буду с вами откровенен, Иван Петрович. Я знаю вас, как человека порядочного, значит, вы не выдадите меня. У меня совсем другие планы, а именно – остаться здесь в Латвии, вместе со всей своей семьей, дождаться прихода немцев. Так решили и многие другие здешние евреи. Причина – хочется пожить при иных, более человеческих порядках. Советский строй, как бы это выразиться поделикатней, не самый лучший в нашем грешном мире. Думаю, при немцах будет намного лучше. Во время прошлой большой войны я с родителями, царство им небесное, жил в местечке подо Львовом. Когда объявился германец, еврейские погромы прекратились. Ни один германский солдат не тронул пальцем наше сословие, наше имущество. Жили, говоря словами русских, как у Христа за пазухой. Я премного благодарен вам, Иван Петрович, за приглашение на знатную должность, но хочется себе и своим детям новой, более достойной жизни, которую, я уверен, обеспечат нам более цивилизованные, чем большевики, немцы. Извините, конечно. Самойлов был потрясен услышанным. Да, последние полтора года советская пропаганда трубила о Германии как о друге, товарище и брате Советского Союза Она ни словом не упомянула о зверских преследованиях евреев в третьем рейхе. Но неужели молва не достигла ушей Лифшица и его многочисленных родственников и сородичей о массовых убийствах евреев в Германии? Невероятно! Шокированный таким неведением, Иван Петрович спросил: – Яков Михайлович, вы что-нибудь слышали о таком событии под названием «хрустальная ночь», которое случилось в Германии? – Нет, первый раз слышу. – «Хрустальная ночь», Яков Михайлович, это кодовое, условное название дня, с которого по всей Германии начались массовые расправы с евреями. Их убивали, отправляли в концлагеря, присваивали их имущество. На сегодняшний день в третьем рейхе не осталось в живых или на свободе ни одного еврея. Такая же участь постигла их в Польше, Чехословакии, Бельгии, Дании, Норвегии, Голландии, то есть везде, куда ступил фашистский военный сапог. И как только нацисты окажутся здесь, в Латвии, вы и ваша семья, все ваши соплеменники будут убиты. Ошарашенный словами Самойлова, Лифшиц сначала тупо уставился на него. Когда смысл сказанного окончательно дошел до него, он с трудом выговорил: – Боже мой, Иван Петрович! Вы сказали ужасные вещи! Мы ничего об этом не знали. Правда, слухи ходили, но им мы не верили. Что же теперь нам делать? Что я спрашиваю! Надо срочно уезжать в Ригу и дальше. – Поздно, Яков Михайлович. Уже не успеете. Немец вот-вот займет Ригу. Оставайтесь с нами. Служа в армии, вы тем самым будете мстить за миллионы убитых ваших сородичей. Соглашайтесь! Так Лифшиц в звании полковника стал начальником тыла армейской группировки и вскоре развернул бурную деятельность по реформированию службы снабжения войск боеприпасами, горючим, продовольствием, запасными частями, всем другим необходимым для полноценного функционирования войск. Так же, почти на ходу были сформированы другие центральные службы. Так, 29 июня, на восьмой день войны, когда пала Любава, а немцы ворвались в Ригу, адъютант Самойлова Паша Петухов сообщил командующему, что его хочет видеть группа советских работников, которым вместе с семьями не удалось выбраться из Курляндии до появления немцев в столице Латвии. – Где они? – спросил Иван Петрович. – В палисаднике. Во дворике, засаженном сиренью, расположился целый табор. Женщины и дети сидели на скамейках, домашний скарб лежал у ног. Группа мужчин в штатском стояла неподалеку и о чем-то оживленно разговаривала. При приближении Самойлова они расступились. Он скороговоркой произнес:. – Товарищи, я буду очень краток, у меня времени в обрез. Какие у вас будут ко мне вопросы? – Мы не знаем, что нам делать, – ответил за всех с сильным акцентом один из беженцев. – Нам просто деваться некуда. Может, возьмете нас в ряды Красной армии? – Я понял вас. Вот вы, – Самойлов обратился к тому, кто говорил, – вы кем работали на гражданке? – Я работал помощником районного прокурора. – Отлично, я вас назначаю военным прокурором армейской группировки. Вам будут подчиняться военные прокуроры всех наших дивизий. – Но я не знаком с военным уголовным правом… – Никаких «но». Я вам сказал, что у меня времени в обрез. А вы? – Иван Петрович посмотрел на другого мужчину, – Где вы работали? – Я районный судья. – Совсем хорошо. Назначаю вас председателем военного трибунала армейской группировки. Что же касается партийных работников, пусть они обращаются к начальнику политуправления товарищу Богоразу. Всем работникам советских органов идти к начальнику тыла товарищу Лифшицу, он очень нуждается в кадрах. Остальные кто будете? – Я начальник уголовного розыска районного отдела НКВД Вейонис. – Замечательно, товарищ Вейонис. Вы назначаетесь начальником третьего управления армейской группировки, то есть начальником особого отдела. В вашем подчинении все особые отделы наших дивизий и отдельных артиллерийский подразделений. – Но я не работал по части госбезопасности, товарищ Самойлов. Я обычный опер, моя сфера – уголовники. – Дорогой товарищ, многие из нас не совсем теми были до войны. Если среди вас есть другие милицейские работники или из следственного аппарата, то, товарищ Вейонис, берите их к себе. Все новые должности сами формируйте и сами подбирайте людей в свои штаты. И торопитесь, враг совсем рядом. По все вопросам обращайтесь к моему адъютанту товарищу Петухову. А вы, товарищ Вейонис, сегодня к 22.00 зайдите ко мне, у к меня вам будет несколько поручений. Вечером у них состоялся такой разговор. – Вы подобрали себе помощников? – спросил Самойлов Вейониса. – Да, все из местных, которые не успели уехать. Но я не знаю, сколько мне нужно людей, потому что мне неизвестен объем будущей работы. – Сейчас вы будете иметь представление об этом. Первое поручение. Направьте своих людей в особые отделы всех наших дивизий, отдельных артиллерийских и других подразделений. Цель таких визитов – проверка всех уголовных дел, заведенных за месяц до и в течение первых дней войны. Если у ваших сотрудников возникнет хоть тень сомнения в правомерности предъявленных обвинений, они обязательно должны встретиться с подследственными и свидетелями. Я не стану вам напоминать, что в госбезопасности да и в милиции тоже широко практикуются избиения и другие виды пыток подозреваемых с целью выбивания нужных показаний. Но нам не нужны липовые дела, идет война, нас интересует в первую очередь борьба с конкретными диверсантами, шпионами, дезертирами, а не преследование бойцов и командиров за анекдоты или другие неправильные разговорчики. Вам понятна задача? – Понятна, товарищ командующий. – И еще. Вполне возможно, даже наверняка некоторые особисты начнут кочевряжиться, отказываться выполнять ваши требования. Они же привыкли к бесконтрольности и безнаказанности. При таком их поведении немедленно подвергайте их аресту. Немедленно! Через Петухова получите в свое распоряжение бойцов сопровождения с оружием, легковые автомобили и харчи на несколько дней. Питаться из местных офицерских или солдатских котлов запрещаю. Вопросы есть по этому поручению? – Нет. – Теперь о другом. Посетите районную тюрьму. Лично. Поезжайте туда уже завтра утром. Не забудьте взять с собой бойцов. Задача – выяснить, что собирается делать начальство тюрьмы с арестованными, если таковые имеются. Не обращая внимания на ранее принятые судебные или следственные решения относительно сидельцев, выпустите на свободу всех уголовников, пусть немцы с ними разбираются. А по 58-й статье оставьте в тюрьме, но потребуйте от начальника кардинального ослабления режима, как-то: расселения по освободившимся камерам, круглосуточной работы бани, заметного увеличения пайка, запрета побоев, увеличения времени прогулок и так далее. После этого приступите к изучению дел всех заключенных. В случая обнаружения явно липовых дел освободите невиновных. О тех, чьи дела вызывают вопросы, доложите мне. В случае сопротивления тюремных работников арестуйте их, а если, не дай бог, они окажут вооруженное противодействие, разрешаю стрелять по ним. Эта категория тоже не привыкла к контролю и также страдает симптомом безнаказанности.19
Командир стрелкового батальона капитан Кудрявцев пребывал в омерзительном состоянии. Утром в расположении его части разорвался снаряд, убило троих бойцов, четверо получили ранения. Органы, конечно, разберутся, откуда прилетела эта смертоносная штука, хотя и без того ясно – из артиллерийского дивизиона соседней стрелковой дивизии, который со вчерашнего дня приступил к учебным стрельбам и уже в третий раз забрасывает батальон фугасами. От двух не было никакого вреда, кроме испуга в ротах. А вот последний то ли перелет, то ли недолет обернулся смертями и кровью. Утешало одно – в том его, комбата, не было вины. Зато придется наверняка отвечать за гибель солдата из-за взрыва тола, установленного слишком близко к окопу. Хотя ротный, у кого случилось это ЧП, утверждал, что дело было не в соседстве взрывчатки или переборе с его объемом, а в том, что солдат в самый неподходящий момент высунул голову и тут сапер, сидящий в противоположной ячейке, крутанул магнето. Эти учения со взрывами проводились с целью привыкания бойцов к будущим артналетам и бомбежкам. Как выяснилось сразу, мероприятие чрезвычайно полезное. Делалось это так. Около окопов, ячеек и траншей, где прятались служивые, закладывались фугасы или обычный тол, саперы взрывали их посредством проводов. Грохот и сильнейшие колебания земли должны были приучить солдат и командиров особо не бояться таких неприятных явлений, если они случаются не под ногами, а в сторонке. Еще раз стоит повторить: такие тренировки – полезной дело. Но первая проба, как и первый блин, обернулась комом. То ли заряд заложили сильный, то ли взорвали всё сразу, но рота, где проводилось данное учение, оказалась полностью парализованной. В прямом смысле этого слова. Все бойцы вместе с командирами отделений и взводов находились без сознания, когда комбат Кудрявцев, озабоченный тем, что никто не появляется над брустверами, подошел к окопам. У некоторых, правда, глаза были открыты, но они выражали ужас или полную отрешенность. На зов капитана они никак не реагировали и продолжали лежать пластом с бледными лицами, источавшими холодный пот. И тут вдруг на глазах комбата несколько солдат выскочили из ячеек и бросились бежать в разные стороны. Командир полка, присутствующий при сем, обругал комбата за переборщ с разовым взрывом и потребовал меньших доз тола при такого рода упражнениях. – Товарищ подполковник, – возразил было Кудрявцев, – когда немец начнет метать снаряды и бомбы, он постарается, наоборот, подбирать больший калибр. – Постепенность нужна, капитан, постепенность, – настаивал на своем комполка. – А что у тебя получилось? Рота полностью вышла из строя. «Мать честная, как же тогда воевать в настоящем сражении, если рота полностью лишилась боеспособности после учебных взрывав» – с тревогой подумал комбат. Не лучше обстояло дело и с танкобоязнью. Ну казалось бы, все знают, что на тебя идет своя бронемашина, советская, а не немецкая, причем легкая, Т-26, а не огромный КВ-1. И строчит из пулемета поверх окопа, высоко поверх. А ты сам лежишь глубоко в окопе или на дне траншеи. Ну чего, спрашивается, бояться, лежи себе и лежи, готовься бросить муляж гранаты или бутылки с зажигательной смесью на моторный отсек, когда стальное чудовище переедет твое укрытие. Так нет, в первый же наступательный заезд танков почти четверть роты выскочила из убежища и бросилась бежать прочь, не сознавая, что становится прекрасной мишенью для танковых пулеметов. Приходилось вновь и вновь повторять имитацию танковой атаки, объяснять бойцам гибельность бегства от бронемашин на открытой местности, почти полную безопасность бросков противотанковой гранаты и бутылки с зажигательной смесью на корму танков, если за ними не следует пехота противника. «Непонятно, почему такие учения не проводились раньше, в мирное время, – мучительно размышлял Кудрявцев. – Спохватились, когда началась война. Как говаривала моя бабушка, как срать, так и бумажка треба» Трудно давалась пехоте и прицельная стрельба, если поверх головы летят пули. Да. они настоящие, но на учебке свистят высоко. Обычно впереди метрах в стапятидесяти устанавливался пулемет, немного на возвышении, чтобы очереди шли параллельно земле на высоте не менее 90–100 сантиметров. А по бокам пулемета, подальше от него устанавливались мишени, причем неподвижные. Задача бойца – под огнем противника прицельно стрелять по макетам врага. Не стреляют, пригнуться к брустверу и не кажут носа, хотя пули визжат в метре над головой. Ротный матом, грозит всеми карами, а взводные пинками приводят в чувство не желавших открывать огонь. Потом после учений солдатам разъясняет, что при такой – разэтакой их пассивности фашисты спокойно добегут до наших окопов и шутя разделаются с красноармейцами. Вроде бы все всё понимают, но все равно не стреляют, за исключением отдельных бойцов. А уж о стрельбе при наступлении, если так же на головой свистят пули, а солдаты лежат на голой земле, и говорить не приходится. Лежат и не двигаются, даже не окапываются. Объясняешь им, что огонь из винтовок затрудняет врагу вести прицельную стрельбу по ним. Понимают, но не стреляют. Это на учебных занятиях, а что тогда говорить о настоящем бое! Комбат Кудрявцев каждый раз хватался за голову, представляя, как поведут себя его подопечные в подлинных сражениях. Боевой выучкой были охвачены все батальоны, полки, дивизии, все рода войск. Артиллеристы овладевали навыками стрельбы с закрытых позиций. Экипажи новых танков КВ-1 и Т-34 тренировались езде на пересеченной местности, в ведении огня по мишеням противотанковых орудий и вражеских бронемашин. Истребители, разделившись на «синих» и «оранжевых», имитировали взаимные атаки. Бомбардировщики учились летать по немецкому образцу сомкнутым строем и сбрасывать свой смертоносный груз не с трех-четырех километров, как раньше, а с более низких высот. Вся южная часть Курляндии гремела взрывами, ревела моторами, покрывалась дымом и пылью. Все войска лихорадочно спешили наверстать то, что было упущено в мирное время, когда основное внимание уделялось строевой подготовке и маршам с песнями, политбеседам и изучению марксизма, работам на бесконечных стройках и в подсобных хозяйствах. Напряженные дни наступили и в штабах. Отрабатывалось взаимодействие пехоты, артиллерии, танков, авиации. Готовились планы предстоящих операций. Командование армейской группировки продолжало комплектовать штаты своего штаба, разведуправления, управлений артиллерии, транспорта, связи, тыла, медицинской службы. Дивизии и полки готовились к сражениям с врагом.20
Петр Вейонис со своими людьми подъехал к тюрьме ранним вечером. Они прибыли на полуторке. Отделение бойцов, приданное начальнику третьего управления, и два бывших милиционера, ставших сотрудниками особого отдела, оказались не лишними. Охрана узилища, связавшись по внутреннему телефону со своим начальством, наотрез отказалась впустить в исправительное учреждение представителей армии, заявив, что органы НКВД не подчиняется наркомату обороны. Вейонис приказал своим солдатам разоружить стражей и, моргнув незаметно сержанту, повелел ему расстрелять их здесь же, во дворе, если те окажут даже подобие неповиновения. И вертухаи сражу же стали шелковыми. В кабинете начальника тюрьмы история повторилась. У него изъяли служебный пистолет и потребовали вызвать своего заместителя. Тот пришел быстро. Ему сообщили, что он назначается и.о. вместо арестованного, и разъяснили, что все организации, независимо от ведомственного подчинения, находящиеся на территории, где базируются части армейской группировки Красной армии, в условиях военного положения повинуются только ее командованию. И предупредили: за невыполнение его распоряжений последует расстрел. После этих слов новоиспеченный начальник тюрьмы про фамилии Иванов сразу стал сговорчивым и осуществлял все предписания Вейониса. Иванов сообщил ему, что в следственном изоляторе, рассчитанном на 150 человек, содержится 476 подозреваемых и осужденных. Из них 52 уголовника – кражи, разбои, убийства на бытовой почве, шулерства, драки с поножовщиной, мелкие хищения. Остальные по 58–й статье – шпионы, диверсанты, изменники Родины, троцкисты, заговорщики, антисоветчики всех мастей. Примерно половина контингента уже осуждена, но с расстрельными приговорами среди них нет. Всех, кто получил высшую меру наказания, уже лишили жизни. – Вчера приезжали люди из Риги и привезли письменный приказ – до прихода немцев расстрелять всех, включая уголовников, – продолжал свой доклад Иванов. – Причем в том числе и тех, над которыми еще не состоялся суд. Прошлой ночью нам не удалось это сделать, так как не успели оформить необходимые бумаги. Запланировали выполнить приказ сегодня с наступлением темноты. – Вы не могли бы выяснить, – спросил исполняющего обязанности начальника тюрьмы Вейонис, – есть ли среди заключенных Марат Вальтерс. – Сейчас выясним, – Иванов нажал кнопку звонка. Вошла миловидная девушка. Получив указание, покинула кабинет. Бывший начальник уголовного розыска назвал имя своего закадычного друга, с которым жил в одном доме, учился в одном классе, ходили вместе на танцы, даже женились на двух сестрах. После окончания десятилетки Вейонис устроился в полицию, а Марат поступил в музыкальное училище. Он просто был влюблен в латышские песни и танцы. Став преподавателем, он организовал национальный музыкальный ансамбль, который был очень популярным в Курляндии. И вот этого совершенно безобидного с точки зрения политики человека месяц назад арестовали, и он канул в неизвестность. Как и многие тысячи латышей, репрессированных за несколько месяцев до начала будущей войны. Для маленькой республики такое количество осужденных и сосланных оказалось великим потрясением. Вернулась секретарша и сообщила, что Марат Вальтерс 15 марта 1941 года осужден к высшей мере наказания, приговор приведен в исполнение на другой день. Лоб Вацетиса покрылся испариной. – Где его могила? – спросил он. – У наших расстрелянных могил не бывает, – ответил Иванов. – Трупы сбрасывают в общую яму. Скрежеща зубами, Вейонис попросил провести его в одну-две камеры с политическими. Когда лязгнули замки и железная дверь первой камеры отворилась, на него пахнуло так, что его чуть было не вырвало. С трудом взяв себя в руки, он шагнул вперед и… остановился, упершись в стену стоявших людей, плотно прижатых друг к другу. В милицейской каталажке, хорошо знакомой ему по работе, тоже было не сахар, но такую чудовищную картину он видел впервые. Вейонис приказал всех вывести из камеры. Некоторые не могли выйти самостоятельно, им помогли другие заключенные. Глядя на изможденные лица и скелеты, покрытые лохмотьями, растерянный новоиспеченный особист машинально спросил: – Вас что, не кормят? Все с удивлением молча уставились на него. Вейонис тот же вопрос задал и.о. Тот замялся и промямлил, что да, денек не кормили. – Не денек, а три денька, – раздалось из задних рядов арестантов. – Почему не кормили? – уже грозно повернулся к Иванову Вейонис. И.о. приблизился к нему и зашептал на ухо: «У нас такой порядок: подлежащих расстрелу не кормят. Зачем зря переводить харч?» Вейонис чуть было не ударил того в лицо, но сдержался, понимая, что не он лично установил такие порядки. – Продукты имеются в вашем заведении? – еле сдерживая себя, спросил тюремщика Вейонис. – Да, имеются. – Немедленно накормить всех. Не только этих, – уточнил он, – но и всех обитателей вашего учреждения. Немедленно! – Сделаем, – ответил Иванов и дал сигнал одному из своих сотрудников, который тот час же удалился. Вейонис подошел к одному из арестантов, который еле держался на ногах, и спросил, за что тот сидит. Тот ответил: за анекдоты. – А вы? – он обратился к другому, не менее изможденному заключенному. – Понятия не имею, – последовал ответ. – Не валяй дурака, Залитис, – вмешался в разговор Иванов, – за тобой участие в троцкистской группировке, организация заговора с целью свержения советской власти, подготовка к диверсиям. – Ну если вас, гражданин начальник, – едва слышно проговорил скелет, – будут лупить, как меня, и днем, и ночью, то вы сознаетесь и в том, что собирались лишить жизни нашего дорогого и единственного вождя товарища Сталина. – Ты бы заткнулся, сволочь! – взревел и.о. – Прекратите! – прикрикнул Вейонис. – А мне как раз и вменяют попытку покушения на товарища Сталина! – крикнул кто-то из задних рядов. Заключенных охватило волнение. Характер вопросов, задаваемых армейским командиром в чине полковника, и приказной тон его общения с вертухаями начали вселять какие-то надежды. И они – о боже! – кажется, начали подтверждаться после следующих слов нежданного визитера: – Граждане! После кормежки всех вас, я имею в виду всех, кто содержится в тюрьме, выведут на плац, и я вам сообщу важные известия, – повернулся и направился к кабинету начальника тюрьмы. Там он заявил следующее оторопевшему Иванову: – То, что я скажу сейчас, бесповоротно и окончательно, не подлежит обсуждению. Немцы уже подходят к Риге. Обслуживающий персонал вашего учреждения уже не успеет прорваться на восток. Поэтому он переходит в подчинение нашего штаба. Это первое. Второе. Приказ о расстреле заключенных отменяется. Если хоть одни из них будет убит, вы, – Вейонис повернулся к Иванову, – лично пойдете вслед за ним. Третье. Отпустить всех уголовников на все четыре стороны – как осужденных, так и подследственных. Пусть с ними разбираются немцы. Четвертое. Всех по 58-й статье расселить по освободившимся камерам. Кормить по усиленной норме. Всех свести в баню, заменить одежду, если есть смена белья. Оказать медицинскую помощь, кто в ней нуждается. Сегодня после кормежки всех, включая уголовников, вывести на тюремный двор, несмотря на ночь. Я им скажу то, что я вам сказал. За невыполнение приказа я лично расстреляю вас. Часа через полтора тюремный двор был заполнен. К сказанному в кабинете начальнику тюрьмы Вейонис добавил, что создается комиссия по проверке дел по 58-й статье. И заверил, что проверяющие приедут уже завтра. Под взволнованный гул толпы он покинул плац.Командующему Курляндской армейской Группировки Красной Армии тов. Самойлову И. П.В верхнем углу рапорта Самойлов написал:Рапорт
Я, начальник третьего управления армейской группировки П. Вацетис, докладываю о выполнении Ваших приказов. 1. О проверке работы особых отделов дивизий, бригады АРГК и отдельного артиллерийского противотанкового полка. Результаты следующие. Учитывая острую нехватку времени, контролем была охвачена деятельность третьих управлений только за июнь с. г. За указанный отрезок времени особыми отделами всех частей было арестовано 857 бойцов и командиров. Из них были взяты под стражу до войны 502 человека. Все они, за редким исключением (воровство и драки), привлечены к уголовной ответственности по 58-й статье УК РСФСР – за измену, шпионаж, диверсии, антисоветскую пропаганду и агитацию и т. д. 211 дел переданы в трибуналы дивизий, из них 102 дела рассмотрены и по ним вынесены приговоры, в том числе по первой категории (расстрел). Ко дню нашей проверки приведены в исполнение 14 расстрельных вердиктов. По нашему настоянию реализация других расстрельных приговоров приостановлена. Изучив расстрельные приговоры и дела, которые подпадают под ту же первую категорию, наша комиссия пришла к выводу, что ни одного действительного шпиона, диверсанта, изменника Родины и т. д. среди обвиняемых, приговоренных и уже расстрелянных, нет. Все без исключения такого рода дела сшиты белыми нитками, они построены только на признательных показаниях арестованных и свидетелей, добытых путем избиений и других видов пыток. Никаких других доказательств в делах нет. Приведу несколько примеров. а. лейтенант Иванов В. В. – летчик первого истребительного полка смешанной авиадивизии расстрелян за то, что он якобы сознательно вывел из строя во время полета МИГ-3, а сам выбросился с парашютом. Между тем жалобы пилотов и обслуживающего технического персонала на скверное качество новых машин МИГ-3 известны. В авиадивизии их несколько папок. Кроме того, нами найдены заявления летчика Иванова о целого ряда дефектов в закрепленном за ним самолете. Таким образом, данный МИГ-3 мог сам развалиться в воздухе. На этом, собственно, и настаивало командование смешанной авиадивизии. б. сержант госбезопасности третьего управления танковой дивизии Николаев не поделил с командиром танковой роты старшим лейтенантом Фадеевым И. П. медсестру Тамару Ш. В целях мщения особист завел против соперника уголовное дело по 58-й статье, согласно которому танкист, якобы будучи троцкистом, публично всячески поносил нехорошими словами тов. Сталина И. В. За что был расстрелян по приговору дивизионного трибунала. г. командир стрелкового батальона капитан Калашников Ф. И. в грубой форме высказался о своем командире полка в своем письме родителям. Поводом для гнева послужил выговор, по мнению автора письма. незаслуженный, вынесенный комбату вышестоящим командованием. Раздраженный Калашников, начав с комполка, стал костерить порядки в Красной Армии и дошел до нехороших реплик в адрес т.т. Ворошилова, Буденного и других красных маршалов. Очевидцы утверждают, что капитан писал письмо сильно выпимши. За вышеупомянутые высказывания его обвинили в попытках дискредитации и развала Красной армии, осудив к расстрелу. Приговор приведен в исполнение. Между тем капитан Калашников – единственный на всю стрелковую дивизию командир батальона, который имел немалый боевой опыт: в 30-х годах он сражался с басмачами в Средней Азии, участвовал в боях на Халгин-Голе и в финской войне. Такого рода примеры можно продолжить без конца. Гоняясь ради отчетности за мнимыми преступниками, особые отделы профукали настоящих шпионов и диверсантов, которые чуть ли не открыто и безнаказанно действовали на территориях, где базируются части Курляндской армейской группировки. Они рвали проводную связь, регулярно передавали разведданные по радио, отстреливали одиночных бойцов. 2. Приказ командования армейской группировки о прочесывания местности с целью очищения ее от вражеских агентов. Для выполнения этого приказа были задействованы по стрелковому полку от каждой дивизии, всего около 20 тыс. штыков. Ими обнаружено 146 человек подозрительных в штатском. Из них 96 в ходе перестрелки уничтожены, остальные задержаны. Большая часть их – это местные жители, как их называют, «лесные братья». Остальные – служащие Абвера, Все арестованные были при оружии, имели радиопередатчики, взрывчатку. В результате принятых мер проводная связь повсеместно восстановлена, прекратились убийства наших бойцов и командиров. Но есть предположение, что удалось ликвидировать не всех шпионов и диверсантов. По сообщению нашего радиоцентра, продолжает работать один коротковолновый передатчик противника, установить координаты которого не представляется возможным из-за отсутствия у нас пеленгаторов. Борьба с оставшимися вражескими агентами будет продолжена. 3. Приказ о проверке местной тюрьмы. Он выполнен следующим образом. В тюрьме содержалось 476 человек, из них 52 уголовника, остальные по 58-й статье. Руководство спецучреждения сообщило нам, что получило приказ – в виду невозможности эвакуировать заключенных всех расстрелять, в том числе и тех, кому не вынесен приговор. Мы отменили такое жестокое решение вышестоящих органов НКВД, отпустили все уголовников (пусть немцы с ними разбираются), проверили все дела по 58-й статье, и все они оказались липовыми. Все без исключения. Их мы тоже отпустили на все четыре стороны. Но некоторые их них, 36 человек, изъявили желание сражаться с фашистами и просят записать их в ряды Красной армии. Это главным образом бывшие офицеры времен царя, участники первой мировой войны, и все они служили у Юденича. Прошу рассмотреть их желания.Начальник третьего управления Курляндскойармейской группировки П. Вейонис.3 июля 1941 года.
1. Начальнику управления кадров Соколову Е. И. – рассмотреть заявления бывших белогвардейцев, при этом необходимо иметь в виду, что они имеют серьезный боевой опыт в отличие от многих наших командиров; 2. Прокурору армейской группировки т. Гольдманису – все предполагаемые сфальсифицированные армейские уголовные дела еще раз проверить, организаторов их – сотрудников особых отделов, а также членов дивизионных трибуналов, вынесших незаконные приговоры, отдать под суд с требованием их расстрела за подлог; изучить все дела по 58-й статье и в случае подделки прекратить уголовное преследование невиновных.Ознакомившись с рапортом Вейониса и резолюцией Самойлова, Богораз, новоиспеченный начальник политуправления армейской группировки, заметил командующему: – Если вы, Иван Петрович, да и я, если мы останемся живыми после окружения и прочей ожидаемой круговерти, то нам с вами не сдобровать после такого доклада и таких поручений. Власть нам не простит отмену расстрела заключенных, освобождение их из тюрьмы. Она строго накажет нас и за ваши рекомендации расстрелять сотрудников особых отделов, которые сознательно фальсифицировали уголовные дела по 58-й статье. Не погладит она нас по головке и за то, что наши политработники сейчас доводят до сведения наших бойцов вашу выдумку о том, что в случае нашей победы над Германией в СССР будут распущены колхозы. Самойлов, до того изучавший какие-то документы, поднял голову от бумаг и удивленно спросил: – Вы что, дорогой Илья Гаврилович, собираетесь выжить в такой гибельной кутерьме? Но даже если бы у нас был хоть какой-то шанс выжить, все равно я сделал бы то, что сделал. Вы думаете, они бы простили мне самозванство, даже в случае нашего успеха в борьбе с врагом в его тылу? Держите карман шире! Больше всего власть боится самодеятельности, инициативы, несогласованных решений. Посмотрите наши боевые уставы! Ни одного намека на самостоятельные действия не только бойцов, но и командиров. Моя задача в нынешних непростых условиях, я об этом говорил не раз, – как можно больше сделать пакости немцам. Как можно больше! И для достижения этой цели, считаю, все средства хороши. Ожидаемый расстрел особистов, виновных в фальсификации дел, будет хорошим сигналом для оставшихся в живых их коллег – надо работать, а не создавать видимость бурной деятельности, причем направо и налево убивая ни в чем не повинных людей – реальных воинов. Скажу больше, Илья Гаврилович, я пошел на самозванство еще и потому, что мне хотелось доказать: в условиях свободы от политического притеснения вышестоящих придурков, от ярма безграмотных военачальников можно добиться побед над врагом даже с тем, что есть в наличии. А в наличие у нас, как вам хорошо известно, хорошо оснащенная, но плохо обученная армия. Не армия, еще раз скажу, а вооруженная толпа. Вот такая же толпа, одетая в шинели, и бежит сейчас на всех фронтах. Не бежит даже, а драпает! Сломя голову! После войны, после нашей победы, а в победе над немцами я не сомневаюсь, после всех парадов и салютов никто не будет вспоминать о сегодняшнем массовом драпе хорошо вооруженных, я это подчеркиваю, хорошо вооруженных, но необученных дивизий и целых армий во главе с бездарными генералами и маршалами с учениями Маркса – Ленина – Сталина под мышкой. А я хочу доказать, что можно избежать бегства и плена, если действовать с умом. А с умом, как это понимаю я, значит, поступать вопреки насаждаемому марксизму в военном деле, на основе опыта бывалых спецов, на базе разума и знаний.
Последние комментарии
3 часов 4 минут назад
1 день 2 часов назад
1 день 2 часов назад
1 день 2 часов назад
1 день 2 часов назад
1 день 2 часов назад