Сновидения и рассуждения об истинах, обличающих злоупотребления, пороки и обманы во всех профессиях и состояниях нашего века [Франсиско де Кеведо] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Франсиско де Кеведо Сновидения и рассуждения об истинах, обличающих злоупотребления, пороки и обманы во всех профессиях и состояниях нашего века
СОН О СТРАШНОМ СУДЕ Перевод И.Лихачева
Графу Лемосу, главе Совета по делам Индий
Пред вашей светлостью предстанут сии нагие истины, ищущие не того, кто оденет их, но того, кто их примет; ибо дожили мы до такого времени, когда и столь высокое благо, как то, кои они являют, нуждается в представительстве и заступничестве. Одни лишь эти истины сулят надежность. Да живет ваша светлость долгие лета к чести нашего века. Дон Франсиско Кеведо Вильегас[1] Сновидения, ваша милость, порождаются Юпитером, и насылает их на нас именно он, — так по крайней мере говорит Гомер, а в другом месте присовокупляет, что не верить им нельзя. И воистину так оно и есть, когда речь идет о предметах важных и до божественного касательство имеющих или если сны эти видят короли или вельможи, как явствует из нижеследующих стихов ученейшего и восхищения достойного Проперция: Nec te sperne piis venientia somnia portis, Quum pia venerunt somnia, pondus habent.[2] А говорю я все это затем, что именно небом ниспосланным почитаю я сон, приснившийся мне намедни, когда смежил я веки за чтением «Светопреставления и Второго Христова пришествия» сочинения блаженного Ипполита, чему следствием было, что приснился мне сон о Страшном суде. И хоть трудно предположить, чтобы в доме поэта кто-либо мог здраво судить (даже во сне), приснился он мне по той же причине, о которой поминает Клавдиан в предисловии ко второй книге своего «Похищения», говоря, что по ночам все животные видят во сне тени того, что занимало их днем. А Петроний Арбитр пишет: Et canis in somnis leporis vestigia latrat.[3] А в рассуждении судей: Et pavido cernit inclusum corde tribunal.[4]Итак, привиделся мне во сне отрок, который, проносясь по воздуху, дыханием сообщал голос трубе, несколько искажая от усилия прекрасный лик свой. Зову сему вняли мрамор гробниц и слух мертвецов. И тотчас пришла в сотрясение вся земля и позволила костям идти на поиски друг друга. Прошло некое время, хотя и малое, и я увидел, как из могил с грозным видом восстают те, что некогда были воинами и полководцами, полагая глас трубный боевым сигналом, и в страхе и смятении скупцы, страшащиеся какой-либо тревоги; а преданные чванливой суетности и обжорству, вообразя, что это пронзительно трубят в рог, почли сие приглашением на пирушку или охоту. Это я прочел на лицах воскресших, причем никому из них не приходило на ум, что трубный глас сей знаменует Страшный суд. Затем я приметил, что иные души, одни с брезгливостью, другие с ужасом, отшатывались от своих прежних тел: у кого не хватало руки, у кого глаза. Рассмешило меня несходство призраков с их телами, и я преклонился перед божественным провидением, претившим, чтобы в такой свалке перетасованных останков кто-либо, сбившись со счету, присвоил себе ногу или иную какую часть тела соседа. Лишь на одном кладбище приметил я, что покойники обменялись было головами, а потом все же забрали каждый свою, да одному судейскому писцу что-то не по вкусу пришлась его душа, и, чтобы от нее избавиться, он заявил, что она не его. Затем, когда уже все узнали, что наступил день Страшного суда, надо было видеть, как любострастники пытаются скрыться от собственных глаз, не желая вести на судилище свидетелей, которые могли бы их опорочить: как злоречивые хоронятся от собственных языков, а воры и убийцы сбиваются с ног, чтобы убежать от своих рук. Обернувшись в другую сторону, я увидел скрягу, вопрошавшего другого покойника (тот не мог ему ответить, ибо был забальзамирован, внутренности его находились далеко и еще не успели прибыть), не воскреснут ли его мешки с золотом, раз уж восстает из земли все то, что было в ней погребено. Великое множество писцов, увиденных мною в другом месте, показалось бы мне отменно забавным, когда бы не огорчало меня то, с каким ужасом они устремились прочь от собственных ушей, дабы не услышать себе приговора. Но без них оказались, к сожалению, тут только те, которым их отрезали за воровство. Однако всего более поразил меня вид двух или трех купцов, надевших свои души наизнанку, отчего все их пять чувств оказались в правой руке, на которую они были особенно нечисты. На все это я взирал со склона высокой горы, пока вдруг не услышал доносившиеся из-под ног моих крики, чтобы я посторонился. Не успел я отступить на шаг или на два, как из-под земли выросло великое число красивых женщин. Они бранили меня невежей и грубияном, поскольку я не проявил довольно учтивости к дамам (ибо в аду почитают они себя таковыми и не могут отказаться от сего безрассудства). Вышли они наружу, предовольные тем, что обнажены, выглядят весьма прельстительно и глядит на них столько народу; но, узнав, что наступил день возмездия и что красота их втайне свидетельствует против них, приуныли и стали спускаться в долину с несравненно меньшей резвостью. Одна из них, сменившая семь мужей, подыскивала себе пристойные оправдания для каждого своего брака. Другая, бывшая некогда непотребной девкой, дабы не идти на суд, без устали твердила, что недосчитывается двух зубов и одной брови, и то и дело возвращалась вспять, пока наконец не приблизилась к судилищу, где ее окружила столь великая толпа людей, погибели которых она способствовала и которые все казали на нее пальцем, что она за благо почла смешаться с толпой фискалов, сочтя, что даже в такой день народ этот не столь уж бросается в глаза. От последнего зрелища отвлек меня превеликий шум, доносившийся с берега реки: несметная толпа устремлялась за неким лекарем, который лишь из приговора узнал, из кого она состояла. Оказалось, что это его больные, коих он прежде времени отправил на тот свет, отчего они перед смертью не успели покаяться. Все они собрались, чтобы понудить его явиться на суд, и наконец силой поставили перед престолом. В это время по левую руку от меня раздался плеск — казалось, кто-то поблизости плавает, я обернулся и увидел бывшего судью, стоявшего посреди ручья и со тщанием себя омывавшего, вновь и вновь возвращаясь к этому делу. Я полюбопытствовал узнать, с какой это стати он так усердно себя трет, и на это последний признался, что в свое время при разбирательстве иных дел дал себя не однажды подмазать, и теперь старается избавиться от улик, дабы не появляться с ними в том месте, где будет собрано все человечество. Стоило посмотреть, как полчище злых духов плетьми, палками и всякими стрекалами гонит на суд толпу трактирщиков, портных, башмачников и книгопродавцев, кои из страха прикидывались глухими — хоть они и воскресли, но никак не хотели покинуть свои погребения. У дороги, где они проходили, на шум выставил голову из своей могилы некий стряпчий и осведомился, куда их ведут. «На праведный суд божий, — был ответ, — ибо день его настал». На что, стараясь понадежнее спрятаться, он заметил: — Если мне предстоит спуститься еще ниже, уж я как-нибудь постараюсь, чтобы это случилось попозже. В толпе, обливаясь потом от страха, плелся трактирщик. Он так ослаб, что падал на каждом шагу, и мне показалось, что какой-то черт сказал ему: — Так тебе и надо. Выпачивай воду и не подавай нам ее заместо вина. Один из портных, росту низкого, лицом круглый, с неприглядной бороденкой и еще менее приглядными делами, без устали повторял: — Ну что я мог наворовать, коли сам все время подыхал с голоду? А другие уверяли его (поскольку он ни за что не хотел признаться в воровстве), что так может говорить лишь тот, кто не уважает своего ремесла. Повстречались они с грабителями и разбойниками, которые в ужасе бежали друг от друга, но тут черти преградили им дорогу, говоря, что разбойники по праву могут присоединиться к швалям, ибо всякий из них тоже шваль, только с большой дороги, а грабители — к портным, ибо в одних портках своих жертв оставляют. Между двумя этими разрядами лиходеев долго не могло установиться согласие, ибо они стыдились идти рука об руку, но под конец все вместе спустились в долину. За ними шествовало Безрассудство со своей свитой стихотворцев, музыкантов, влюбленных и бретеров — все людей, вовсе решившихся ума. Они остановились в стороне, где друг друга разглядывали евреи-ростовщики и философы, и, купно взирая на святейших отцов, восседавших во славе, воскликнули: — Видно, потоньше нюх был у этих пап, ибо, имей мы носы хоть в десять локтей длиной, мы и тогда бы не разобрали, где наша выгода. Затем появилось двое или трое поверенных, подсчитывая, сколько у них было, смотря по обстоятельствам, образов и подобий, и дивясь тому, что у них осталось их столько в запасе, ибо жизнь они вели самую безобразную и неподобную. Наконец всех заставили замолчать. Порядок наводил соборный страж; парик на нем был что шерсть у волкодава. Он так громоподобно стучал своим жезлом, что на шум сбежалась тысяча всяких каноников и немалое число ризничих и прочих церковных прихлебал и дармоедов, даже епископ, архиепископ и инквизитор — троица скверная и все оскверняющая, готовая перегрызть друг другу горло из-за того, что каждый хотел присвоить себе чистую совесть, которая невзначай могла оказаться здесь в поисках того, кто ей приглянется. Престол являл собою творение всемогущества и чуда. Господь был облачен так, как подобает всевышнему, благостен праведникам и грозен погрязшим в грехах; солнце и звезды ловили каждое его слово; ветер затих и онемел; воды улеглись в берегах; земля замерла в тревоге за чад своих — человеков. Кое-кто еще угрожал тому, кто дурным примером направил его на путь разврата, но большинство погружено было в глубокое раздумье: праведники размышляли о том, чем воздать им господу и что испросить себе, а злые — что привести себе в оправдание. Между воскресшими ходили ангелы-хранители; по поступи их и краске на их ликах можно было заключить, какой отчет им предстоит дать за тех, кто был им поручен. Демоны между тем просматривали свои списки, подсчеты и обвинения. Наконец все защитники разместились с внутренней, а обвинители с наружной стороны. Десять заповедей выстроились на страже райских врат, столь узких, что даже тот, у кого от сплошного поста остались кожа да кости, должен был кое-чем поступиться, чтобы пройти в такую щель. С одного края собрались несчастья, болезни и печали, громко обвинявшие врачей. Болезнь уверяла, что если она и поражала людей, то приканчивали их все же медики; печали клялись, что не погубили никого без содействия докторов, а несчастья ручались, что все, кого предали земле, не миновали ни тех, ни других. Тут медикам пришлось волей-неволей отчитываться во всех покойниках, и тогда, хотя глупцы и уверяли, что по вине их погибло несравненно больше народу, чем на самом деле, врачи, вооружившись чернилами и бумагой, взошли на холм со своими списками, и как только вызывали того или иного, один из врачей выходил вперед и громким голосом объявлял: — Этот человек прошел через мои руки такого-то числа такого-то месяца. Счет начали с Адама, и, чтобы показать всем, как придирчиво при этом поступали, скажу, что даже от райского яблока потребовали отчет, и притом столь строгий, что Иуда не удержался и промолвил: — Как же отчитываться буду я, коли продал агнца его хозяину? Прошли суд все праотцы, наступил черед Нового завета. Воссели одесную господа все апостолы купно со святым рыбарем. Тотчас явился дьявол и воскликнул: — Вот кто всей рукой отметил того, на кого одним пальцем указал апостол Иоанн, — кощуна, ударившего Христа по лицу. Он сам себя осудил и был низвергнут в преисподнюю. Приятно было видеть, как бедняки идут на суд наравне с королями; последние при виде того, как тонзуры, венчающие головы священников, позволяют им проходить без малейшей задержки, спотыкались от изумления и чуть не теряли при этом собственных венцов. Высунули головы свои Ирод и Пилат, и каждый прочел на лице Судьи, хоть и сиявшем дивным светом, гнев его, — и воскликнул Пилат: — Поделом мне за то, что я дал над собой власть всяким иудеям. А Ирод: — Да и мне не вознестись на небо, ибо в лимбе не захотят больше довериться мне младенцы, когда узнают о делах моих. Хочешь не хочешь, а придется отправляться в ад, который как-никак обитель знакомая. Тут появилась огромная хмурая личность и, выставив вперед кулак, произнесла: — Вот свидетельство о пройденных мною испытаниях! Все в изумлении переглянулись. Спросили у привратников, кто это такой, на что мрачный верзила ответствовал: — Я дипломированный магистр фехтования, прошедший проверку у самых храбрых людей всего мира, и дабы вы в этом воочию убедились — вот свидетельства моих подвигов. Тут он принялся шарить у себя за пазухой с такой поспешностью и раздражением, что бумаги, которые он хотел показать, выпали и рассыпались по земле. Мигом подскочили подбирать их два черта и один альгуасил, но большую прыть при этом проявил альгуасил. Тут спустился ангел и протянул руку, чтобы взять бумаги и передать их защите, а забияка, отступив тоже, вытянул свою руку и, одним прыжком став в позитуру, воскликнул: — Вот от такого удара уже спасенья нет. И раз уж я учу убивать, зовите меня Галеном. Если бы нанесенные мною раны разъезжали на мулах, их бы принимали за негодных врачей. Проверьте меня, испытание я выдержу с честью. Все рассмеялись, а один несколько чернявый прокурор осведомился, что он слышал о своей душе. Стали спрашивать у него отчет, не знаю уже в чем, но магистр фехтования отозвался, что ни о каких приемах против врагов своей души он не знает. Тут было ему приказано идти прямиком в ад, но и на это он возразил, что его, верно, принимают за ученого математика, ибо сам он понятия не имеет, что такое прямая. Это его заставили уразуметь, и, крикнув: «Следующий», он исчез в преисподней. Тут с грохотом ввалилась толпа кладовщиков со своими счетами (косточки которых отнюдь не служили им для отсчитывания произнесенных молитв). Среди всеобщего шума один из судей произнес: — А, отвешиватели явились. А кто-то поправил: — Скажи лучше — обвешиватели. Слово это привело кладовщиков в великое смятение. Тем не менее они потребовали, чтобы им нашли защитника. На это один из дьяволов отозвался: — Извольте, вот вам Иуда, отверженный апостол. Услышав это, они обратились к другому черту, который не был занят подбором обвинительных актов, и шепнули ему: — Никто на нас не смотрит. Договоримся. Мы согласны навечно остаться в чистилище. Но черт, как опытный игрок, ответил: — Что, договориться хотите? Паршивая, должно быть, у вас карта, — и стал рассматривать их игру, а те, видя, что их раскусили, почли за благо отдаться в руки его милости. Но таких криков, которыми преследовали одного несчастного пирожника, не слышали даже от четвертуемых. Люди требовали, чтобы он признался, на что пошло их мясо, и тот вынужден был сказать, что употребил его на паштеты. Тут же был отдан приказ, чтобы каждому были возвращены его члены, в чьем бы желудке они ни оказались. Пирожника спросили, хочет ли он подвергаться суду, на что тот ответил: «А как же, бог не выдаст, свинья не съест». Первая статья обвинения касалась какой-то подмены зайца кошкой; в другой речь шла о приблудных костях, обнаруженных не в том животном; третья имела отношение к подмешиванию к баранине всякой козлятины, конины и собачины. Когда пирожник убедился, что его вывели на чистую воду и в его паштетах с неопровержимостью доказано присутствие большего числа тварей, нежели их было в Ноевом ковчеге (ибо там не было ни мух, ни мышей, которые преизобиловали в кушаньях обвиняемого), он повернулся спиной к суду и не стал больше слушать. Прошли судилище и философы, и надо было видеть, как изощрения ума своего и все свои знания они употребляют на то, чтобы строить силлогизмы себе же во вред. Впрочем, со стихотворцами случилось нечто еще более удивительное, ибо сумасброды сии тщились убедить господа, что он не кто иной, как Юпитер, и что в его честь создают они свои творения. Вергилий ссылался на Sicelides musae,[5] уверяя, что возвещал рождение Христа, но тут выскочил черт и стал напоминать ему о Меценате и об Октавии и то, что он тысячу раз повинен был в поклонении его рожкам, которые он сегодня не надел лишь по случаю большого праздника. Не знаю уж, что он ему еще наговорил. Наконец появился Орфей и в качестве старейшины поэтов взял за всех слово, но на это ему предложили еще раз прогуляться в ад и выбраться из него, а всем прочим пиитам составить ему компанию. Вслед за стихотворцами подошел к вратам скупец. Его спросили, что ему надо, и объяснили, что райскую дверь блюдут десять заповедей, дабы в нее не проникли те, кто их не соблюдал. — Пускай себе стерегут, — отозвался скряга, — добро стеречь — греха в этом нету. Узнав из первой заповеди, что господа надо любить превыше всего на свете, он сказал, что и стремился прибрать все на свете, чтобы любить бога еще больше; прочитав вторую: «Не приемли имени господа твоего всуе», он заметил, что если и случалось ему божиться, чтобы ввести кого-либо в обман, то делал он это лишь ради очень крупной выгоды, а следовательно, и имени господа своего всуе не произносил. Относительно соблюдения праздников он высказался, что не только соблюдал их, но сверх того еще и свою выгоду. «Чти отца твоего и матерь твою», — он не только снимал перед ними шляпу, но даже готов был снять с них последнюю рубашку. «Не убий», — чтобы соблюдать эту заповедь, он даже не ел, боясь заморить червячка. «Не прелюбы сотвори», — относительно вещей, за которые приходится платить, мнение его достаточно известно. «Не свидетельствуй ложно…» — Вот тут-то, — прервал его один дьявол, — и закавыка, скупец. Скажи ты, что погрешил против этой заповеди, сам на себя наклепаешь, а если скажешь, что нет, то окажешься в глазах всевышнего лжесвидетелем против себя же самого. Скупец рассердился и сказал: — Если в рай мне ходу нет, не будем тратить время попусту. Ибо тратить что бы то ни было, даже время, было ему противно. Вся его жизнь осуждала его, и был он отправлен куда заслужил. На смену ему пришло множество разбойников, из коих несколько повешенных спаслось. Это воодушевило писцов, стоявших перед Магометом, Лютером и Иудой: обрадовало их то, что путь к спасению не заказан и разбойникам, — и они толпою ринулись в судилище под громкий смех чертей. Стоявшие на страже ангелы стали вызывать им в качестве защитников евангелистов. Сначала произнесли обвинительную речь демоны. Обвинения свои они строили не на показаниях, которые дали писцы о своих преступлениях, а на тех преступлениях, кои они за свою жизнь облыжно приписали другим. Первое, что они сказали, было: — Самая главная их вина, господи, в том, что они пошли в писцы. Обвиняемые при этом возопили (полагая, будто им удастся что-либо скрыть), что они были всего лишь секретарями. Все, что могли сказать в их пользу защищавшие их ангелы, было: — Они крещены и принадлежат к истинной церкви. Немногим удалось что-либо к этому добавить. Все их речи кончались одним: «Человек слаб. Больше делать они этого не будут и пусть поднимут палец». В конце концов спаслись двое или трое, а прочим дьяволы крикнули: — Поняли теперь, что к чему? И подмигнули им, намекая, что-де там, на земле, чтобы очернить человека, без них было не обойтись, а тут уж другим пахнет. Писцы, видя, что за то, что они христиане, с них взыскивают еще строже, чем с язычников, стали говорить, что христианами они стали не по своей воле, крестили их, когда они были еще младенцами, и держали их на руках восприемники. Должен сказать, что Магомет, Иуда и Лютер так осмелели, видя, что спасся какой-то писец, что чуть было не вышли на судилище. Я даже удивился, что они этого не сделали, но потом сообразил, что помешал им врач, коего вытолкнули вперед черти и те, что влекли его за собой, а именно аптекарь и цирюльник. Дьявол, державший списки судебных бумаг, не преминул указать на важность этих лиц: — Из-за этого лекаря, при соучастии этих вот аптекаря и цирюльника, сошло в могилу больше всего народу. Ими мы должны особенно прилежно заняться. Ангел попробовал было сказать в защиту аптекаря, что беднякам он отпускал лекарства даром, но демон на это возразил, что все его лекарства были поддельными, а клистиры его смертельней мортиры, что он стакнулся с каким-то поветрием и при помощи своих снадобий начисто выморил две деревни. Врач валил вину на аптекаря, и кончилось тем, что тот исчез, а с цирюльником дело у них дошло до того, что каждый кричал: «Отдай мне моих покойников и забирай своих!» Одного адвоката осудили за то, что право получалось у него право, как дуга. Когда его вывели, за спиной его обнаружили человека, который встал на четвереньки, чтобы остаться незамеченным. Спросили, кто он такой, и тот ответил, что комический актер. Дьявол обрушился на него: — Какой ты комик, просто балаганный фигляр! Мог бы сюда не являться, зная, что тут дела идут серьезные. Тот поклялся убраться и был отпущен в ад на честное слово. Тут подоспела на суд толпа трактирщиков. Повинны были они все как раз по винной части, ибо у всех у них в заведении было одно заведение: плати за вино, а пей воду. Вели они себя уверенно, ссылаясь на то, что всегда поставляли чистое вино для причастия в одну из больниц, но это им не помогло, равно как и портным, уверявшим, что они всю жизнь только и шили платьица младенцу Иисусу, — всех их отправили туда, куда им путь лежал. На смену портным явились три или четыре богатых и s важных генуэзца, они потребовали, чтобы им дали где сесть. Тут вмешался черт: — Сесть хотят? Здесь им не у чего сидеть. Много они с нас не высидят. Досиделись. Им теперь только в аду и сидеть. И, обратившись к богу, один из чертей воскликнул: — Все люди как люди — в своем отчитываются, а эти вот — только в чужом. Им вынесли приговор, толком я его не расслышал, но след их простыл незамедлительно. Очередь дошла до кавалера, державшегося так прямо, словно он самый прямой христианин. Всем он учинил низкий поклон, проделав при этом рукой такое движение, словно хотел напиться из лужи. Воротник у него был столь пышный, что трудно было решить, есть ли вообще голова за его плойкой. Один из привратников от имени всевышнего спросил его, человек ли он. Тот со всякими церемонными поклонами ответствовал, что точно, и, если угодно узнать о нем поподробнее, да будет известно, что величают его доном Некто и в этом он готов поклясться честью дворянина. Ответ этот изрядно рассмешил одного из чертей, который заметил: — Этому франту только в ад и дорога. Спросили молодчика, чего он хочет, и получили в ответ: — Спастись. Препоручили его чертям, дабы они намяли ему бока, но у франта была одна забота, как бы не пострадал его воротник. Вслед за ним появился человек, издававший громкие крики. — Вы не думайте, что дело мое неправое! — восклицал он. — Не всякий, кто громко кричит, не прав. Сколько есть на небе святых — из всех я пыль выбивал. Услышав такие речи, все решили, что перед ними по меньшей мере какой-нибудь Диоклетиан или Нерон, но человек этот оказался всего-навсего ризничим, вытряхивавшим пыль из облачений на статуях святых и полагавшим, что этим он обеспечил себе спасение. Но тут один из чертей объявил, что ризничий выпивал все масло из лампад и сваливал вину на сов, почему их всех до единой и истребили безвинно; ощипывал, чтобы одеваться, украшения со святых, наследуя им, так сказать, еще при жизни, да еще любил заглядывать в церковные сосуды. Не знаю, как он пытался оправдаться, но дорогу ему показали не направо, а налево. На освободившемся месте оказались весьма расфуфыренные дамы, которые, едва увидели безобразных чертей, стали строить брезгливые мины. Ангел сказал богоматери, что они посвятили себя ее служению, а потому ей и надлежит защищать их. Но бывший при сем дьявол заметил, что хоть они и почитали богоматерь, но непорочность пресвятой девы была у них отнюдь не в почете. — Да, признаюсь, — сказала одна, повинная в прелюбодеяниях. Тут дьявол напомнил ей, что муж у нее был о восьми телах, венчалась же она всего лишь с одним из целой тысячи. Осудили только ее одну, и, уходя, она повторяла: — Знала бы я, что меня ожидает, не стала бы таскаться на мессу по праздникам. Судилище подходило к концу, и тут обнаружилось, что перед верховным судьей еще не представали Иуда, Магомет и Мартин Лютер. Черт спросил, кто из троих Иуда. Лютер и Магомет каждый отозвался, что он, чем крайне разобидел Иуду. — Господи, — возопил он. — Иуда — это я, и никто другой! Вы отлично знаете, что я куда лучше их, ибо, если я вас и продал, то этим я спас мир, а эти люди не только продались и вас продали, но и мир привели к погибели. Всех троих приказано было пока удалить, и тут ангел, перелистывавший списки, обнаружил, что от суда до сих пор уклоняются альгуасилы и фискалы. Вызвали их, и они, понуря голову, произнесли: — Что тут говорить, наше дело ясное. Не успели они это выговорить, как на суд, изнемогая под тяжестью астролябий и глобусов, вбежал астролог, крича, что произошла ошибка и время Страшного суда еще не наступило, поскольку Сатурн не завершил своих движений, равно как не завершила их твердь. Увидя его нагруженным таким количеством бумаги и дерева, к нему обратился черт: — Вот вы и дровец себе припасли, словно предчувствовали, что сколько бы вы о небесах ни толковали, а на небо вам не попасть и после смерти придется вам в пекло отправиться. — А я не пойду. — Ну так отведут. Так и сделали. На этом и закончилось судилище. Тени устремились каждая в свою сторону, новой свежестью задышал воздух, земля покрылась цветами, отверзлось небо, и на него вознес Христос всех блаженных, спасенных его страстями, дабы они успокоились на лоне его, а я остался в долине и, проходя по ней услышал превеликий шум и стоны, исходившие из земли. Я полюбопытствовал узнать, в чем дело, и в глубокой пещере, уходившей в Аверн, увидел множество осужденных, и в их числе ученого адвоката, копавшегося более в кляузах, нежели в казусах, а также писца-буквоеда, питавшегося теми бумагами, кои в этой жизни он не пожелал прочесть. Вся адская утварь, все платье и прически грешников держались не на гвоздях, булавках или шпильках, а на альгуасилах (нет никого, кто умел бы так держать и не пущать!). Скупец так же пересчитывал тут свои муки, как считал когда-то деньги, лекарь тужился над урыльником, а аптекарь терзался, ставя себе клизму. Все это так меня рассмешило, что я проснулся от собственного хохота, весьма довольный, что мне пришлось очнуться от столь тягостного сна скорее развеселенным, нежели напуганным. Сны эти таковы, ваша милость, что, доведись вам уснуть за их чтением, вы убедитесь, что увидеть вещи такими, как я их вижу, можно лишь страшась их так, как я поучаю их страшиться.
БЕСНОВАТЫЙ АЛЬГУАСИЛ Перевод И. Лихачева
Графу Лемосу, главе Совета по делам Индий
Мне хорошо известно, что в глазах вашей светлости бесноват не столько персонаж, сколько сочинитель; коль скоро то же самое можно будет сказать и о сочинении, стало быть, я выполнил все, чего можно было ожидать от скудной моей учености, каковая под защитой вашей светлости и ее величия презрит все страхи. Подношу вам это рассуждение про «Бесноватого Альгуасила» — хотя уместнее и предпочтительнее было поднестъ его самим дьяволам; да примет его ваша светлость с человечностью, каковой по своей милости меня удостаивает, и да увижу я в доме у вас потомство, коего требуют столь благородная кровь и столь высокие заслуги. Да узнает ваша светлость, что шесть разрядов бесов, насчитываемых суеверами и ведунами (на такие разряды подразделяет их Пселл в главе одиннадцатой своей книги о бесах), суть те же самые, по каковым подразделяются дурные альгвасилы: первые — лелиурии, слово греческое, означающее «огненные»; вторые — ветродуи; третьи — землетрясы; четвертые влаголюбы; пятые — подспудники; шестые — страждущие светобоязнью, эти света страшатся. Огненные — лиходеи, преследующие людей огнем и мечом; ветродуи наушники, на ветер облыжные слова бросающие; влаголюбы — городские стражи, хватающие людей за то, что те нечистоты выльют без предупреждения и в неурочный час, и влаголюбы они потому, что все почти выпивохи и бражники; замлетрясы те, что из сыска, ибо от суда и расправ, что чинят они, земля трясется; страждущие светобоязнью — приставы из ночного обхода, они бегут света, хоть более пристало, чтобы свет их бежал; подспудники — те, что под землей обретаются, суют свой нос в чужую жизнь, фискалят в ущерб чужой чести и дают ложные показания; они наветы из-под земли выроют, мертвых из могилы вытащат, а живых в могилу загонят.Благочестивому читателю
А если ты не благочестив, но жестокосерд, — прости, ибо эпитет этот, на языке нашем обозначаемый тем же словом, коим кличут цыплят, унаследовал ты от Энея; и в благодарность за то, что я обхожусь с тобою учтиво и не величаю тебя благосклонным читателем, знай, что в мире есть три разряда людей: те, что по невежеству своему сочинительством не занимаются и достойны прощения за то, что молчат, и хвалы за то, что познали себя; те, что держат свои знания при себе, — такие достойны жалости за свою долю и зависти за свой ум, и надо молить бога, чтобы простил он им их прошлое и наставил в будущем; и последние, те, что не занимаются сочинительством из боязни злых языков и достойны порицания: ведь если творение их попадет в руки людей мудрых — те ни о ком дурного слова не скажут, а если в руки невежд — как им злословить, коль скоро знают они, что если злословят о дурном, стало быть, злословят о самих себе, а если о хорошем, это не имеет значения, ибо всем известно, что тут они ничего не смыслят? Эта причина побудила меня написать «Сон о Страшном суде» и дала смелость напечатать это рассуждение. Коли хочешь прочесть его — читай, а не хочешь — не надо, ибо тому, кто его не прочтет, наказания не будет. Коли начнешь его читать и оно тебя раздосадует, в твоей власти прервать чтение в том месте, которое вызовет твою досаду. Я же только хотел уведомить тебя с самого начала, что писание мое порицает одних лишь худых слуг правосудия и не посягает на почтение, которое по праву причитается многочисленным, что достойны хвалы за добродетель и благородный нрав; и все, что здесь сказано, представлено на суд римской церкви и добродетельных слуг и ее, и юстиции.Как-то зашел я в церковь святого Петра к тамошнему священнику лисенсиату Калабресу. Опишу его: шапка что твой трехэтажный дом, смахивающая на мерку в пол-селемина; препоясан — не слишком туго — кромкой какой-то материи; глаза живые, рыскающие, словно блох высматривают; кулачищи — бронза коринфская; вместо воротника из-под сутаны ворот рубахи торчит; в руке четки, за поясом — плеть; башмаки огромные, грубые; туг на ухо; рукава словно после драки, все продраны и в лохмотьях; руки — фертом; пальцы граблями; по жалостному голосу судя, не то кается, не то плоть умерщвляет; голову набок склонил, словно добрый стрелок, что в сердце мишени, в самое белое целится (особливо если это белое сеговийского или мексиканского происхождения). Взгляд вперен в землю, как у скупца, что чает там затерявшийся грошик найти; мысли устремлены горе; лицо в морщинах и бледное; к мессам склонности не питает, но зато к мясу — превеликую; прославленный заклинатель бесов, чуть ли не одними духами свое бренное тело и поддерживающий; знает толк в заговорах и, осеняя кого-нибудь крестным знамением, кладет кресты побольше тех, что несут на своем горбу несчастливые в браке; на плаще заплаты по здоровому сукну; неряшливость возводит в святость; рассказывает, какие ему были откровения, и если кто-нибудь по неосмотрительности ему поверит, начинает распространяться о том, какие он творит чудеса, так что тошно становится его слушать. Человек этот был из тех, кого Христос называл гробами повапленными: Снаружи — резьба и краска, а внутри тлен и черви. По внешнему виду его можно было решить, что это сама скромность, но в глубине души человек этот был распутник с весьма гибкой и покладистой совестью, а сказать напрямик отъявленный лицемер, воплощенный обман, одушевленная ложь и говорящий вымысел. Отыскал я его в ризнице наедине с человеком, на которого набросили епитрахиль, а руки связали кушаком. Зато языку его была дана полная воля: человек этот источал проклятия и судорожно бился. Это кто такой? — спросил я в изумлении. — Человек, одержимый злым духом, — ответил Калабрес, не отрывая глаз от своего «Flagellum demonium».[6] В это самое мгновение бес, терзавший несчастного, подал голос: — Какой же это человек? Это альгуасил! Надо знать, о чем толкуешь. Из вопроса одного и из ответа другого ясно, что в этих делах вы не больно-то разбираетесь. Прежде всего надо принять в соображение, что нас, бесов, в альгуасилов вселяют силой и никакой радости мы от этого не испытываем, и уж если вы хотите быть точными, зовите меня обальгуасилившимся бесом, только его не именуйте бесноватым альгуасилом. Людям куда легче уживаться с нами, чем с ними, потому что мы по крайней мере бежим от креста, а они пользуются им как орудием для того, чтобы творить зло. Кто отважится утверждать, что альгуасилы и мы не занимаемся одним и тем же делом? Правда, наша тюрьма хуже, и мы уже не отпускаем того, в кого мы вцепились, однако, если хорошо поразмыслить, и мы, и альгуасилы стараемся осудить человека; мы стремимся к тому, чтобы на земле было больше пороков и грехов, и альгуасилы стремятся к тому же и добиваются своего даже более настойчиво, чем мы, ибо чужие преступления — для них хлеб насущный, а нам грешники служат всего лишь забавой, и быть альгуасилом — занятие куда более предосудительное, чем быть бесом, ибо вред-то они приносят людям, иначе говоря — существам одной с ними породы, а мы — нет, ибо мы ангелы, хоть и лишенные благодати. А кроме того, демонами мы стали из желания сравняться с богом, а альгуасилы — альгуасилами из стремления стать хуже всех. И напрасно ты, падре, обкладываешь этого альгуасила мощами, ибо нет ничего святого, что бы, попав в его руки, не потеряло для него своей святости. Проникнись мыслью, что и мы, и альгуасилы одним миром мазаны, с тою разницей, что альгуасилы — черти обутые, а мы черти босоногие, самого что ни на есть строгого устава, и умерщвляем плоть свою в аду. Все эти хитрословесия дьявола очень пришлись мне по вкусу, но изрядно рассердили Калабреса, который перепробовал все свои заклинания, пытаясь заткнуть ему глотку, но тщетно, пока не подкрепил их окроплением святой водой. Тут бесноватый сорвался с места, заголосил, и дьявол из его уст вымолвил: — Слушай, поп, не думай, пожалуйста, что этого альгуасила так корежит из-за того, что вода твоя освященная, просто нет ничего на свете, что бы народ этот так ненавидел, как воду, и даже для того, чтобы в имени их не было корня «агуа» — вода, они вставили посредине «ль» и из агуасилов превратились в альгуасилов. В моей свите нет ни фискалов, ни стукачей, ни писца. Отбросьте от меня тару, как делают, когда взвешивают уголь, и посмотрите, что из нас больше потянет, я или этот коршун. И дабы вы окончательно уразумели, что это за люди и как мало в них христианского, знайте, что наименование их — одно из немногих, сохранившихся в Испании со времен мавров, ибо раньше их звали мерино. И очень хорошо, что их зовут по-собачьи альгуасилами, ибо такое имя под стать их жизни, а жизнь под стать их делам. — Ну и наглость, — воскликнул взбешенный лисенсиат, — уши вянут его слушать. Только дай волю этому искусителю, он еще не такого тебе напоет про правосудие. А почему? А потому, что рачительством своим и карами оно наставляет людей на путь истинный и вырывает из когтей сатаны души, которые он уже приторговал. — И вовсе не потому я так говорю, — обиделся бес, — а просто тот тебе враг, с кем приходится прибытками делиться. Сжалься надо мной, выпростай меня из тела этого альгуасила, ибо я не какой-нибудь захудалый бесишка и в аду еще доброе имя могу потерять за то, что здесь с такими водился. — Сегодня же тебя изгоню, — ответил Калабрес, — жаль мне этого человека, которого ты то и дело избиваешь и над которым всячески издеваешься, а тебя что жалеть? Да и ты так упрям, что других жалеть не способен. — Изгонишь меня сегодня, — ответил бес, — магарыч тебе будет. А что до того, что я ему тумаки даю и палкой дубашу, так это потому, что мы с его душой на кулаках спор ведем, кому на том свете слаще будет, и никак договориться не можем, кто из нас нечисть почище. Речь свою бес заключил громким хохотом; разъярился мой славный заклинатель и решил ему кляпом рот заткнуть. Я, который меж тем вошел во вкус хитроумных речей дьявола, попросил лисенсиата — поскольку никто нас не слышит и каждый из нас знает все тайны другого, он как мой исповедник, а я как его друг, — дать ему вволю наболтаться, обязав его только не обижать альгуасила. Условия были приняты, и бес промолвил: — Всякий стихотворец для нас все равно что родственничек при дворе протекция. Впрочем, все вы нам обязаны за то, что мы вас в аду терпим, ибо вы нашли столь легкий способ обрекать себя на осуждение, что весь ад кишмя кишит стихоплетами. Мы даже околоток ваш там расширили, и столько вас там развелось, что ваша партия на выборах еще с писцами поспорит. Нет ничего забавнее, как первый год послушничества осужденного стихотворца, ибо надают ему здесь, на земле, рекомендательных писем ко всяким важным лицам, и думает себе такой пиит, что сможет у Радаманта аудиенцию получить. Вот он и спрашивает, где Цербера и Ахеронта увидеть сможет, и никак не хочет поверить, что их от него не прячут. — А какие наказания положены поэтам? — спросил я. — Самые разнообразные, — ответил бес, — и особливо для них рассчитанные. Казнь одних заключается в том, что в их присутствии хвалят творения их соперников, но большинству положено в наказание их исправлять. Есть у нас тут один стихотворец, срок он имеет тысячу лет, так он до сих пор еще не кончил читать какое-то стихотвореньице жалобного свойства, посвященное ревности. Иные лупят друг друга головешками, ибо не могут договориться, какое слово лучше употреблять в поэзии — щеки или ланиты. Кое-кто в поисках рифмы исшарил все круги ада, грызя себе ногти. Но кому всех хуже живется в аду из-за бесчисленных интриг, сплетенных ими, так это сочинителям комедий. Держат их в самом черном теле из-за немалого числа королев, коих они заставили осквернить супружеское ложе, бретонских принцесс, которых они обесчестили, неравных браков, в кои они заставили вступить героев в развязках своих пиес, и ударов палками, которыми они наградили почтенных людей в заключении своих интермедий. Впрочем, замечу, что комические поэты с другими поэтами не содержатся, ибо, поскольку ремесло их — строить козни и плести интриги, место им отведено среди прокуроров и ходатаев, народа, в подобных делах особо наторевшего. И порядок такой у нас в аду повсюду принят. Явился к нам намедни пушкарь и требовал, чтобы его к военным поместили, а его к следователям трибунала сунули, поскольку они больно охочи арестанта на пушку брать. Портного определили к доносчикам, ибо последние хоть и ограничиваются поклепами, но зато уж больно горазды их строчить да подметывать и честным людям дела шить. Слепого, который захотел было сунуться к поэтам, препроводили к одержимым разнообразными страстями, поскольку эти последние все до единого ничего не видят. Человека, уверявшего, что он могильщик и покойников хоронил, сунули к пирожникам. Тех же, кто рекомендуется безумцами, мы отправляем к астрологам, а лжецами — к алхимикам. Некто угодил к нам за убийства, и определено ему было квартировать с врачами. Купцы, осужденные за то, что бесчестно торговали, попадают к Иуде. Судьи-мздоимцы, за то что людей грабили, — в компанию к дурному разбойнику, а дураки — к палачам, ибо людей терзают. Водонос, который, по его словам, холодную воду продавал, был отведен к трактирщикам, а пожаловавший к нам третьего дня мошенник, что, по пословице, кота за зайца выдавал, — к корчмарям. В общем, как видите, у нас в аду ничего без смысла не делается. — Ты вот давеча об одержимых всякими страстями упоминал, и потому, что это дело кровно меня касается, я хотел бы узнать, много ли их у вас. — С влюбленными, — ответил бес, — обстоит особенно плохо, потому что любовь всего человека захватывает, но перво-наперво скажу тебе, что все поголовно без ума от самих себя, а другие — те уж больно деньгу любят; третьи себя слушают — не наслушаются; четвертые дела свои боготворят, а иные ради женщин на все пойти готовы. Этих последних не так уж много, ибо женщины — это такой народ, что всякими подлостями, дурным обхождением и неверностью своей ежедневно дают мужчинам повод раскаяться. Как я уже сказал, порода влюбленных попадается сравнительно редко — впрочем, люди эти неплохие и забавные, беда только, что ад не для забавы рассчитан. Иные из них, сгорая от ревности, исполненные надежд, увитые саваном желаний, на почтовых прямым трактом поспешают в ад, а потом сами никак не могут взять в толк, как, когда и каким образом это с ними случилось. Есть у нас исхолопившиеся влюбленные, все увешанные лентами от своих дам, эти вот на вздохи изошли; другие косматые, как кометы, — таскают на себе локоны своих любезных; третьи поддерживают в себе пламя любовными записками, которые они получают, и таким образом какие-нибудь двадцать лет экономят в хозяйстве на дровах. Стоит полюбоваться на вздыхателей по монахиням — у этих всегда рот разинут и руки вперед протянуты, осуждены они только за покушение с негодными средствами; люди эти — посмешище для всех прочих, пальцы они то просовывают в оконные решетки, то судорожно отдергивают, для них все время вот-вот должен наступить миг блаженства, но миг этот так никогда и не наступает, только за ними и остается славы — что они были претендентами на роль Антихриста. Одного с ними поля ягода те, кто имел влечение к невинным юницам и осужден был, как Иуда, за поцелуй. Эти всю жизнь прицеливаются, но раскрыть свои желания их страх берет. За ними в подземной тюрьме содержатся прелюбодеи; последним на земле жилось куда веселее, чем тут; ибо там не они содержали кобылу, на которой ездили. — Все это народ, — заметил я, — у кого и любезности, и оскорбления отдают одним и тем же. — Внизу в очень грязном помещении, наполненном всякими отбросами скотобойни (я имею в видурога), находятся те, кого мы здесь величали рогоносцами: это люди, которые и в аду не теряют терпения, ибо того, кто выдержал искус дурной жены, ничто уже вывести из себя не сможет. Еще дальше помещаются те, кто влюбляется в старух. Этих чудовищ мы держим закованными в цепях, ибо, когда у нас под боком находятся люди со столь дурным вкусом, мы, черти, уже не уверены в своей безопасности. Не будь они в кандалах, сам Варавва трепетал бы за свое очко. Даже такими, каковы мы есть, мы кажемся им красавцами — кровь с молоком. Первое, что с такими грешниками предпринимают, — это осуждают любострастие их и орудие оного на вечное заточение. Но хватит о них, я хочу вам сказать, сколь огорчены мы тем, что вы нас какими-то чудищами изображаете, приписываете нам когти, хоть мы и не хищные птицы, хвосты — хоть есть черти и куцые; рога — хоть мы и холостяки, и безобразные бороды — хотя многие из нас могли бы сойти за отшельников и коррехидоров. Исправьте это, ибо не так уже давно побывал у нас Иероним Босх и на вопрос, почему он изобразил нас в своих видениях такими страшилами, ответил, что никогда не думал, что черти существуют на самом деле. Другое, что нас очень задевает, это то, что вы постоянно говорите: «Смотрите-ка, ну и дьявол этот портной» или «Сущий черт этот портняжка!» К портным нас приравнивать, нас, когда мы на дрова в аду их пускаем, да и к себе принимаем, только если они нас об этом как следует попросят, потому что на меньше, чем на пять сотен, мы расписок не даем, чтобы не создавать дурного прецедента, ибо потом они еще могут выдвинуть претензии на законное владение в аду, quoniam consuetude est altera lex.[7] А чем они, по сути, владеют? Искусством обкрадывать и жизнь людям отравлять. Вот они и в претензии на нас, что мы им настежь дверей не распахиваем, как будто они свои люди. Опять же мы в обиде, что самые что ни на есть поганые вещи вы всегда отправляете к черту, и стоит вам только малость осерчать, как сразу слышно: «Черт тебя побери!». Имейте в виду, что больше людей отправляется к черту по собственному почину, нежели нашими усилиями, ибо брать иных выходит себе дороже. Вот, например, вы направляете к черту какого-нибудь итальянца, а черт и слышать о нем не хочет, ибо иной итальянец самого черта забрать способен. И примите в соображение еще то, что чаще всего вы шлете к черту то, что у него уже есть, чем мы сами богаты. — Послушай, а водятся у вас в аду короли? Он удовлетворил мое любопытство, сказав: — У нас в аду очковых карт нет, одни только фигуры. И важных персон этих у нас превеликое число, ибо могущество, свобода делать все, что заблагорассудится, и привычка властвовать изгнала из них все добродетели, между тем как пороки их дошли до крайних пределов. Опять же из-за того, что вассалы их оказывают им высшие почести, словно божествам, они проникаются желанием стать чуть пониже богов и казаться ими. Способов загубить свою душу у них множество, и множество людей им в этом содействует. Один губит себя жестокостью и, убивая и уничтожая своих, превращается в своих владениях в некую венчанную пороками косу или во что-то вроде королевской чумы. Другие погибают от алчности, превращая из-за непомерных налогов города свои и веси в амбары, кои не благополучие приносят стране, а разорение. Иные попадают в ад из-за третьих лиц, положившись на бесчестных министров и осуждая себя, так сказать, по доверенности. Приятно видеть, как они мучаются, ибо по непривычке к труду всякое усилие становится им тягостным вдвойне. Только и есть одно хорошее в королях, это то, что они, как персоны значительные, никогда не приходят одни, а для пущей важности с двумя или тремя приближенными, причем порой вместо королевской мантии волочат за собой все свое государство, ибо подданные их берут с них пример, хотя ремесло приближенного или короля не столь уже завидно, более всего напоминает епитимью и скорее в тягость, чем в радость, ибо нет ничего на свете, чему бы так докучали, как слуху короля или приближенного, поскольку не миновать ему ни жалоб, ни низкого искательства просителей. По правде говоря, за муки эти справедливо было бы давать им отдохнуть. В заключение должен добавить, что многие короли отправляются в ад по королевскому тракту, тогда как купцы попадают туда дорогой серебра. — С чего это ты привязался теперь к купцам? — спросил Калабрес. — Купцы — такое кушанье, — ответил бес, — которым мы сыты по горло, дело даже до рвоты доходит. А валят они к нам тысячами, обрекая себя на вечные муки посредством кастильского диалекта и цифири, и щедрее всех снабжают ими нас Безансон и Пьяченца, больше даже, чем Магомет. Да будет вам известно, что для Испании ростовщичество иноземцев весьма серьезно угрожает миллионам, прибывающим из Нового Света, и что стволы перьев, которыми ее жители подписывают свои долговые обязательства, — все равно что стволы орудий, направленных на их кошельки. Нет корабля, груженного золотом, которого не протаранило бы перо любителей подписывать заемные письма, и нет шквала опаснее для его груза, чем вихрь наслаждений, которым предаются испанцы. Дело дошло до того, что подозрительным стало у нас даже слово asientos, которое значит и «зады», и «долговые обязательства», так что порой в аду мы не можем взять в толк, о ком идет речь — о купцах или о тетках. Один из этих молодчиков, обратив как-то внимание на то, сколько тратится в аду дров, задумал выхлопотать себе право на исключительное снабжение огнем, другой вздумал взять подряд на производство адских казней, полагая, что это может дать ему изрядный доход. Все они у нас сидят в одном месте с судьями, которые на земле допустили такие безобразия. — Так, значит, и судьи у вас здесь сидят? — А как же! — воскликнул дух. — Судьи — это наши фазаны, наше лакомое блюдо и то семя, которое приносит нам, чертям, самый великий урожай и самую обильную жатву, ибо на каждого посеянного судью мы собираем шесть прокуроров, двух референтов, шесть ходатаев, четырех писцов, пять стряпчих и пять тысяч негоциантов — и это каждый день! Из каждого писца мы получаем двадцать полицейских чиновников, из каждого полицейского чиновника тридцать альгуасилов; из каждого альгуасила — десять шпиков, а если год на жуликов урожайный, то и в аду не найдется вместилища, куда можно было бы сложить все, плоды дурного правосудия. — Ты что этим хочешь сказать, богомерзкий? Что не существует справедливости на земле и что нет управы на служителей правосудия? — Как это нет справедливости! — воскликнул бес. — Разве ты не слышал об Астрее, которая и есть справедливость, и о том, как ей пришлось бежать с земли и искать прибежища на небе? Ну, так если ты об этом не знаешь, я тебе с удовольствием расскажу. Явились некогда на землю Истина и Справедливость искать, где бы поселиться. Истина не находила себе нигде приюта из-за своей наготы, а Справедливость — из-за своей суровости. Долгое время проблуждали они таким образом, пока Истина, впав в крайнюю нужду, не сошлась с немым. Справедливость бродила неприкаянная по земле, взывая ко всем о помощи, но, видя, что ее ни в грош не ставят и только пользуются ее именем, чтобы угнетать людей, решила скрыться на небо. Бежала она из столиц и больших городов и отправилась в селения к крестьянам, где в течение нескольких дней под прикрытием своей бедности прогостила у Простодушия, пока Злокозненность не выслала требования ее задержать. Ей удалось скрыться, и потом она ходила от дома к дому, умоляя ее приютить. Все первым долгом спрашивали, кто она такая, и она, по неспособности лгать, признавалась: «Справедливость». Ответ ей всюду был один: «Справедливость? Нам в хозяйстве ты ни к чему. Иди-ка к соседям». Так ей и не удалось обосноваться, поднялась она на небо, и все, что от нее осталось, — это след от ее ног. Люди, видевшие его, окрестили его Правосудием, и так в Испании называют некие жезлы, которые, за исключением крестов на них, преотлично здесь горят, а правосудия на земле всего-то и осталось, что название этих жезлов да тех, кто их носит. Потом Справедливость вернулась на землю в образе Христа, но люди осудили ее на смерть, ибо у многих жезл правосудия отнимает больше, нежели может накрасть вор со всеми своими подобранными ключами, отмычками и лестницами. Обратите внимание, что сделала с человеком алчность. Все части его тела, все его чувства и способности, дарованные ему богом, одни — для того, чтобы жить, а другие — для того, чтобы жить хорошо, она обратила в орудие хищения. Не лишает ли девушку чести страсть ее любовника? Не обкрадывает ли нас, пользуясь своими знаниями, адвокат, криво и превратно толкуя закон? Или актер, отнимающий у нас время с помощью памяти? Чтобы обокрасть нас, любовь пускает в ход глаза, остроумие — речь, силач — руки (ибо не боится того, кто не имеет их одинаковой с ним силы), бретер — правую кисть, музыкант пальцы, цыган и карманник — ногти, или, вернее, когти, астролог — небо. Лекарь выкачивает из нас деньги, пугая смертью, аптекарь — обещая здоровье. В конце концов, каждый крадет, пользуясь какой-либо своей способностью или тела. И лишь один альгуасил крадет всем, что у него есть, ибо выслеживает глазами, преследует ногами, хватает руками и свидетельствует языком. И такая чума эти альгуасилы, что спаси святая римско-католическая церковь и убереги от них и от нас несчастных человеков! — Удивляюсь, что, говоря о ворах, ты не вспомнил о женщинах, — заметил я, — ибо вор того не унесет мешком, что баба растрясет рукавом, и недаром говорят, что бабьи умы разоряют домы. — Не говори мне о них, — отозвался бес. — Они надоели нам хуже горькой редьки и извели вконец. Имей мы их поменьше в аду, не так уж плохо бы нам жилось. Многое бы мы дали, чтобы ад овдовел. И поскольку существуют интриги, а они, с тех пор как умерла волшебница Медуза, ничем другим не занимаются, я все боюсь, что сыщется такая, что пожелает с кем-нибудь из нас потягаться и даст ему сотню очков вперед. Впрочем, у этих баб все же есть одна приятная особенность, благодаря которой еще можно иметь с ними дело: они отчаялись, а поэтому ничего от нас не требуют. — А скажи, каких больше попадает к вам, дурных или пригожих? — Дурных, — ответил он не задумываясь, — в шесть раз больше. Вы знаете, что достаточно совершить грех, чтобы его возненавидеть, а красивые находят стольких готовых удовлетворить их похоть, что скоро пресыщаются и раскаиваются; безобразные же, не найдя никого, склонного пойти им навстречу, попадают к нам изголодавшиеся и продолжают приставать к мужчинам и тут, движимые тем же желанием насытиться. С тех пор как в ход пошли кареглазые с орлиными носами, ад кишит русыми и румяными, а больше всего старухами, ибо они, упрямо завидуя молоденьким, во множестве издыхают, рыча от бешенства. Намедни забрал я одну семидесятилетнюю, которая питалась ароматной глиной, занималась упражнениями, чтобы оградить себя от запоров, и жаловалась на то, что у нее болят коренные зубы, дабы подумали, что они у нее есть. И, несмотря на то, что виски ее были покрыты саваном седых волос, а лоб изборожден морщинами, она взвизгивала при виде мышей и всячески фуфырилась, думая этим нам угодить. Чтобы помучить ее, мы поместили ее вместе с одним красавчиком, из тех, кто носит белые башмаки и идет в ад на цыпочках, осведомившись, сухо ли там и нет ли грязи. — Все это я одобряю, — сказал я, — но хотел бы еще знать, много ли в аду бедняков. — А кто это такие? — Те, у кого нет ничего, чем владеют люди. — Не болтай ерунды, — воскликнул дьявол, — ведь если людей губит мирское, а у этих ничего нет, как могут они быть осуждены? В книгах у нас ни один не значится, и не удивляйся этому: поскольку ни черта у бедняков не бывает, мы и оставляем их в покое. Впрочем, иной раз вы сами по отношению к ближним хуже чертей оказываетесь. Разве сыщутся где такие исчадия ада, как льстец, как завистник, как ложный друг или человек, способный соблазнить тебя на дурное? Всего этого у бедняка не бывает, ибо ему не льстят, не завидуют, друзей у него нет ни плохих, ни хороших и никто с ним водиться не хочет. Вот такие действительно живут правильно и умирают праведно. Кто из вас способен ценить время и понять, сколько стоит день, зная, что все то, что прошло, стало достоянием смерти, правильно распоряжаться настоящим и предвидеть будущее, как он? — Если дьявол пустился проповеди читать, почитай, конец миру пришел! воскликнул Калабрес, — Но скажи мне, если ты, дьявол, являешься отцом лжи, как можешь ты говорить вещи, способные даже камни обратить в веру истинную? — Как? А для того, чтобы вам напакостить и лишить вас возможности заявить, что никто вам наставлений не читал. Разве я не вижу, что у вас на глазах не слезы раскаяния, а всего лишь слезы огорчения, да и большей их частью вы обязаны греху, который вас пресытил и утомил, а не совести вашей, ненавидящей грех, как зло. — Все ты врешь, — воскликнул Калабрес, — и сейчас есть много святых и праведников. Теперь я вижу, что все, что ты наговорил, сплошная брехня, и в муках изыдешь ты сегодня из этого человека. Тут он снова взялся за свои заклинания, и, как я его ни упрашивал, заставил беса умолкнуть. Но если черт сам по себе нехорош, то немой черт еще того хуже. Прочтите, ваша милость, эти мысли с любопытством и вниманием, и пусть вас не смущает то, из чьих уст они исходят, ибо даже Ироду довелось пророчить, и из пасти каменной змеи исходит в фонтанах чистая струя воды; встречается мед и в челюсти львиной, и, говорит псалмопевец, — спасение приходит к нам от недругов наших и из рук тех, кто нас ненавидит.
СОН О ПРЕИСПОДНЕЙ Перевод И. Лихачева
Послание другу
Посылаю вашей милости это рассужденъе, третье после «Сна о Страшном суде» и «Бесноватого алъгуасила», на каковое, могу сказать, истратил я слабые силы своего разума, не знаю, с удачей ли. Да будет угодно господу, если уж труд мой не заслужил похвалы, чтобы хоть намерение мое снискало какую-то признательность; тогда получу я хоть какую-то награду, столь нещедро даруемую людьми; ибо я не столь высокого о себе мнения, чтобы тщеславиться тем, что у меня есть завистники: ведь сыщись у меня таковые, я был бы — себе во славу — вознагражден тем, что заслужил их зависть. Вы, ваша милость, у себя в Сарагосе предайте гласности мое писание, удостоив того же приема, что и прочие, а я тем временем, пребывая здесь, школю свое терпение злоехидными кле-ветами, которыми встречают мои творения при их рождении на свет — а может, это всего лишь выкидыши? — мои злопыхатели. Пошли господь вашей милости мир и здравие. Писано во Фресно, мая 3-го дня 1608 года Дон Франсиско Кеведо ВильегасПредуведомление неблагодарному и безвестному читателю
Столь ты злонравен, что хоть и величал я тебя в прочих речах благочестивым, благосклонным и благодетельным, но тем не отвратил от себя твоих преследований и, не питая более надежд, хочу говорить с тобою начистоту. На этот раз речь пойдет о преисподней; не чести меня злоречивым за то, что я худо отзываюсь об ее обитателях, ибо в преисподней не может быть никого из людей хороших. Коли покажется тебе длинно, все в твоей власти: побудь в преисподней сколько захочешь и помалкивай. А коли что-то тебе не по вкусу, либо промолчи, если ты милосерд, либо исправь, если учен; ибо человеку простительно заблуждаться, но без толку блуждать — удел скотов и рабов. Коли покажется тебе темным мое писание — вспомни, что в преисподней — светло от века не было; коли покажется грустным и унылым — я смешить не брался. Прошу тебя лишь об одном, мой читатель, и заклинаю всеми прологами: не извращай смысла и не оскорбляй злонамеренно моего усердия. Ибо, во-первых, храню я почтение к человекам и порицаю лишь пороки; осуждаю нерадивость и злоупотребления должностных лиц, не посягая на незапятнанность должностей; и, в конце концов, коли придется тебе речь по вкусу, ты себя потешишь, а коли нет — несущественно, ибо мне ни от тебя, ни от нее нет никакого проку.Я, что во сне о Страшном суде увидел великое множество вещей, а от бесноватого альгуасила услышал кое-что о том, чего не видел, прекрасно зная, что большинство снов лишь обман воображения и праздное мечтание, да и что черт никогда правды не скажет, поскольку с достоверностью иных вещей попросту не знает, поелику они-то как раз и скрыты от нас всевышним, руководимый своим ангелом-хранителем, увидел то, о чем пойдет речь, по особой милости провидения, кое явило мне сие зрелище, дабы устрашением привлечь меня к миру и покою истинным. Оказался я в некоей местности, созданной природой для приятного отдохновения, и где красота чаровала взор без всякого коварства (безмолвные услады, не извлекающие эха из души человеческой), где ручейки лепетали промеж камешков, а деревья перешептывались своими кронами — впрочем, возможно, то щебетала птичка, но не знаю только, состязаясь с ручейками в нежнозвучии или стараясь таким образом отблагодарить их за сладостное сопровождение. И если я не нашел успокоения ни в чем меня здесь окружавшем, вы легко заключите из того, сколь неугомонны желания человеческие. Я напрягал зрение, дабы разглядеть какую-либо дорогу, на которой я мог бы обрести спутника, и увидел (вещь, достойная удивления) две тропы, начинавшиеся в одном и том же месте, из коих одна как бы спешила скорее отделиться от другой. Лежавшая по правую руку от меня была столь узка, что уже быть невозможно, и, поскольку почти никто по ней не ступал, заросла терниями, усеяна была, каменьями и изрезана рытвинами. Несмотря на это, я увидел, что несколько человек пытаются следовать по ней, но так как шли они босы и наги, то одни оставляли в пути свою кожу, другие — руки, третьи — голову, а четвертые — ноги; все были желты и измождены. Но при этом никто из них не оборачивался назад, а все глядели прямо перед собой. Предположить, что кто-либо смог бы проехать по этой дороге верхом, было смеха достойно. В самом деле, когда я задал этот вопрос одному страннику, тот ответил: — Апостол Павел бросил коня, чтобы сделать первый шаг по этому пути. И, взглянув на тропу, я убедился, что на ней действительно не было следов чьих-либо копыт. Диковинное это было дело: дорога, на которой не запечатлелся след ни одного колеса, и лишь стопа человеческая оставила о себе слабую память. Удивленный этим, я спросил одного нищего, присевшего, чтобы перевести дух, встречаются ли на ней в местах остановок какие-либо корчмы или постоялые дворы. На это он мне ответил: — Как могли бы, сударь, попасться вам здесь корчмы или постоялые дворы, если стезя эта — стезя добродетели? На нашем жизненном пути родиться, продолжал он, — это значит собраться в дорогу; жить — это следовать по этой дороге; корчма не что иное, как суета мирская, и от нее один короткий переход ведет либо к мукам, либо к блаженству. С этими словами он поднялся и на прощание произнес: — Знайте, что на стезе добродетели всякая остановка — лишь праздная трата времени, а отвечать на расспросы встречных опасно, если вопрошают вас лишь из любопытства, а не для спасения души. И пошел дальше, цепляясь о колючки, спотыкаясь и глубоко вздыхая. Слезы, наполнявшие его глаза, казалось, способны были размягчить камни под стопами его, а упав на тернии, лишить их шипов. — А ну его совсем! — пробормотал я сквозь зубы. — Видно, и впрямь тернист этот путь, если следующие по нему стали столь сухи и неприветливы. Больно он мне нужен! Я сделал шаг назад и сошел с пути добродетели, но вовсе покинуть его не намеревался, сколь бы часто ни уклонялся от него и ни отдыхал. Я повернул налево и увидел весьма внушительное зрелище — по дороге двигалось множество щегольских повозок и карет, в которых сидели все те, кто воплощал собою земное благополучие. Сколько было здесь холеных лиц, пышных нарядов, ливрей, породистых коней, черных епанчей и разодетых кавалеров! Всю жизнь я только и слышал: «Скажи мне, с кем ты водишься, и я скажу, кто ты», и решил присоединиться к этому нарядному обществу. Я уже вступил было на дорогу слева, но неожиданно поскользнулся, точно на льду, и угодил именно туда, куда стремился: тут было все — и танцы, и ликование, и игры, и бражничанье, чего про другую дорогу никак нельзя было сказать, ибо там, ввиду отсутствия портных, все шли либо нагие, либо в лохмотьях, а здесь преизобиловали ювелиры и вообще торговцы всякими булавками да лентами. Корчмы тут попадались на каждом шагу, а трактирам и счету не было. Выразить не смогу, как рад я был, что оказался в самом порядочном обществе, хоть движение по этой дороге и было несколько затруднено, причем не столько из-за мулов лекарей, сколько из-за бород стряпчих, ибо количество их, шествующих перед кучкой судей, было просто устрашающим. Это отнюдь не значит, что малочисленнее был батальон лекарей, коих новейшие острословы окрестили «отравителями с научной степенью», ибо известно, что изучают они в университетах преимущественно яды. Меня весьма успокоило то, что был я в большой компании, что все люди эти были веселы и что обе дороги не были отрезаны одна от другой: люди все время сворачивали с того пути на наш и с нашего на тот. Кое-кто падал, потому что не мог держаться на ногах. Презабавно было, между прочим, видеть, как растянулся на. земле целый выводок кабатчиков, поскользнувшись на слезах, которые кто-то пролил на дороге, а поскольку слезы эти были не чем иным, как водой, то они неминуемо должны были на ней поскользнуться. Они попадали друг на дружку и таким образом перерезали нам путь. Дорогой мы насмехались над теми, кто, изнемогая, упорно продвигался по другой стезе. Как мы их только не обзывали — и самым последним на свете дерьмом, и отбросами человечества! Одни затыкали себе уши и продолжали идти вперед; те же, кто останавливался и прислушивался, оглушенные криками, а то и убежденные доводами или устыженные насмешками, сдавались и спускались к ним. По одной тропе шло большое число людей, очень похожих на праведников. Издали можно было подумать, что они идут с ними вместе, но когда я приблизился, мне стало ясно, что ступают они по одному пути с нами. Мне сказали, что это лицемеры, народ, для которого целомудрие, покаяние, пост и умерщвление плоти, кои для всякого другого явились бы залогом спасения, оказываются лишь послушничеством ада. За ними шло множество женщин, то и дело прикладывавшихся к их одеждам, ибо по части поцелуев порода эта еще чище Иуды будет; тот, пусть даже с предательскими целями, по крайней мере облобызал лик праведника, сына божьего и бога истинного, а эти целуют одежду людей, кои сами от Иуды мало чем отличаются. Приписал я это не столько набожности, сколько страсти целовать. Другие отрывали у них куски от плащей, ибо им они казались святыней, причем иные при этом столь усердствовали, что можно было заподозрить их скорее в желании обнажить предмет своего поклонения и увидеть его голым, нежели объяснить глубоким убеждением, что деяния человека этого святы. Третьи в своих молитвах призывали их покровительство, и было это Все равно что прибегать к поручительству третьего лица для того, чтобы предаться сатане. Мне довелось услышать, как некоторые просили ниспослать им детей. Подозреваю, что муж, терпеливо сносящий, чтобы жена его просила чужого мужчину даровать ей детей, готов принять их с распростертыми объятиями, буде они народятся. Говорю я все это к тому, что женщины, имея перед всевышним в лице святого Петра, Иоанна, Августина, Доминика, Франциска и других вполне надежных заступников и ходатаев, тем не менее предпочитают отдаваться этим жуликам, торгующим своим смирением, и считают, что снование между гостиными и переход от одного стола к другому обеспечит им царство небесное. В конце концов я понял, что люди эти скрывают от нас свое истинное лицо, дабы успешнее ввести нас в обман, но для очей предвечного, открытых всему и способных разглядеть сокровеннейшие тайны в самых темных закоулках души, личина их бесполезна. И хотя имеется много добрых духов, к которым мы должны обращаться, дабы они предстательствовали за нас перед господом и его святыми, но они ничего не имеют общего с этими людьми, у которых плеть бросается в глаза прежде, нежели лицо, и которые в рукоплесканиях народов находят пищу для самодовольства и удовлетворения своего честолюбия, а, твердя, что они недостойнейшие люди, величайшие грешники — наихудшее, что есть на земле, и называя себя ослами, используют истину для обмана, уверяя нас в том, в чем сами не убеждены, и кончают тем, что становятся настоящими лицемерами. Только эти одни шли поодаль; про них говорили, что они несмышленее мавров и неотесаннее варваров и язычников, ибо те хоть ничего не слышали о жизни вечной и ее не заслужили, по крайней мере не — остались чужды земной жизни и вкусили ее сполна, между тем как лицемеры ни той, ни другой не видят и не наслаждаются ею, ибо в этой терзают себя сами, а в грядущей терзаемы будут другими, так что правильно говорят о них, что ада они добиваются в муках. Все мы шли, злословя друг про друга, богатые за богатством, бедные же за богатыми, вымаливая у них то, чего лишил их господь: одним и тем же путем идут и умные, не «пожелавшие, чтобы их вели другие, и глупцы, торопящиеся по этой дорожке, ибо не могут уразуметь намерений тех, кто их ведет. Альгуасилы тянули за собой негоциантов, всевозможные страсти сбившихся с пути альгуасилов, между тем как короли, надменные и тщеславные, увлекали по своему пути целые государства. Часто видели мы священнослужителей и богословов. Попались мне на глаза и несколько солдат, но немного, ибо по другой тропе благодаря отпущению грехов и небесной милости шествовало их стройными рядами, заслуженно торжествующих, бесчисленное множество. Те немногие, что шли с нами, произноси в бою они столь же усердно имя господне, как они употребляли его в ругательствах, достигли бы великой славы. Два хвастуна из этих солдат шли сильно ободранные, ибо у таких проходимцев, живущих на всякие злодейства, следы ударов несет только одежда, а тела остаются невредимыми. Они шли, пересказывая друг другу опасности, которые им пришлось испытать, а также все, чего только они в жизни не натворили (натворить-то они, пожалуй, всякое могут, а вот дело делать — не великие они охотники). Мы ничему этому не верили, полагая, что они врут. И лишь когда один из них, чтобы ярче выставить свои заслуги, обратился к другому со словами: „Да что говорить, товарищ! В переделки мы попадали еще какие, и хлебнуть кое-чего нам пришлось не раз“, это показалось мне правдоподобным, ибо рой мошек, вившийся вкруг их уст, жадно впитывая их дыхание, недвусмысленно свидетельствовал об изрядном количестве вина, которое они в себя пропустили. На этих немногих с видимым сожалением взирали многие военачальники и генералы, следовавшие по правой дороге. Я услышал, как один из них сказал другому: — Видеть не могу, как эти ослепленные люди всюду таскают с собой жестяные трубки, набитые никому не нужными бумагами. Эй вы, служивые! Какие же вы храбрецы? Бросить эту дорогу из страха перед трудностями? Идите к нам, ибо здесь мы уверились в том, что венчают славой лишь тех, кто сражался по-настоящему. Какой напрасной надеждой вы обольщаетесь, веря посулам королей? Не так-то приятно, продавши душу свою какому-нибудь властелину, слышать грозный окрик: „Убей или умри!“ Подавите в себе жажду наживы, ибо доблестного мужа побуждает единая токмо добродетель, а не награды, и тот, кому не довлеет она и кто по стезе доблести следует лишь ради выгоды или милостей, тот, говорю я, скорее уподобляется торгашу, нежели мужу праведному, поелику доброе он творит из корысти благ преходящих. А истинная добродетель есть принесение себя в жертву — утвердитесь в этой мысли! И, возвысив голос, он продолжал: — Поймите, что весь век человеческий не что иное, как война с самим собой и что всю нашу жизнь нас держат под оружием враги души нашей, грозящие нам гибельной для нас победой, и поймите, что князья мира сего полагают, что кровью своей мы лишь возвращаем им долг, ибо, когда мы проливаем ее за них, многие говорят, что мы всего лишь* расплачиваемся с ними, а не то, что мы послужили им верой и правдой. Вернитесь, вернитесь! Солдаты слушали, слушали эту речь, а потом их взяла такая досада, что они как львы бросились в кабак. Красотки направлялись в ад из-за денег, которые они принимали от мужчин, а последние — из-за красоток и из-за денег, которые они им давали. И те, и другие наталкивались друг на друга. Я заметил, что, когда стезя добродетели стала подходить к концу, иные сбивались с пути, принимали одну дорогу за другую и переходили на путь погибели. Ибо, зная, что дорога на небо узка, а дорога в ад широка, и видя, что под конец стезя их внезапно расширилась, а наша сузилась, они решили, что заблудились, попали не туда, и переходили на нашу, а потом те, кому не по вкусу приходилось ее окончание, возвращались обратно. Я увидел женщину, шедшую пешком, и, пораженный тем, что она направляется в ад не в портшезе и не в карете, стал искать писца, который бы удостоверил меня в том, что я не обманываюсь. Но на всем пути в ад я не смог найти ни писца, ни альгуасила. И тут я решил, что эта дорога ведет на небо, а та, другая, в преисподнюю. Я несколько утешился, и единственное, что внушало мне некоторую тревогу, было следующее: я всегда слышал, что путь в рай усеян всякими трудностями и идти по нему возможно лишь ценою великих лишений, а тут меня окружали ничем не озабоченные лица. Из недоумения вывело меня множество мужей, ведущих за руку своих супруг. Как оказалось, жена заменяла мужу пост, ибо, для того чтобы кормить ее куропатками и каплунами, он должен был голодать, а кроме того, ходить голым, чтобы украсить ее роскошными нарядами и драгоценностями не по карману. Под конец я уразумел, что неудачно женившийся имеет в лице своей супруги нечто вроде переносного ада и все, что нужно для того, чтобы заживо превратиться в мученика. Зрелище этих суровых испытаний утвердило меня в мысли, что я иду по правильному пути, но заблуждение мое длилось недолго, ибо за спиной я услышал голос: — Да пропустите же аптекарей! „Что, аптекари? — подумал я. — Ну тогда это прямой тракт в преисподнюю“. И я оказался прав, ибо, пройдя дверь, какие бывают у мышеловок, в которую легко войти, а выйти невозможно, мы оказались в аду. Весьма примечательно было то, что за весь путь наш никому не приходило в голову воскликнуть: — Братцы, а мы ведь в ад идем! Но стоило этим самым людям в нем оказаться, как все изумились: — Как, мы в аду? — В аду? — повторил я в ужасе. — Быть не может! Я попытался возражать. Мне очень грустно было покидать тех, кого я оставил на земле: родственников, друзей, знакомых, красоток. И тут, заливаясь слезами, обратил я взор свой на мир и увидел, как по тому же пути, низвергаясь на бегу в пропасть, устремляются за немногими исключениями все те, кого я знал в этой жизни. Это меня несколько утешило. „Если они так спешат, — подумал я, — они не замедлят составить мне компанию“. Мне уже в тягость становилась эта адская караулка и мучительным казалось ожидание. Я стал понемногу приближаться к адским воротам в обществе нескольких портных, которые жались ко мне, так как очень боялись чертей. У первого входа мы увидели семь демонов, переписывавших наши имена по мере того, как мы проходили. Они спросили, как меня звать, я ответил и проследовал дальше. Дошло дело до моих спутников, они сказали, что чинили одежду. — Видно, понимают на земле горе-швецы, перелицовщики-латальщики, что ад не иначе как для них сделан, если сюда валом валят. А другой дьявол спросил, сколько их всего. Они ответили, что сто, и тогда один из чертей, у которого была косматая борода с проседью, воскликнул: — Сотня, говоришь, и притом портных? Быть того не может. Самое меньшее, что мы их брата принимали, было тысяча восемьсот штук. Прямо не стоит из-за таких пустяков беспокоиться. Портных это очень огорчило, но под конец их все-таки пропустили. Вот какой народ эти портные, боятся, что их даже в ад не пустят! Первым прошел смуглый человечек с лохматыми русыми волосами, подпрыгнул, увидел себя в аду и воскликнул: — Ну, вот мы все теперь в сборе! С очага, на котором он восседал, поднялся черт высшего ранга, горбатый и хромой, достал вместо веревок множество змей, связал всех портных в две вязанки и, сбросив их в просторную яму, крикнул: — На дрова! Движимый любопытством, я подошел к нему и спросил, где это он нажил себе горб и хромоту. Он ответил (черт он был немногословный): — А вот погонщиком этих портных был и таскался за ними по всему свету. А оттого, что пришлось их на горбу своем табанить, и стал я горбатым и хромым. Потом я прикинул и смекнул, что они много живее сюда своим ходом попадают, чети если мне их на себе таскать. В этот момент земля выблевнула их новую кучу, и мне пришлось податься дальше, так как латальщиков вокруг черта собралось видимо-невидимо. Адское чудовище стало шуровать ими адскую печь, приговаривая, что в аду самые жаркие дрова получаются именно из тех, кому в главную заслугу можно поставить то, что они никаких новшеств не терпят. Я проследовал дальше по очень темному проходу, но тут кто-то окликнул меня по имени. Я посмотрел туда, откуда доносился голос не менее испуганный, чем, верно, был взор мой, обращенный в его сторону, и разглядел во мраке человека, слабо освещенного пламенем, на котором он поджаривался. — Вы не узнаете меня? — спросил он. — Я… (У меня чуть было не сорвалось с языка его имя.) — Он назвался и прибавил: — Книгопродавец. Вот где я оказался. — Кто бы мог подумать! По правде сказать, он всегда был у меня на подозрении, ибо лавчонка его была своего рода книжным борделем, поскольку все, что содержалось в его книжном заведении, было соответственного свойства — богомерзкое и шутовское. Даже объявление, гласившее: „Продаются чернила высшего сорта и веленевая бумага с золотым обрезом“, могло бы ввести в соблазн и самых стойких. — Что поделаешь, — сказал он, заметив, как я удивился, что он пускается со мной в объяснения, — уж такая наша горькая участь, что, когда другие страдают за то, что они натворили дурного, нам приходится расплачиваться за дурные творения других и за то, что мы по дешевке спускали испанские книги и переводы с латинского, так что даже олухи за гроши теперь читают то, за что самую дорогую цену платили в свое время ученые. Нынче даже холуй в римской литературе разбирается, и Горация в переводе можно найти у конюха. Он собирался еще что-то произнести, но тут какой-то черт принялся тыкать ему в нос дымящимися страницами его книг, а другой решил его донять, читая их ему вслух. Видя, что он умолк, я пошел дальше, говоря про себя: „Если так наказывают за чужие творения, то как же поступают с теми, кто их сочиняет?“ Так я шел, погруженный в раздумье, пока не натолкнулся на обширное помещение, смахивающее на свинарник, куда черти плетьми и бичами загоняли великое число жалобно стонущих душ. Я пожелал узнать, что это за народ, и получил в ответ, что это не кто иной, как кучера. Некий черт, курносый, плешивый и весь вымазанный грязью, воскликнул при этом, что он куда охотнее имел бы дело (выражаясь деликатно) с лакеями, поскольку среди кучеров попадаются наглецы, у которых хватает совести требовать на чай за то, что их лупят, а кроме того, у них у всех одно на уме: предъявить аду иск за то, что черти ни черта не смыслят в своем ремесле и не умеют так звучно щелкать кнутом, как они. — А за что это их здесь терзают? — осведомился я. Не успел я это сказать, как с места поднялся пожилой кучер с черной бородой и самой злодейской рожей и сказал: — Потому, сударь, что мы люди бывалые и в ад приехали на конях, как господа. Тут вмешался черт: — А почему ты ничего не говоришь о своих тайных проделках, о греховных деяниях, которые ты прикрывав, а также про то, как ты бессовестно лгал, занимаясь своим низким делом? — Это мое-то дело низкое? — возмутился один из кучеров (он в свое время служил у некоего кабальеро и надеялся, что тот еще вызволит его из ада). За последние десять лет не было на свете более почетного занятия, чем наше. Случалось даже, что нас в кольчуги и пастушьи куртки обряжали или еще в широкое платье с пелеринами наподобие отложных воротников у священников. Ибо мы были все равно что исповедники, чужих грехов знали куда больше, чем они. В самом деле, как ухитрилась бы загубить свою душу иная тихоня, все время сидящая в своем углу, если бы какой-нибудь хитрец не соблазнил ее покрасоваться в карете. Конечно, попадаются мнимо добродетельные особы, которые под предлогом, что едут в церковь, отправляются на свидание пешком, но уж те, кто задергивает занавески и откидывается на задние сиденья, наверняка дают обильную пищу дьяволу. Сдается мне, нынче все женщины променяли свое целомудрие на дары — одаренных теперь не сочтешь, а вот о целомудрии что-то не слышно. — Ну вот, — воскликнул черт, — прорвало моего кучеришку, теперь ему на десять лет хватит. — А с чего бы мне молчать, — огрызнулся тот, — когда вы обращаетесь с нами черт знает как, вместо того чтобы ценить нас и холить? Мы же доставляем вам добычу вашу в преисподнюю не побитую, не порченую, не каких-либо там хромых и колченогих, не голь перекатную, как вечно нищие дворяне, а народ раздушенный, холеный, опрятный, передвигающийся не иначе как в каретах. Оказывай мы такую услугу другим, они бы бог знает как нас ценили, а тут мне говорят, что все это мне поделом, так как я дешево возил, в речах учтив был и в рот хмельного не брал (остальные кучера по сравнению с этими питухами были просто лягушками!) или потому, что паралитиков слушать мессу возил, больных — к причастию, а монашек — к ним в монастырь! Никто не докажет, что в эту карету входил кто-либо с чистыми помыслами. Дело кончалось тем, что всякий жених перед свадьбой осведомлялся, не побывала ли его невеста в моей карете, ибо это было бы верным доказательством ее развращенности. И, несмотря на это, вы так со мной рассчитываетесь? — Пошел вон! — крикнул другой черт, левша и мулат. Он крепко поддал ему, и кучера замолчали. Вонь, исходившая от возниц, заставила меня поспешить дальше. Я добрался до какого-то сводчатого помещения, где было так холодно, что я стал дрожать и стучать зубами. Удивленный студеностью ада, я спросил, куда я попал. Ответить мне взялся дряхлый и кривоногий бес с петушиными шпорами, кожа которого была покрыта цыпками и трещинами. — Холод сей проистекает оттого, — сказал он, — что в этом месте собраны шуты, гаеры, жонглеры и фигляры — все дураки дураками, у которых — уши, ясное дело, холодные. Таких на свете несть числа и еще столько же; их всех загнали сюда, ибо если бы они разбрелись по преисподней, то холодом своим умерили бы язвительность адского пламени. Я попросил разрешения поглядеть на них, на что последовало согласие, и, дрожа от стужи, приблизился к самому леденящему сброду, который мне когда-либо доводилось видеть. Одной вещи при этом никто не поверит: они изводили друг друга шутками, в которых упражнялись на этом свете. Среди шутов я заметил много лиц, которых почитал почтенными. Я осведомился, почему они попали сюда, и черт мне ответил, что это были льстецы, а следовательно, и заправские шуты, в которых шутовство это крепко въелось. Я полюбопытствовал узнать, за что осуждаются пошляки и как их казнят. — Многие люди осуждаются на вечные муки, — ответил мне черт, — за то, что впали в смертный грех уныния. Они же, наоборот, осуждены за то, что не унывали или делали вид, что не унывают, и шутовством своим погружали в уныние других. Это все народ, который является к нам без предупреждения на готовый стол и постеленную кровать, словно в собственный дом. Отчасти они нам и сподручны, ибо, как известно, они и себя, и других способны начисто извести, а это облегчает нам работу. При жизни большая их часть уже несет на себе отметину ада, ибо тот, кто не давал вырывать себе зубы за деньги, тот уж непременно позволял гасить свечи о собственную задницу или выщипывать брови, и когда здесь мы их мучаем, многим это оказывается делом уже знакомым — вся разница в том, что они денег не зарабатывают. Видишь вон того, продолжал черт, — при жизни он был дураком-проповедником и теперь попал к шутам, ибо делал все, чтобы понравиться слушателям; а вот этот был судьей и ради красного словца готов был пренебречь правосудием, и если не толковал законы вкривь, то уж вкось их толковал обязательно. Ну, а этот был не в меру услужливым супругом, он определен к шутам, ибо, для того чтобы доставить всем удовольствие, продавал то, которое ему доставляла собственная жена, получая от нее свой суточный паек не натурой, а деньгами. А вот эта женщина, хоть и из благородных, была превеликой фокусницей и угодила к гаерам, ибо, для того чтобы всем угодить, готовила из себя блюдо на все вкусы. Короче говоря, в общество шутов попадают представители всех сословий, и потому-то их такое множество: да и, если хорошенько поразмыслить, разве не все вы в конечном счете шуты, ибо только и знаете, что потешаетесь друг над другом, и у вас это, как я уже сказал, природное свойство и лишь у немногих — ремесло. Кроме этих, есть у нас шуты увядшие и осыпавшиеся и шуты, забытые при жатве, так сказать, колоски. Первые по двое или в одиночку слоняются по домам знати, а колоски — те фиглярничают понемножку по деревням, и уж о последних могу вас заверить, что если бы они не жаловали к нам, мы бы ничего не предпринимали, чтобы их увидеть. В это время внутри помещения раздался шумок, и черт поспешил узнать, что случилось. Оставшись один, я направился в какое-то место за загородкой, где нестерпимо воняло клопами. „Раз несет клопами, — сказал я себе, — готов побиться об заклад, что тут живут сапожники“. Так и оказалось, ибо я тотчас услышал стук колодок и приметил сапожные ножи. Я зажал нос и сунул голову в подобие свинарника, где они были собраны. Оказалось, что там их великое число. Сторож их сказал мне: — Это те, кто явился сюда в природном виде, кожи не пряча. Ежели другие попадают в ад на собственных подошвах, этих влекут сюда и свои, и чужие, поэтому-то они так легки на подъем. Здесь я должен заверить читателя, что в аду не увидишь ни единого дерева, ни большого, ни малого, и солгал Вергилий, говоря, что там, где находятся любовники, растут мирты, ибо никакого признака рощи я здесь не обнаружил и единственные признаки древесности наличествовали в буксе сапожных колодок, ибо другое дерево здесь в ход не идет. Всех этих сапожников тянуло на блев из-за того, что двери в их помещение подпирали пирожники, которых двум тысячам чертей не удавалось утрамбовать в находившуюся по смежности силосную яму. — Печальнаянаша участь, — горестно вздохнул один, — мы осуждаем себя на вечные муки за грех плоти, а баб не знавали, и не с мясом дело имели, а все больше с костями! Они все горько плакались, пока их не прервал черт, воскликнув: — Мошенники, нет никого, кто бы заслуживал ада больше вашего! Ведь вы заставляли людей жрать всякое дерьмо и пальцами сморкались в еду, полагая, верно, что сопли ваши сходят за сироп. Сколько желудков принялось бы лаять, если бы воскресить всех собак, которых вы их заставили переварить! Сколько раз сходила за коринку жадная муха, увязшая в тесте ваших пирогов, и сколько раз именно она оказывалась единственной начинкой в пирожках, которые вы продавали своим злосчастным покупателям! Сколько зубов и сколько желудков вы прокатили верхом, заставляя их владельцев поедать целых коней! И после всего этого вы имеете еще наглость жаловаться, вы, которые были осуждены еще во чреве матери! А что сказать про ваши горячие блюда? Да только то, что их можно было бы отправить на горячее поле. Итак, будьте прокляты, страдайте и помалкивайте, ибо хуже приходится тем, кто должен вас мучить, чем вам от вынесения этих мук. Ну а вы, — обратился он ко мне, — проходите, нам и без вас дела хватает. Я покинул пирожников и поднялся на косогор, на вершине которого направо и налево от меня пылали в вечном пламени какие-то люди. Огонь разводили черти, которые оживляли его с помощью не мехов, а стукачей, ибо способность дуть на ближних была у последних ни с чем не сравнимой. Оказывается, и на том свете они не бросают своего ремесла и по-прежнему являются раздувателями слонов из мух, тлетворным дыханием судилищ и вонючим духом палача, равно как и науськиватели их — проклятые альгуасилы. Всякий раз, как огонь разгорался ярче, истязуемые начинали истошно вопить. Один из них кричал: — Я при каждой сделке торговал честно, всякий раз продавал по-праведному, чего же меня преследуют? „Всякий раз продавал по праведнику“, — послышалось мне. „Ну, этот почище Иуды будет“, — сказал я про себя. Движимый любопытством, я направился к нему, чтобы посмотреть, смахивает ли он на изображения предателя и черная у него или рыжая борода, и неожиданно признал в нем знакомого купца, незадолго до этого умершего. — Как, и вы тут? — воскликнул я. — Как вам это нравится? Не лучше ли было бы иметь поменьше добра и не томиться здесь? На это один из мучителей воскликнул: — Эти жулики думали, что все обстоит очень просто и аршином своим они могут добиться того же, что жезлом божьим добился Моисей. Из камня-де у них забьет источник изобилья. Великими мастерами были они обманывать, ну и дюйм за дюймом, вершок за вершком недомера дотянулись до ада. Впрочем, кто мог сомневаться, что темень в их лавках (весьма пригодная для их темных дел) не приведет их во тьму кромешную преисподней. Ох, — воскликнул он с превеликой досадой, — и народ же это был! С богом хотел сравняться! Как и он меры не иметь. Но тот, что все видит, оторвал их от неги их атласов, ласковых, как южное небо, и вверг в грозовые тучи ада, где терзает их своими молниями. И если хочешь окончательно просветиться, знай, что, поскольку этот народ вместе с ювелирами и торговцами всякими булавками и лентами лишь потворствует безрассудству людскому, все эти люди в одночасье оказались бы нищими, если бы господь бог пожелал, чтобы мир в одно прекрасное утро проснулся разумным и ему стало ясно, что, покупая алмазы, жемчуга, золото и различные шелка, он тратит деньги на бесполезные и излишние редкости, а не на нужное и полезное. И знайте, что всего дороже покупается на земле то, что меньше всего стоит, а именно — возможность чваниться. А эти купцы суть те, кто питает ваши похоти и распутства. Вид у этого черта был такой, будто он никогда не закончит своей рацеи, поэтому я продолжал свой путь, приведенный в изумление громким хохотом, который до меня донесся. Услышать смех в аду — вещь необычная, и я загорелся нетерпением узнать его причину. — Что это такое? — воскликнул я. И вижу, стоят на возвышении два человека, прекрасно одетых, с чулками на завязках, и горланят. На одном плащ и шапочка, манжеты как воротник, а воротник как штаны — все в кружевах; на другом пелерина, и в руках у него пергаментный свиток. Всякий раз, как они произносили хоть слово, семь или восемь чертей, стоявших с ними рядом, покатывались со смеху, что приводило кавалеров в крайнее раздражение. Я подошел поближе, дабы расслышать их речи, и вот что дошло до меня из уст мужчины с пергаментом, который, как оказалось, был идальго: — Раз мой отец звался так-то и так-то, и я внук Эстебана такого-то и такого-то, и в моем роду было тринадцать доблестнейших военачальников, а со стороны матери доньи Родриги я происхожу от пяти ученейших мужей, — как же могли меня осудить? Все это записано в сей грамоте, я ни от кого не завишу и податей платить не обязан. — Не хочешь расплачиваться деньгами, расплатишься хребтиной, — вставил черт и тут же хватил его несколько раз по спине так, что тот полетел вниз под горку, и тут же добавил: — Пора бы вам проникнуться мыслью, что тот, кто происходит от Сида, Бернардо и Гоффредо и не может сравняться с ними в доблести, а, наоборот, исполнен пороков, как вы, сводит на нет всю славу своего рода, а не является ее наследником. Кровь у всех, дворянчик мой любезный, одинаково алая! Жизнью своей уподобьтесь вашим предкам, и я тогда поверю, что вы происходите от ученого, когда вы сами станете им или' будете стремиться им сделаться, а иначе все ваше благородство будет лишь недолгим обманом, который раскроется вместе с вашей смертью. Ибо в канцелярии преисподней всякий пергамент коробится и грамоты становятся жертвами огня. Благородным в жизни может считаться лишь тот, кто на самом деле благороден, и добродетель — единственная грамота, к которой мы здесь питаем уважение, ибо, даже если человек произошел от предков низких и безвестных, но руководствовался в жизни божескими законами, он становится достойным подражания, превращается в дворянина и его можно считать основателем рода. Нас здесь смех разбирает при виде того, как вы оскорбляете деревенских жителей, мавров и евреев, как если бы они не обладали добродетелями, которыми пренебрегаете вы. Три вещи делают вас смешными в глазах людей: первая — дворянство, вторая — гонор и третья — бахвальство, ибо каждому ясно, что для вас достаточно того, что ваши предки обладали добродетелью и благородством, чтобы утверждать, что и вы ими обладаете, между тем как вы всего лишь бесполезное порождение земли. Сыну хлебопашца удается приобрести великую ученость; сельский житель, потративший много сил на полезные науки, становится архиепископом, а кабальеро, происходящий от Цезаря, но тратящий свое время не на битвы и на победы, а на игры и распутство, смеет утверждать, что не следовало бы давать митру тому, кто не происходит от порядочных родителей, как будто им, а не ему предстояло выполнить возложенные на него обязанности. Они хотят (что за слепота!), чтобы им, порочным, зачтена была чужая добродетель, проявившаяся чуть ли не триста тысяч лет назад и ныне почти забытая, и не желают, чтобы бедный был прославлен за собственную. Словно червь подточил изнутри идальго, когда он услышал эту отповедь, а стоявший с ним рядом кабальеро погрузился в грустные мысли, теребя свой плоеный воротник и разрезы своих штанов. — Что мне сказать о вашем гоноре? То, что это величайший тиран, самый вредоносный и приносящий всего более огорчений. Бедный кабальеро умирает с голоду, у него не хватает денег, чтобы одеться, он ходит рваный и латаный-перелатаный или превращается в разбойника. Денег просить он не может, ибо это оскорбило бы его честь, служить не хочет, ибо это бесчестно. Все, к чему стремятся и чего добиваются люди, делается ради чести. Чего только не губит ложно понятое чувство чести! А если всмотреться, чем, в сущности, является эта мифическая честь, видишь, что она ничто. Из-за чести тот, кому охота была бы пойти туда-то и туда-то поесть, не решается это сделать. Чести ради вдовы умирают в четырех стенах, а девица проводит тридцать лет замужем сама за собой, не зная, ни что такое мужчина, ни что такое радости жизни. Блюдя свою честь, замужняя не дает воли своему желанию, когда оно заявляет о себе. Ради чести люди переплывают моря. Ради чести люди убивают друг друга. Ради чести все тратят больше того, что имеют. А посему честь есть не что иное, как безрассудство плоти и духа, ибо у одних она отнимает радости, а у других покой. И чтобы вы, люди, с совершенной ясностью уразумели, какие вы несчастные и как непрочно все то, чем вы так дорожите, поймите, что из того, что вы больше всего цените, а именно чести, жизни и имущества, честь ваша висит на волоске бабьего срама, жизнь в руках лекарей, а имущество зависит от росчерка пера какого-то писаришки. „Итак, разуверьтесь в своих заблуждениях, смертные, — сказал я про себя, — уразумейте, что это ад, где, для того чтобы терзать людей горестными речами, им говорят истины!“ Тут черт снова принялся развивать свою мысль. — А бахвальство? Что может быть смехотворнее! Нет на свете иных добродетелей, как человеколюбие (которым побеждается лютость своя и чужая) и твердость мучеников. Всякое иное мужество — показное. Ведь то, что делают люди, что они сделали, воспитав великое множество доблестных военачальников, проявивших себя храбрецами на войне, они сделали не для того, чтобы прославиться, а из страха; ибо всякий, сражающийся на своей земле, защищая ее от врага, делает это из страха перед еще большим злом, поскольку он опасается плена или смерти, а идущий завоевывать тех, кто сидит у себя дома, порою совершает это из боязни, как бы тот не напал на него первым. Те же, кто не имеет этого намерения, побуждаемы бывают алчностью. Ничего себе доблестные воины! Грабители чужого золота и нарушители спокойствия других народов, которым господь положил в качестве ограды от нашего честолюбия глубокие моря и высокие горы. Человек убивает другого, движимый чаще всего гневом, слепой страстью, а иной раз и страхом, как бы не быть убитым самому. — И вы, люди, понимающие все шиворот-навыворот, называете глупцом всякого, кто не бунтует, не буянит и не сквернословит; умным — того, кто злобен, любит скандалить и нарушать порядок; смельчаком слывет у вас тот, кто не дает людям покоя, а трусом — кто благодаря хорошим манерам избегает положений, при которых к нему могли бы проявить неучтивость. А между тем это как раз те люди, в которых ни один порок не может найти благоприятной почвы. — Черт подери! — воскликнул я. — Речи этого черта стоят больше, чем все капиталы, что у меня за душой! Тут тот, на котором были чулки с завязками, сказал с глубокой печалью в голосе: — Все это верно, если речь идет об этом дворянине; но, клянусь честью кабальеро, при чем тут я? — Слово „кабальеро“ он растянул по крайней мере на три четверти часа. — Расценивать так меня, во-первых, неверно и, во-вторых, неучтиво. Как будто все люди одним миром мазаны! Слева эти вызвали у чертей раскатистый хохот. Один из них немедленно подошел к нему и попросил его успокоиться и сказать, в чем он нуждается и что его более всего огорчает, ибо с ним хотели бы обойтись так, как он этого заслуживает. Тот, не долго думая, ответил: — Премного вам обязан. Не могли бы вы дать мне доску, чтобы отгладить мой воротник? Черти прыснули со смеху, а дворянин опять расстроился. Желая повидать в аду возможно больше разных разностей, я решил, что уже и так задержался здесь слишком долго, и пошел дальше. Не успел я отойти и нескольких шагов, как набрел на лужу, широкую что твое море и отменно грязную. Тут стоял такой гам, что у меня голова кругом пошла. Я спросил, куда я попал, и получил в ответ, что здесь отбывают наказание женщины, которые при жизни избрали себе должность дуэньи. Таким образом, я узнал, что особы эти на том свете превращаются в лягушек, ибо при жизни они, подобно лягушкам, способны были квакать без толку и без умолку, как это делают лягушки, сидя в своей вонючей тине, а поэтому в адские лягушки они угодили вполне справедливо, ибо дуэньи — ни рыба ни мясо, как и они. Меня очень позабавила мысль, что дуэньи теперь превратились в гадов, волей-неволей должны держать ноги раскорякой и что единственное достойное внимания расположено у них сейчас ниже пояса, поскольку лица их остались худыми, а шеи в морщинах. Я пошел дальше, оставив лужу по левую руку, и набрел на луг, где в адском пламени вцеплялись друг другу в бороды и оглашали воздух криками множество мужчин. Охраняли их шестеро стражей. Я обратился к одному из них с просьбой разъяснить мне, что это за старики и почему их здесь собрано такое количество. — А, это место отведено отцам, которые осуждают себя на вечные муки, чтобы оставить богатое наследство детям. Иначе его называют загоном дураков. — О, я несчастный! — воскликнул в это мгновение один из этих нежных родителей. — Всю-то жизнь я покоя не знал — не пил, не ел, все старался сколотить достойное наследство старшему сыну. Я даже для того, чтобы не тратить лишних денег, так и умер, не прибегнув к лекарю. И вот, не успел я испустить дух, как сынок мой уже утирал себе слезы моими денежками. И, вполне уверенный, что такой скаред, как я, мог только угодить в ад, он решил, что нет ни малейшего смысла служить мессы за упокой моей души, и в этом пошел наперекор моей последней воле. А тут господь бог в усугубление моего наказания дал мне возможность видеть, как мой недостойный сын расточает накопленное мною», и слышать, как он говорит: «Раз отец осудил себя на вечные муки, уж лучше бы он побольше взял себе на душу, а то стоит ли мучиться из-за таких пустяков?» — Вы, может быть, хотите убедиться, — вмешался один из чертей, — в справедливости поговорки, которая у вас так в ходу: «Счастлив сын, у которого отец в аду жарится»? Не успели слова эти донестись до слуха стариков, как они принялись выть и бить себя по лицу. Страшно было на них смотреть. Не будучи в состоянии вынести это зрелище, я прошел дальше. Дойдя до очень мрачной тюрьмы, я услышал великий лязг цепей и наручников, шипенье огня, удары и вопли. Я осведомился, кого здесь терзают, на что мне сказали, что тут помещаются все «кабызнали». — Что-то не понимаю, — сказал я, — о каких таких «кабызналах» идет речь. — А вот о каких, — ответили мне. — Все, кого вы здесь видите, — дураки. Жизнь они в свое время вели дурную, но сами этого не сознавали и по дурости своей осудили себя на вечные муки. А теперь только и слышишь от них: «Эх, кабы знал, ходил бы в церковь», «Эх, — кабы знал, смолчал бы», «Эх, кабы знал, помог бы бедняку», «Эх, кабы знал, непременно бы исповедовался». Я в ужасе устремился прочь от столь дурного и столь ослепленного общества, но угодил из огня да в полымя. Остановившись перед каким-то загоном, я спросил у находившегося при нем черта, кого он здесь казнит. — Тут разный народ, — ответил он мне. — Тут и те, кто говаривал: «Бог милостив», и «Кого когда-либо осуждало милосердие божье?», и «Господь не оставит». Я очень удивился и сказал ему: — Как это милосердие может кого-либо осуждать, когда это дело правосудия? Ты что-то брешешь, черт. — А ты, — произнес нечистик, — треплешь языком, как несмышленыши, ибо не знаешь, что половина по крайней мере попавшего сюда народа сидит именно из-за милосердия божьего. Ты только прикинь, как много таких, кто, упрекни их в каком-либо дурном поступке, не обратят на слова твои никакого внимания и будут только повторять: «Бог милостив и на пустяки не обращает внимания, ибо велико всепрощение его». И в то время как они, совершая преступления, ожидают помилования всевышнего, мы их ожидаем здесь. — Так что же, по-твоему, выходит, что на бога и на милость его нельзя рассчитывать? — Отнюдь, — ответили мне, — это значит лишь то, что он помогает добрым желаниям и награждает добрые дела и не терпит косненья в дурном. Люди сами вводят себя в обман, если думают, что милость божья способна покрыть их дурные поступки и действовать так, как им выгодно, а не так, как сообразно ее свойствам, ибо она чиста и безмерна для праведных и достойных ее, и кто более всего уповает на нее, менее всего нуждается в ее помощи. Не заслуживает милосердья божьего тот, кто, зная, сколь оно безгранично, заключает из этого, что бог может дать поблажку дурным его побуждениям, и не усматривает в нем целительного источника для души. Милость свою господь зачастую проявляет и ко многим недостойным ее, ибо люди собственными силами ничего не способны совершить, если не помогут им заслуги их и покровительство всевышнего. И самое большее, что может сделать человек, это стараться заслужить его. «О люди, — подумал я, — как часто забываете вы о самом главном и откладываете до последнего дня то, что намеревались сделать еще в самый первый! Если бы вы только знали, что приговор, которого вы так боитесь, уже произнесен над вами! Как поучительно было бы для многих взором и слухом впитать в себя все то, что творится в аду!» С этими словами я проследовал дальше и дошел до конюшни, где помещались красильщики. Они так мало отличались от чертей, а черти от них, что даже следователю было бы трудно установить, кто из них кто. Я спросил у одного мулата, лоб которого был так роскошно украшен рогами, что больше всего напоминал вешалку, где помещаются содомиты, старухи и рогоносцы. Он сказал: — Рогоносцы рассеяны по всему аду, ибо эта публика при жизни является чертями, так сказать, первой степени посвящения, — ибо уже в этой жизни им положено терпеть и носить свой роговой венец. Что касается содомитов и старух, мы не только ничего о них не знаем, но еще от всей души желали бы, чтобы и они о нас ничего не знали, ибо в случае первых это значило бы подвергать опасности наш тыл. По этой причине мы, черти, и носим хвосты, ибо там, где пахнет мужеложеством, необходимы хвосты-опахала. Старух мы не желаем иметь поблизости, ибо они и здесь нас донимают и изводят. Им недостаточно того, что они испытали при жизни, они являются сюда и преследуют нас своей любовью. Многие прибыли к нам седые и покрытые морщинами, без единого зуба во рту, но ни одной из них еще не наскучила жизнь. Самое забавное, что, кого бы вы ни спросили, в аду не окажется ни одной старухи. Та, у которой гноятся глаза и нет ни волос, ни зубов, но морщин зато хоть отбавляй, ибо зажилась она на свете, заверит нас, что волосы выпали у нее после болезни, что зубы испортились от сластей, что горб вырос от ушиба, и не признается в своей старости, даже если бы считала, что исповедью своей она вернет себе молодость. Рядом с красильщиками раздавались отдельные голоса каких-то несчастных, жаловавшихся на свою грустную судьбу. — Что это за народ? — спросил я. На это один из них ответил: — Злополучные, погибшие нежданной смертью. — Брешешь, — перебил его черт. — Ни один человек нежданно не гибнет. По легкомыслию или по неосторожности — другое дело. Но нежданно — нет. Как может нежданно умереть человек, видящий, что вся его жизнь есть путь в могилу и что смерть все время у него под боком? Всю жизнь вы ничего иного не видите, кроме похорон, мертвецов и гробницы. Ни о чем другом не толкуют с церковных кафедр и не говорят в книгах. Куда бы вы ни обратили взор, все напоминает вам о смерти. И сносившаяся одежда, и разрушающийся дом, и разваливающаяся стена — не говорят ли вам о ней? Даже сон, в который вы погружаетесь каждую ночь, не являет ли он вам образа смерти? Как же может оказаться такой человек, для которого смерть была бы неожиданностью? Все вокруг него только и напоминает ему о ней. Вы не имеете права называть себя погибшими нежданно, а лишь людьми, не верившими в то, что могут так погибнуть, хоть знали, что от смерти не защищена даже самая цветущая юность и что в одно и то же время, творя благо и зло, смерть является и матерью, и мачехой. В это время я повернул голову и увидел некое углубление, в котором души теснились как сельди в бочке. В то же мгновение до носа моего донесся весьма противный запах. — А это кто такие? — поинтересовался я. — Аптекари, — отозвался некий наказывавший их желтый и тощий судья. Ад они набили до отказу. Ну и народ! Меж тем как все прочие очищают, чтобы спастись, от греха свои души, аптекарь держит очистительные для того лишь, чтобы очищать чужие карманы, а это в рай ему дороги не открывает. Вот уж кто по праву может называться алхимиком со своим «Ars sacra»![8] Это не какой-нибудь Демокрит из Абдер, ни Авиценна, ни Гебар, ни Раймунд Ауллий, ибо если они и писали о том, как из различных металлов можно получить золото, сами они его не добывали, а если и добывали, то никто после них этим уменьем уже не обладал, между тем как эти аптекари делают золото из мутной воды, из палок, из мух, из дерьма, из пауков, из скорпионов и из жаб. Золото приносит им даже бумага, ибо деньги они дерут даже за обертку своих мазей. Выходит, что ради них одних господь вложил целительную силу в травы, камни и человеческие слова, ибо нет травы, какой бы вредной и ядовитой она ни была, которая не приносила бы им прибытка, включая крапиву и цикуту, и нет такого камня, из которого они не извлекали бы себе проку, даже из нетесаного булыжника, ибо с его помощью они растирают свои зелья. А что касается слов, то они у них всегда в предостаточном запасе, ибо покупателю они никогда ни в чем не отказывают, о чем бы их ни попросили, даже если этого снадобья у них нет, стоит им увидеть деньги, ибо вместо гвоздичного масла они отвешивают вам спермацету, и заказчик, таким образом, покупает лишь слова, а не то, что эти слова обозначают. Да и не аптекарями их, собственно говоря, надо было бы называть, а оружейниками, и лавки их не аптеками, а оружейными складами докторов, где врач выбирает кинжал грудных сиропов, палаш настоек, мушкет проклятого слабительного, употребляемого без меры, выписанного не вовремя и некстати. Там великий набор пищалей-мазей, тошнотворные аркебузы клизм и заряды свечей. Многие ищут в них спасения, но у тех, кто умирает, ничего уже, надо полагать, не остается на похороны. — Если хотите от души посмеяться, — сказали мне, — взгляните, кто сидит за ними, и увидите, какое наказание положено цирюльникам. Подымитесь для этого на два уступа, ибо они на этом холме. Я сделал, как — мне было сказано, и увидел (удивительное зрелище и справедливейшее наказание!), что брадобреи, за исключением рук, были все перевязаны веревками. Над головой у каждого висела гитара, а между ног лежала шахматная доска с шашками. Всякий раз, когда, влекомые природной страстью к пассакальям, они собирались побренчать, гитара улетала от них, а когда они обращали взоры вниз и готовились поддать какую-нибудь шашку, доска исчезала под землей. В этом и заключалось их наказание. Я так смеялся, что никак не мог от них оторваться. За одной из дверей стояло большое число людей, жаловавшихся на то, что на них не обращают ни малейшего внимания и даже не хотят их мучить. На это какой-то черт ответил, что они нисколько не уступают чертям, ибо не хуже чертей способны мучить других. — Кто это? — спросил я. Черт объяснил мне: — С вашего позволения, это все левши — народ, что все делает шиворот-навыворот, а потому и недоволен, что не находится вместе с остальными осужденными. Здесь мы никак понять не можем, люди они или что другое, ибо при жизни они только и знали, что причиняли досаду своим ближним, являясь дурным предзнаменованием. Встретиться с таким человеком, когда идешь куда-нибудь по делу, все равно что набрести на ворона или на сову. И да будет вам известно, что когда Сцевола сжег себе правую руку из-за того, что вместо Порсенны убил другого, он сделал это не для того, чтобы остаться одноруким, а потому, что хотел наказать себя еще более сурово. Он сказал: «Так вот, за то, что я ошибся, осужу себя остаться левшой», И когда за сопротивление правосудию кого-нибудь присуждают к отсечению правой руки, суть наказания не в том, что виновного оставляют с культей вместо кисти, а в том, что из него делают левшу. А когда в одном старинном романсе какой-то человек захотел бросить другому особенно сильное, язвительное и обидное проклятие, он воскликнул: Шуйца мавра пусть смертельный Нанесет тебе удар. Известно, что в день Страшного суда все те, кто осужден на вечные муки, будут поставлены ошую от господа. Да что говорить — народ этот сделан шиворот-навыворот, в толк не возьмешь, люди это или нет. Но тут меня знаками подозвал к себе черт, дав мне в то же время понять, что шуметь не следует. Я подошел к нему, он подвел меня к окну и сказал: — Ты только полюбуйся, что проделывают с собой уродины. И действительно, я увидел превеликое множество женщин, занятых кто чем: одни, вместо того чтобы штопать себе чулки, штопали себе лица, маскируя раны и шрамы; другие вообще переделывали себя заново, ибо ни теперешний рост их благодаря высоким каблукам, ни чернота бровей благодаря сурьме, ни цвет волос благодаря краске, ни тело благодаря платью, ни руки благодаря средствам, заставляющим слезать старую кожу, ни губы благодаря помаде уже не были теми, коими наделила их природа. Я увидел, как одни прикрывали плеши свои волосами, которые они могли назвать собственными лишь потому, что заплатили за них звонкой монетой. У других половина красоты лица находилась на туалете — в банках с румянами и притираниями. — На что только не способны бабы! — воскликнул один из чертей. Научились сиять, как солнце, не будучи светилами. Большинство их засыпает с одним лицом, а пробуждается с другим, спят с одними волосами, а встают с другими. Сколько раз вам начинало казаться, что вы спите с чужой женой, а на поверку оказывалось, что прелюбодеяние дальше оболочки не простиралось. Вы только посмотрите, как исследуют они свои лица в зеркале! Это те, кто осуждают на вечные муки себя за то, что лгут своей наружностью и кажутся красавицами, будучи уродами. Я был крайне удивлен, ибо никак не мог подумать, что подобный грех может повлечь за собой осуждение. Отвернувшись от них, я увидел мужчину, сидевшего одиноко на стуле. Его не терзали ни огонь, ни холод, ни черти, ни какая-либо другая ниспосланная на него напасть. Он испускал самые жалостные крики, которые мне только привелось услышать в аду, и готов был выплакать собственное сердце, которое так исстрадалось, что вот-вот должно было разорваться. «Царица небесная! — воскликнул я про себя. — С чего это убивается этот несчастный, когда никто его и пальцем-то не трогает?» А тот, что ни миг, удваивал свои стоны и вопли. — Послушай, — сказал я, — кто ты такой и на что ты жалуешься, коли никто тебя не донимает — ни огонь тебя не поджаривает, ни мороз тебя не леденит? — О-о-о, — простонал он, — нет горше наказания в аду, нежели мое; ты считаешь, что меня не терзают палачи? Как жестоко ты ошибаешься! Самые жестокие мучители сокрыты в собственной моей душе! Неужто ты не видишь? воскликнул он и стал зубами вгрызаться в свой стул и, корчась, кататься по земле. — Вот они, хладнокровно отмеряющие вечные муки за безмерные преступления! О, какими страшными демонами являетесь вы, сознание того добра, которое я мог совершить и не совершил, память о тех советах, какими я пренебрег, и о злодеяниях, в которых я повинен! Каким вечным упреком встаете вы передо мной! Как жестока карающая меня десница господня! Стоит вам оставить меня, как воображение мое принимается рисовать ту славу, которой я мог бы наслаждаться ценою гораздо меньших страданий, чем те, которые я испытываю сейчас. О разум мой, сколь прекрасным живописуешь ты небо, дабы нанести мне последний удар! Оставь меня хотя бы на мгновение. Неужто воля моя обречена ни на минуту не жить со мной в мире и согласии? О пришелец, если бы знал ты, какие три невидимые языка пламени и какие бестелесные истязатели терзают меня в трех способностях моей души — верить, надеяться и, любить! А когда их одолевает усталость, на смену является червь совести, голод которого невозможно насытить и который готов непрерывно точить мою душу, — я, каким ты меня видишь, являюсь вечно терзаемой жертвой его зубов. Тут он возвысил голос и продолжал: — Найдется ли во всей этой обители отчаяния душа, которая пожелала бы сменить сжирающий ее огонь и своих палачей на мои страдания? Вот так, о смертный, расплачиваются на том свете, кто обладал на земле знаниями, кто был начитан, владел даром слова и блистал умом, — они сами являются для себя и палачами, и застенком. И, охваченный еще более глубоким приступом отчаяния, он снова стал биться и корчиться в страшных муках. Я в страхе отступил от него, говоря себе: «Вот куда приводят и знания, и разум, если их превратно используют. Меня давеча удивило, что он плачет, хотя никто его не трогает, а между тем в груди этого человека таился самый истинный ад». Произнося эти слова, я добрался до обширного поля, где в разных местах подвергалось разнообразным мучениям множество людей. Там я увидел несколько проезжавших повозок, на них были души, коих терзали раскаленными клешнями. Перед повозками шествовали глашатаи. Я прислушался к тому, что провозглашал один из них, и вот что я услышал: — Сих людей господь велел наказать за возмутительное поведение и за то, что они служили дурным примером ближним. Повозки передвигались от одной кучки осужденных к другой, и каждая из них приобщала возмутителей к своим мукам, поскольку они дурным примером способствовали их гибели. Об этих людях, вводивших других в соблазн, и сказал господь, что лучше бы было им никогда не рождаться. Изрядно рассмешили меня несколько кабатчиков, которым под честное слово разрешено было свободно бродить по всему аду, причем сколько их здесь ни было, все это слово соблюдали. У меня разгорелось любопытство узнать, почему это их одних пускают гулять беспрепятственно. — Мы даже ворота свои оставляем открытыми, государь мой, — сказал один черт, — у нас нет ни малейшего основания опасаться, что из ада сбегут люди, которые делали на земле все возможное, чтобы в него попасть. А кроме всего прочего, кабатчики, переселенные сюда, через три месяца становятся такими же чертями, что и мы. Мы только следим за тем, чтобы они не приближались к адскому пламени других грешников, ибо они, чего доброго, могли бы плеснуть туда воды. Но если вы хотите посмотреть на нечто достопримечательное, поднимитесь на этот холм: в самой глубокой части ада вы увидите Иуду-предателя собственной персоной вместе с окаянной породой проклятых кладовщиков. Я последовал его совету и увидел Иуду (что меня крайне обрадовало), окруженного своими последователями и подражателями его деяний. Затрудняюсь сказать, был ли он рыжебород, как его изображают испанцы, или чернобород, как живописуют его другие народы, дабы сделать из него испанца, ибо мне лично он показался каплуном. Ничего другого и не могло быть, ибо вряд ли столь гнусные склонности и столь двуличная душа могли оказаться в ком-либо ином, как не в существе, которое (будучи каплуном) было ни женщиной, ни мужчиной. У кого, как не у каплуна, хватило бы бесстыдства поцеловать Христа, чтобы продать его? И кто, как не каплун, должен был понести наказание за то, что оказался с тугой мошной? И кто, как не каплун, мог выказать себя столь малодушным, что удавился, не вспомнив о том, что милосердие господне безгранично? Я крепко верю всему тому, что провозглашает католическая церковь, но в аду Иуда мне показался вне всяких сомнений каплуном. То же скажу и о чертях — все они каплуны: бороды у них не растут, а кожа покрыта морщинами. Впрочем, допускаю мысль, что безбороды они потому, что опалены, а все в морщинах оттого, что в аду им очень жарко. И, верно, так оно и сеть, ибо не видел я у них ни бровей, ни ресниц, и все они были плешивы. Иуда, впрочем, был очень рад тому, что кладовщики, все, сколько их ни на есть, приходят его развлекать и ублажать (ибо лишь весьма немногие из них, как мне говорили, бросили ему подражать). Я вгляделся в них попристальнее и сделал несколько шагов в сторону Иуды, Тут я увидел, что наказание кладовщиков было сходно с тем, которое было определено Титию, чьи внутренности должен был пожирать коршун: в этом случае их тоже клевали какие-то две хищные птицы. Черт при этом произносил громким голосом: — За хищения, хищникам на угощение. Сей время от времени провозглашаемый приговор приводил всех в содрогание. Иуда же мучился при мысли о своих тридцати сребрениках. Подле себя он держал сосуд. Я не стерпел, подошел к нему и сказал: — Как это хватило у тебя совести, гнуснейший меж всеми предатель, продать учителя своего, господа и бога застоль ничтожные деньги? — А вам-то что жаловаться? — отозвался Иуда. — Я для вас высшее благо. Ведь это предательство оказалось для вас началом и основой вашего спасения. Жаловаться больше пристало мне, вот кому круто приходится! Нашлись даже еретики, воздававшие мне божеские почести, ибо при моем содействии было создано лекарство, избавляющее вас от гибели. Впрочем, не думайте, что иуд только и есть, что я. После смерти Христа появилось их великое число много хуже моего и куда более неблагодарных, ибо они не только продают Христа, но и покупают, и плетьми полосуют, и распинают его, и, что всего хуже, не чувствуя благодарности к нему за его жизнь, страдания, кончину и воскресение, оскорбляют и гонят его, именуя себя его чадами, в то время как я продал его до кончины его как апостол и казначей. Свидетелем сему может быть сей сосуд с благовониями, принадлежавший некогда Магдалине; я хотел продать его, деньги раздать бедным, и теперь одно из самых жестоких для меня наказаний — это видеть, как то, что должно было пойти на пропитание неимущих, продается и расточается, ибо тогда я единственно стремился к тому, чтобы получить побольше денег, и в конце концов, желая разом покончить со всем этим делом, я продал господа моего, у которого эти благовония хранились, и таким образом помог большему числу несчастных, чем даже имел в виду. — Ворюга! — воскликнул я, не в силах больше себя сдержать. — Если, увидев Магдалину у ног Христа, ты возжелал обогатиться, что же не собрал ты жемчужины бесчисленных слез, пролитых ею, и не насытил алчности своей златыми нитями волос, что она вырывала из своей головы, вместо того чтобы низкой аптекарской своей душонкой возжелать получить благовонное миро ее? Но одну вещь я хочу узнать от тебя: с какой стати тебя всегда изображают в сапогах, и даже выражение такое есть — Иудины сапоги? — Это не потому, что я их когда-либо носил, — ответил он, — но этим, очевидно, хотели сказать, что я все время был на пути в ад, да к тому же был еще и казначеем. И так и следует всегда изображать моих собратьев. Вот истинная причина, а не та, которую вздумали приписать этому другие, полагая, что если я ношу сапоги, то обязательно должен быть португальцем. Это ложь, ибо я родился в… (К сожалению, я запамятовал место, которое он назвал, Калабрия ли то была или другое какое.) И обрати еще внимание на то, что я единственный кладовщик, которого осудили за продажу, ибо все прочие (за малыми исключениями) влипают за покупки. А в том, что, как ты говоришь, я проклятый предатель, выдавший Христа за ничтожные деньги, ты совершенно прав, но иначе я поступить не мог, если договаривался с такими скупердяями, как евреи. Если бы я потребовал с них хоть на один сребреник больше, они бы у меня Христа не взяли. И поскольку ты не можешь прийти в себя от удивления и все еще глубоко убежден, что я наихудшее существо на свете, загляни пониже, и ты увидишь, что великое множество людей куда хуже моего. Ступай, сказал он, — довольно нам разговаривать, я их нисколько не затмеваю. — Ты прав, — сказал я. Я направился туда, куда мне указали, и встретил по дороге множество чертей, вооруженных палками и копьями, которые выталкивали из ада хорошеньких женщин, дурных духовников и бесчестных адвокатов. Я спросил, с какой стати их одних выгоняют из ада, на что один из чертей сказал, что они немало способствуют приумножению адского населения: дамочки — благодаря своим личикам и обманчивой красе; духовники — благодаря продаже отпущений, а адвокаты — благодаря своим внушающим доверие лицам и дурным советам. И выгоняют их исключительно для того, чтобы они привлекали в преисподнюю возможно больше народа. Однако самым запутанным случаем и неразрешимым казусом, с которым мне довелось столкнуться в аду, был вопрос, поднятый одной особой, осужденной вместе с другими продажными женщинами. Стоя перед кучкой воров, она возмущалась. — Скажите на милость, государь мой, — обратилась она ко мне, — как вообще можно расценивать поступки человеческие? Вот воры, к примеру сказать, отправляются в ад за то, что берут чужое, а женщина попадает туда же за свое кровное. Если справедливо давать каждому свое, а мы это делаем, то за что, спрашивается, нас осуждают. Я не стал ее слушать и спросил, поскольку кто-то из чертей упомянул о ворах, где я могу увидеть писцов. Быть не может, чтобы в аду не оказалось ни одного, хоть никто из них мне не попался на пути. На это один из чертей заметил: — Полагаю, что вы так ни с одним из них и не встретитесь. — Так что же с ними делается? Спасаются они все, что ли? — Нет, — ответили мне. — Просто они здесь уже не ходят пешком, а носятся по воздуху, пользуясь своими перьями. И то, что на пути к погибели вам не попалось ни одного, отнюдь не значит, что сюда их не попадает бесчисленное множество, а только то, что попадают они сюда с такой стремительностью, что пуститься в путь, долететь и влететь занимает у них не более мгновения (такие уж у них перья). Вот почему они вам и не попались на пути. — Как же их тут не видно? — воскликнул я. — Видно, как же не видно, — успокоил меня черт, — только их здесь не писцами называют, а котами. И чтобы у вас не осталось ни малейшего сомнения в том, что их здесь предостаточно, осмотритесь: ад, как вы видите, помещение громаднейшее, древнее, грязное и развалющее, а ни единой мышки вы в нем не найдете, так как они их всех истребили. — А как обстоит дело с дурными альгуасилами? Неужто их у вас нет? — Ни единого, — ответил бес. — Быть не может, — возмутился я, — а если среди множества порядочных попадаются злодеи, достойные осуждения? — Повторяю, что в аду их нет, потому что в каждом дурном альгуасиле, даже если он еще не умер, уже сидит ад со всеми его чертями. Так что не он сидит в аду, а ад в нем. Понятно? Я перекрестился и произнес: — Правильно вы делаете, черти, что так альгуасилов недолюбливаете. — А как же может быть иначе? — отозвался бес. — Если в других альгуасилов вселяются бесы, как нам не бояться, чтобы они сюда не заявились и не отняли у нас нашу работу — карать души, а то Люцифер возьмет да и уволит нас, а их заберет заместо нас на службу. Глубже вдаваться в этот предмет мне не захотелось, и я пошел дальше. Сквозь решетку я увидел приятнейший клочок земли, наполненный душами, — из коих одни молча, а другие заливаясь слезами, всем видом своим выражали глубочайшую скорбь. Мне сказали, что место это отведено влюбленным. Я испустил скорбный стон, убедившись, что и за гробом души продолжают жалостно вздыхать. Одни вторили друг другу в изъявлении чувств и терзались от приступов ревности. О, сколь многие из них сваливали вину своей погибели на собственные желания, сила коих лживо живописала им красоту любезных им существ! Большинство их было осуждено за аядумство, как мне сказал один из чертей. — Что это за штука аядумство, — спросил я, — и что это за разновидность греха? Черт расхохотался и ответил: — Заключается она в том, что люди доверяют обманчивой внешности, а потом неизменно говорят: «А я думал, что это меня ни к чему не обяжет», «А я думал, что это не заставит меня влюбиться», «А я думал, что она отдастся мне и будет всегда моей», «А я думал, что мне не придется ревновать и драться с соперником на дуэли», «А я думал, что она удовлетворится мною одним», «А я думал, что она меня боготворит», — и таким вот образом все влюбленные, угодившие в ад, оказались здесь за то, что они что-то воображали. Все это люди, самые лютые муки которых заключаются в их раскаянии и которые меньше всего знают себя. Посреди них стоял Амур, покрытый чесоткой, со свитком, на котором было начертано:
МИР ИЗНУТРИ Перевод И. Лихачева
Дону Педро Хирону, герцогу де Осуна
Вот мои творения. Само собою разумеется, сочтет ваша светлость, что раз они таковы, то на небо меня им не вознести. Но поскольку я жду от них лишь того, чтобы они снискали мне доброе имя в этом мире, а больше всего ценю звание слуги вашей светлости, то посылаю их вам, дабы столь высокий вельможа оказал им честь; заодно и грехи с них спишутся. Пошли господь вашей светлости благодати и здравия, ибо все прочее, чего вы заслуживаете, снискала в мире ваша доблесть и величие. Писано в деревне, апреля 26-го дня 1612 года. Франсиско Кеведо ВильегасЧитателю, какого мне бог пошлет: неискушенного или кусачего, благочестивого или жестокосердого, благосклонного или склонного блажить
Давно установлено, что, как утверждает Метродор Хиосский и многие другие, никому ничего не известно и все — невежды. Да и это толком неизвестно: ведь будь известно даже это, хоть что-то было бы известно; лишь подозревается, что дело обстоит именно так. Это же говорит ученейший муж Франсиско Санчес в своей книге, каковая называется «Nihil scitur» — «Ничего не известно». Есть на свете люди, которые ничего не знают, но учатся, дабы что-то узнать; намерения у таких добрые, но занятия пустопорожние: ибо все учение, в конце концов, дает им лишь знание того, что всей истины им не познать. Есть такие, которые ничего не знают и ничему не учатся, полагая, что знают все. Среди этих много безнадежных. Их праздность и самомнение достойны зависти, а мозги — слез. Есть такие, которые ничего не знают и говорят, что ничего не знают, потому что полагают, что что-то воистину знают, а именно то, что ничего не знают; их следовало бы наказать за лицемерие, хоть исповеди их можно верить. Есть другие, самые худшие, я в их числе, которые ничего не знают, знать ничего не хотят, не верят, что можно что-то знать, говорят, что никто ничего не знает, и про них говорят то же самое, — и никто не лжет. И поскольку таким людям можно заниматься хоть науками, хоть искусствами, ибо терять им нечего, они дерзают печатать и предавать гласности все, что примнится им либо приснится. Такие дают работу книгопечатням, заработок — книгопродавцам, истощают терпение любознательных и в конце концов приносят истинную пользу в бакалейных лавках. Так вот, я как один из таких, и не из самых невежественных, не довольствуясь тем, что мне привиделся во сне Страшный суд, что по моей милости один альгуасил стал бесноватым и что не так давно писал я про преисподнюю, теперь вот пустился без складу и ладу (что, впрочем, несущественно, раз не в пляс) строчить «Мир изнутри». Коли мое писание понравится тебе и придется по вкусу, будь признателен за то своей неосведомленности, раз довольствуешься ты такой дрянью. А если оно тебе не понравится, вини мое невежество в том, что я его написал, а свое — в том, что ждал ты от меня чего-то другого. И оборони тебя господь, читатель, от длинных прологов и обидных эпитетов. Вечный странник среди сует юдольных, желание наше с напрасным усердием устремляется от одних к другим, не будучи в состоянии обрести ни родину, ни покой. Пищей ему служит разнообразие, и развлечение свое оно находит в нем. Разнообразие это разжигает в нем ненасытность, порожденную неведением дел мирских. Но если бы желание наше, столь жадно и неустанно их ищущее, познало их истинную природу, оно отвергло бы их — с такой же силой, с какой, раскаявшись, оно начинает их презирать. Но что удивления достойно, так это его великое упорство, ибо воображение наше сулит нам самым убедительным образом величайшие и неизреченные радости и услады. Таковыми они нам представляются, пока живо наше вожделение, но стоит человеку овладеть тем, чего он так страстно добивался, как незамедлительно наступает разочарование. Мир, прекрасно понимающий, чем можно польстить нашему желанию, предстает перед нами изменчивым и многоликим, ибо новизна и разнообразие суть те черты, кои более всего нас привлекают; этим мир соблазняет наши чувства, притягивает наши вожделения, а за ними увлекает и нас самих. Пусть приключения мои обогатят опыт других, ибо когда то, с чем я столкнулся, должно было повергнуть меня в величайшую печаль, в голове моей воцарилась полнейшая неразбериха и суетность захватила меня с такой силой, что, затерявшись в несметной толпе земных поселенцев, я метался, устремляясь то туда, куда влек меня взор мой, за красотой, то кидался вслед за друзьями, прельщавшими меня своим обществом, и так из улицы в улицу, пока я не стал некоей притчей во языцех. Но вместо того чтобы попытаться выйти из этого лабиринта, я делал все возможное, чтобы продлить заблуждение. То на улице гнева я ввязывался с искаженным лицом в ссоры и ступал по ранам и по лужам крови; то на улице чревоугодия смотрел на шумное одобрение, следовавшее за произнесенными здравицами. И так я переходил из улицы в улицу — а им не было числа, — заблудившись до такой степени, что от удивления я уже не чувствовал усталости, покуда, привлеченный нестройным хором голосов и почувствовав, что меня кто-то прилежно дергает за плащ, я не обратил взор вспять. Я увидел убеленного сединами почтенного старца в весьма убогом одеянии, у которого и одежда, и обувь были продраны во множестве мест. Это, однако, не делало его смешным, напротив, суровый вид его внушал уважение. — Кто ты такой, — спросил я, — что мимо воли признаешь себя завистником моих вкусов? Оставь меня в покое, ибо люди, отжившие свой век, никогда не могут простить юности ее утехи и наслажденья, от коих вы отказываетесь не по доброй воле, а потому, что время лишает их вас насильно. Тебе пристал срок уходить, а мне явиться. Предоставь мне любоваться и наслаждаться миром. Стараясь скрыть свои истинные чувства, он с усмешкой произнес: — Я не собираюсь ни мешать тебе, ни завидовать твоим вожделениям; я скорее даже испытываю к тебе жалость. Не знаешь ли ты часом, сколько стоит день? Понимаешь ли, во сколь обходится каждый час? Задумывался ли ты над драгоценностью времени? Верно, нет, ибо со столь великой беззаботностью транжиришь его, давая обокрасть себя быстротекущим и незаметным часам, кои похищают у тебя столь знатное сокровище? Кто сказал тебе, что то, что кануло в вечность, сможет вернуться по твоему зову, когда тебе встретится в нем надобность? Скажи мне, видел ли ты когда-либо следы прошедших дней? Нет, конечно; ибо они оборачивают голову лишь для того, чтобы насмехаться над теми и вышучивать тех, кто дал им так бесплодно ускользнуть. Знаешь ли ты, что смерть и дни прикованы к одной и той же цепи и что чем далее идут предшествующие тебе дни, тем ближе подводят они тебя к твоей смерти, которую, быть может, ты еще полагаешь за горами, между тем как она пришла и уже тут. И, судя по тому, какую жизнь ты ведешь, она наступит раньше, чем ты думаешь. Глупцом почитаю я того, кто всю жизнь умирает от страха смерти, но дурным человеком того, кто настолько презирает ее, как будто ее совсем и не существовало, ибо последний начинает ее бояться, лишь когда она приходит, и, обезумев от страха, не находит в себе ни того, что могло бы искупить грехи его жизни, ни того, что могло бы утешить его в последний час. Мудрец лишь тот, кто каждый день своей жизни проводит так, как если бы этот день мог стать его последним днем. — Убедительные нашел ты слова, добрый старец, — сказал я, — ты вернул мне душу мою, кою суета желаний отвлекла от меня своими чарами. Кто ты, откуда взялся и что делаешь тут? — Одежда моя и все, что на мне, поношенностью и дырами своими говорит о том, что человек я честный и люблю говорить правду. Чего в жизни тебе более всего недостает, так это того, что ты до сих пор не видел моего лица, — ибо я не кто иной, как Рассеиватель Заблуждений. Эти прорехи в моем платье произошли по вине тех, кто тянул меня к себе и кричал направо и налево, что я их друг. А этими царапинами, шишками и кровоподтеками меня украшают всякий раз, как я к кому-либо приближаюсь, за то только, что я пришел, и дабы скорее прогнать меня подальше. Ибо на свете вы все говорите, что не желаете заблуждаться, а едва только горький опыт вас в чем-либо разубедит, как тотчас одни из вас начинают предаваться отчаянию, другие — проклинать того, кто раскрыл им глаза, а третьи, наиболее сдержанные, просто не верят ему. Если, сын мой, ты хочешь узнать людей, пойди со мной, я выведу тебя на главную улицу, на которой ты увидишь все возможные разновидности человеческой породы, и там, не утомляя себя, узришь вкупе всех тех, кто ходит здесь поодиночке. Я покажу тебе мир изнутри, ведь тебе удается видеть его лишь снаружи. — А как называется, — осведомился я, — главная улица мира, на которую нам предстоит пройти? — Называется она улицей Двуличия; начинается она там же, где начался мир, и кончится вместе с ним. И нет на свете почти ни одного человека, у которого не было бы дома, квартиры или комнаты на этой улице. Одни живут там постоянно, другие приезжают лишь на время, ибо людей с двумя лицами великое разнообразие, но все, кого ты видишь здесь, принадлежат к этой породе. Взгляни, к примеру, на этого франта, который зарабатывает себе на хлеб портновским ремеслом, а щеголяет в дворянском платье. Разве не два у него лица, если в праздничный день, разряженный в атлас и бархат, нацепив золотую цепочку и украсив себя лентами, он преображается настолько, что о связи его с иглами, ножницами и мылом никому и в голову не придет подумать? Он будет так не похож на ремесленника, что все будут принимать его за барина. А видишь того дворянина, которого сопровождает человек, похожий на конюха? Дворянчик этот нимало не склонен по одежке протягивать ножки и, хотя у него нет ни гроша за душой, не ходит один, а заставляет лакея следовать за ним по пятам — и все это оттого, что он хочет казаться не тем, кто он есть. Чтобы держать слугу, он не держит своего слова, ибо не платит ему и держит его впроголодь. И дворянство, и дворянская грамота служат ему папой римским, расторгающим союзы, кои заключает он со своими долгами, ибо узы с ними у него куда более тесные, чем с его супругой. А этот кабальеро, чтобы добиться величания «Ваша сеньория», сделал все возможное, даже попытался стать Венецией, поскольку верховный совет этой республики величают именно так. Ему, который основывал свои притязания на воздухе, надлежало всего-навсего основать их на воде. Чтобы выглядеть дворянином, он держит соколиную охоту, губительную, однако, не столько для дичи, сколько для хозяина оной охоты, заставляя его не по карману тратиться на своих птиц, а затем и для клячи, на которой их возят. Если к этим загубленным существам присовокупляется время от времени какой-нибудь коршун или ворон, то это уже хорошо. Нет, никто из этих людей не является тем, кем он кажется. Дворянин влезает в долги, чтобы корчить из себя вельможу, а вельможа — ну, тот уже подражает самому королю. А что сказать о тех, кто хочет прослыть палатами ума? Ты видишь вон того мужчину с похоронным выражением лица? Мозгов у него не больно-то много, но, чтобы выглядеть умником и слыть таковым, он заявляет, что ничего не может запомнить, жалуется на приступы меланхолии, вечно всем недоволен и кичится тем, что не владеет собой. Это притворщик, желающий, чтобы у него нашли семь пядей во лбу, а на самом деле самый обыкновенный дурак. А то возьми одного из этих бородачей, которые, словно меч в ножнах, прячут свои седины под краской и стараются во всем походить на юношей. Не видишь ли ты, как юнцы и молокососы хвалятся тем, что способны давать советы другим, и глубоко убеждены, что они невесть какие умники? Но это одна ложь и притворство. Даже в названиях ремесел не видишь ли ты величайшего желания пустить пыль в глаза? Холодный сапожник называет себя омолаживателем обуви; бурдючник портным вина, ибо одевает его; погонщик мулов — дворянином с большой дороги; распивочная называется заведением; трактирщик — кассиром. Палач носит наименование исполнителя, а фискал — слуги правосудия. Шулера зовут ловкачом; корчмаря — хозяином; кабак — скитом Вакха; бордель — веселым домом; девок — этими дамами; сводней — дуэньями; рогоносцев — добряками. Дружбой называют внебрачное сожительство; делами — ростовщичество; шуткой жульничество; остротой — ложь; изяществом — коварство; ложным шагом низость; смелостью — бесстыдство; царедворцем — бездельника; негра смуглым; алебардщика — учителем фехтования, а лекарского помощника сеньором доктором. Итак, они не те, кем кажутся, и не те, кем называют себя. Очковтиратели и словом своим, и делом. Прямо не перечесть, сколько развелось этих деликатных названий! Всякую плутовку величают сеньорой красавицей; надевшего просторную одежду — господином лисенсиатом; бродягу — сеньором солдатом; прилично одетого — сеньором идальго; всякого плешивого монаха, кем бы он ни был, — не иначе как «ваше преподобие», и говорят ему «отче», писца, наконец, обязательно назовут секретарем. Так что всякий человек, с какой бы стороны ты на него ни посмотрел, — сплошная ложь, и только такие не сведущие в жизни люди, как ты, могут довериться видимости. Откуда берутся грехи? Все они ведут свое начало от лицемерия, в нем они зарождаются и умирают, им питаются гнев, чревоугодие, гордыня, алчность, любострастие, леность, человекоубийство и тысяча других. — Как можешь ты утверждать это и доказать, если мы видим, что все они различны и друг с другом нимало не схожи? — Меня не удивляет, что ты этого не знаешь, ибо известно это лишь немногим. Выслушай меня и с легкостью уразумеешь то, что кажется тебе столь противоречивым, между тем как объясняется все весьма просто. Все грехи представляют собой нечто дурное — это ты готов признать; ты также согласишься вместе с философами и богословами, что воля наша стремится ко злу под видом стремления к добру, а также что, для того чтобы согрешить, недостаточно представлять себе, что такое гнев, или понимать сущность блуда, необходимо еще участие нашей воли, причем для совершения греха достаточно помысла и нет необходимости в том, чтобы то или иное действие было совершено, — последнее является лишь отягчающим обстоятельством, хотя по этому последнему вопросу существует множество разноречивых мнений. Разобравшись в этом и согласившись с правильностью этих положений, мы сможем понять, что всякий раз, как совершается грех, это происходит с полного согласия нашей воли, однако по природе своей воля не может стремиться ко злу, если оно не предстает перед ней под личиной какого-то блага. Так вот, разве нет более ясного и очевидного лицемерия, как принимать обличье добра, дабы с тем большим успехом обманным образом убивать? «Какая надежда лицемеру?» — говорит Иов. Никакой. Ибо он не принимает грех свой за то, чем он является, то есть за зло, ни за то, чем он кажется, ибо это лишь видимость, а не действительность. Все грешники менее дерзостны, нежели лицемеры, ибо грешат они против бога, а не с богом и не в боге, но лицемер тот грешит против бога, пользуясь именем божьим, ибо избирает его орудием своего греха. И посему Христос, зная о сущности лицемерия и ненавидя его прежде всех прочих грехов, после того как дал своим ученикам много положительных наставлений, сделал им одно предостережение, а именно: «Не возжелайте уподобиться печальным лицемерам», — сказал он (Матфей, VI). Во многих поучениях и притчах он показал им, какими они должны быть, уподобляя их то свету, то соли, то гостю, то человеку с талантами. А то, чем они не должны были быть, он свел к единственному наставлению, сказав: «Не возжелайте уподобиться печальным лицемерам», обратив их внимание на то, что, для того чтобы не быть лицемером, надлежит не быть грешным ни в чем, ибо лицемер грешит всячески. Тут мы вышли на главную улицу. Я увидел всю ту толпу людей, которую обещал показать мне старик. Мы заняли подходящее место, дабы с удобством наблюдать за всем, что происходит. Первое, что мы увидели, были похороны. Шествие происходило следующим образом: спереди, облаченные в разноцветные короткие сутаны, шли несколько прохвостов, образуя некую мозаику причетников; стадо это прошло, размахивая колокольчиками наподобие кадильниц; за ними шли мальчишки, обучаемые катехизису, — пажи смерти и гробовые лакеи, дравшие глотку, распевая погребальные песнопенья, затеммонахи, а за ними прочее духовенство, гнавшее напропалую ответы на возгласы священников, ибо платили за покойников поштучно и сокращать елико возможно службу было прибыльно, ибо таким образом в свечах сгорало меньше воску, да и оставалось время отправить в могилу еще другого. Далее шли с двенадцатью толстыми свечами двенадцать проходимцев, притворявшихся нищими, они окружали тело и прикрывали собою членов братства святого Иоанна, согбенные плечи которых красноречиво свидетельствовали о незаурядном весе покойницы. За ними тянулась длинная вереница друзей, принимавших участие в скорби и печали вдовца. Последний, утонувший в шерстяном капюшоне и умотанный в траурный плащ, спрятав лицо за полями шляпы, так что глаза его нельзя было разглядеть, ссутулившись и едва переставляя ноги под грузом десяти арроб трена, шел медленно и лениво. Опечаленный этим зрелищем, я воскликнул: — Счастливая женщина, если только покойники могут быть счастливы, что нашла мужа, сохранившего ей любовь и верность по ту сторону гробовой доски! И счастлив вдовец, имеющий таких друзей, которые не только разделяют его скорбь, но даже, кажется, страдают больше, чем он! Не видишь ли ты, как они удручены и убиты горем? Но старик покачал головой и заулыбался: — О простак! Горе это показное, одна лишь видимость, но сейчас ты увидишь все изнутри и убедишься, в каком разительном несоответствии истинная сущность находится по отношению к внешности. Ты видишь эти свечи, эти колокольчики, этих причетников и всех этих провожающих? Кто не сделает вывода, что одни действительно освещают путь процессии, а другие на самом деле сопровождают в последний путь покойника и что все эти проводы и вся эта пышность имеют какой-то смысл? Но пойми, что то, что несут в могилу, уже не то, чем оно было при жизни, и вся эта пышность ни к чему не служит, разве лишь для того, чтобы провозгласить, что и мертвые обладают тщеславием и надменностью — покойники и покойницы. Здесь перед нами лишь прах, земля, но земля менее плодородная и более страшная, чем та, которую ты попираешь, не заслуживающая никаких почестей и не достойная быть обработанной плугом и мотыгой. Видишь ли ты этих стариков, несущих толстые свечи? Они то и дело снимают с них нагар, но не для того, чтобы они ярче горели, а потому, что если с них часто его снимать, они больше текут и с них удается украсть больше воска для продажи. Эти свечи предназначены для того, чтобы оказать последние почести усопшему или усопшей в тот миг, когда их предают земле. Но прежде чем могила успеет их поглотить или хотя бы отведать их, от этих свечей ухитряются урвать на реал или на два воска; правда, этот воск можно рассматривать как своего рода милостыню. Ты видишь печаль друзей? Чем, по-твоему, она вызвана? Да лишь тем, что им пришлось пойти на похороны. Все эти люди от души проклинают тех, кто их сюда пригласил. Куда приятнее было бы им гулять или заниматься своими делами. Вот тот, кто размахивает руками, разговаривая со своим соседом, говорит ему, что приглашать на похороны или на первую мессу священника, когда всякий гость обязан принести подарок нечто по отношению к другу совершенно недопустимое. Похороны суть пир только для одной земли, ибо ей одной приносят нечто в пищу. Что же касается вдовца, то печалит его не смерть супруги и не то, что он остался теперь один, а то, что вместо того, чтобы похоронить ее без всяких расходов и пышности где-нибудь на свалке, ему пришлось развести всяческий шум и блеск и тратиться на причт и на свечи, между тем как, в сущности, супруге своей он обязан весьма немногим. Раз уж ей суждено было умереть, рассуждает он, уж лучше было бы, если бы она умерла сразу, не вводя его в изъян на врачей, цирюльников и аптекарей и не оставляя его погрязшим в долгах за всякие там сиропы и декокты. Считая с этой, он уже похоронил двух жен, и радость его оттого, что он снова овдовел, столь велика, что он уже строит планы нового брака с одной своей старой любовницей, но, принимая во внимание неважное здоровье этой женщины и дьявольскую жизнь, которую она ведет, он полагает, что траурный капюшон ему не придется класть надолго под спуд. Слова старика привели меня в ужас. — Боже мой, какая разница между тем, что мы видим в жизни, и тем, что мы видим здесь! Начиная с сегодняшнего дня я утрачу всякое доверие к своим глазам и больше ни во что, что я увижу, не буду верить. Погребальное шествие прошло мимо нас так, словно и нас в недалеком времени не должны были повезти на кладбище, словно эта покойница и не указывала нам пути и молчаньем своим не говорила нам всем: «Я прохожу первой туда, где буду ожидать вас, оставшихся от тех, кто провожал других, на погребение которых я взирала с такой же беззаботностью, как вы видите сейчас мои похороны». Отвлек нас от этих размышлений шум, доносившийся из дома напротив. Мы вошли в него, дабы узнать, в чем дело. Едва там заслышали наши шаги, как раздалось причитание в шесть голосов женщин, сопровождавших плач некоей вдовы. Плач этот был вполне законным, хоть и достаточно бесполезным для покойника. Время от времени раздавался звук, словно кто бил себя по лицу, умерщвляя плоть. Слышны были протяжные всхлипывания, прерываемые вздохами, испускаемыми всеми с натугой и словно нехотя. В доме не было никакой обстановки, стены были голые; несчастная вдова находилась в помещении, лишенном какого-либо света, завешанном драпировками, где все плакали словно на ощупь. Одни говорили: — Милая, плачем ничему не поможешь. А другие: — Верно, он сейчас уже в раю. Кто-то уговаривал вдову подчиниться воле господней, отчего та давала волю слезам и, проливая их как из ведра, восклицала: — И на что мне жить без него? Несчастной я родилась, раз не осталось мне на кого обратить взгляд свой! Кто теперь поддержит несчастную одинокую женщину? Тут все снова принимались хныкать, и стены комнаты едва не обваливались от громкого хлюпанья носов. В это мгновение мне пришло в голову, что женщины, выражая сочувствие таким вот образом, очищают свой организм от вредных гуморов. Я разжалобился и сказал: — Может ли быть более законное сочувствие, нежели то, которое мы испытываем к вдове? Женщина уже сама по себе обречена на одиночество, но вдова одинока еще гораздо более. Недаром священное писание дало им наименование «немых и безъязычных», ибо такова этимология слова, служащего в древнееврейском для обозначения вдовы, поскольку нет у нее, кто бы говорил за нее, а говорить самой за себя у нее не хватает смелости. И так как говорить ей приходится одной, а когда она раскрывает рот, никто ее не слушает, для нее это все равно что быть немой, если не хуже. Господь выказал много заботы о вдовах в Ветхом завете, да и в Новом обратил на них немалое внимание. Устами апостола Павла он сказал: «Как господь печется о сирых и взирает на смиренных с высоты», а пророк Исайя: «Не угодны мне ваши субботы и празднества, и отвращаю лицо свое от ваших курений; утомлен я вашими жертвами, ненавистны мне ваши костры и торжества. Омойте себя и содержите себя в чистоте, оставьте злобность ваших помыслов, ибо я вижу их, перестаньте творить зло, научитесь творить благо, ищите справедливости, помогайте притесненному, судите сирого по невинности его и защищайте вдову». Речь пророка переходила от одного доброго дела к другому, еще более угодному господу, и в качестве наивысшего проявления милосердия он указал на защиту вдовицы. И самим святым духом указано нам следовать правилу «Защищайте вдовицу», ибо, став ею, женщина не может защищать себя, как мы уже об этом говорили, и все преследуют ее. Дело это столь угодно богу, что пророк прибавляет к приведенному еще следующие слова: «И если вы сотворите сие, придите и докажите мне это». И, пользуясь разрешением, которое дал праведникам всевышний докладывать ему, что они совершили благо, отвратились от зла, помогали угнетенному, заботились о сиротах и защищали вдов, Иов и смог обелить себя перед богом от обвинений, кои в пререканиях с ним возвели на него враги, именуя его предерзостным и безбожным. В XXXI главе он говорит: «Отказывал ли я нуждающимся в их просьбе и томил ли глаза вдовы?», что вполне согласуется со сказанным мною выше, ибо это то же, что сказать: «Так как она нема, она не может изъясняться словами и лишь взглядом выражает нужды свои». Дословный перевод еврейского текста гласит: «Или истощил глаза вдовицы», ибо в этом повинен не обращающий внимания на того, кто одним взглядом просит у него помощи, не будучи в состоянии выразить просьбу свою словами. — Этому горю они пособляют, заделываясь дуэньями. Стоит вдове сделаться таковой, как на нее нападает такая говорливость, что она с успехом могла бы поделиться ею со всеми немтырями и подкинуть некую толику слов заикам и молчальникам. Покойного супруга они обзывают падалью. Ты только подумай, что это за народ! Раз человек не может ни помогать им, ни присматривать или следить за ними, они говорят, что он падаль. Любопытно было бы узнать, как они отзывались о нем, когда он был жив. — Это, — сказал я, — злодейство, которое действительно встречается у некоторых, но, вообще-то говоря, овдовевшая женщина оказывается беспомощной и такой, какой мы видим эту несчастную. Дайте мне, — обратился я к старику, — оплакать ее горе и присоединить мои слезы к слезам этих женщин. Старик не без раздражения отозвался: — Теперь ты еще проливать слезы вздумал? Не хватало тебе похваляться своей ученостью и выставлять напоказ, что ты зело начитан в богословии, а между тем тебе всего-навсего надо было быть осмотрительным. Ты не хочешь ждать, чтобы я разъяснил тебе истинное положение вещей, для того чтобы высказывать о них свое скоропалительное суждение. А впрочем, кто в силах удержать заранее обдуманные слова, уже готовые сорваться с языка? Не больно они глубоки, но большего ты не знаешь, и, не подвернись эта вдова, вся твоя ученость осталась бы у тебя в брюхе. Не тот философ, кто знает те или иные вещи, а тот, кто способен их сделать, как не тот богат, кто знает, где находится сокровище, а тот, кто прилагает усилия, чтобы выкопать его наружу. Да и последний лишь тогда достоин именоваться философом, если правильно распоряжается добытым богатством. Велика важность, что ты можешь припомнить прибаутку-другую или два-три общих места, если у тебя не хватает ума применить их на деле. Прислушайся, и ты поймешь, что вдова эта, которая снаружи кажется живым трупом, в душе своей поет радостное аллилуйя. Пусть вдовьи покрывала ее черны, но мысли ее зелены и безрассудны. Ты видишь, что помещение это содержится в темноте и лица у женщин прикрыты плащами? Это сделано для того, чтобы их не могли разглядеть, а так, гнусавя, плюясь, сморкаясь и подражая всхлипываниям, они учиняют фальшивое оплакивание домочадцам, меж тем как глаза их остаются сухими, как трут. Ты хочешь утешить их? Тогда оставь их одних, и они пустятся в пляс, едва заметят, что никто за ними не наблюдает. Тут не замедлят вмешаться подруги: «Хотите остаться одной? Как можно, чтобы такие драгоценные качества пропадали втуне? Вас еще оценят мужчины. Вы знаете такого-то? Когда у вас притупится горечь разлуки с тем, кто теперь в раю…» А другая: «Вы многим обязаны дону Педро, который оказал вам множество услуг в этих печальных обстоятельствах. Мне даже в голову пришла одна мысль… И в самом деле, если бы что-либо получилось… Вы так молоды, вам все равно придется…» И тогда вдовица с застегнутым на все пуговицы взглядом и запористым ртом процедит: «Не время сейчас толковать об этом. Все в руках божьих. Он сделает то, что сочтет нужным». И заметьте еще, что в день кончины супруга вдова ест куда больше обычного, ибо, чтобы подкрепить ее, всякий приходящий считает своим долгом дать ей выпить глоток или съесть кусок чего-нибудь. Вдова ест и неизменно вздыхает: «Вся пища для меня теперь яд. — А затем, продолжая жевать: — Разве можно этим помочь горькой вдове, привыкшей делить пополам хлеб насущный и все прочее со своим мужем? Теперь ей придется все есть одной, не делясь ничем с кем бы то ни было». Теперь посуди сам, насколько уместны при таком положении вещей твои восклицания. Не успел старик произнести эти слова, как слух наш привлекли пьяные крики и шум бурлящей толпы. Мы вышли посмотреть, что случилось, и увидели альгуасила, который, держа в руке обломок своего жезла, без шляпы и плаща, с подбитым носом и изодранным воротом, громко взывая к королю и правосудию, преследовал вора, который в поисках церкви впрочем, отнюдь не с душеспасительной целью — убегал от него с той исключительной стремительностью, которую требовали от него щекотливое его положение и страх перед возмездием. Сзади остался писец. Он был весь в грязи, держал в левой руке свои письменные принадлежности и что-то строчил на колене. Его окружала толпа. Я обратил внимание, что ничто не вырастает так быстро за столь короткое время, как провинность, когда за описание ее берется писец, ибо за какой-нибудь миг он уже заполнил целую стопу бумаги. Я поинтересовался причиной переполоха. Мне сказали, что убегавший был приятелем альгуасила и поведал последнему какую-то тайну с сильным уголовным душком, и тот, не желая, чтобы кто-либо другой занялся этим делом, почел за благо арестовать своего дружка. Последний вырвался из его рук и изрядно отмутузил его, но, видя, что на шум собирается народ, пустился удирать во все лопатки, дабы отчитаться в своих деяниях перед алтарем. Писец составлял акт, между тем как альгуасил с фискалами (кои являются ищейками палача и с лаем следуют за преступником) неслись за ним, не будучи в состоянии его нагнать. Вор, надо полагать, отличался великой прытью, если его не были в состоянии нагнать легавые, которые носятся быстрее ветра. — Чем сможет вознаградить государство рвение этого альгуасила, если, ради того чтобы жизнь, честь и имущество наши не страдали, он подверг опасности свою личность? Он многого заслужил перед богом и людьми. Гляди, как, несмотря на раны и побои, он гонится за преступником, дабы убрать из этого мирного городка посягателя на благополучие горожан. — Довольно, — сказал старик, — ибо, если тебя не остановить, разглагольствований у тебя на целый день хватит. Знай, что альгуасил этот преследует вора и старается его поймать отнюдь не ради блага всех и каждого, а потому, что, видя, как все на него смотрят, никак не может стерпеть, чтобы кто-либо дал ему очков вперед по части обирания, а посему пришпоривает себя, чтобы догнать его. В том же, что альгуасил хотел забрать своего дружка, раз он был преступен, я греха не вижу, ибо при этом он свою сыть ел; более того, я считаю, что он поступил правильно и справедливо, ибо всякий лиходей и преступник, кем бы он ни был, — пища для альгуасила и невозбранно ему питаться ею. С кнута и каторги получают альгуасилы свои доходы, а на виселице зарабатывают себе ренту. Для них, как и для ада, добродетельный год все равно что неурожайный, и я прямо не могу понять, как столь ненавидящий их мир им в досаду нарочно не ударится в добродетель на годик. Ничего себе служебка, доходы от которой извлекаются из того же источника, что и доходы Вельзевула. — Вот ты не доверяешь альгуасилам, а что ты скажешь о писцах, которые заводят дела на основании показаний свидетелей? — Шутишь, — ответил он. — Попадался ли тебе когда альгуасил без писца? Конечно, нет. Ибо когда альгуасилы идут промышлять себе на обед, дабы не отправлять задержанного в тюрьму без повода, даже если он ни в чем не повинен, они всюду таскают за собой писца, который живенько ему этот повод сварганит. И если даже такой несчастный бел как снег, писец тут как тут, чтобы его очернить, а в свидетелях никогда недостатка не бывает, их найдется столько же, сколько капель чернил в чернильнице. В большинстве случаев не кто иной, как Алчность, стоит за спиной дурного судьи, вручает им перо и допрашивает их. Коли кто из них и говорит правду, то записывают их слова так, как это нужно писцу, а прочитывают им то, что они на самом деле сказали. Если и впредь все на свете будет идти таким же порядком, куда лучше было бы не свидетелей заставлять клясться богу и кресту, что они будут отвечать истинную правду на все, что их спросят, а постановить, чтобы свидетели брали присягу с писцов, что они будут записывать в точности все, что им скажут свидетели. Есть, конечно, много порядочных писцов и честных альгуасилов, но сама-то служба у них такого свойства, что поступает с хорошими людьми точно так, как море с утопленниками, коих оно не терпит и через три дня выбрасывает на берег. Мне кажется правильным, что писец верхом на коне и альгуасил в плаще и шляпе освящают, как это могло бы сделать крещение, те плети, которые всыпают шеренге воров, но печально то, что когда герольд возглашает: «Людям сим за воровство», эхо этих слов отдается в жезле альгуасила и в пере писца. Он бы еще много наговорил, если бы речь ему не перебило появление кареты, в коей восседал некий богач, настолько преисполненный сознанием своего величья, что, казалось, он выдавливает его из себя и старается распространить даже на четверку своих коней, судя по степенности их аллюра. Держался он очень прямо, словно насаженный на вертел, щурил глаза и скупился на взгляды, был бережлив со всеми на приветствия, зарывал лицо в расширявшийся кверху воротник, казавшийся бумажным парусом, и, по-видимому, был настолько поглощен размышлениями, что уже не знал, куда повернуться, чтобы сделать поклон или протянуть руку к шляпе, дабы приподнять ее, так что последняя казалась приросшей к его голове, столь неохотно она с ней расставалась. Карету окружала толпа слуг, нанятых хитростью, живущих обещаниями и поддерживаемых надеждой. В торжественной процессии этой участвовали и кредиторы, средства которых пошли на поддержание этой пышности. Вместе с богачом в карете ехал и забавлявший его шут. — Для тебя, видно, был создан мир, — воскликнул я, едва его увидел, для тебя, что живешь беззаботно в праздности и роскоши. О, сколь разумно употреблено сие богатство! Что за блеск! И как ярко свидетельствует он о высокородности сего дворянина. — Все, что ты вообразил, — чепуха, — сказал старик, — и ложь, что ты говоришь. Единственно, в чем ты не ошибся, это то, что мир создан для таких. А справедливо это потому, что мир — это страдание и суета, а этот вот воплощенная суета и безумство. Взгляни на этих коней. Они уничтожают не только солому и овес, но губят еще и того, кто поставляет их в долг хозяину, который и одежду-то свою носит лишь из-за любезности кредиторов, Хитрости, благодаря которым ему удается есть, стоят ему больше труда, чем если бы он руками своими добывал себе пропитание. Видишь ли этого шута? Обрати внимание, что в качестве последнего у него тот самый человек, что содержит его и дает ему все, что у него есть. Видел ли ты у кого более жалкое положение, чем у этих богачей, кои только и знают, что покупают лживые похвалы и тратят свои деньги на лжесвидетелей? У этого вот лицо расплылось в улыбке, потому что жулик шут заверил его, что нет принца, который сравнялся бы с ним, и что все прочие перед ним все равно что простые слуги перед своим господином, и он в это поверил. В сущности, разница между ними не так велика — богач забавляется шутом, а шут забавляется богачом, ибо тот принимает за чистую монету все, что он ему врет. В это время на улице появилась красавица, мимоходом увлекая все обращенные на нее взоры и наполняя желанием сердца. Шла она с притворно рассеянным видом, прикрывая лицо свое перед теми, кто успел в него заглянуть, и открывая тем, кто его пока не заметил. Она то являла его сквозь тонкое покрывало, то прятала под навесом спущенной на лоб мантильи. То среди развевающихся покрывал, словно молнией, озаряла вспышкой лица, то, как бы показывая всего лишь карту из своей игры, оставляла неприкрытым один только глаз и, наполовину спрятав лицо, обнажала лишь самую малость щеки. Волосы у нее на висках свивались в кольца, словно в смертной муке, лицо являло снег, розы и пурпур, прекрасно ужившиеся между собой, поскольку кто избрал себе выю, кто уста, а кто ланиты. Влажные сверкающие зубы и ручки время от времени снежным пятном ложились на ее черную мантилью, воспламеняя сердца; осанка ее и походка возбуждали любострастные помыслы. Она шла, сверкая драгоценностями, не купленными, а полученными в дар. Я увидел ее и, покоряясь влечению естества, попытался пойти за нею, как и все прочие, и, если бы не напал на того седовласого старца, так бы и сделал. Я отступил на несколько шагов назад и воскликнул: — Тот, кто не любит прекрасную женщину всеми пятью своими чувствами, не ценит того, что с таким тщанием и так совершенно сотворила природа. Счастлив, кому выпадает удача напасть на такую, и мудро поступает тот, кто до конца использует этот случай. Какое из чувств не отдыхает, созерцая красоту женщины, которая рождена была для того, чтобы мужчины ее любили. Любовь, обретшая взаимность, отвлекает нас от всех дел земных, кои она предает забвению, как пустые и недостойные внимания. О, сколь откровенно прекрасны эти глаза! Сколь осторожен этот взгляд, опасающийся, как бы свободная и независимая душа не совершила опрометчивого шага! Что за черные брови и белоснежное чело, так прекрасно взаимооттеняющие противоположность своей окраски! Что за ланиты, где кровь, смешанная с молоком, порождает столь ласкающий взор румянец! Что за алые уста, скрывающие жемчужины, которые осторожно приоткрывает смех! Что за шея! Что за руки! Что за стан! Все они способны довести человека до погибели и одновременно служить ему самым красноречивым оправданием. — А что иное делать юности, как не болтать языком, а чувственности как не предаваться желаниям? — воскликнул старец. — Нелегко тебе жить, если ты всякий раз таким вот образом закусываешь удила. Невеселая была твоя жизнь, если все, на что ты способен, — это разевать рот от изумления. До сих пор я считал тебя слепым, но теперь вижу, что ты вдобавок еще и безумен. Надо полагать, что ты и по сей день еще не знаешь, на что господь бог дал тебе глаза и каково их назначение. Их дело — видеть, а разума — судить и выбирать, а ты делаешь все как раз наоборот или не делаешь ничего, что еще хуже. Если ты доверишь одним глазам, ты тысячу раз попадешь впросак, будешь принимать горы за небо, а великое за малое, ибо дальность или близость предмета могут ввести наш глаз в заблуждение. Какая полноводная река не насмехается над этим чувством, если для — того, чтобы понять, куда она течет, нам приходится бросить в нее соломинку или ветку. Только что перед нами промелькнуло некое видение, которое произвело на тебя большое впечатление. Вчера эта женщина легла спать уродиной, а сегодня благодаря своему искусству встала красавицей. Да будет тебе известно, что части тела, которые женщины прежде всего украшают, когда просыпаются, это их лица, груди и руки, и все прочее идет уже потом. Все, что ты видишь на ней, — все из лавки, а не свое. Видишь эти волосы? Куплены, а не отрощены; брови, верно, черноту свою приобрели от сажи, а не от природы; и если бы носы создавали себе так же, как создают брови, у этой бы носа вовсе не было. Зубы, что ты видишь, и рот были черны, как чернильница, а от всяких порошков последний превратился в песочницу. Сера из ушей перешла ей на губы, и, если бы их поджечь, от них понесло бы адским духом. Руки? Все то, что кажется белым, всего лишь след притираний. Ну и зрелище, когда женщина, желающая на следующий день блеснуть во всей красе, покрывает себя с вечера всякими мазями, а лицо свое превращает в корзину с коринкой, чтобы наутро заняться его размалевываньем! Не то же ли это самое, что видеть уродину или старуху, желающую, подобно маркизу де Вильене, выйти омоложенной и сияющей красотой из колбы? Ты любуешься ею? Но знай, что ничто, что ты видишь, не принадлежит ей. Если бы она умыла себе лицо, ты бы ее не узнал. Поверь мне, нет ничего на свете подвергающегося более тщательной обработке, нежели кожа красивой женщины, из-за которой тратятся, сушат и плавят большее количество белил, чем она носит юбок, так мало уверена она в своих чарах. Когда женщины хотят прельстить чье-либо обоняние, они немедленно ставят себя под покровительство всяких душистых лепешек, курильниц и ароматических настоек, а потные ноги прячут свою вонь в туфельках, продушенных амброй. Говорю тебе, что чувства наши понятия не имеют о том, что такое Женщина, и пресыщены тем, чем она хочет казаться. Если ты целуешь ее, ты мараешь себе губы, если обнимаешь сжимаешь лишь доску и вминаешь картонные выпуклости; если ложишься с ней в постель, половина ее роста остается под кроватью вместе с высокими каблуками ее башмаков; если преследуешь ее, ты утомляешься; если добиваешься ее, она стесняет тебя во всем; если содержишь ее, она тебя разоряет; если ты бросаешь ее, она преследует тебя, если ты полюбишь ее она тебя бросает. Объясни мне, чем она хороша, и вникни в это животное, гордость которого проистекает единственно от нашей слабости, власть — от наших потребностей (а уж куда бы лучше было, если бы они оставались подавленными, нежели удовлетворенными), и тогда тебе ясно станет все твое безумие. Посмотри на нее во время ее месячных, и она внушит тебе отвращение. А когда это недомогание ее пройдет, вспомни, что она его имела и будет еще иметь, и тебя приведет в ужас то, что тебя влюбляло, и стыдно станет тебе сходить с ума по вещам, которые в любой деревянной статуе выглядят менее тошнотворно. Взор мой остановила огромная и беспорядочная толпа, от которой отделилась чудовищная, похожая на пугало фигура. Лицо у нее было ужасно и все покрыто мелкими морщинами. Колосс протянул руку, которая показалась мне непомерной длины. Разинув огромную пасть, походившую скорее на пещеру, он крикнул: — Эй там! Пошевеливайся! Проходи по одному! Не успел он произнести эти слова, как из толпы, стоявшей по ту сторону от него, отделилось несколько человек и перешло по сю сторону. Стоило им пройти под тенью его руки, как в них творилась столь разительная перемена, что все это показалось мне волшебством. Я не мог ничего узнать. «Ничего себе рука, — сказал я про себя, — чудеса да и только!» Старик прочистил себе глаза от гноя и, увидев мое смущение, разразился беззубым хохотом, отчего щеки его избороздились глубокими морщинами. Казалось, его сотрясают рыдания: — Женщина там была изысканнее сонета, спокойнее морской глади, целомудренна до мозга костей и укрыта плащом от нескромных взоров! Перейдя сюда, она дала себе волю: дерзко раскрыла свое нутро и взорами вливает похоть в этих юнцов, — рот ее не устает призывно чмокать, глаза подмигивать, а руки — взбивать волосы. — Что случилось с тобой, несчастная, — промолвил я, — не тебя ли я видел на той стороне? — Ее, точно, — произнес старик и принялся кашлять и отхаркиваться. Ее, и никого другого. Но в уловках своих она упражняется под рукой. — А тот вот, кто был так тщательно одет и вместе с тем выглядел так скромно в своем плаще без капюшона? У него было такое сосредоточенное выражение, взгляд его был так печален, а речь звучала так застенчиво и вежливо, что он внушал всеобщее почтение и уважение. Неужто он и там занимался мошенничеством и лихоимством, — осведомился я, — ловил и там всех нуждающихся, коим строил западни, и вечно высматривал, где бы поживиться и где бы нагреть руки? — Я говорил тебе уже, что это он проделывает под рукой. — Черт бы побрал эту руку, которая позволяет творить подобные беззакония! А этот, что только и знает, что пишет любовные записочки, соблазняет невинность, приводит ее к падению и губит женскую честь, я видел его, когда он только приближался к руке, — выглядел он человеком достойным и вид имел самый степенный. — Ничего удивительного, шашнями своими он занимался под рукой, ответствовал мне мой воспитатель. — А того, кто здесь способствует ссорам, разжигает споры, растравляет старые обиды, обостряет раздоры, укрепляет неуступчивость и вдыхает новую жизнь в забытые распри, я видел там совершенно другим: он рылся в книгах, изучал законы, осведомлялся о правах, составлял прошения и давал советы. Как мне согласовать эти противоположности? — Обо всем этом я тебе уже говорил, — отозвался почтенный старец. — Все это он проделывает под рукой, и нужды нет, что это расходится с тем, что он проповедует. Посмотри на этого мужа, коего по ту сторону великана ты видел степенно разъезжающим на муле. Одет он был в длинную куртку с накидкой, шею его окружал белоснежный воротник, руки были в перчатках, и в них он держал пачки рецептов. Направо и налево он раздавал невинные сиропы. А здесь он сидит уже на василиске, на нем броня с наручами и железные перчатки. Он сражает людей кинжалом тифозной горячки, приканчивая жизни, кои там он якобы старался спасти. Здесь он всячески растягивает болезни, для того чтобы выжать из своего пациента все возможное, между тем как там он лицемерно утверждал, что совесть не позволяет ему принимать плату за свои посещения. А теперь погляди-ка на того мерзостного придворного, вечного спутника' баловней судьбы, который там, на глазах у министра, изучал чужие приемы низкопоклонства, стремясь их переплюнуть и доводя самоуничижение до стирания себя с лица земли; поклоны он ухитрялся отвешивать столь низкие, дабы придать им больше почтительности, что всякий раз чуть не простирался ниц. Разве ты не видел, как он вечно склонял голову, словно готовился принять благословение, такой смиренный, что, казалось, он способен был, наподобие Гуадианы, исчезнуть под землей? Не слышал громогласное аминь, которое, опережая всех прочих разбойников, он произносил всякий раз, как его покровитель что-либо утверждал или отрицал? Теперь обрати внимание, как по сю сторону руки он перемывает косточки своему патрону, как осыпает его насмешками, как громоздит над его головой проклятия, как обманывает его, как в ужимки и рожи перетолковывает все рабские ухищрения лести, озабоченное выражение лица и мелкие заискивания сочувственно повиливающей бороды и ухмыляющегося рыла. Видел ли ты там этого муженька, криками оглашавшего весь околоток: «Закройте же дверь! С чего это открыли окно? На кой ляд мне карета? Я ем не где-нибудь, а у себя дома. Помалкивайте и убирайтесь, я знаю, что делаю», и прочее в том же духе — все, выдержанное в самом хмуром представлении о чести. А теперь посмотри, как под рукой он бесстыдно расхваливает склонность к уединению своей супруги. Взгляни, как легко усыпить его бдительность заманчивым обещанием или посулом (если такое ему посулят) какой-нибудь выгодной сделки; как о возвращении своем домой он оповещает не звоном в колокольчик, а кашлем, слышным уже за шесть улиц. Какие изумительные качества открывает он в том, что ему подают к столу, сколько почета усматривает в том, что может что-то сберечь! Сколько вещей мечтает он еще выпросить из того, что ему недостает, как подозрительно он относится к бедным и сколь высокого мнения он о богатых и тороватых. Как готов он хмурить брови, если ему попадается существо, у которого нет ни гроша за душой, и как плотно жмурится, если имеет дело с человеком, готовым пойти на жертвы. А видишь там негодяя-верзилу, выдающего себя за закадычного друга того женатого человека, с которым он обращается как родной брат, заботится о его здоровье, интересуется его тяжбами, готов его повсюду сопровождать и поддерживать? Но посмотри, что делает он под рукой. Кто умножает число его чад и ветвистых украшений на его челе? Послушай, что отвечает он соседу, упрекающему его за то, что он с гнусной целью ходит в дом, куда его пускают как друга, доверяют ему и в любое время готовы открыть ему дверь. Вот что он говорит: «Что, вы хотели бы, чтобы я ходил в дома, где бы меня поджидали с ружьем, не доверяли мне и куда бы меня не пускали? Это значило бы быть дураком; пусть то, что я так себя веду, и кажется вам низостью». Я был поражен словами достойного старца и всем тем, что мне пришлось увидеть из тайной жизни света. — Если люди поступают так, — подумал я вслух, — под прикрытием столь ничтожной пелены, как тень руки, как же они будут поступать под покровом тьмы более непроницаемой и охватывающей более значительные пространства? И диковинным показалось мне еще то, что хоть тень от руки и незначительна, но покрывает она злодеяния бесчисленного количества людей, и под рукой творится бог весть что повсеместно и во всех отраслях человеческой деятельности. Вижу, что сказанное относится и ко мне, пишущему эти строки. Ведь я заявил, что цель этих «Сновидений» Лишь развлечение, а под рукой основательно намылил голову тем, кому обещана была лишь подобающая им хвала. Тут старик обратился ко мне со следующими словами: — Тебе необходимо отдохнуть, ибо такое переворачивание вверх дном всех наших представлений утомляет, и я боюсь, как бы у тебя не помутился рассудок. Успокойся немного, дабы то, что тебе остается узнать, пошло тебе на пользу и не было тебе слишком тягостно. Я был в таком состоянии, что с превеликим удовольствием поддался усталости и его советам и бросился на землю и в объятия Морфея.СОН О СМЕРТИ Перевод А. Косс
Донье Мирене Рикеса
Хорошо еще, что не утратил я дара речи после того, как узрел вашу милость, и думаю, лишь потому вы оставили мне этот дар, что на сей раз я воспользуюсь им, дабы повести речь о смерти. Речь эту я посвящаю вам, но не с тем, чтобы вы поддержали ее своим покровительством; я подношу ее вам из побуждений самых бескорыстных, дабы тем возместить небрежности слога либо неудачи воображения. Не осмелюсь превозносить свою выдумку, дабы не прослыть выдумщиком. Я пытался вылощить слог и взбодрить перо любознательностью и, платя дань смеху, не забывал о поучительности. О том, пошло ли мне на пользу учение и прилежание, льщусь надеждой узнать из суждений вашей милости, если творение мое удостоится вашего внимания; и тогда я смогу сказать, что счастье мне дано в сновидениях. Храни господь вашу милость, и да услышит он эту мою мольбу. Писано в тюрьме и в Ла-Торре, 6 апреля 1622 гола.Всякому, кто прочтет
Я хотел, чтобы речи мои кончились смертью, как кончается ею все сущее; пошли мне боже удачу. Сие сочинение есть пятое по счету после «Сна о Страшном суде», «Бесноватого альгуасила», «Сна о преисподней» и «Мира изнутри». Мне одно только и осталось, что сновидения; и если после того, как навестит меня во сне смерть, я не проснусь, ждать меня незачем. Если покажется тебе, что сновидений многовато, пусть будет мне оправданием донимающая меня сонливость; а если нет, то оберегай мой сон, ибо быть мне сонливцем из сонливцев во всех четырех исходах, кои суть: смерть, Страшный суд, ад и блаженство райское. Vale.[13]Мрачные мысли, малодушное отчаяние и уныние всегда приходят исподтишка и с оглядкою, в надежде застать несчастную жертву в одиночестве, дабы явить ей свою доблесть. Присущая трусам черта, свидетельствующая и о хитрости, и о низости сразу. Хоть и наблюдал я это на чужих примерах, то же самое приключилось в тюрьме со мною самим. Читал я исполненные пыла стихи Лукреция — то ли услаждая свои чувства, то ли в угоду своей меланхолии, — и столь сильна была боль разочарования, которая сообщилась мне во время чтения, что я поддался действию воображения и рухнул под тяжестью столь весомых слов и доводов; и сам не ведаю, что было причиною моего обморока — то, что узнал я, или ужас, что я испытал. Дабы могло проститься мне признание в сей слабости, передам письменно, на манер введения к моей речи, глас божественного поэта, суровый и столь гармонически угрожающий; и вот как он звучит:
Последние комментарии
10 часов 19 минут назад
12 часов 24 минут назад
1 день 9 часов назад
1 день 9 часов назад
1 день 15 часов назад
1 день 19 часов назад